Все стихи про время - cтраница 16

Найдено стихов - 712

Иосиф Бродский

Неоконченное

Друг, тяготея к скрытым формам лести
невесть кому — как трезвый человек
тяжелым рассуждениям о смерти
предпочитает толки о болезни —
я, загрязняя жизнь как черновик
дальнейших снов, твой адрес на конверте
своим гриппозным осушаю паром,
чтоб силы заразительной достичь
смогли мои химические буквы
и чтоб, прильнувший к паузам и порам
сырых листов, я все-таки опричь
пейзажа зимней черноморской бухты,
описанной в дальнейшем, воплотился
в том экземпляре мира беловом,
где ты, противодействуя насилью
чухонской стужи веточкою тирса,
при ощущеньи в горле болевом
полощешь рот аттическою солью.

Зима перевалила через горы
как альпинист с тяжелым рюкзаком,
и снег лежит на чахлой повилике,
как в ожидании Леандра Геро,
зеленый Понт соленым языком
лобзает полы тающей туники,
но дева ждет и не меняет позы.
Азийский ветер, загасив маяк
на башне в Сесте, хлопает калиткой
и на ночь глядя баламутит розы,
в саду на склоне впавшие в столбняк,
грохочет опрокинувшейся лейкой
вниз по ступенькам, мимо цинерарий,
знак восклицанья превращая в знак
вопроса, гнет акацию; две кошки,
составившие весь мой бестиарий,
ныряют в погреб, и терзает звук
в пустом стакане дребезжащей ложки.

Чечетка ставень, взвизгиванье, хаос.
Такое впечатленье, что пловец
не там причалил и бредет задами
к возлюбленной. Кряхтя и чертыхаясь,
в соседнем доме генерал-вдовец
впускает пса. А в следующем доме
в окне торчит заряженное дробью
ружье. И море далеко внизу
ломает свои ребра дышлом мола,
захлестывая гривой всю оглоблю.
И сад стреножен путами лозы.
И чувствуя отсутствие глагола
для выраженья невозможной мысли
о той причине, по которой нет
Леандра, Геро — или снег, что-то же,
сползает в воду, и ты видишь после
как озаряет медленный рассвет
ее дымящееся паром ложе.

Но это ветреная ночь, а ночи
различны меж собою, как и дни.
И все порою выглядит иначе.
Порой так тихо, говоря короче,
что слышишь вздохи камбалы на дне,
что достигает пионерской дачи
заморский скрип турецкого матраса.
Так тихо, что далекая звезда,
мерцающая в виде компромисса
с чернилами ночного купороса,
способна слышать шорохи дрозда
в зеленой шевелюре кипариса.
И я, который пишет эти строки,
в негромком скрипе вечного пера,
ползущего по клеткам в полумраке,
совсем недавно метивший в пророки,
я слышу голос своего вчера,
и волосы мои впадают в руки.

Друг, чти пространство! Время не преграда
вторженью стужи и гуденью вьюг.
Я снова убедился, что природа
верна себе и, обалдев от гуда,
я бросил Север и бежал на Юг
в зеленое, родное время года.

Алексей Васильевич Кольцов

Ночлег чумаков

Вся степь роскошно почивает.
Лишь у проезжих чумаков
Огонь горит между возов.
Старик раздетый, бородатый,
Готовя ужин небогатый,
Поджавшись, на ногах сидит.

С какой-то радостью невольной…
Кто б ныне с горя петь начал?
Вот разлились игра свирели,
Вот тихо под свирель запели
Они про жизнь своих дедов,
Украйны доблестной сынов.

Но что, украинцы, они
Все отзываются печалью?
Давным-давно прошли те дни,
Когда у вас, блистая сталью,
Шумел раздора буйный глас
И кровь потоками лилась.
Давно прошли те времена;
Везде цареет тишина
Под скиптром русского правленья,
И край ваш — край теперь веселья.
Любимый, самородный труд
Неужели давит вашу грудь?
Вы чумакуете по воле:
Чего ж еще желать вам боле?

Я познакомился со светом…
И если бы… да в добрый час!..
Готов остаться я у вас!
Готов чумаковать все лето.
Там, други, не живет веселье,
Где много слов про наслажденье,
Там для него душа мертва,
Как на сухой степи трава.
Живал в больших я городах;
Бывал на ваших хуторах;
И замечал, где как живут,
Что горем, что добром зовут;
С какою целью век трудятся,
К чему и те и те стремятся;
Узнал, вздохнул… и для меня
Приятно в дождик обсушиться
У вас под буркой, близ огня,
Под возом от грозы укрыться;
Приятно кашу есть сухую,
Украйны слушать речь простую,
Беспечно время проводить.
На воле любо, братцы, жить!
В степях я город забываю,
Душой и сердцем отдыхаю.
У вас все братски; хороша
Беседа ваша, беспритворна.
Где ты, прекрасная душа,
Своей природе так покорна?..
Что слободской ваша атаман,
Что шитый шелковый кафтан,
Каморы, полные,без счету
Снарядов разных, серебра, —
Когда в них искры нет добра?
Покиньте, братцы, вы охоту
Меняться счастием своим,
Меняться степию широкой
И продовольствием простым:
Блистает солнышко — далеко!

Тут речь уныла прервана
Готовой кашею простой;
Они в кружок; шумит страна;
Уселись на траве густой.
Луна из облак выплывает,
Спокойный табор озаряет,
И светлых звезд — не миллион —
На них глядит со всех сторон.

Владимир Владимирович Маяковский

Октябрь. 1917—1926

Если
Если стих
Если стих сердечный раж,
если
если в сердце
если в сердце задор смолк,
голосами его будоражь
комсомольцев
комсомольцев и комсомолок.
Дней шоферы
Дней шоферы и кучера
гонят
гонят пулей
гонят пулей время свое,
а как будто
а как будто лишь вчера
были
были бури
были бури этих боев.
В шинелях,
В шинелях, в поддевках идут…
Весть:
Весть: «Победа!»
Весть: «Победа!» За Смольный порог.
Там Ильич и речь,
Там Ильич и речь, а тут
пулеметный говорок.
Мир
Мир другими людьми оброс;
пионеры
пионеры лет десяти
задают про Октябрь вопрос,
как про дело
как про дело глубоких седин.
Вырастает
Вырастает времени мол,
день — волна,
день — волна, не в силах противиться;
в смоль-усы
в смоль-усы оброс комсомол,
из юнцов
из юнцов перерос в партийцев.
И партийцы
И партийцы в годах борьбы
против всех
против всех буржуазных лис
натрудили
натрудили себе
натрудили себе горбы,
многий
многий стал
многий стал и взросл
многий стал и взросл и лыс.
А у стен,
А у стен, с Кремля под уклон,
спят вожди
спят вожди от трудов,
спят вожди от трудов, от ран.
Лишь колышет
Лишь колышет камни
Лишь колышет камни поклон
ото ста
ото ста подневольных стран.
На стене
На стене пропылен
На стене пропылен и нем
календарь, как календарь,
но в сегодняшнем
но в сегодняшнем красном дне
воскресает
воскресает годов легендарь.
Будет знамя,
Будет знамя, а не хоругвь,
будут
будут пули свистеть над ним,
и «Вставай, проклятьем…»
и «Вставай, проклятьем…» в хору
будет бой
будет бой и марш,
будет бой и марш, а не гимн.
Век промчится
Век промчится в седой бороде,
но и десять
но и десять пройдет хотя б,
мы
мы не можем
мы не можем не молодеть,
выходя
выходя на праздник — Октябрь.
Чтоб не стих
Чтоб не стих сердечный раж,
не дряхлел,
не дряхлел, не стыл
не дряхлел, не стыл и не смолк,
голосами
голосами его
голосами его будоражь
комсомольцев
комсомольцев и комсомолок.

Алексей Жемчужников

Современному гражданину

Дай оглянусь…
ПушкинТы победил!.. Все силы жизни
Ты положил в борьбу… Ну что ж?
Ты в ком обрел любовь к отчизне?
В ком честь?. Где истина? Где ложь?.
Скажи, о совопросник века,
Чтоесть безумец? что- мудрец?
Где ж отыскал ты человека
И гражданина наконец?.
Прочтем времен недавних повесть…
Она печальна и мрачна.
В ней наш позор. Пред ней должка
Скорбеть общественная совесть!
Не говори мне о врагах,
Не говори мне об измене…
Не трогай тех, кто в рудниках…
С какою злобою тупой,
С каким самодовольством глупым
Мы приговор читали свой
Над пылом юности живой,
Как будто лекцию над трупом!..
Не мы ль, безумные, тогда,
О здравомыслии радея,
Бесспорным признаком злодея
Считали юные года?
Не мы ль, как безнадежно падших,
На посрамленье всей земли
И сыновей и братьев младших
К столбам позорным привели?
Припомним подвиги другие…
О тех с тобой поговорим,
Чьи думы и дела благие
Теперь рассеялись как дым.
Кто нас вернул на путь обратный?
И чьей рукою святотатной
Разрушен жизни честный строй,
Чтобы создать на нем другой —
Благонамеренно-развратный?
И этой лжи, и этой тьмы,
Нам неизвестностью грозящей, -
Кто их виновник настоящий?
Мы сами! да, с тобою мы!.. Хотели ль мы порядок стройный
От смутных оградить тревог,
Взнуздать мы думали ль порок
И дерзость мысли беспокойной, -
Но в страшный мы вступили бой,
Все средства в помощь призывая,
И по земле своей родной
Прошли как язва моровая!..
Ни страх неправды, ни боязнь
Пятна позорного на чести —
Не умеряли злобной мести…
То не борьба была, а казнь!
Пьяны усердия разгулом,
Мы, сыщики измен и смут,
Всю Русь на свой призвали суд,
Чтоб обвинить ее огулом.
Наш слух всё слышал; зоркий глаз
Умел во все проникнуть щели…
И никого нам суд не спас
Из тех, кто в мыслях и на деле
Честней и чище были нас!
Мы их святыню оплевали;
Мы клеветали на народ;
Против врагов, зажав им рот,
Мы власть доносом раздражали…
И вот — затихло всё кругом…
Но ум замолк не пред умом.
Свободу, честность, чувства, мысли
Мы задушили, мы загрызли!
Богатой жизни в темноте
Лежат обломки… Люди, дело —
В первоначальной чистоте
Ничто от нас не уцелело!.. Что ж, современный гражданин!
Что, соль земли, столп государства,
Питомец крепостного барства,
Времен бессудья буйный сын!
Зачем ты, счастлив и нахален,
Среди погрома и развалин
Трубил победы торжество?
Ведь не создашь ты ничего!..
В наш век заснуть умом не можно;
Несчастье это понял ты,
Подчас лаская с страстью ложной
Благообразные мечты…
Обман!.. В сокровищницу мира
Сам ничего ты не принес!
Ты гложешь, как голодный пес,
Остатки прерванного пира…

Иван Тургенев

Конец света (Стихотворение в прозе)

Чудилось мне, что я нахожусь где-то в России, в глуши, в простом деревенском доме.
Комната большая, низкая, в три окна; стены вымазаны белой краской; мебели нет. Перед домом голая равнина; постепенно понижаясь, уходит она вдаль; серое, одноцветное небо висит над нею как полог.
Я не один; человек десять со мною в комнате. Люди всё простые, просто одетые; они ходят вдоль и поперек, молча, словно крадучись. Они избегают друг друга — и, однако, беспрестанно меняются тревожными взорами.
Ни один не знает: зачем он попал в этот дом и что за люди с ним? На всех лицах беспокойство и унылость… все поочередно подходят к окнам и внимательно оглядываются, как бы ожидая чего-то извне.
Потом опять принимаются бродить вдоль и поперек. Между нами вертится небольшого росту мальчик; от времени до времени он пищит тонким, однозвучным голоском: «Тятенька, боюсь!» — Мне тошно на́ сердце от этого писку — и я тоже начинаю бояться… чего? не знаю сам. Только я чувствую: идет и близится большая, большая беда.
А мальчик нет, нет — да запищит. Ах, как бы уйти отсюда! Как душно! Как томно! Как тяжело!.. Но уйти невозможно.
Это небо — точно саван. И ветра нет… Умер воздух, что ли?
Вдруг мальчик подскочил к окну и закричал тем же жалобным голосом:
— Гляньте! гляньте! земля провалилась!
— Как? провалилась?!
Точно: прежде перед домом была равнина, а теперь он стоит на вершине страшной горы! Небосклон упал, ушел вниз, а от самого дома спускается почти отвесная, точно разрытая, черная круча.
Мы все столпились у окон… Ужас леденит наши сердца.
— Вот оно… вот оно! — шепчет мой сосед.
И вот вдоль всей далекой земной грани зашевелилось что-то, стали подниматься и падать какие-то небольшие кругловатые бугорки.
«Это — море! — подумалось всем нам в одно и то же мгновение. — Оно сейчас нас всех затопит… Только как же оно может расти и подниматься вверх? На эту кручу?»
И, однако, оно растет, растет громадно… Это уже не отдельные бугорки мечутся вдали… Одна сплошная чудовищная волна обхватывает весь круг небосклона.
Она летит, летит на нас! Морозным вихрем несется она, крутится тьмой кромешной. Всё задрожало вокруг — а там, в этой налетающей громаде, и треск, и гром, и тысячегортанный, железный лай…
Га! Какой рев и вой! Это земля завыла от страха…
Конец ей! Конец всему!
Мальчик пискнул еще раз… Я хотел было ухватиться за товарищей, но мы уже все раздавлены, погребены, потоплены, унесены той, как чернила черной, льдистой, грохочущей волной!
Темнота… темнота вечная!
Едва переводя дыхание, я проснулся.

