Все стихи про ящик

Найдено стихов - 16

Геннадий Шпаликов

Амстердам

Амстердам, Амстердам,
Черная аорта,
Вам живого не отдам,
Забирайте мертвого.Тело в ящик погрузив,
В некой «Каравелле», -
А по ящику вблизи
Мы в Москве ревели.Страшно в городе чужом
Помирать, наверно,
Форточка — и нагишом —
Падать безразмерно.Вне размера, вне, вовне,
Позевайте — падаль, -
Белый, синий, красный снег
В Амстердаме падал.

Саша Чёрный

Любовь

На перевернутый ящик
Села худая, как спица,
Дылда-девица,
Рядом — плечистый приказчик.

Говорят, говорят…
В глазах — пламень и яд, -
Вот-вот
Она в него зонтик воткнет,
А он ее схватит за тощую ногу
И, придя окончательно в раж,
Забросит ее на гараж —
Через дорогу…

Слава богу!
Все злые слова откипели, -
Заструились тихие трели…
Он ее взял,
Как хрупкий бокал,
Деловито за шею,
Она повернула к злодею
Свой щучий овал:
Три минуты ее он лобзал
Так, что камни под ящиком томно хрустели.
Потом они яблоко ели:
Он куснет, а после она, -
Потому что весна.

Владимир Набоков

Билет

На фабрике немецкой, вот сейчас, -
Дай рассказать мне, муза, без волненья!
на фабрике немецкой, вот сейчас,
все в честь мою, идут приготовленья.Уже машина говорит: «Жую,
бумажную выглаживаю кашу,
уже пласты другой передаю».
Та говорит: «Нарежу и подкрашу».Уже найдя свой правильный размах,
стальное многорукое созданье
печатает на розовых листах
невероятной станции названье.И человек бесстрастно рассует
те лепестки по ящикам в конторе,
где на стене глазастый пароход,
и роща пальм, и северное море.И есть уже на свете много лет
тот равнодушный, медленный приказчик,
который выдвинет заветный ящик
и выдаст мне на родину билет.

Михаил Светлов

Комод

Она открывала
Свой новый комод,
Словно Америку —
Тихо, торжественно… Пузатые ящики
Смотрят вперед,
Покрытые доверху
Лаком божественным… Она в самый нижний
Положит белье,
Потом безделушки,
Картонки, гребенки —И муж с восхищеньем
Смотрел на нее —
Милиционер
С выраженьем ребенка… Неловкая полночь
В подвал упадет
Извозчичьим гулом,
Звездою бессонной… Ей снится:
Она из комода берет
Себе кое-что
И супругу — кальсоны… Вставай с петухами,
Под утро ложись,
Работай, стирай,
Прополаскивай годы, —Зато ее мысли,
Зато ее жизнь,
Как мыло,
Стекают по лону комода… Широкую
Никелевую кровать
И шкаф наш высокий
Жена обожает.Он только мешает мне
Жить и дышать,
Он только
Мне комнату загромождает… Она ж открывала
Свой новый комод,
Словно Америку —
Тихо, торжественно… Пузатые ящики
Смотрят вперед,
Покрытые доверху
Лаком божественным.

Борис Корнилов

Ящик моего письменного стола

Я из ряда вон выходящих
Сочинений не сочиню,
Я запрячу в далёкий ящик
То, чего не предам огню.И, покрытые пыльным смрадом,
Потемневшие до костей,
Как покойники, лягут рядом
Клочья мягкие повестей.Вы заглянете в стол. И вдруг вы
Отшатнётесь — тоска и страх:
Как могильные черви, буквы
Извиваются на листах.Муха дохлая — кверху лапки,
Слюдяные крылья в пыли.
А вот в этой багровой папке
Стихотворные думы легли.Слушай — и дребезжанье лиры
Донесётся через года
Про любовные сувениры,
Про январские холода, Про звенящую сталь Турксиба
И «Путиловца» жирный дым,
О моём комсомоле — ибо
Я когда-то был молодым.Осторожно, рукой не трогай —
Расползётся бумага. Тут
Всё о девушке босоногой —
Я забыл, как её зовут.И качаюсь, большой, как тень, я,
Удаляюсь в края тишины,
На халате моём сплетенья
И цветы изображены.И какого дьявола ради,
Одуревший от пустоты,
Я разглядываю тетради
И раскладываю листы? Но наполнено сердце спесью,
И в зрачках моих торжество,
Потому что я слышу песню
Сочинения моего.Вот летит она, молодая,
А какое горло у ней!
Запевают её, сидая
С маху конники на коней.Я сижу над столом разрытым,
Песня наземь идёт с высот,
И подкованым бьёт копытом,
И железо в зубах несёт.И дрожу от озноба весь я —
Радость мне потому дана,
Что из этого ящика песня
В люди выбилась хоть одна.И сижу я — копаю ящик,
И ушла моя пустота.
Нет ли в нём каких завалящих,
Но таких же хороших, как та?