Иосиф Бродский

Сретенье

Анне Ахматовой

Когда она в церковь впервые внесла
дитя, находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
Святой Симеон и пророчица Анна.

И старец воспринял младенца из рук
Марии; и три человека вокруг
младенца стояли, как зыбкая рама,
в то утро, затеряны в сумраке храма.

Тот храм обступал их, как замерший лес.
От взглядов людей и от взора небес
вершины скрывали, сумев распластаться,
в то утро Марию, пророчицу, старца.

И только на темя случайным лучом
свет падал младенцу; но он ни о чем
не ведал еще и посапывал сонно,
покоясь на крепких руках Симеона.

А было поведано старцу сему
о том, что увидит он смертную тьму
не прежде, чем Сына увидит Господня.
Свершилось. И старец промолвил:
«Сегодня,

реченное некогда слово храня,
Ты с миром, Господь, отпускаешь меня,
затем что глаза мои видели это
Дитя: он — твое продолженье и света

источник для идолов чтящих племен,
и слава Израиля в нем». — Симеон
умолкнул. Их всех тишина обступила.
Лишь эхо тех слов, задевая стропила,

кружилось какое-то время спустя
над их головами, слегка шелестя
под сводами храма, как некая птица,
что в силах взлететь, но не в силах спуститься.

И странно им было. Была тишина
не менее странной, чем речь. Смущена,
Мария молчала. «Слова-то какие…»
И старец сказал, повернувшись к Марии:

«В лежащем сейчас на раменах твоих
паденье одних, возвышенье других,
предмет пререканий и повод к раздорам.
И тем же оружьем, Мария, которым

терзаема плоть его будет, твоя
душа будет ранена. Рана сия
даст видеть тебе, что сокрыто глубоко
в сердцах человеков, как некое око».

Он кончил и двинулся к выходу. Вслед
Мария, сутулясь, и тяжестью лет
согбенная Анна безмолвно глядели.
Он шел, уменьшаясь в значеньи и в теле

для двух этих женщин под сенью колонн.
Почти подгоняем их взглядами, он
шагал по застывшему храму пустому
к белевшему смутно дверному проему.

И поступь была стариковски тверда.
Лишь голос пророчицы сзади когда
раздался, он шаг придержал свой немного:
но там не его окликали, а Бога

пророчица славить уже начала.
И дверь приближалась. Одежд и чела
уж ветер коснулся, и в уши упрямо
врывался шум жизни за стенами храма.

Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,

он слышал, что время утратило звук.
И образ Младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою,

как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.

Александр Иванович Клушин

Все пройдет

На быстрых времени крылах
Часы, дни, годы улетают;
Едва родятся — исчезают,
Теряясь вечности в волнах.
Когда бы смертным можно было
На все прошедшее воззреть,
Каким уроком бы служило
Все, что успело пролететь.

Где мощный, гордый сей Вриар,
Готовый потрясти вселенну?
Едва вознес главу надменну,
Едва хотел свершить удар,
И времени коса мелькнула —
Повержен сей ужасный столб!
О нем вселенна не вздохнула,
С проклятием нисшел во гроб.

Где ты, победоносный Кир?
Тебя вселенна трепетала,
Заря побед твоих сверкала,
Стонал окровавленный мир;
Но вдруг — твой меч, сей бич кровавый,
Сие страшилище людей,
Исчез с твоею вместе славой,—
Ты плаваешь в крови своей.

Вчера на утренней заре,
Когда лучи ее играли
И томны воды позлащали,
На двухолмистой кедр горе
Величием своим гордился.
Направил Аквилон полет —
Со стоном сей колосс свалился;
Единый миг — и кедра нет.

Когда кровавою косой
Неумолима смерть сверкает,
Не равно ль всех она сражает?
Где тот, кто был велик душой?
Где правимы сердца страстями?
Открой гробницы — взор найдет
Прах, вместе смешанный с костями.
В них раб и царь равно гниет.

Что жизнь? — мгновенье, слаба тень.
Едва родимся — умираем.
Мы жизнь годами исчисляем;
Но год пред веком только день.
Украсим юность сединами,
Чтоб боле жизни дни продлить;
Помножим веки мы веками —
И все не можно вечно жить.

Несчастные сыны судьбы,
Игралищем страстей родимся:
Стонаем, плачем, веселимся,
То вдруг цари, то вдруг рабы,—
Корабль в пучине, средь волнений,—
Парим отважно по валам;
И, не страшася грозных прений,
Подобны каменным горам.

Но долго ль будет сей полет?
Борей в ветрила ударяет —
Пловец у брега погибает.
Далек ли брег? — но силы нет.
Смятенны, слабы, торопливы,
Трепеща к пристани идем.
Что блеск? Что мысли горделивы?
Мечта! — в мечтаниях умрем.

Корона, скипетр и чины
От лютой смерти не избавят,
Они лишь горестей прибавят,
Что мы всем равно созданы.
И обладатель грозный мира,
И я сойду во гроб равно;
Того покроет прах порфира,
Мой — холст простой; но все одно.

В грядущи времена о нас
Воспомнят ли когда потомки?
Дела велики, славны, громки
Слезу исторгнут ли из глаз?
Мы зиждем горды обелиски,
Мы храмы в память создаем,
Но сколь к забвенью смертных близки!
Не помнят нас, едва умрем.

Сей час я жив, — чрез час вперед
Нить жизни парка прерывает;
Так время царства сокрушает
И помрачает яркий свет.
Где грозны, страшны Рима силы?
Где памятник деяний их?
Трофеи их побед — могилы;
А слава — пролетевший миг.

Где Спарта, Фивы, Вавилон?
Где гордая Семирамида?
Она исчезла, тех нет вида.
Паденье царств — судьбы закон.
Мы взор в прошедшее вперяем
На славу, блеск их, красоту
И, как во тьме густой, встречаем
Едва мелькнувшую мечту.

Но я в преданиях живу,
И смерть меня не поглощает, —
Любимец счастия вещает,
Подемля гордую главу.
Изрек — и время улыбнулось,
Косы играя лезвием,
К любимцу счастия коснулось.
Где он? — повержен вечным сном.

В преданиях людей живет
Едина только добродетель;
Кто блага смертных был содетель,
И после смерти тот не мрет.
Мелькнут, исчезнут круги звездны,
Пременит солнце гордый вид,
Миры в волнах потонут бездны;
Сократ — не будет век забыт.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Над вечною страницей

Супруг несчетных инокинь,
Любовник грезы воспаленной,
Оазис внутренних пустынь,
Твой образ дивен, взор твой синь,
Ты свет и жизнь души смущенной.

Но если именем твоим
Тереза умеряла стоны,
То им же обратили в дым
Народы с прошлым вековым,
Людей убили миллионы.

О, кто же, кто ты, зыбкий дух?
Благословитель, или мститель?
Скажи мне ясно, молви вслух.
Иль свод небесный вовсе глух?
Спаси меня! Ведь ты — Спаситель!

Многоликий, ты мне страшен,
Я тебя не понимаю
Ты идешь вдоль серых пашен
К ускользающему Раю.

Ты ведешь по переходам,
Где уж нет нам Ариадны.
Ты как свет встаешь под сводом,
Где в июле дни прохладны.

Ты звенишь в тюрьме жестокой
Монастырскими ключами.
Ты горишь, и ты высокий,
Ты горишь звездой над нами.

Но в то время как сгорает
Узник дней, тобой зажженный, —
И тюремщик повторяет
То же имя, в жизни сонной.

Но в то время как свечами
Пред тобою тают души, —
Ты вбиваешь с палачами
Гвозди в сердце, в очи, в уши.

И не видят, и не слышут,
И не чувствуют — с тобою,
Кровью смотрят, кровью дышут,
Кровь зовут своей судьбою.

И схватив — как две собаки
Кость хватают разяренно —
Крест схватив в глубоком мраке,
Два врага скользят уклонно.

И твоей облитый кровью,
Крест дрожит, как коромысло,
К Свету-Слову, и к присловью,
Липнет чудище, повисло.

Разлохматилось кошмаром,
Два врага бессменно разны,
Старый мир остался старым,
Только новы в нем соблазны.

Только крючья пыток новы,
Свежи красные разрывы.
Кто же, кто же ты, Суровый?
Кто ты, Нежный, кротче ивы?

Чтоб тебя понимать, я под иву родную уйду,
Я укроюсь под тихую иву.
Над зеркальной рекой я застыну в безгласном бреду.
Сердце, быть ли мне живу?

Быть ли живу, иль мертву, — не все ли, не все ли равно!
Лишь исполнить свое назначенье.
Быть на глинистом срыве, упасть на глубокое дно,
Видеть молча теченье.

После верхних ветров замечтаться в прозрачной среде,
Никакого не ведать порыва.
И смотреть, как в Воде серебрится Звезда, и к Звезде
Наклоняется ива.

Джордж Гордон Байрон

Стансы, сочиненные во время грозы

Над Пиндом ночь; с его высот
Несется бури вой,
И небо гнев свой шумно шлет
Из тучи грозовой.

Наш проводник ушел, пропал…
Лишь молний блеск в ночи
Блестит на путь наш между скал
И золотит ручьи.

Что там? Не хижину ль открыл
Блеск молний сквозь туман?
Нам кров так нужен… Нет, то был
Турецкий лишь курган.

Сквозь водопадов шум и гром
Я слышу клич: земляк
Страны родимой языком
Зовет сквозь дождь и мрак.

Чу! Слышен выстрел. Друг иль враг?
Другой гремит вдали…
Я понял: это горцам знак,
Чтоб к нам на помощь шли.

Но кто ж рискнет, чтоб нам помочь,
В такую глушь идти?
И кто услышит в эту ночь
Сигналы на пути?

Да кто и слышит, тот едва ль
Пойдет сквозь дождь и грязь
В опасный путь, во тьму и даль,
Разбойников боясь.

О страшный час! Гром тучи рвет,
Льет ливень без конца, —
Но мысль одна во мне живет
И греет грудь певца.

В тот миг, как дикою тропой
Брожу я здесь вокруг
Стихии жертвою слепой, —
Где ты, Флоренса, друг?

Не на морях, не на морях!
Ведь ты пустилась в путь
Уже давно! Пусть бури страх
Мою лишь мучит грудь!

Когда прощальный поцелуй
Я дал, сирокко дул;
Давно, давно меж пенных струй
Корабль твой промелькнул.

Давно в Испании вы все,
Опасности уж нет;
Жаль, если б рок судил красе
В морях пить чашу бед!

Мне светит луч твоей красы,
Я помню дни утех,
Как мчались быстрые часы
Сквозь музыку и смех.

О, если Кадикс не в плену,
Меня ты вспомяни!
Поди к широкому окну,
В морскую даль взгляни!..

Калипсо остров вспомни — рай,
Столь сердцу дорогой!
Другим улыбок сто раздай,
Мне — вздох единый твой!..

Толпа влюбленных вдруг узрит,
Что побледнела ты
И что слезинка чуть дрожит
Чудесной красоты.

На шутки фатов вновь лицом
Вся вспыхнешь ты тогда,
Стыдясь, что вспомнила о том,
В чьих мыслях ты всегда…

Улыбкой, вздохом ли даря, —
Ты все же далека…
К тебе чрез горы и моря
Летит моя тоска!

Николай Семенович Смирнов

К Мурзе

(Писано в проезд мой
через Усть-Каменогорскую крепость,
по просьбе киргизца, против крепости
за Иртышом тогда кочевавшего)

Мурза! тебе, я чаю,
Наскучили уж мы,
Киргизские умы?
Я это примечаю:
С тех самых точно пор,
Как ты Фелицын двор
И всех, кто с головою,
Пером своим пленил,
Восхитил, удивил,
Всяк хочет быть Мурзою
Иль батырем у нас
В степи киргизской дикой.
Охоте быть великой
Там надобно у вас,
Далеко за горами,
Чтоб в нашу степь хотеть
Учиться песни петь
И так дружиться с нами;
А все причиной ты!..
Ну, где с тобой сравниться?
Я слышал: этим льститься —
Пустые суеты;
Не всем Мурзой родиться,
Не всем, как он, греметь;
И нашу льзя ль царицу,
Бессмертную Фелицу,
Бессмертно так воспеть?

А я не строю лиры;
Достойно ей владеть
В себе не вижу силы.
Мурзу не смею петь,
Не смею петь Фелицу...
Как сметь мне из-за гор
Нахальный, дерзкий взор
На нашу взвесть царицу?
В том слава вся моя,
Что мысленно ея
Могу лобзать десницу.

Но жив в степи пустой,
Себя я утешаю
И время коротаю
Простою забызгой;
Она свое изделье!
Пою любовь, веселье,
Свободу и покой,
Которы мы вкушаем
С тех пор, как ощущаем
Скиптр мирный над собой.
Или верхом гуляю,
По степи разезжаю,
По речкам, по горам,
В стадах, по табунам,
И ими утешаюсь.
Иль в юрте я сижу,
Кумызом забавляюсь
И время провожу
За чашкой с бишбармаком.
Иль с трубкой табаку,
До неги бывши лаком,
Валяюсь на боку,
Султаном быть мечтая.
Иль роскоши вкушая
В обятьях милых жен,
Дождусь, как сладкий сон,
Сомкнув уставши взоры,
Перенесет за горы
В бессмертной славы храм,
К Фелицыным ногам.

Чего ж желать мне боле
В такой счастливой доле?
Не смею ничего,
Как только лишь того,
Чтоб сон тот мог свершиться,
Чтоб зреть Фелицын трон...
Но нет!.. страшусь забыться!..
Так пусть же этот сон,
Когда не может сбыться,
Бесперестанно снится
И сладкой сей мечтой
Прельщает разум мой,
Который в нем встречает
Несчетны чудеса
И в оных утопает,
Меня перенося
К пророку в небеса!

Максимилиан Волошин

Война

1

Был долгий мир. Народы были сыты
И лоснились: довольные собой,
Обилием и общим миролюбьем.
Лишь изредка, переглянувшись, все
Кидались на слабейшего; и разом
Его пожравши, пятились, рыча
И челюсти ощеривая набок;
И снова успокаивались.
В мире
Все шло как следует:
Трильон колес
Работал молотами, рычагами,
Ковали сталь,
Сверлили пушки,
Химик
Изготовлял лиддит и мелинит;
Ученые изобретали способ
За способом для истребленья масс;
Политики чертили карты новых
Колониальных рынков и дорог;
Мыслители писали о всеобщем
Ненарушимом мире на земле,
А женщины качались в гибком танго
И обнажали пудренную плоть.
Манометр культуры достигал
До высочайшей точки напряженья.

2

Тогда из бездны внутренних пространств
Раздался голос, возвестивший: «Время
Топтать точило ярости. За то,
Что люди демонам,
Им посланным служить,
Тела построили
И создали престолы,
За то, что гневу
Огня раскрыли волю
В разбеге жерл и в сжатости ядра,
За то, что безразличью
Текущих вод и жаркого тумана
Дали мускул
Бегущих ног и вихри колеса,
За то, что в своевольных
Теченьях воздуха
Сплели гнездо мятежным духам взрыва,
За то, что жадность руд
В рать пауков железных превратили,
Неумолимо ткущих
Сосущие и душащие нити, —
За то освобождаю
Плененных демонов
От клятв покорности,
А хаос, сжатый в вихрях вещества,
От строя музыки!
Даю им власть над миром,
Покамест люди
Не победят их вновь,
В себе самих смирив и поборов
Гнев, жадность, своеволье, безразличье».

3

И видел я: разверзлись двери неба
В созвездьи Льва, и бесы
На землю ринулись…
Сгрудились люди по речным долинам,
Означивши великих царств межи
И вырывши в земле
Ходы, змеиные и мышьи тропы,
Пасли стада прожорливых чудовищ:
Сами
И пастыри и пища.

4

Время как будто опрокинулось
И некрещенным водою потопа
Казался мир: из тины выползали
Огромные коленчатые гады,
Железные кишели пауки,
Змеи глотали молнии,
Драконы извергали
Снопы огня и жалили хвостом,
В морях и реках рыбы
Метали
Икру смертельную,
От ящеров крылатых
Свет застилался, сыпались на землю
Разрывные и огненные яйца,
Тучи насекомых,
Чудовищных строеньем и размером,
В телах людей
Горючие личинки оставляли, —
И эти полчища исчадий,
Получивших
И гнев, и страсть, и злобу от людей,
Снедь человечью жалили, когтили,
Давили, рвали, жгли, жевали, пожирали,
А города подобно жерновам
Без устали вращались и мололи
Зерно отборное
Из первенцев семейств
На пищу демонам.
И тысячи людей
Кидались с вдохновенным исступленьем
И радостью под обода колес.
Все новые и новые народы
Сбегались и сплетались в хороводы
Под гром и лязг ликующих машин,
И никогда подобной пляски смерти
Не видел исступленный мир!

5

Еще! еще! И все казалось мало…
Тогда раздался новый клич: «Долой
Войну племен, и армии, и фронты:
Да здравствует гражданская война!»
И армии, смешав ряды, в восторге
С врагами целовались, а потом
Кидались на своих, рубили, били,
Расстреливали, вешали, пытали,
Питались человечиной,
Детей засаливали впрок, —
Была разруха,
Был голод.
Наконец пришла чума.

6

Безглазые настали времена,
Земля казалась шире и просторней,
Людей же стало меньше,
Но для них
Среди пустынь недоставало места,
Они горели только об одном:
Скорей построить новые машины
И вновь начать такую же войну.
Так кончилась предбредовая схватка,
Но в этой бойне не уразумели,
Не выучились люди ничему.

Гавриил Романович Державин

Памятник герою

Всегда разборчива, правдива,
Нигде и никому не льстива,
О! строгого Кунгдзея Муза,
Которая его вдыхала
Играть на нежном, звонком кине
И трогать поученьем сердце!

Приди и, зря текущи годы,
Обратность вечную природы,
Что всходит и заходит солнце,
Что лето, осень придут паки,
А только к нам не возвратятся
Дела, содеянные нами, —

Вождя при памятнике дивном
Воссядь и в пении унывном
Вещай: Сей столп повергнет время,
Разрушит. — Кто ж был полководец?
Куда его прошли победы?
Где меч его? где шлем? где образ?

Увы! и честь сия героев,
Приступов монументы, боев —
Не суть ли знаки их свирепства?
Развалины, могилы, пепел,
Черепья, кости им подобных —
Не суть ли их венец и слава?

Ах, нет! средь всех народов, веков,
Друзья герои человеков
Суть соль земли, во мраке звезды;
Чрез них известна добродетель;
Они великие зерцалы
Богоподобных слабых смертных.

Прямой герой страстьми не движим,
Он строг к себе и благ ко ближним;
К богатствам, титлам, власти, славе
Внутри он сердца не привержен;
Сокровище его любезно —
Спокойный дух и чиста совесть.

В терпеньи тверд и мудр в напасти,
Не рабствует блестящей части;
Считает тем себя довольным,
Коль общих благ где был споспешник;
Блажен, блажен еще стократно,
Что страсти мог свои умерить!

Весами ль где, мечом ли правит
Ни там, ни тут он не лукавит.
Его царь — долг; его бог — правда;
Лишь им он жертвует собою;
Искусен, осторожен, точен,
Рачителен, не быстр ко славе.

Делами — исполнитель веры,
Великодушия примеры
Его все мысли наполняют;
И Бог его благословляет
Победою почти без крови,
Которой мир дарует царствам.

Такого мужа обелиски
Не тем славны, что к небу близки,
Не мрамором, не медью тверды;
Пускай их разрушает время,
Но вовсе истребить не может:
Живет в преданьях добродетель.

Строй, Муза, памятник герою,
Кто мужествен и щедр душою,
Кто больше разумом, чем силой,
Разбил Юсуфа за Дунаем,
Дал малой тратой много пользы. —
Благословись, Репнин, потомством!

1791

Друг человечества! Войною
Быть громким может и злодей,
Но славою блестят прямою
Подобны души лишь твоей.

Гавриил Державин

Мужество

Что привлекательней очам,
Как не огня во тьме блистанье?
Что восхитительнее нам,
Когда не солнечно сиянье?
Что драгоценней злата есть
Средь всех сокровищ наших тленных?
Меж добродетелей отменных
Чья мужества превыше честь?

В лучах, занятых от порфир,
Видал наперсников я счастья;
Зрел удивляющие мир
Могущество и самовластье;
Сребра зрел горы на столах,
Вельмож надменность, роскошь, пышность,
Прельщающую сердце лишность, —
Но ум прямых не зрел в них благ.

При улыбаньи красоты,
Под сладкогласием музыки,
Волшебных игр и див мечты
Меня пленяли, пляски, лики, —
Но посреди утех таких,
Как чувства в неге утопали,
Мои желания искали
Каких-то общих благ — моих.

Пальмиры пышной и Афин,
Где были празднествы, позоры.
Там ныне средь могил, пустынь
Следы зверей встречают взоры.
Увы! в места унынья, скук
Что красны зданья превратило?
Уединенье водворило
Что в храмах вкуса и наук?

Не злым ли зубом стер их Крон?
Не хищны ль варваров набеги?
Нет! нет! — великих душ урон.
Когда в объятья вверглись неги,
Ко злату в цепи отдались, —
Вмиг доблести презренны стали,
Под тяжестью пороков пали,
Имперьи в прахе погреблись.

О! если б храбрый Леонид
Поднесь и Зинобия жили,
Не пременился б царств их вид,
Величия б примером были, —
Но жар как духа потушен,
Как бедность пресмыкаться стала,
Увидели Сарданапала
На троне с пряслицей меж жен.

Итальи честь, художеств цвет,
Остатки древностей бесценны!
Без римлян, побеждавших свет,
Где вы? Где? — Галлом похищенны!
Без бодрственной одной главы,
Чем вознеслась Собийсков слава,
Став жен Цитерою, Варшава
Уж не соперница Москвы.

Укрась чело кто звезд венцом
И обладателем будь мира,
Как радуга сияй на нем
Багряновидная порфира, —
Но если дух в нем слаб — полков,
Когорт его все громы мертвы;
Вожди без духа — страхов жертвы
И суть рабы своих рабов.

Так доблесть, сердца правота.
Огонь души небес священный,
Простейших нравов высота,
Дух крепкий, сильный, но смиренный —
Творец величеств на земли!
Тобою вой побеждают,
Судьи законы сохраняют,
Счастливо царствуют цари.

Тобой преславный род славян
Владыкой сделался полсвета,
Господь осьми морей, тьмы стран;
Душа его, тобой нагрета,
Каких вновь див не сотворит?
Там Гермоген, как Регул, страждет;
Ильин, как Деций, смерти жаждет;
Резанов Гаму заменит.

Одушевляй российску грудь
Всегда, о мужество священно!
Присутственно и впредь нам будь
Во время скромно, время гневно;
Взлетим, коль оперенны мы
Твоими страшными крылами, —
Кто встанет против нас? — Бог с нами!
Мы вспеним понт, тряхнем холмы.

Михаил Лермонтов

Бородино

— Скажи-ка, дядя, ведь недаром
Москва, спаленная пожаром,
Французу отдана?
Ведь были ж схватки боевые,
Да, говорят, еще какие!
Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина!

— Да, были люди в наше время,
Не то, что нынешнее племя:
Богатыри — не вы!
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля…
Не будь на то господня воля,
Не отдали б Москвы!

Мы долго молча отступали,
Досадно было, боя ждали,
Ворчали старики:
«Что ж мы? на зимние квартиры?
Не смеют, что ли, командиры
Чужие изорвать мундиры
О русские штыки?»

И вот нашли большое поле:
Есть разгуляться где на воле!
Построили редут.
У наших ушки на макушке!
Чуть утро осветило пушки
И леса синие верхушки —
Французы тут как тут.