Борис Пастернак

Разлука

С порога смотрит человек,
Не узнавая дома.
Ее отъезд был как побег.
Везде следы разгрома.Повсюду в комнатах хаос.
Он меры разоренья
Не замечает из-за слез
И приступа мигрени.В ушах с утра какой-то шум.
Он в памяти иль грезит?
И почему ему на ум
Все мысль о море лезет? Когда сквозь иней на окне
Не видно света божья,
Безвыходность тоски вдвойне
С пустыней моря схожа.Она была так дорога
Ему чертой любою,
Как моря близки берега
Всей линией прибоя.Как затопляет камыши
Волненье после шторма,
Ушли на дно его души
Ее черты и формы.В года мытарств, во времена
Немыслимого быта
Она волной судьбы со дна
Была к нему прибита.Среди препятствий без числа,
Опасности минуя,
Волна несла ее, несла
И пригнала вплотную.И вот теперь ее отъезд,
Насильственный, быть может!
Разлука их обоих съест,
Тоска с костями сгложет.И человек глядит кругом:
Она в момент ухода
Все выворотила вверх дном
Из ящиков комода.Он бродит и до темноты
Укладывает в ящик
Раскиданные лоскуты
И выкройки образчик.И, наколовшись об шитье
С не вынутой иголкой,
Внезапно видит всю ее
И плачет втихомолку.

Афанасий Фет

В зверинец мой раскрыты двери…

В зверинец мой раскрыты двери,
Зверей подобных в мире нет,
Рассортированы все звери,
И каждому дан свой куплет.Вот Крюднер, капитан хохлатый,
Он привезен из дальних стран,
Молодцеватый, грубоватый,
А вот при нем его Бриган.Вот Кащенки — и Петр, и Павел,
Я в клетке их держу одной,
Зверьки ручные, честных правил
И по-домашнему с ленцой.Вот Пален; петухом ли шпанским,
Аистом ли его назвать?.
Он поится одним шампанским;
Полегче, ног бы не сломать! Вот Рап-кобель. Каким-то чудом
И Агапей при нем всегда.
Кто кобелем, а кто верблюдом
Заняться может, господа.Кази усами разукрашен,
Турецкой силой одарен.
Он бородою только страшен,
И до клубнички падок он.А вот Кудашев; он был князем
Вдали, на южных островах;
Силач, он всех кидает наземь
И татуирован в …А вот Краевский; с пальмы южной,
Страны полуденной жилец,
Но как обманчив вид наружный:
Он только с виду молодец.Вот Клопман; ящик с зеркалами,
В помадной банке корм стоит,
Что день, то щетка; он духами
От головы до ног облит.Вот отделенье мелкой птицы:
Борисов, чтобы не забыть;
Он к нам приехал из столицы
«Мое почтенье» говорить.А тут, лишь клетку повернете,
Для крошки в ящике простор;
Та крошка Фонька Ревелиоти,
Мала, но ноготок востер.Вот Иваненко для закуски,
В бараньих завитках кругом;
Не знаю, шпанский или русский,
Но только знаю — с курдюком.

Владимир Маяковский

Легкая кавалерия

Фабрикой
вывешен
жалобный ящик.
Жалуйся, слесарь,
жалуйся, смазчик!
Не убоявшись
ни званья,
ни чина,
жалуйся, женщина,
крой, мужчина!
Люди
бросали
жалобы
в ящик,
ждя
от жалоб
чудес настоящих.
«Уж и ужалит
начальство
жало,
жало
этих
правильных жалоб!»
Вёсны цветочатся,
вьюги бесятся,
мчатся
над ящиком
месяц за месяцем.
Время текло,
и семья пауков
здесь
обрела
уютненький кров.
Месяц трудясь
без единого роздышка,
свили
воробушки
чудное гнездышко.
Бросил
мальчишка,
играясь ша́ло,
дохлую
крысу
в ящик для жалоб.
Ржавый,
заброшенный,
в мусорной куче
тихо
покоится
ящичный ключик.
Этот самый
жалобный ящик
сверхсамокритики
сверхобразчик.
Кто-то,
дремавший
начальственной высью,
ревизовать
послал комиссию.
Ящик,
наполненный
вровень с краями,
был
торжественно
вскрыт эркаями.
Меж винегретом
уныло лежала
тысяча
старых
и грозных жалоб.
Стлели бумажки,
и жалобщик пылкий
помер уже
и лежит в могилке.
Очень
бывает
унылого видика
самая
эта вот
самокритика.
Положение —
нож.
Хуже даже.
Куда пойдешь?
Кому скажешь?
Инстанций леса́
просителей ждут, —
разведывай
сам
рабочую нужду.
Обязанность взяв
добровольца-гонца —
сквозь тысячи
завов
лезь до конца!
Мандатов —
нет.
Без их мандата
требуй
ответ,
комсомолец-ходатай.
Выгонят вон…
Кто право даст вам?!
Даст
закон
Советского государства.
Лают
моськой
бюрократы
в неверии.
Но —
комсомольская,
вперед,
«кавалерия»!
В бумажные
прерии
лезь
и врывайся, «легкая кавалерия»
рабочего класса!