Забил заряд я в пушку туго
И думал: угощу я друга!
Постой-ка, брат мусью!
Что тут хитрить, пожалуй к бою;
Уж мы пойдем ломить стеною,
Уж постоим мы головою
За родину свою!

Два дня мы были в перестрелке.
Что толку в этакой безделке?
Мы ждали третий день.
Повсюду стали слышны речи:
«Пора добраться до картечи!»
И вот на поле грозной сечи
Ночная пала тень.

Прилег вздремнуть я у лафета,
И слышно было до рассвета,
Как ликовал француз.
Но тих был наш бивак открытый:
Кто кивер чистил весь избитый,
Кто штык точил, ворча сердито,
Кусая длинный ус.

И только небо засветилось,
Все шумно вдруг зашевелилось,
Сверкнул за строем строй.
Полковник наш рожден был хватом:
Слуга царю, отец солдатам…
Да, жаль его: сражен булатом,
Он спит в земле сырой.

И молвил он, сверкнув очами:
«Ребята! не Москва ль за нами?
Умремте ж под Москвой,
Как наши братья умирали!»
И умереть мы обещали,
И клятву верности сдержали
Мы в Бородинский бой.

Ну ж был денек! Сквозь дым летучий
Французы двинулись, как тучи,
И всё на наш редут.
Уланы с пестрыми значками,
Драгуны с конскими хвостами,
Все промелькнули перед нами,
Все побывали тут.

Вам не видать таких сражений!..
Носились знамена, как тени,
В дыму огонь блестел,
Звучал булат, картечь визжала,
Рука бойцов колоть устала,
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел.

Изведал враг в тот день немало,
Что значит русский бой удалый,
Наш рукопашный бой!..
Земля тряслась — как наши груди,
Смешались в кучу кони, люди,
И залпы тысячи орудий
Слились в протяжный вой…

Вот смерклось. Были все готовы
Заутра бой затеять новый
И до конца стоять…
Вот затрещали барабаны —
И отступили бусурманы.
Тогда считать мы стали раны,
Товарищей считать.

Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя:
Богатыри — не вы.
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля.
Когда б на то не божья воля,
Не отдали б Москвы!

Николай Некрасов

Вступительное слово «Свистка» к читателям

В те дни, когда в литературе
Порядки новые пошли,
Когда с вопросом о цензуре
Начальство село на мели,
Когда намеком да украдкой
Касаться дела мудрено;
Когда серьезною загадкой
Всё занято, поглощено,
Испугано, — а в журналистах
Последний помрачает ум
Какой-то спор о нигилистах,
Глупейший и бесплодный шум;
Когда при помощи Пановских
Догадливый антрепренер
И вождь «Ведомостей московских»,
Почуяв время и простор,
Катков, прославленный вития,
Один с Москвою речь ведет,
Что предпринять должна Россия,
И гимн безмолвию поет;
Когда в затмении рассудка
Юркевич лист бумаги мял
И о намереньях желудка
Публично лекции читал;
Когда наклонностей военных
Дух прививается ко всем,
Когда мы видим избиенных
Посредников; когда совсем
Нейдут Краевского изданья
И над Громекиной главой
Летает бомба отрицанья,
Как повествует сей герой;
Когда сыны обширной Руси
Вкусили волю наяву
И всплакал Фет, что топчут гуси
В его владениях траву;
Когда ругнул Иван Аксаков
Всех, кто в Европу укатил,
И, негодуя против фраков
Самих попов не пощадил;
Когда, покончив подвиг трудный,
Внезапно Павлов замолчал,
А Амплий Очкин кунштик чудный
С газетой «Очерки» удрал;
Когда, подкошена как колос,
Она исчезла навсегда;
В те дни, когда явился «Голос»
И прекратилась «Ерунда», —
Тогда в невинности сердечной
Любимый некогда поэт,
Своей походкою беспечной
«Свисток» опять вступает в свет…
Как изменилось всё, создатель!
Как редок лиц любимых ряд!
Скажи: доволен ты, читатель?
Знакомцу старому ты рад?
Или изгладила «Заноза»
Всё, чем «Свисток» тебя пленял,
И как увянувшая роза
Он для тебя ненужен стал?
Меняет время человека:
Быть может, пасмурный Катков,
Быть может, пламенный Громека
Теперь милей тебе свистков?
Возненавидев нигилистов,
Конечно, полюбить ты мог
Сих благородных публицистов
Возвышенный и смелый слог, —
Когда такое вероломство
Ты учинил — я не ропщу,
Но ради старого знакомства
Всё ж говорить с тобой хочу.
«Узнай, по крайней мере, звуки,
Бывало милые тебе,
И думай, что во дни разлуки
В моей изменчивой судьбе»
Ты был моей мечтой любимой,
И если слышал ты порой
Хоть легкий свист, то знай: незримый
Тогда витал я над тобой!..* * *
«Свисток» пред публику выходит.
Высокомерья не любя,
Он робко взор кругом обводит
И никого вокруг себя
Себя смиренней не находит!
Да, изменились времена!
Друг человечества бледнеет,
Вражда повсюду семена
Неистовства и злобы сеет.
Газеты чуждые шумят…
(О вы, исчадье вольной прессы!..)
Черт их поймет, чего хотят,
Чего волнуются, как бесы!
Средь напряженной тишины
Катков гремит с азартом, с чувством,
Он жаждет славы и войны
И вовсе пренебрег искусством.
Оно унижено враждой,
В пренебрежении науки,
На брата брат подъемлет руки,
И лезет мост на мост горой, —
Ужасный вид!.. В сей час тяжелый
Являясь в публику, «Свисток»
Желает мирной и веселой
Развязки бедствий и тревог;
Чтобы в сумятице великой
Напрасно не томился ум… И сбудется… Умолкнет шум
Вражды отчаянной и дикой.
Недружелюбный разговор
Покончит публицист московский,
И вновь начнут свой прежний спор
Гиероглифов и Стелловский;
Мир принесет искусствам дань,
Престанут радоваться бесы,
Уймется внутренняя брань,
И смолкнет шум заморской прессы,
Да, да! Скорее умолкай, —
Не достигай пределов невских
И гимны братьев Достоевских
Самим себе не заглушай!

Велимир Хлебников

Вам

Могилы вольности — Каргебиль и Гуниб
Были соразделителями со мной единых зрелищ,
И, за столом присутствуя, они б
Мне не воскликнули б: «Что, что, товарищ, мелешь?»
Боец, боровшийся, не поборов чуму,
Пал около дороги круторогий бык,
Чтобы невопрошающих — к чему?
Узнать дух с радостью владык.
Когда наших коней то бег, то рысь вспугнули их,
Пару рассеянно-гордых орлов,
Ветер, неосязуемый для нас и тих,
Вздымал их царственно на гордый лов.
Вселенной повинуяся указу,
Вздымался гор ряд долгий.
Я путешествовал по Кавказу
И думал о далекой Волге.
Конь, закинув резво шею,
Скакал по легкой складке бездны.
С ужасом, в борьбе невольной хорошея,
Я думал, что заниматься числами над бездною полезно.
Невольно числа я слагал,
Как бы возвратясь ко дням творенья,
И вычислял, когда последний галл
Умрет, не получив удовлетворенья.
Далёко в пропасти шумит река,
К ней бело-красные просыпались мела,
Я думал о природе, что дика
И страшной прелестью мила.
Я думал о России, которая сменой тундр, тайги, степей
Похожа на один божественно звучащий стих,
И в это время воздух освободился от цепей
И смолк, погас и стих.
И вдруг на веселой площадке,
Которая, на городскую торговку цветами похожа,
Зная, как городские люди к цвету падки,
Весело предлагала цвет свой прохожим, -
Увидел я камень, камню подобный, под коим пророк
Похоронен: скошен он над плитой и увенчан чалмой.
И мощи старинной раковины, изогнуты в козлиный рог,
На камне выступали; казалось, образ бога камень увенчал мой.
Среди гольцов, на одинокой поляне,
Где дикий жертвенник дикому богу готов,
Я как бы присутствовал на моляне
Священному камню священных цветов.
Свершался предо мной таинственный обряд.
Склоняли голову цветы,
Закат был пламенем объят,
С раздумьем вечером свиты…
Какой, какой тысячекост,
Грознокрылат, полуморской,
Над морем островом подъемлет хвост,
Полунеземной объят тоской?
Тогда живая и быстроглазая ракушка была его свидетель,
Ныне — уже умерший, но, как и раньше, зоркий камень,
Цветы обступили его, как учителя дети,
Его — взиравшего веками.
И ныне он, как с новгородичами, беседует о водяном
И, как Садко, берет на руки ветхогусли —
Теперь, когда Кавказом, моря ощеренным дном,
В нем жизни сны давно потускли.
Так, среди «Записки кушетки» и «Нежный Иосиф»,
«Подвиги Александра» ваяете чудесными руками —
Как среди цветов колосьев
С рогом чудесным виден камень.
То было более чем случай:
Цветы молилися, казалось, пред времен давно прошедших слом
О доле нежной, о доле лучшей:
Луга топтались их ослом.
Здесь лег войною меч Искандров,
Здесь юноша загнал народы в медь,
Здесь истребил победителя леса ндрав
И уловил народы в сеть.

Александр Иванович Полежаев

Красное яйцо

1
В те времена, когда вампир
Питался кровию моей,
Когда свобода, мой кумир,
Узнала ужасы цепей;
Когда, поверженный во мгле,
С клеймом проклятья на челе,
В последний раз на страшный бой,
На беспощадную борьбу,
Пылая местью роковой,
Я вызывал свою судьбу;
Когда, сурова и грозна,
Секиру тяжкую она
Уже подяла надо мной —
И разлетелся бы мой щит,
Как вал девятый и седой,
Ударясь смело о гранит;
Когда в печальной тишине
Я лютой битвы ожидал, —
Тогда как вестник мира мне
Ты неожиданно предстал!
Мою бунтующую кровь
С умом мятежным помирил
И в душу мрачную любовь
К постыдной жизни водворил…
Так солнца ясного лицо
Рассеивает ночи тень,
Так узнику в великий день
Даруют красное яйцо!
2
Всему в природе есть закон:
Луна сменяется луной,
И годы мчит река времен
Невозвратимою волной!
Лучи обманчивых надежд
Еще горят во тьме ночей…
Моя судьба — то иногда
Мне улыбнется вдалеке,
То, как знакомая мечта,
Опять с секирою в руке
И опершись на эшафот,
Мне безотрадно предстает…
Тоска, отчаянье и грусть
Мрачат лазурный небосклон
Певца, который наизусть
Врагом и другом затвержен…
Безмолвен, мрачен и угрюм,
Я дань бесславию плачу
И, в вечном вихре черных дум,
Оковы тяжкие влачу!..
Лишь ты один меня постиг…
Кому, скажи, как не тебе,
Знаком в убийственной судьбе
Прямой души моей язык?..
Не ты ль один моих страстей
Прочел заветную скрижаль
И разгадал, быть может, в ней
Туманной будущности даль?
Не ты ли дикий каземат
Преобразил, волшебник мой,
В цветник приятный и живой,
В весенний скромный вертоград?
3
И пронеслося много лет
С тех пор, когда явился ты,
Как животворный тихий свет
Ко мне, в обитель темноты…
И где воинственный Кавказ
С его суровой красотой,
Где я с унылою мечтой
Бродил, страдал, но не угас!
Где дни отрады, новых мук,
Страданий новых и разлук,
Минуты дружеских бесед,
Порывы бешеных страстей
И все и все?.. Их больше нет,
Они лишь в памяти моей.
Но сам я здесь, опять с тобой,
С тобою, верный, милый друг,
Как гул протяжный, тихий звук
Иль эхо с арфой золотой!..

Петр Андреевич Вяземский

Алексей Перовский

Алексей Алексеевич Перовский (портрет работы К. Брюллова)
Мой товарищ, спутник милый,
На младом рассвете дня,
С кем испытывал я силы
Жизни новой для меня.

Как-то, встречею случайной,
Мы столкнулись в добрый час,
И сочувствий связью тайной
Породнились души в нас.

Мы с тобою обновили
Свежих радостей венок,
Вместе вплавь мы переплыли
Быстрой младости поток.

Время младости и счастья,
Лучезарная пора,
День без теней, без ненастья,
День без завтра и вчера!

Миг один, но всеобятный,
Миг чудесный, сердца май!
Ты улыбкой благодатной
Претворяешь землю в рай.

Не зерцало ль мир наш внешний
Мира внутреннего в нас?
Мир цветет, пока день вешний
В сердце нашем не погас.

Но затмится ль? мир остынет,
Все впадет в глубокий сон,
И рассудок тень накинет
На холодный небосклон.

Без оглядки и волненья
Тратим зрелые года,
Время строгого мышленья
И заботы и труда.

Но дни юности крылатой
Оставляют грустный след:
Мы скорбим над их утратой
И средь счастья и средь бед.

И под холодом суровым
Увядающих годов,
Чуждых обольщеньям новым,
Чуждых блеску милых слов,

Призрак их еще волнует:
Возвращаясь к дням былым,
Сердце ноет и тоскует
По тревогам молодым.

Берега студеной Камы,
Оживая предо мной,
Выступают как из рамы
С их бесцветной наготой.

Свод небес свинцово-темный,
Область вьюг и непогод,
Город тихий, город скромный,
В царство злата бедный вход!

Равнодушьем хладным света
(Лавр — обманчивая цель!)
Позабытого поэта
Мерзлякова колыбель,

Пермь с радушием и лаской
Встретит нас, младых гостей,
Чудной песнью, чудной сказкой,
В блеске радужных лучей.

Там зарницей скоротечной
Развивались наши дни,
И на памяти сердечной
Отпечатались они.

С той порою златокрылой,
С той железной стороной
Неразрывно, друг мой милый,
Сочетался образ твой.

Тайных чувств моих наперсник,
Часто колкий судия!
По летам я был твой сверстник,
А по разуму — дитя.

Странствий сердца Одиссею
Там я начал при тебе,
Там нашел свою Цирцею
И поддался ворожбе.

Пермь, Казань, преданий тайных
Сердцу памятник живой,
Встреч сердечных, бурь случайных,
Так легко игравших мной,

Вы свидетелями были,
В вас — и помните ли вы? —
Я моей сердечной были
Издал первые главы.

И пока богиням Камы,
Волги, Клязьмы и Оки
Воздвигал я фимиамы
И к ногам бросал венки,

Охраняя ум свой здравый
От припадков сродных мне,
Лиц, обычаи и нравы
Ты следил наедине.

Вопрошал ты быт губерний,
Их причуды, суеты,
И умел из этих терний
Вызвать свежие цветы.

И тебе и нам в то время
Тайной всем был твой удел;
Но уже таилось семя,
Но в тебе художник зрел.

И призванию послушный
Карандаш твой изучал
Монастырки простодушной
Миловидный идеал.

Валерий Брюсов

Навет illa in alvo (она имеет во чреве)

Ее движенья непроворны,
Она ступает тяжело,
Неся сосуд нерукотворный,
В который небо снизошло.
Святому таинству причастна
И той причастностью горда,
Она по-новому прекрасна,
Вне вожделений, вне стыда.
В ночь наслажденья, в миг объятья,
Когда душа была пьяна,
Свершилась истина зачатья,
О чем не ведала она!
В изнеможеньи и в истоме
Она спала без грез, без сил,
Но, как в эфирном водоеме,
В ней целый мир уже почил.
Ты знал ее меж содроганий
И думал, что она твоя…
И вот она с безвестной грани
Приносит тайну бытия!
Когда мужчина встал от роковой постели,
Он отрывает вдруг себя от чар ночных,
Дневные яркости на нем отяготели,
И он бежит в огне — лучей дневных.
Как пахарь бросил он зиждительное семя,
Он снова жаждет дня, чтоб снова изнемочь, —
Ее ж из рук своих освобождает Время,
На много месяцев владеет ею Ночь!
Ночь — Тайна — Мрак — Неведомое — Чудо,
Нам непонятное, что приняла она…
Была любовь и миг, иль только трепет блуда, —
И вновь вселенная в душе воплощена!
Ребекка! Лия! мать! с любовью или злобой
Сокрытый плод нося, ты служишь, как раба,
Но труд ответственный дала тебе судьба:
Ты охраняешь мир таинственной утробой.
В ней сберегаешь ты прошедшие века,
Которые преемственностью живы,
Лелеешь юности красивые порывы
И мудрое молчанье старика.
Пространство, время, мысль — вмещаешь дважды ты,
Вмещаешь и даешь им новое теченье:
Ты, женщина, ценой деторожденья
Удерживаешь нас у грани темноты!
Неси, о мать, свой плод! внемли глубокой дрожи,
Таи дитя, оберегай, питай
И после, в срочный час, припав на ложе,
Яви земле опять воскресший май!
Свершилось, Сон недавний явен,
Миг вожделенья воплощен:
С тобой твой сын пред богом равен,
Как ты сама — бессмертен он!
Что было свято, что преступно,
Что соблазняло мысль твою,
Ему открыто и доступно,
И он как первенец в раю.
Что пережито — не вернется,
Берем мы миги, их губя!
Ему же солнце улыбнется
Лучом, погасшим для тебя!
И снова будут чисты розы,
И первой первая любовь!
Людьми изведанные грезы
Неведомыми станут вновь.
И кто-то, сладкий яд объятья
Вдохнув с дыханьем темноты
(Быть может, также в час зачатья),
В его руках уснет, как ты!
Иди походкой непоспешной,
Неси священный свой сосуд,
В преддверьи каждой ночи грешной
Два ангела с мечами ждут.
Спадут, как легкие одежды,
Мгновенья радостей ночных.
Иные, строгие надежды
Откроются за тканью их.
Она покров заветной тайны,
Сокрытой в явности веков,
Но неземной, необычайный,
Огнем пронизанный покров.
Прими его, покрой главу им,
И в сумраке его молись,
И верь под страстным поцелуем,
Что в небе глубь и в бездне высь!

Мирра Лохвицкая

Забытое заклятье

Ясной ночью в полнолунье –
Черной кошкой иль совой
Каждой велено колдунье
Поспешить на шабаш свой.Мне же пляски надоели.
Визг и хохот — не по мне.
Я пошла бродить без цели
При всплывающей луне.Легкой тенью, лунной грезой,
В темный сад скользнула я
Там, меж липой и березой,
Чуть белеется скамья.Кто-то спит, раскинув руки,
Кто-то дышит, недвижим.
Ради шутки иль от скуки –
Наклонилась я над ним.Веткой липы ароматной
Круг воздушный обвела
И под шепот еле внятный
Ожила ночная мгла: «Встань, проснись. Не время спать.
Крепче сна моя печать.
Положу тебе на грудь, –
Будешь сердцем к сердцу льнуть.На чело печать кладу, –
Будет разум твой в чаду.
Будешь в правде видеть ложь,
Муки — счастьем назовешь.Я к устам прижму печать, –
Будет гнев в тебе молчать.
Будешь — кроткий и ручной –
Всюду следовать за мной.Встань. Проснись. Не время спать.
На тебе — моя печать.
Человечий образ кинь.
Зверем будь. Аминь! Аминь!»И воспрянул предо мною
Кроткий зверь, покорный зверь.
Выгнул спину. Под луною
Налетаюсь я теперь.Мы летим. Все шире, шире,
Разрастается луна.
Блещут горы в лунном мире,
Степь хрустальная видна.О, раздолье! О, свобода!
Реют звуки флейт и лир.
Под огнями небосвода
Морем зыблется эфир.Вольный вихрь впивая жадно,
Как волна, трепещет грудь.
Даль немая — неоглядна.
Без границ — широкий путь.Вьются сладкие виденья,
Ковы смерти сокруша.
В дикой буре наслажденья
Очищается душа.Но внизу, над тьмой земною,
Сумрак ночи стал редеть.
Тяжко дышит подо мною
Заколдованный медведь.На спине его пушистой
Я лежу — без дум, без сил.
Трепет утра золотистый
Солнце ночи загасил.Я качаюсь, как на ложе,
Притомясь и присмирев,
Все одно, одно и то же.
Повторяет мой напев: Скоро, скоро будем дома.
Верный раб мой, поспеши.
Нежит сладкая истома
Успокоенной души.Пробуждается природа.
Лунных чар слабеет звон.
Алой музыкой восхода
Гимн лазурный побежден.Вот и дом мой… Прочь, косматый!
Сгинь, исчезни, черный зверь.
Дух мой, слабостью объятый,
В крепкий сон войдет теперь.Что ж ты медлишь? Уходи же!
Сплю я? Брежу ль наяву?
Он стоит — и ниже, ниже
Клонит грустную главу.Ах, печать не в силах снять я!
Брезжит мысль моя едва. –
Заповедного заклятья
Позабыла я слова! С этих пор — в часы заката
И при огненной луне –
Я брожу, тоской объята;
Вспомнить, вспомнить надо мне! Я скитаюсь полусонной,
Истомленной и больной.
Но мой зверь неугомонный
Всюду следует за мной.Тяжела его утрата
И мучителен позор.
В час луны и в час заката
Жжет меня звериный взор.Все грустней, все безнадежней
Он твердит душе моей:
Возврати мне образ прежний,
Свергни чары — иль убей!»

Николай Заболоцкий

Битва с предками

Ночь гремела в бочки, в банки,
В дупла сосен, в дудки бури,
Ночь под маской истуканки
Выжгла ляписом лазури.
Ночь гремела самодуркой,
Всё к чертям летело, к черту.
Волк, ударен штукатуркой,
Несся, плача, пряча морду.
Вепрь, муха, всё собранье
Птиц, повыдернуто с сосен,
»Ах, — кричало, — наказанье!
Этот ветер нам несносен!»
В это время, грустно воя,
Шел медведь, слезой накапав.
Он лицо свое больное
Нес на вытянутых лапах.
»Ночь! — кричал.— Иди ты к шуту,
Отвяжись ты, Вельзевулша!»
Ночь кричала: «Буду! Буду!»
Ну и ветер тоже дул же!
Так, скажу, проклятый ветер
Дул, как будто рвался порох!
Вот каков был русский север,
Где деревья без подпорок.СолдатСлышу бури страшный шум,
Слышу ветра дикий вой,
Но привычный знает ум:
Тут не черт, не домовой,
Тут ре демон, не русалка,
Не бирюк, не лешачиха,
Но простых деревьев свалка.
После бури будет тихо.ПредкиЭто вовсе не известно,
Хотя мысль твоя понятна.
Посмотри: под нами бездна,
Облаков несутся пятна.
Только ты, дитя рассудка,
От рожденья нездоров,
Полагаешь — это шутка,
Столкновения ветров.СолдатПредки, полно вам, отстаньте!
Вы, проклятые кроты,
Землю трогать перестаньте,
Открывая ваши рты.
Непонятным наказаньем
Вы готовы мне грозить.
Объяснитесь на прощанье,
Что желаете просить? ПредкиПредки мы, и предки вам,
Тем, которым столько дел.
Мы столетье пополам
Рассекаем и предел
Представляем вашим бредням,
Предпочтенье даем средним —
Тем, которые рожают,
Тем, которые поют,
Никому не угрожают,
Ничего не создают.СолдатПредки, как же? Ваша глупость
Невозможна, хуже смерти!
Ваша правда обернулась
В косных неучей усердье!
Ночью, лежа на кровати,
Вижу голую жену, —
Вот она сидит без платья,
Поднимаясь в вышину.
Вся пропахла молоком…
Предки, разве правда в этом?
Нет, клянуся молотком,
Я желаю быть одетым! ПредкиТы дурак, жена не дура,
Но природы лишь сосуд.
Велика ее фигура,
Два младенца грудь сосут.
Одного под зад ладонью
Держит крепко, а другой,
Наполняя воздух вонью,
На груди лежит дугой.СолдатХорошо, но как понять,
Чем приятна эта мать? ПредкиОбъясняем: женщин брюхо,
Очень сложное на взгляд,
Состоит жилищем духа
Девять месяцев подряд.
Там младенец в позе Будды
Получает форму тела,
Голова его раздута,
Чтобы мысль в ней кипела,
Чтобы пуповины провод,
Крепко вставленный в пупок,
Словно вытянутый хобот,
Не мешал развитью ног.СолдатПредки, всё это понятно,
Но, однако, важно знать,
Не пойдем ли мы обратно,
Если будем лишь рожать? ПредкиДурень ты и старый мерин,
Недоносок рыжей клячи!
Твой рассудок непомерен,
Верно, выдуман иначе.
Ветры, бейте в крепкий молот,
Сосны, бейте прямо в печень,
Чтобы, надвое расколот,
Был бродяга изувечен! СолдатПрочь! Молчать! Довольно! Или
Уничтожу всех на месте!
Мертвецам — лежать в могиле,
Марш в могилу и не лезьте!
Пусть попы над вами стонут,
Пусть над вами воют черти,
Я же, предками нетронут,
Буду жить до самой смерти! В это время дуб, встревожен,
Раскололся. В это время
Волк пронесся, огорошен,
Защищая лапой темя.
Вепрь, муха, целый храмик
Муравьев, большая выдра —
Всё летело вверх ногами,
О деревья шкуру выдрав.
Лишь солдат, закрытый шлемом,
Застегнув свою шинель,
Возвышался, словно демон
Невоспитанных земель.
И полуночная птица,
Обитательница трав,
Принесла ему водицы,
Ветку дерева сломав.