Саша Чёрный

Книги

Есть бездонный ящик мира —
От Гомера вплоть до нас.
Чтоб узнать хотя б Шекспира,
Надо год для умных глаз.

Как осилить этот ящик?
Лишних книг он не хранит.
Но ведь мы сейчас читаем
Всех, кто будет позабыт.

Каждый день выходят книга:
Драмы, повести, стихи —
Напомаженные миги
Из житейской чепухи.

Урываем на одежде,
Расстаемся с табаком
И любуемся на полке
Каждым новым корешком.

Пыль грязнит пуды бумаги.
Книги жмутся н растут.
Вот они, антропофаги
Человеческих минут!

Заполняют коридоры,
Спальни, сени, чердаки,
Подоконники, и стулья,
И столы, и сундуки.

Из двухсот нужна одна лишь —
Перероешь, не найдешь,
И на полки грузно свалишь
Драгоценное и ложь.

Мирно тлеющая каша
Фраз, заглавий и имен:
Резонерство, смех н глупость,
Нудный случай, яркий стон.

Ах, от чтенья сих консервов
Горе нашим головам!
Не хватает бедных нервов,
И чутье трещит по швам.

Переполненная память
Топит мысли в вихре слов…
Даже критики устали
Разбирать пуды узлов.

Всю читательскую лигу
Опросите: кто сейчас
Перечитывает книгу,
Как когда-то… много раз?

Перечтите, если сотни
Быстрой очереди ждут!
Написали — значит, надо.
Уважайте всякий труд!

Можно ль в тысячном гареме
Всех красавиц полюбить?
Нет, нельзя. Зато со всеми
Можно мило пошалить.

Кто «Онегина» сегодня
Прочитает наизусть?
Рукавишников торопит
«Том двадцатый». Смех и грусть!

Кто меня за эти строки
Митрофаном назовет,
Понял соль их так глубоко
Как хотел бы… кашалот.

Нам легко… Что будет дальше?
Будут вместо городов
Неразрезанною массой
Мокнуть штабели томов.

Леонид Мартынов

На пустыре

I. ФутболТри подмастерья, —
Волосы, как перья,
Руки глистами,
Ноги хлыстами
То в глину, то в ствол, —
Играют в футбол.Вместо мяча
Бак из-под дёгтя…
Скачут, рыча,
Вскинувши когти,
Лупят копытом, —
Визгом сердитым
Тявкает жесть:
Есть!!! Тихий малыш
В халатике рваном
Притаился, как мышь,
Под старым бурьяном.
Зябкие ручки
В восторге сжимает,
Гладит колючки,
Рот раскрывает,
Гнется налево-направо:
Какая забава! II. СупСтаричок сосёт былинку,
Кулачок под головой…
Ветер тихо-тихо реет
Над весеннею травой.
Средь кремней осколок банки
Загорелся, как алмаз.
За бугром в стене зияет
Озарённый солнцем лаз…
Влезла юркая старушка.
В ручке — пёстрый узелок.
Старичок привстал и смотрит, —
Отряхнул свой пиджачок…
Сели рядом на газете,
Над судком янтарный пар…
Старушонка наклонилась, —
Юбка вздулась, словно шар.
А в камнях глаза — как гвозди,
Изогнулся тощий кот:
Словно чёрт железной лапой
Сжал пустой его живот! III. ЛюбовьНа перевёрнутый ящик
Села худая, как спица,
Дылда-девица,
Рядом — плечистый приказчик.Говорят, говорят…
В глазах — пламень и яд, —
Вот-вот
Она в него зонтик воткнёт,
А он её схватит за тощую ногу
И, придя окончательно в раж,
Забросит её на гараж —
Через дорогу…
Слава Богу!
Все злые слова откипели, —
Заструились тихие трели…
Он её взял,
Как хрупкий бокал,
Деловито за шею,
Она повернула к злодею
Свой щучий овал:
Три минуты её он лобзал
Так, что камни под ящиком томно хрустели.Потом они яблоко ели:
Он куснет, а после — она, —
Потому что весна.

Дмитрий Борисович Кедрин

Грибоедов

Помыкает Паскевич,
Клевещет опальный Ермолов…
Что ж осталось ему?
Честолюбие, холод и злость.
От чиновных старух,
От язвительных светских уколов
Он в кибитке катит,
Опершись подбородком на трость.

На груди его орден.
Но, почестями опечален,
В спину ткнув ямщика,
Подбородок он прячет в фуляр.
Полно в прятки играть.
Чацкий он или только Молчалин —
Сей воитель в очках,
Прожектер,
Литератор,
Фигляр?

Прокляв а́нглийский клоб,
Нарядился в халат Чаадаев,
В сумасшедший колпак
И в моленной сидит, в бороде.
Дождик выровнял холмики
На островке Голодае,
Спят в земле декабристы,
И их отпевает… Фаддей!

От мечты о раве́нстве,
От фраз о свободе натуры,
Узник Главного штаба,
Российским послом состоя,
Он катит к азиятам
Взимать с Тегерана куруры,
Туркменчайским трактатом
Вколачивать ум в персиян.

Лишь упрятанный в ящик,
Всю горечь земную изведав,
Он вернется в Тифлис.
И, коня осадивший в грязи,
Некто спросит с коня:
«Что везете, друзья?»
— «Грибоеда.
Грибоеда везем!» —
Пробормочет лениво грузин.

Кто же в ящике этом?
Ужели сей желчный скиталец?
Это тело смердит,
И торчит, указуя во тьму,
На нелепой дуэли
Нелепо простреленный палец
Длани, коей писалась
Комедия
«Горе уму».

И покуда всклокоченный,
В сальной на вороте ризе,
Поп армянский кадит
Над разбитой его головой,
Большеглазая девочка
Ждет его в дальнем Тебризе,
Тяжко носит дитя
И не знает,
Что стала вдовой.

Владимир Маяковский

Плакаты, 1928

Сор — в ящик

Бросишь взор:
видишь…
    сор,
объедки,
    огрызки,
чтоб крысы рыскали.
Вид — противный,
от грязи
    кора,
в сетях паутины
окурков гора.
Рабочие морщатся:
«Где же уборщица?»
Метлою сор не прокопать,
метет уборщица на ять,
с тоскою
    сор таская!
Прибрала,
     смотрит —
          и опять
в грязище мастерская.
Рабочие топорщатся,
ругаются едко:
«Это не уборщица,
это —
   дармоедка!»
Тише, товарищи!
О чем спор?

Учите
   курящих и сорящих —
будьте культурны:
         собственный сор
бросайте
    в мусорный ящик!

Береги бак

Видел я
    с водою баки.
Бак с водой
      грязней собаки.
Кран поломан,
       сбита крышка,
в баке
   мух
     полсотни с лишком.
На зловредность невзирая,
влита
   в бак
      вода сырая.
И висит
    у бока бочки
клок
   ободранной цепочки.

Кружка лежит
       с такими краями,
как будто
     валялась
          в помойной яме.
Немыслимо
      в губы
         взять заразу.
Выпил раз —
      и умер сразу.
Чтоб жажда
      не жгла
          работой денной,
храни
   как следует
         бак водяной!
Вымой
   бак,
     от грязи черный,
сырую воду
      смени кипяченой!
Чтоб не болеть,
       заражая друг дружку,
перед питьем
       промывайте кружку!
А лучше всего,
       подставляй под кран
с собой принесенный
          свой стакан.
Или,
  чтоб кружки
        не касалась губа,
замени фонтанчиком
          старый бак.
Одно из важнейших
         культурных благ —
водой
   кипяченой
        наполненный бак.

Мой руки

Не видали разве
на руках грязь вы?
А в грязи —
      живет зараза,
незаметная для глаза.
Если,
   руки не помыв,
пообедать сели мы —
вся зараза
     эта вот
к нам отправится
        в живот.
В холере будешь корчиться,
гореть
   в брюшном тифу…
Кому
   болеть не хочется,
купите
   мыла фунт
и воде
   под струйки
подставляйте руки.

Грязные руки
       грозят бедой.
Чтоб хворь
     тебя
       не сломила —
будь культурен:
       перед едой
мой
  руки
    мылом!

Плюй в урну

Омерзительное явление,
что же это будет?
По всем направлениям
плюются люди.
Плюются чистые,
плюются грязные,
плюют здоровые,
плюют заразные.
Плевки просохнут,
         станут легки,
и вместе с пылью
         летают плевки.
В легкие,
     в глотку
несут чахотку.
Плевки убивают
        по нашей вине
народу
   больше,
       чем на войне.

Товарищи люди,
будьте культурны!
На пол не плюйте,
а плюйте
    в урны.

Отдыхай!

Этот плакат увидя,
запомни правило простое:
работаешь —
      сидя,
отдыхая —
     стой!

Запомни правило простое,
Этот плакат увидя:
работаешь —
      стоя,
отдыхай —
     сидя!