Козьма Прутков

Предсмертное

Найдено недавно, при ревизии Пробирной Палатки, в делах сей последнейВот час последних сил упадка
От органических причин…
Прости, Пробирная Палатка,
Где я снискал высокий чин,
Но музы не отверг объятий
Среди мне вверенных занятий! Мне до могилы два-три шага…
Прости, мой стих! и ты, перо!
И ты, о писчая бумага,
На коей сеял я добро!
Уж я потухшая лампадка
Иль опрокинутая лодка! Вот, все пришли… Друзья, бог помочь!..
Стоят гишпанцы, греки вкруг…
Вот юнкер Шмидт… Принес Пахомыч
На гроб мне незабудок пук…
Зовет Кондуктор… Ах!.. Необходимо объяснение
Это стихотворение, как указано в заглавии оного, найдено недавно, при ревизии Пробирной Палатки, в секретном деле, за время управления сею Палаткою Козьмы Пруткова. Сослуживцы и подчиненные покойного, допрошенные господином ревизором порознь, единогласно показали, что стихотворение сие написано им, вероятно, в тот самый день и даже перед самым тем мгновением, когда все чиновники Палатки были внезапно, в присутственные часы, потрясены и испуганы громким воплем: «Ах!», раздавшимся из директорского кабинета. Они бросились в этот кабинет и усмотрели там своего директора, Козьму Петровича Пруткова, недвижимым, в кресле перед письменным столом. Они бережно вынесли его, в этом же кресле, сначала в приемный зал, а потом в его казенную квартиру, где он мирно скончался через три дня. Господин ревизор признал эти показания достойными полного доверия по следующим соображениям: 1) почерк найденной рукописи сего стихотворения во всем схож с тем несомненным почерком усопшего, коим он писал свои собственноручные доклады по секретным делам и многочисленные административные проекты; 2) содержание стихотворения вполне соответствует объясненному чиновниками обстоятельству и 3) две последние строфы сего стихотворения писаны весьма нетвердым, дрожащим почерком, с явным, но тщетным усилием соблюсти прямизну строк, а последнее слово «Ах!» даже не написано, а как бы вычерчено густо и быстро, в последнем порыве улетающей жизни. Вслед за этим словом имеется на бумаге большое чернильное пятно, происшедшее явно от пера, выпавшего из руки. На основании всего вышеизложенного господин ревизор, с разрешения министра финансов, оставил это дело без дальнейших последствий, ограничившись извлечением найденного стихотворения из секретной переписки директора Пробирной Палатки и передачею оного совершенно частно, через сослуживцев покойного Козьмы Пруткова, ближайшим его сотрудникам. Благодаря такой счастливой случайности это предсмертное знаменательное стихотворение Козьмы Пруткова делается в настоящее время достоянием отечественной публики. Уже в последних двух стихах 2-й строфы несомненно, выказывается предсмертное замешательство мыслей и слуха покойного, а читая третью строфу, мы как бы присутствуем лично при прощании поэта с творениями его музы. Словом, в этом стихотворении отпечатлелись все подробности любопытного перехода Козьмы Пруткова в иной мир, прямо с должности директора Пробирной Палатки.

Иосиф Бродский

Натюрморт

1

Вещи и люди нас
окружают. И те,
и эти терзают глаз.
Лучше жить в темноте.

Я сижу на скамье
в парке, глядя вослед
проходящей семье.
Мне опротивел свет.

Это январь. Зима
Согласно календарю.
Когда опротивеет тьма.
тогда я заговорю.


2

Пора. Я готов начать.
Неважно, с чего. Открыть
рот. Я могу молчать.
Но лучше мне говорить.

О чем? О днях. о ночах.
Или же — ничего.
Или же о вещах.
О вещах, а не о

людях. Они умрут.
Все. Я тоже умру.
Это бесплодный труд.
Как писать на ветру.


3

Кровь моя холодна.
Холод ее лютей
реки, промерзшей до дна.
Я не люблю людей.

Внешность их не по мне.
Лицами их привит
к жизни какой-то не-
покидаемый вид.

Что-то в их лицах есть,
что противно уму.
Что выражает лесть
неизвестно кому.


4

Вещи приятней. В них
нет ни зла, ни добра
внешне. А если вник
в них — и внутри нутра.

Внутри у предметов — пыль.
Прах. Древоточец-жук.
Стенки. Сухой мотыль.
Неудобно для рук.

Пыль. И включенный свет
только пыль озарит.
Даже если предмет
герметично закрыт.


5

Старый буфет извне
так же, как изнутри,
напоминает мне
Нотр-Дам де Пари.

В недрах буфета тьма.
Швабра, епитрахиль
пыль не сотрут. Сама
вещь, как правило, пыль

не тщится перебороть,
не напрягает бровь.
Ибо пыль — это плоть
времени; плоть и кровь.


6

Последнее время я
сплю среди бела дня.
Видимо, смерть моя
испытывает меня,

поднося, хоть дышу,
зеркало мне ко рту, —
как я переношу
небытие на свету.

Я неподвижен. Два
бедра холодны, как лед.
Венозная синева
мрамором отдает.


7

Преподнося сюрприз
суммой своих углов
вещь выпадает из
миропорядка слов.

Вещь не стоит. И не
движется. Это — бред.
Вещь есть пространство, вне
коего вещи нет.

Вещь можно грохнуть, сжечь,
распотрошить, сломать.
Бросить. При этом вещь
не крикнет: «***** мать!»


8

Дерево. Тень. Земля
под деревом для корней.
Корявые вензеля.
Глина. Гряда камней.

Корни. Их переплет.
Камень, чей личный груз
освобождает от
данной системы уз.

Он неподвижен. Ни
сдвинуть, ни унести.
Тень. Человек в тени,
словно рыба в сети.


9

Вещь. Коричневый цвет
вещи. Чей контур стерт.
Сумерки. Больше нет
ничего. Натюрморт.

Смерть придет и найдет
тело, чья гладь визит
смерти, точно приход
женщины, отразит.

Это абсурд, вранье:
череп, скелет, коса.
«Смерть придет, у нее
будут твои глаза».


10

Мать говорит Христу:
— Ты мой сын или мой
Бог? Ты прибит к кресту.
Как я пойду домой?

Как ступлю на порог,
не поняв, не решив:
ты мой сын или Бог?
То есть, мертв или жив?

Он говорит в ответ:
— Мертвый или живой,
разницы, жено, нет.
Сын или Бог, я твой.

Владимир Владимирович Маяковский

Протестую!

Я
Я ненавижу
Я ненавижу человечье устройство,
ненавижу организацию,
ненавижу организацию, вид
ненавижу организацию, вид и рост его.
На что похожи
На что похожи руки наши?..
Разве так
Разве так машина
Разве так машина уважаемая
Разве так машина уважаемая машет?..
Представьте,
Представьте, если б
Представьте, если б шатунов шатия
чуть что —
чуть что — лезла в рукопожатия.
Я вот
Я вот хожу
Я вот хожу весел и высок.
Прострелят,
Прострелят, и конец —
Прострелят, и конец — не вставишь висок.
Не завидую
Не завидую ни Пушкину,
Не завидую ни Пушкину, ни Шекспиру Биллю.
Завидую
Завидую только
Завидую только блиндированному автомобилю.
Мозг
Мозг нагрузишь
Мозг нагрузишь до крохотной нагрузки,
и уже
и уже захотелось
и уже захотелось поэзии…
и уже захотелось поэзии… музыки…
Если б в понедельник
Если б в понедельник паровозы
Если б в понедельник паровозы не вылезли, болея
с перепоя,
с перепоя, в честь
с перепоя, в честь поэтического юбилея…
Даже если
Даже если не брать уродов,
больных,
больных, залегших
больных, залегших под груду одеял, —
то даже
то даже прелестнейший
то даже прелестнейший тов. Родов
тоже
тоже еще для Коммуны не идеал.
Я против времени,
Я против времени, убийцы вороватого.
Сколькие
Сколькие в землю
Сколькие в землю часами вогнаны.
Почему
Почему болезнь
Почему болезнь сковала Арватова?
Почему
Почему безудержно
Почему безудержно пишут Коганы?
Довольно! —
Довольно! — зевать нечего:
переиначьте
переиначьте конструкцию
переиначьте конструкцию рода человечьего!
Тот человек,
Тот человек, в котором
цистерной энергия —
цистерной энергия — не стопкой,
который
который сердце
который сердце заменил мотором,
который
который заменит
который заменит легкие — топкой.
Пусть сердце,
Пусть сердце, даже душа,
но такая,
чтоб жила,
чтоб жила, паровозом дыша,
никакой
никакой весне
никакой весне никак не потакая.
Чтоб утром
Чтоб утром весело
Чтоб утром весело стряхнуть сон.
Не о чем мечтать,
Не о чем мечтать, гордиться нечего.
Зубчиком
Зубчиком вхожу
Зубчиком вхожу в зубчатое колесо
и пошел
и пошел заверчивать.
Оттрудясь,
Оттрудясь, развлекаться
Оттрудясь, развлекаться не чаплинской лентой,
не в горелках резвясь,
не в горелках резвясь, натыкаясь на грабли, —
отдыхать,
отдыхать, в небеса вбегая ракетой.
Сам начертил
Сам начертил и вертись в пара́боле

Владимир Бенедиктов

На Новый 1857-й

Полночь бьет. — Готово!
Старый год — домой!
Что-то скажет новый
Пятьдесят седьмой? Не судите строго, —
Старый год — наш друг
Сделал хоть немного,
Да нельзя же вдруг. Мы и то уважим,
Что он был не дик,
И спасибо скажем, —
Добрый был старик. Не был он взволнован
Лютою войной.
В нем был коронован
Царь земли родной. С многих лиц унылость
Давняя сошла,
Царственная милость
Падших подняла. Кое-что сказалось
С разных уголков,
Много завязалось
Новых узелков. В ход пошли вопросы,
А ответы им,
Кривы или косы, —
Мы их распрямим. Добрых действий семя
Сеет добрый царь;
Кипятится время,
Что дремало встарь. Год как пронесется —
В год-то втиснут век.
Так вперед и рвется,
Лезет человек. Кто, измят дорогой,
На минутку стал,
Да вздремнул немного —
Глядь! — уж и отстал. Ну — и будь в последних,
Коль догнать не хват, —
Только уж передних
Не тяни назад! Не вводи в свет знанья
С темной стороны
Духа отрицанья,
Духа сатаны. Человек хлопочет,
Чтоб разлился свет, —
Недоимки хочет
Сгладить прошлых лет. Ну — и слава богу!
Нам не надо тьмы,
Тщетно бьют тревогу
Задние умы. ‘Как всё стало гласно! —
Говорят они. —
Это ведь опасно —
Боже сохрани! Тех, что мысль колышут,
Надо бы связать.
Пишут, пишут, пишут…
А зачем писать? Стало всё научно,
К свету рвется тварь,
Мы ж благополучно
Шли на ощупь встарь. Тьма и впредь спасла бы
Нас от разных бед.
Мы же зреньем слабы, —
Нам и вреден свет’. ~- Но друзья ль тут Руси
С гласностью в борьбе?
Нет — ведь это гуси
На уме себе! В маске патриотов
Мраколюбцы тут
Из своих расчетов
Голос подают. Недруг просвещенья
Вопреки добру
Жаждет воспрещенья
Слову и перу; В умственном движенье,
В правде честных слов —
‘Тайное броженье’
Видеть он готов. Где нечисто дело,
Там противен свет,
Страшно всё, что смело
Говорит поэт. Там, где руки емки
В гуще барыша,
Норовит в потемки
Темная душа, Жмется, лицемерит,
Вопиет к богам…
Только Русь не верит
Этим господам. Время полюбило
Правду наголо.
Правде ж дай, чтоб было —
Всё вокруг светло! Действуй, правду множа!
Будь хоть чином мал,
Да умом вельможа,
Сердцем генерал! Бедствий чрезвычайных
Не сули нам, гусь!
Нет здесь ковов тайных, —
Не стращай же Русь! Русь идет не труся
К свету через мглу.
Видно, голос гуся —
Не указ орлу. Русь и в ус не дует,
Полная надежд,
Что восторжествует
Над судом невежд, — Что венок лавровый
В стычке с этой тьмой
Принесет ей новый
Пятьдесят седьмой, — И не одолеют
Чуждых стран мечи
Царства, где светлеют
Истины лучи, — И разумной славы
Проблеснет заря
Нам из-под державы
Светлого царя.