Владислав Сырокомля

Старые часы

Вот искусное изделье: человеческая сила
Время пойманное в этот узкий ящик заключила
И с тех пор, словно сердце, в нем бьется.
Медный ящик оживила неустанная работа,
Что-то двигает в нем стрелку и шипит, и шепчет что-то,
Точно пульс, звонкий бой раздается.
Сколько этими часами было пробито мгновений,
Сколько вызвонено ими и смертей, и дней рождений,
Перемен, нас давивших, как бремя.
А железная пружина безпощадно, неуклонно,
В металлической груди их нам твердит неугомонно,
Что вперед подвигается время.
На короткия минуты тонкой стрелкой размеряя
Годы целой нашей жизни, то грозя, то укоряя,
Воркотню она вдруг поднимает:
--"Не теряйте жизни даром, не бездействуйте… За дело,
За работу принимайтесь! Нет инаго вам удела,
Иль позор впереди ожидает.
«Долго старые куранты на стене протяжно били
И отцам служили вашим, к мысли, к делу их будили,
Призывали к трудам гражданина.
Звон бакалов, взрывы смеха заглушали их ворчанье,
Но раздался звук внезапный, как предсмертный стон страданья, —
Часовая сломалась пружина».
Снова гири подтянули, стрелку сдвинули и снова
Время новой эры стрелка нам указывать готова,
Но часы не поют ужь так звонко,
И пружина тише бьется, тише двигаются гири,
Чтоб великих дум эпохи не вспугнуть невольно в мире
И чтоб сна не нарушить ребенка.
Что-то выдумает мудрость? Что во сне увидят дети?
Как воспользуется жизнью человечество на свете?
То—великие дни созиданья.
Мир очнулся, словно сотни он коней, своих седлает,
За его горячим пульсом бой часов не поспевает, —
Их давно прекратилось ворчанье.
Время двигается тихо, а прогресс орлом несется, —
С визгом пара, машин громом, как титан, вперед он рвется,
Как титан, поднимает он плечи,
Шар земной сбираясь сдвинуть с оси старой, в бой вступает,
С первым натиском победы торжество провозглашает,
С тьмой и злом не пугается встречи.
Боже, в час его полета соколинаго пред битвой,
Пусть чело свое крестом он осенит, склонясь с молитвой!
Подкрепи его светлыя мысли,
Помоги его порывам, чтобы сердце не смутилось,
Чтоб над безднами пространства голова не закружилась
И чтоб крылья его не повисли.
Пусть крылатая дружина, видя добрыя стремленья
И благую цель прогресса, даст ему благословенье
С новой силой для новых открытий.
Ты же милостив будь, Боже, в безконечной благостыне,
К день, когда часы ударят переход к иной године,
Накануне великих событий!
Бьют часы секунду—новый человек на свет родится,
Бьют часы секунду—в мире кто-нибудь да в гроб ложится, —
Мир безпечно не дремлет на ложе.
Поколение сменяет постоянно поколенье, —
Вносят в мир иныя мысли, идеалы и волненья
Твои дети земныя, о, Боже!…
Чтобы юность не сбивалась в эти дни с пути прямаго,
Дай наставников ей мудрых, охраняющих сурово
Добродетели зерна благия…
Вдохнови их! Д кто свято исполнял свое призванье,
Справедливо награди их—о, Создатель!—за деянья
Для прогресса земли дорогия.

Владислав Фелицианович Ходасевич

2-го ноября

Семь дней и семь ночей Москва металась
В огне, в бреду. Но грубый лекарь щедро
Пускал ей кровь — и, обессилев, к утру
Восьмого дня она очнулась. Люди
Повыползли из каменных подвалов
На улицы. Так, переждав ненастье,
На задний двор, к широкой луже, крысы
Опасливой выходят вереницей
И прочь бегут, когда вблизи на камень
Последняя спадает с крыши капля…
К полудню стали собираться кучки.
Глазели на пробоины в домах,
На сбитые верхушки башен; молча
Толпились у дымящихся развалин
И на стенах следы скользнувших пуль
Считали. Длинные хвосты тянулись
У лавок. Проволок обрывки висли
Над улицами. Битое стекло
Хрустело под ногами. Желтым оком
Ноябрьское негреющее солнце
Смотрело вниз, на постаревших женщин
И на мужчин небритых. И не кровью,
Но горькой желчью пахло это утро.
А между тем уж из конца в конец,
От Пресненской заставы до Рогожской
И с Балчуга в Лефортово, брели,
Теснясь на тротуарах, люди. Шли проведать
Родных, знакомых, близких: живы ль, нет ли?
Иные узелки несли под мышкой
С убогой снедью: так в былые годы
На кладбище москвич благочестивый
Ходил на Пасхе — красное яичко
Сесть на могиле брата или кума…

К моим друзьям в тот день пошел и я.
Узнал, что живы, целы, дети дома, —
Чего ж еще хотеть? Побрел домой.
По переулкам ветер, гость залетный,
Гонял сухую пыль, окурки, стружки.
Домов за пять от дома моего,
Сквозь мутное окошко, по привычке
Я заглянул в подвал, где мой знакомый
Живет столяр. Необычайным делом
Он занят был. На верстаке, вверх дном,
Лежал продолговатый, узкий ящик
С покатыми боками. Толстой кистью
Водил столяр по ящику, и доски
Под кистью багровели. Мой приятель
Заканчивал работу: красный гроб.
Я постучал в окно. Он обернулся.
И, шляпу сняв, я поклонился низко
Петру Иванычу, его работе, гробу,
И всей земле, и небу, что в стекле
Лазурью отражалось. И столяр
Мне тоже покивал, пожал плечами
И указал на гроб. И я ушел.

А на дворе у нас, вокруг корзины
С плетеной дверцей, суетились дети,
Крича, толкаясь и тесня друг друга.
Сквозь редкие, поломанные прутья
Виднелись перья белые. Но вот —
Протяжно заскрипев, открылась дверца,
И пара голубей, плеща крылами,
Взвилась и закружилась: выше, выше,
Над тихою Плющихой, над рекой…
То падая, то подымаясь, птицы
Ныряли, точно белые ладьи
В дали морской. Вослед им дети
Свистали, хлопали в ладоши… Лишь один,
Лет четырех бутуз, в ушастой шапке,
Присел на камень, растопырил руки,
И вверх смотрел, и тихо улыбался.
Но, заглянув ему в глаза, я понял,
Что улыбается он самому себе,
Той непостижной мысли, что родится
Под выпуклым, еще безбровым лбом,
И слушает в себе биенье сердца,
Движенье соков, рост… Среди Москвы,
Страдающей, растерзанной и падшей, —
Как идол маленький, сидел он, равнодушный,
С бессмысленной, священною улыбкой.
И мальчику я поклонился тоже.

Дома
Я выпил чаю, разобрал бумаги,
Что на столе скопились за неделю,
И сел работать. Но, впервые в жизни,
Ни «Моцарт и Сальери», ни «Цыганы»
В тот день моей не утолили жажды.

Ольга Берггольц

Наш дом

I

О, бесприютные рассветы
в степных колхозах незнакомых!
Проснешься утром — кто ты? где ты?
Как будто дома — и не дома…

…Блуждали полночью в пустыне,
тропинку щупая огнями.
Нас было четверо в машине,
и караван столкнулся с нами.
Он в темноте возник внезапно.
Вожак в коротком разговоре
сказал, что путь — на юго-запад,
везут поклажу — новый город.
Он не рожден еще. Но имя
его известно. Он далеко.
Путями жгучими, глухими
они идут к нему с востока.
И в плоских ящиках с соломой
стекло поблескивало, гвозди…
Мы будем в городе как дома,
его хозяева и гости.
В том самом городе, который
еще в мечте, еще в дороге,
и мы узнаем этот город
по сердца радостной тревоге.
Мы вспомним ночь, пески, круженье
под небом грозным и весомым
и утреннее пробужденье
в степном колхозе незнакомом.

II

О, сонное мычанье стада,
акаций лепет, шум потока!
О, неги полная прохлада,
младенческий огонь востока!
Поет арба, картавит гравий,
топочет мирно гурт овечий,
ковыль, росой повит, играет
на плоскогорьях Семиречья.
…Да, бытие совсем иное!
Да, ты влечешь меня всегда
необозримой новизною
людей, обычаев, труда.
Так я бездомница? Бродяга?
Листка дубового бедней?
Нет, к неизведанному тяга
всего правдивей и сильней.
Нет, жажда вновь и вновь сначала
мучительную жизнь начать —
мое бесстрашье означает.
Оно — бессмертия печать…

III

И вновь дорога нежилая
дымит и вьется предо мной.
Шофер, уныло напевая,
качает буйной головой.
Ну что ж, споем, товарищ, вместе.
Печаль друзей поет во мне.
А ты тоскуешь о невесте,
живущей в дальней стороне.
За восемь тысяч километров,
в России, в тихом городке,
она стоит под вешним ветром
в цветном платочке, налегке.
Она стоит, глотая слезы,
ромашку щиплет наугад.
Над нею русские березы
в сережках розовых шумят…
Ну, пой еще. Еще страшнее
терзайся приступом тоски…
Давно ведь меж тобой и ею
легли разлучные пески.
Пески горючие, а горы
стоячие, а рек не счесть,
и самолет домчит не скоро
твою — загаданную — весть.
Ну, пой, ну, плачь. Мы песню эту
осушим вместе до конца
за то, о чем еще не спето, —
за наши горькие сердца.

IV

И снова ночь…
Молчит пустыня,
библейский мрак плывет кругом.
Нависло небо. Воздух стынет.
Тушканчики стоят торчком.
Стоят, как столпнички. Порою
блеснут звериные глаза
зеленой искоркой суровой,
и робко вздрогнут тормоза.
Кто тихо гонится за нами?
Чья тень мелькнула вдалеке?
Кто пролетел, свистя крылами,
и крикнул в страхе и тоске?
И вдруг негаданно-нежданно
возникло здание… Вошли.
Прими под крылья, кров желанный,
усталых путников земли.
Но где же мы? В дощатой зале
мерцает лампы свет убогий…
Друзья мои, мы на вокзале
еще неведомой дороги.
Уже бобыль, джерши-начальник,
без удивленья встретил нас,
нам жестяной выносит чайник
и начинает плавный сказ.
И вот уже родной, знакомый
легенды воздух нас объял.
Мы у себя. Мы дома, дома.
Мы произносим: «Наш вокзал».
Дрема томит… Колдует повесть…
Шуршит на станции ковыль…
Мы спим… А утром встретим поезд,
неописуемый как быль.
Он мчит с оранжевым султаном,
в пару, в росе, неукротим,
и разноцветные барханы
летят, как всадники, за ним.