Эдуард Багрицкий

Стихи о себе

1

Хотя бы потому, что потрясен ветрами
Мой дом от половиц до потолка;
И старая сосна трет по оконной раме
Куском селедочного костяка;
И глохнет самовар, и запевают вещи,
И женщиной пропахла тишина,
И над кроватью кружится и плещет
Дымок ребяческого сна, -
Мне хочется шагнуть через порог знакомый
В звероподобные кусты,
Где ветер осени, шурша снопом соломы,
Взрывает ржавые листы,
Где дождь пронзительный (как леденеют щеки!),
Где гнойники на сваленных стволах,
И ронжи скрежет и отзыв далекий
Гусиных стойбищ на лугах…
И всё болотное, ночное, колдовское,
Проклятое — всё лезет на меня:
Кустом морошки, вкусом зверобоя,
Дымком ночлежного огня,
Мглой зыбунов, где не расслышишь шага.
…И вдруг — ладонью по лицу —
Реки расхристанная влага,
И в небе лебединый цуг.
Хотя бы потому, что туловища сосен
Стоят, как прадедов ряды,
Хотя бы потому, что мне в ночах несносен
Огонь олонецкой звезды, -
Мне хочется шагнуть через порог знакомый
(С дороги, беспризорная сосна!)
В распахнутую дверь,
В добротный запах дома,
В дымок младенческого сна…

2

Во первых строках
Моего письма
Путь открывается
Длинный, как тесьма.
Вот, строки раскидывая,
Лезет на меня
Драконоподобная
Морда коня.
Вот скачет по равнине,
Довольный собой,
Молодой гидрограф —
Читатель мой.
Он опережает
Овечий гурт,
Его подстерегает
Каракурт,
Его сопровождает
Шакалий плач,
И пулю посылает
Ему басмач.
Но скачет по равнине,
Довольный собой,
Молодой гидрограф —
Читатель мой.
Он тянет из кармана
Сухой урюк,
Он курит папиросы,
Что я курю;
Как я — он любопытен:
В траве степей
Выслеживает тропы
Зверей и змей.
Полдень придет —
Он слезет с коня,
Добрым словом
Вспомнит меня;
Сдвинет картуз
И зевнет слегка,
Книжку мою
Возьмет из мешка;
Прочтет стишок,
Оторвет листок,
Скинет пояс —
И под кусток.

Чего ж мне надо!
Мгновенье, стой!
Да здравствует гидрограф
Читатель мой!

3

Черт знает где,
На станции ночной,
Читатель мой,
Ты встретишься со мной.
Сутуловат,
Обветрен,
Запылен,
А мне казалось,
Что моложе он…
И скажет он,
Стряхая пыль травы:
«А мне казалось,
Что моложе вы!»
Так, вытерев ладони о штаны,
Встречаются работники страны.
У коновязи
Конь его храпит,
За сотни верст
Мой самовар кипит, -
И этот вечер,
Встреченный в пути,
Нам с глазу на глаз
Трудно провести.
Рассядемся,
Начнем табак курить.
Как невозможно
Нам заговорить.
Но вот по взгляду,
По движенью рук
Я в нем охотника
Признаю вдруг —
И я скажу:
«Уже на реках лед,
Как запоздал
Утиный перелет».
И скажет он,
Не подымая глаз:
«Нет времени
Охотиться сейчас!»
И замолчит.
И только смутный взор
Глухонемой продолжит разговор,
Пока за дверью
Не затрубит конь,
Пока из лампы
Не уйдет огонь,
Пока часы
Не скажут, как всегда:
«Довольно бреда,
Время для труда!»

Константин Константинович Случевский

Воскресшее предание

(На восстановление 1-го кадетского корпуса, 1887 г.)
Привет тебе, наш светлый уголок!
Друзья-товарищи, очаг наш засветился!
Он долго странствовал и снова возвратился
В тот меньшиковский дом, где времени поток
Его не трогал, где, в тени родных преданий,
Взросли мы, счастливы и полны ожиданий, —
Где пылью двух веков покрыты знамена,
Где до́ма многие большие имена...

Мысль о рассаднике всей доблести вои́нской
Царице Анне Миних дал, иль Ягужинской.
С тех самых пор, чуть не от дней Петра,
По воле милости и царственной, и женской,
Шляхетский корпус рос. Была, была пора
Фельдмаршалы Прозо́ровский, Каме́нский,
Румянцев — ранее других,
Слетев с гнезда, в деяниях живых
Свои судьбы бытописали.
Времен прошедших ценные скрижали
Хранят, куда потомок ни взгляни —
В Екатеринин век, и в Александра дни,
К Балканам, на Кавказ, на польские восстанья,
На Севастополь, Плевну, их сказанья,
На степи Азии — повсюду след костей —
То рослых гренадер, то мелких егерей,
След однокашников-товарищей убитых!
Мы знали многих... Эти имена
Хранит у нас церковная стена
На черных мраморах, венками перевитых.

И не в одном лишь пламени боев,
Где русской крови и не счесть потоков,
Наш корпус выдвигал ряды своих сынов.
Являлись: Озеров, Херасков, Сумароков,
Когда-то светочи давно прошедших дней!
И если бы назвать по именам людей,
Которые в свой день России были нужны, —
Там, однокашники, где наших не сыскать?
На них лежала Божья благодать,
Усилья их оказывались дружны.

Видали ль вы, когда, как в Светлой Пасхи ночь,
Когда в алтарь уходит плащаница,
Вдруг озаряются молящиеся лица,
И темень храма убегает прочь!
От свечки маленькой бежит по храму пламя,
И поднимается в сиянии огней
Воскресшего Христа хоругвенное знамя!
Не так ли мы на утре наших дней
Несли огонь любви от очага родного?
Чуть только погасал — затепливали снова!
Сторожевой маяк, он посылал нам свет
По толчее зыбей, сквозь темень непогоды...
Нет, не мертвы дела давно минувших лет,
Преданьями сильны великие народы!
Преданья, это — мощь! Под их святую сень
Как к знамена́м полки в кровавый битвы день
Всегда, всегда собраться торопились;
И то не вымысел, что где-то в небесах,
В гигантских очерках, на облачных конях,
С живыми заодно и тени мертвых бились!

Алексей Жемчужников

Литераторы-гасильники

«Свободе слова, статься может,
Грозит нежданная беда»…
Что ж в этом слухе их тревожит?
Что ропщут эти господа?
Корят стеснительные меры?
Дрожат за русскую печать?
Движенье умственное вспять
Страшит их, что ли?. Лицемеры!..
Великодушный их порыв
Есть ложь! Они, одной рукою
Успешно жертву придушив,
На помощь к ней зовут другою… Храни нас бог от мер крутых,
От кар сурового закона,
Чтобы под вечным страхом их
Народа голос не затих,
Как было то во время оно;
Но есть великая препона
Свободе слова — в нас самих!
Сперва восстанем силой дружной
На тех отступников из нас,
Которым любо или нужно,
Чтоб русский ум опять угас.
Начнем борьбу с преступным делом
И не дозволим впредь никак,
Чтобы свободной мысли враг,
С осанкой важной, с нравом смелым,
Со свитой сыщиков-писак
И сочиняющих лакеев,
Как власть имеющий, — возник
Из нас газетный Аракчеев,
Литературный временщик… Тому едва ли больше году
(Ведь бесцензурная печать
Уже нам мыслить и писать
Дала, так думалось, свободу!),
Когда б я, дерзкий, захотел
Представить очерк даже слабый
Народных язв и темных дел
На суд сограждан, — о, тогда бы
Какой я силой мог унять
И клевету, и обвиненья?
Чем опровергнуть подозренья?
Какие меры мог принять,
Чтобы писака современный
В какой-нибудь статье презренной,
Меня «изменником» назвав,
Значенье правды не ослабил;
Чтоб он моих священных прав
Быть «русским» ловко не ограбил;
Чтоб уськнуть он не смел толпу,
Иль крикнуть голосом победным
С сияньем доблести на лбу,
При сочетаньи с блеском медным;
Чтоб у него отнять предлог
Для намекающей морали;
Чтобы того, что уж жевали,
Он пережевывать не мог;
Чтоб он газетной этой жвачки
Не изблевал передо мной
Ни из-за денежной подачки,
Ни хоть «из чести лишь одной» *;
Чтоб он, как шарят по карманам,
Не вздумал лазить в душу мне
И, побывав на самом дне,
Представить опись всем изъянам;
Чтоб даже бы не рылся там
Для похвалы, что всё, мол, чисто,
Но в ней потом оставил сам
Следы и запах публициста?.Теперь как будто для ума
Есть больше воли и простора, -
Хоть наша речь еще не скоро
Освободится от клейма
Литературного террора…
Несли мы рабски этот гнет;
Привыкли к грубым мы ударам.
Такое время не пройдет
Для нашей нравственности даром…
И если мы когда-нибудь
Поднимем дружно чести знамя
И вступим все на светлый путь,
Который был заброшен нами;
И если ждет нас впереди
Родного слова возрожденье,
И станут во главе движенья
С душой высокою вожди, -
Всё ж не порвать с прошедшим связи!
Мы не вспомянем никогда
Ни этой тьмы, ни этой грязи
Без краски гнева и стыда!..
____________
* «Из чести лишь одной я в доме сем служу».
Так в одной рукописной поэме объясняет служанка позор своего общественного положения. (Примеч. автора.)

Александр Александрович Блок

Молитвы

Наш Арго!Андрей Белый
1.
Сторожим у входа в терем,
Верные рабы.
Страстно верим, выси мерил!,
Вечно ждем трубы

Вечно — завтра. У решотки
Каждый день и час
Славословит голос четкий
Одного из нас.

Воздух полон воздыхании,
Грозовых надежд,
Высь горит от несмыканий
Воспаленных вежд.

Ангел розовый укажет,
Скажет: «Вот она:
Бисер нижет, в нити вяжет —
Вечная Весна».

В светлый миг услышим звуки
Отходящих бурь.
Молча свяжем вместе руки,
Отлетим в лазурь.
2.
Утренняя
До утра мы в комнатах спорим,
На рассвете один из нас
Выступает к розовым зорям —
Золотой приветствовать час.

Высоко он стоит над нами —
Тонкий профиль на бледной заре
За плечами его, за плечами —
Все поля и леса в серебре.

Так стоит в кругу серебристом,
Величав, милосерд и строг.
На челе его бледно-чистом
Мы читаем, что близок срок.
3.
Вечерняя
Солнце сходит на запад. Молчанье.
Задремала моя суета.
Окружающих мерно дыханье
Впереди — огневая черта.

Я зову тебя, смертный товарищ!
Выходи! Расступайся, земля!
На золе прогремевших пожарищ
Я стою, мою жизнь утоля.

Приходи, мою сонь исповедай,
Причасти и уста оботри…
Утоли меня тихой победой
Распылавшейся алой зари.
4.
Ночная
Они Ее видят!В. Брюсов
Тебе, Чей Сумрак был так ярок,
Чей Голос тихостью зовет, —
Приподними небесных арок
Все опускающийся свод.
Мой час молитвенный недолог —
Заутра обуяет сон.
Еще звенит в душе осколок
Былых и будущих времен.
И в этот час, который краток,
Душой измученной зову:
Явись! продли еще остаток
Минут, мелькнувших наяву!
Тебе, Чья Тень давно трепещет
В закатно-розовой пыли!
Пред Кем томится и скрежещет
Суровый маг моей земли!
Тебя — племен последних Знамя,
Ты, Воскрешающая Тень!
Зову Тебя! Склонись над нами!
Нас ризой тихости одень!
5.
Ночная
Спи. Да будет твой сон спокоен.
Я молюсь. Я дыханью внемлю.
Я грущу, как заоблачный воин,
Уронивший панцырь на землю.

Бесконечно легко мое бремя
Тяжелы только эти миги.
Все снесет золотое время:
Мои цепи, думы и книги.

Кто бунтует — в том сердце щедро
Но безмерно прав молчаливый.
Я томлюсь у Ливанского кедра,
Ты — в тени под мирной оливой.

Я безумец! Мне в сердце вонзили
Красноватый уголь пророка!
Ветви мира тебя осенили.
Непробудная… Спи до срока.