V

Какой сентябрь! Туман и трепет,
багрец и бронза — Ленинград!
А те пути, рассветы, степи —
семь лет, семь лет тому назад.
Как, только семь? Увы, как много!
Не удержать, не возвратить
ту ночь, ту юность, ту дорогу,
а только в памяти хранить,
где караван, звездой ведомый,
к младенцу городу идет
и в плоских ящиках с соломой
стекло прозрачное несет.
Где не было границ доверью
себе, природе и друзьям,
где ты легендою, поверьем
невольно становился сам.
…Так есть уже воспоминанья
у поколенья моего?
Свои обычаи, преданья,
особый облик у него?
Строители и пилигримы,
мы не забудем ни о чем:
по всем путям, трудясь, прошли мы,
везде отыскивали дом.
Он был необжитой, просторный…
Вот отеплили мы его
всей молодостью, всем упорным
гореньем сердца своего.
А мы — как прежде, мы бродяги!
Мы сердцем поняли с тех дней,
что к неизведанному тяга
всего правдивей и сильней.
И в возмужалом постоянстве,
одной мечте верны всегда,
мы, как и прежде, жаждем странствий,
дорог, открытых для труда.
О, бесприютные рассветы!
Все ново, дико, незнакомо…
Проснешься утром — кто ты? где ты?
Ты — на земле. Ты дома. Дома.

Афанасий Афанасьевич Фет

Саконтала

Саконтала, из всех цариц, украшавших индийский
Трон, народу любезная, милая сердцу супруга -
Мудрого государя Викрамы, встречала однажды
Праздничный день своего рожденья общим весельем.
Радость кругом разлилась по чертогам и хижинам царства;
Только живей и нежнее ее раздавалися звуки
В сердце каждого. Лик царицы был тих и прекрасен,
Око ее сияло любезно и кротко, как солнце
В час вечерний, когда, садясь за дальние горы,
Росу шлет и прохладу оно, долины и выси
Влагою с высоты окропляя отрадной. Таков был
Лик Саконталы. Затем-то, с детским смирением в сердце,
Жители Индии взор к своей несравненной царице,
Полный любви, обращали и ей приносили посильно
Разного рода дары — растенья лучшие царства,
Благоуханный елей, злато и камни цветные;
Благословения ей другие молили у Брамы.
Вот в средину ликующих, тесной толпою стоящих
Около царских ворот, брамин выходит; корзинку
Нес он в руках, из лоз плетенную; край у корзинки
Мохом простым был покрыт. Придворные слуги, увидя
Старца, стоя в переходах, друг друга спрашивать стали:
«Знать, брамин поприблизиться хочет сиянью престола
С лозниковой корзинкою, полною мохом кудрявым?»
Но брамин подошел свободно, поставил корзинку
Саконтале к ногам и сказал: «Видишь ли, наша
Добрая мать и владычица нашего царства: вот эти
Лозы корзинки и этот мох и цветы полевые -
Дети долины на самой далекой границе обширной
Нашей земли, где стопы твои блуждали в то время,
Как еще первая жизни весна пред тобой улыбалась».
Так брамин говорил, и у ног Саконталы стояла
С мохом корзинка. Тогда царица взор обратила
На корзинку, на мох и цветы, что лежали в корзинке,
И с престола она улыбнулась приветливо, нежно
Скромным цветам долины давно миновавшего детства.
Тихо брамин возвращался к своей одинокой долине,
И казалася роскошь полей для него превосходней:
Он не мог позабыть улыбки лица Саконталы.

Саконтала, прекрасная, милая сердцу царица
Индии, день своего рожденья встречала молитвой
Тихою к Браме; война ужасная все государство
Опустошила, и царь индийский, супруг Саконталы,
Был вдали от нее средь ужасов битвы кровавой;
Но еще более то умножало горесть царицы,
Что большая часть преданных в битве погибли и много
Было таких, что забыли царскую милость, с какою
Почестями он их осыпал, и вдруг показали
Неблагодарность и трусость сердец изменой в годину
Бедствия. Вот почему Саконтала в тиши проливала
Слезы, и день рождения был ей дню смерти подобен.
В это время вошла одна из женщин служащих
Тихо к печальной царице и ей сказала: «Опять здесь
Тот брамин, что к тебе приходил с цветами долины».
Но Саконтала вздохнула и ей отвечала: «Как могут
Быть отрадны цветы моему сокрушенному сердцу
Или служить украшеньем моей побледневшей ланите?
Все же, — сказала потом царица добрая, — старца
Ты введи, чтобы я из его приношенья сознала,
Как верна мне в печали любовь незлобивых сердцем».
Старый брамин вошел и сказал, главу наклоняя:
«Видишь ли, добрая мать и владычица нашего царства:
Горе твое и печаль тебя сердец не лишило
Жителей той долины, где ты блуждала в то время,
Как еще первая жизни весна пред тобой улыбалась.
Шаткого счастья измена любви и верности узы
Не разрешает; напротив, она их прочнее связует.
Только цветов я тебе не принес: в нашей долине
Стоптаны все; но они расцветут еще лучше, коль Брама
После бурь ниспошлет весны благодатной дыханье.
Я принес тебе дар драгоценнейший нашей долины -
Камень, которому в Индии равного нет красотою».
Молча, полна удивленья, царица взглянула на старца;
Он же, речь продолжая, сказал: «Тебе приносил я
В дар цветы, когда на юном челе твоем радость
Расцветала, ничем не смущенная; но испытанье
Брама наслал на тебя; я вижу, что горе ланиты
Бледностию твои овеяло; знал я, что будешь
День своего рожденья ты провожать со слезами.
Для прекрасных душ слезы — небесная влага,
От которой они вполне расцветают. Так Брама
Освящает своих любимцев. Вот почему я
Ныне к тебе подхожу с благороднейшим даром природы».
Так брамин говорил и, полный почтенья, поставил
Черного дерева ящик к ногам Саконталы. Чудесно
Светлый камень играл, отвсюду охваченный черным.
Тут склонила царица чело и взглянула на ящик
И на камень, своими лучами его наполнявший,
И с ланит у нее покатились прозрачные слезы.
Тихо брамин возвращался к своей одинокой долине,
Медленно шел он, и грустью отрадною полон был старец.
Все, казалось ему, он видит слезу Саконталы.

Грустен скитался брамин в своей одинокой пустыне;
Помнил царицы-страдалицы тяжкое он испытанье.
Вдруг опять поднялась война ужасная. Мощный
Истребитель с своей толпой необузданных полчищ
Встал на западе, с тем, чтоб земли восточных пределов
Опустошить. И того, о чем, наругаясь, задумал,
Он достигнуть успел; но все населенье стонало.
Старец Браму день и ночь умолял за Викраму
Правосудного и за Саконталу царицу,
Сердцу любезную. Но тщетны были моленья,
И военная буря неслася грозным потоком
К самой долине брамина, и бич притеснителя всюду
Жертв настигал. Тогда печальный брамин удалился
В дикие горы и жил между скал, чуждаяся встретить
Лик человеческий. Тяжкою скорбью исполнено было
Сердце старца, и смерти желанной алкал он душою;
Но желанье его не исполнилось. — Много он прожил
Лет в своем одиночестве между скалами пустыни;
Вдруг кругом раздались вдали веселые звуки
Песен победы и мира под рокот трубы и кимвала.
Тут главою к земле склонился старец в молитве,
Встал, помазал главу и сказал: «Перед смертью я должен
Правых победу и лик царицы кроткой увидеть».
Тут наполнил брамин опять корзинку цветами
Самыми лучшими в целой долине и сверху прикрыл их
Пальмы и маслины тучной младыми побегами; тут же
Ветвь положил благовонную нежно лепечущей мирты.
Скоро потом он к престольному граду лицом обратился
И в молчаньи пошел чрез толпы торжествующих граждан.
Радостью лик засиял у старца, когда в воротах он
Был дворцовых. Отверзши уста, слугам он придворным
Стал говорить: «Ведите меня к царице, чтоб мог я
Жертву свою ей принесть. Семь лет как не видел я мира».
Слыша речи такие, слуги взглянули на старца,
Смолкли и стали плакать. Брамин же спросил их: «Чего вы
Плачете, и отчего изменились так ваши лица?»
Слуги на это ему отвечали: «Иль ты не житель
Здешнего мира, когда один ты не знаешь, что сталось?»
И на могилу царицы они повели его: «Видишь, -
Так говорили они, — в ней сердце не вынесло горя».
Больше они ничего сказать не могли и рыдали.
Тут у старца лик просиял и затеплилось око,
Будто у юноши; к небу он поднял чело и воскликнул:
«Разве не вижу я Брамы жилища, не вижу сиянья
Вечного моря лучей, его окружающих блеском!
И Саконтала пред ним на облаке раннего утра
Смотрит на нас. Примиренной отчизны чистейшая жертва,
Жрицею ныне она сияет небесного мира.
Видишь ли ты, просветленная? Я, как и прежде бывало,
Здесь пред тобою стою с моими земными цветами».
Тут умолкнул старец, склонясь на цветы и могилу.
Тихим повеяло ветром, и Брама принял его душу.