Март—апрель 1904

Николай Карамзин

Куплеты из одной сельской комедии, игранной благородными любителями театра

Хор земледельцев

Как не петь нам? Мы счастливы.
Славим барина отца.
Наши речи некрасивы,
Но чувствительны сердца.
Горожане нас умнее:
Их искусство — говорить.
Что ж умеем мы? Сильнее
Благодетелей любить.

Сельский любовник

Здесь сердца людей согласны
С их нельстивым языком,
Наши милые прекрасны
Не раскрашенным лицом,
А природными чертами;
Обмануть нас не хотят
Ни глазами, ни словами,
Лишь по чувству говорят.

Девушка

Как нам, девушкам, ни больно
Тайну сердца объявить,
Слово вылетит невольно:
Скажешь — поздно воротить!
Притворяться ввек не можно:
Все мы созданы любить;
Лишь держаться слова должно;
Стыдно, стыдно изменить.

Сельская любовница

Я с любовию играла
И с любовию росла;
С нею горе я узнала,
С нею счастие нашла;
И надеюсь без искусства
Сердце друга сохранить;
Верность, жар и нежность чувства
Мне помогут милой быть.

Городской житель

Если в городе имеют
Больше средств пленять мужчин,
Лучше здесь любить умеют.
Там любовь есть цвет один,
Здесь любовь есть цвет с плодами.
Время нравиться пройдет,
И кокетка с сединами
Есть завялый пустоцвет.

Горожанка

Тот живет благополучно,
Кто умеет жить в другом.
О себе лишь думать — скучно;
Счастье в двух, а не в одном.
Кто же бабочкой летает
С василька на василек,
Тот любви еще не знает;
Кто любил, тот любит ввек.

Горожанин

Если б было в нашей власти
Вечно бабочкой летать,
Не дивился бы я страсти
С тем любить, чтоб разлюблять.
Время крылья подсекает,
И придется сиднем быть.
Поздно ветреный узнает,
Каково на ветер жить!

Госпожа

Можно в самом шуме света
С тихим сердцем век прожить,
Святость брачного обета
И невинность сохранить.
Добродетель утешает,
Страсть к раскаянью ведет.
Пусть любовник нас пленяет —
Счастье лишь супруг дает.

Горожанка

Ах! во мраке заблужденья
Счастье — ложная мечта.
Нет для сердца наслажденья,
Если совесть нечиста.
Что жена без доброй славы?
Мужу, детям вечный стыд.
Как ни худы в свете нравы,
Всякий добродетель чтит.

Староста

Женихам, невестам должно
В песне правду объявить.
Ввек прельщаться невозможно:
Что же можно нам? любить.
С другом жить, не с красотою;
Будешь молод не всегда.
Кто же мил душе душою,
В том морщина не беда.

Бурмистр

Будем жить, друзья, с женами,
Как живали в старину.
Худо нам быть их рабами;
Воля портит лишь жену.
Дома им не посидится;
Всё бы, всё бы по гостям.
Это, право, не годится;
Приберите их к рукам.

Вахмистр

Наш бурмистр несет пустое;
Не указ нам старина.
Воля — дело золотое,
А закон — любовь одна.
Русский создан прославляться,
Государю верным быть,
Пули, смерти не бояться
И красавицам служить.

Горожанка

Может быть, не без причины,
Если правду говорить,
Вы браните нас, мужчины;
Но одни хотите ль жить?
Вам даны Природой силы,
Нам — искусство вас ловить;
Мы друг другу, право, милы —
Будем спорить и любить!

Иосиф Бродский

Эклога 4-я (Зимняя)

Дереку Уолкотту

I

Зимой смеркается сразу после обеда.
В эту пору голодных нетрудно принять за сытых.
Зевок загоняет в берлогу простую фразу.
Сухая, сгущенная форма света —
снег — обрекает ольшаник, его засыпав,
на бессоницу, на доступность глазу

в темноте. Роза и незабудка
в разговорах всплывают все реже. Собаки с вялым
энтузиазмом кидаются по следу, ибо сами
оставляют следы. Ночь входит в город, будто
в детскую: застает ребенка под одеялом;
и перо скрипит, как чужие сани.

II

Жизнь моя затянулась. В речитативе вьюги
обострившийся слух различает невольно тему
оледенения. Всякое «во-саду-ли»
есть всего-лишь застывшее «буги-вуги».
Сильный мороз суть откровенье телу
о его грядущей температуре

либо — вздох Земли о ее богатом
галактическом прошлом, о злом морозе.
Даже здесь щека пунцовеет, как редиска.
Космос всегда отливает слепым агатом,
и вернувшееся восвояси «морзе»
попискивает, не застав радиста.

III

В феврале лиловеют заросли краснотала.
Неизбежная в профиле снежной бабы
дорожает морковь. Ограниченный бровью,
взгляд на холодный предмет, на кусок металла,
лютей самого металла — дабы
не пришлось его с кровью

отдирать от предмета. Как знать, не так ли
озирал свой труд в день восьмой и после
Бог? Зимой, вместо сбора ягод,
затыкают щели кусками пакли,
охотней мечтают об общей пользе,
и вещи становятся старше на год.

IV

В стужу панель подобна сахарной карамели.
Пар из гортани чаще к вздоху, чем к поцелую.
Реже снятся дома, где уже не примут.
Жизнь моя затянулась. По крайней мере,
точных примет с лихвой хватило бы на вторую
жизнь. Из одних примет можно составить климат

либо пейзаж. Лучше всего безлюдный,
с девственной белизной за пеленою кружев,
— мир, не слыхавший о лондонах и парижах,
мир, где рассеянный свет — генератор будней,
где в итоге вздрагиваешь, обнаружив,
что и тут кто-то прошел на лыжах.

V

Время есть холод. Всякое тело, рано
или поздно, становится пищею телескопа:
остывает с годами, удаляется от светила.
Стекло зацветает сложным узором: рама
суть хрустальные джунгли хвоща, укропа
и всего, что взрастило

одиночество. Но, как у бюста в нише,
глаз зимой скорее закатывается, чем плачет.
Там, где роятся сны, за пределом зренья,
время, упавшее сильно ниже
нуля, обжигает ваш мозг, как пальчик
шалуна из русского стихотворенья.

VI

Жизнь моя затянулась. Холод похож на холод,
время — на время, единственная преграда —
теплое тело. Упрямое, как ослица,
стоит оно между ними, поднявши ворот,
как пограничник держась приклада,
грядущему не позволяя слиться

с прошлым. Зимою на самом деле
вторник он же суббота. Днем легко ошибиться:
свет уже выключили или еще не включили?
Газеты могут печататься раз в неделю.
Время глядится в зеркало, как певица,
позабывшая, что это — «Тоска» или «Лючия».

VII

Сны в холодную пору длинней, подробней.
Ход конем лоскутное одеяло
заменяет на досках паркета прыжком лягушки.
Чем больше лютует пурга над кровлей,
тем жарче требует идеала
голое тело в тряпичной гуще.

И вам снятся настурции, бурный Терек
в тесном ущелье, мушиный куколь
между стеной и торцом буфета:
праздник кончиков пальцев в плену бретелек.
А потом все стихает. Только горячий уголь
тлеет в серой золе рассвета.

VIII

Холод ценит пространство. Не обнажая сабли,
он берет урочища, веси, грады.
Населенье сдается, не сняв треуха.
Города — особенно, чьи ансамбли,
чьи пилястры и колоннады
стоят как пророки его триумфа,

смутно белея. Холод слетает с неба
на парашюте. Всяческая колонна
выглядит пятой, жаждет переворота.
Только ворона не принимает снега,
и вы слышите, как кричит ворона
картавым голосом патриота.

IX

В феврале чем позднее, тем меньше ртути.
Т. е. чем больше времени, тем холоднее. Звезды
как разбитый термометр: каждый квадратный метр
ночи ими усеян, как при салюте.
Днем, когда небо под стать известке,
сам Казимир бы их не заметил,

белых на белом. Вот почему незримы
ангелы. Холод приносит пользу
ихнему воинству: их, крылатых,
мы обнаружили бы, воззри мы
вправду горе, где они как по льду
скользят белофиннами в маскхалатах.

X

Я не способен к жизни в других широтах.
Я нанизан на холод, как гусь на вертел.
Слава голой березе, колючей ели,
лампочке желтой в пустых воротах,
— слава всему, что приводит в движенье ветер!
В зрелом возрасте это — вариант колыбели,

Север — честная вещь. Ибо одно и то же
он твердит вам всю жизнь — шепотом, в полный голос
в затянувшейся жизни — разными голосами.
Пальцы мерзнут в унтах из оленьей кожи,
напоминая забравшемуся на полюс
о любви, о стоянии под часами.

XI

В сильный мороз даль не поет сиреной.
В космосе самый глубокий выдох
не гарантирует вдоха, уход — возврата.
Время есть мясо немой Вселенной.
Там ничего не тикает. Даже выпав
из космического аппарата,

ничего не поймаете: ни фокстрота,
ни Ярославны, хоть на Путивль настроясь.
Вас убивает на внеземной орбите
отнюдь не отсутствие кислорода,
но избыток Времени в чистом, то есть
без примеси вашей жизни, виде.

XII

Зима! Я люблю твою горечь клюквы
к чаю, блюдца с дольками мандарина,
твой миндаль с арахисом, граммов двести.
Ты раскрываешь цыплячьи клювы
именами «Ольга» или «Марина»,
произносимыми с нежностью только в детстве

и в тепле. Я пою синеву сугроба
в сумерках, шорох фольги, чистоту бемоля —
точно «чижика» где подбирает рука Господня.
И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырого
города, мерзнувшего у моря,
меня согревают еще сегодня.

XIII

В определенном возрасте время года
совпадает с судьбой. Их роман недолог,
но в такие дни вы чувствуете: вы правы.
В эту пору неважно, что вам чего-то
не досталось; и рядовой фенолог
может описывать быт и нравы.

В эту пору ваш взгляд отстает от жеста.
Треугольник больше не пылкая теорема:
все углы затянула плотная паутина,
пыль. В разговорах о смерти место
играет все большую роль, чем время,
и слюна, как полтина,

XIV

обжигает язык. Реки, однако, вчуже
скованы льдом; можно надеть рейтузы;
прикрутить к ботинку железный полоз.
Зубы, устав от чечетки стужи,
не стучат от страха. И голос Музы
звучит как сдержанный, частный голос.

Так родится эклога. Взамен светила
загорается лампа: кириллица, грешным делом,
разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли,
знает больше, чем та сивилла,
о грядущем. О том, как чернеть на белом,
покуда белое есть, и после.

Эдуард Багрицкий

Стихи о себе

1
Дом

Хотя бы потому, что потрясен ветрами
Мой дом от половиц до потолка;
И старая сосна трет по оконной раме
Куском селедочного костяка;
И глохнет самовар, и запевают вещи,
И женщиной пропахла тишина,
И над кроватью кружится и плещет
Дымок ребяческого сна, -
Мне хочется шагнуть через порог знакомый
В звероподобные кусты,
Где ветер осени, шурша снопом соломы,
Взрывает ржавые листы,
Где дождь пронзительный (как леденеют щеки!),
Где гнойники на сваленных стволах,
И ронжи скрежет и отзыв далекий
Гусиных стойбищ на лугах…
И всё болотное, ночное, колдовское,
Проклятое — всё лезет на меня:
Кустом морошки, вкусом зверобоя,
Дымком ночлежного огня,
Мглой зыбунов, где не расслышишь шага.
…И вдруг — ладонью по лицу —
Реки расхристанная влага,
И в небе лебединый цуг.
Хотя бы потому, что туловища сосен
Стоят, как прадедов ряды,
Хотя бы потому, что мне в ночах несносен
Огонь олонецкой звезды, -
Мне хочется шагнуть через порог знакомый
(С дороги, беспризорная сосна!)
В распахнутую дверь,
В добротный запах дома,
В дымок младенческого сна…

2
Читатель в моем представлении

Во первых строках
Моего письма
Путь открывается
Длинный, как тесьма.
Вот, строки раскидывая,
Лезет на меня
Драконоподобная
Морда коня.
Вот скачет по равнине,
Довольный собой,
Молодой гидрограф —
Читатель мой.
Он опережает
Овечий гурт,
Его подстерегает
Каракурт,
Его сопровождает
Шакалий плач,
И пулю посылает
Ему басмач.
Но скачет по равнине,
Довольный собой,
Молодой гидрограф —
Читатель мой.
Он тянет из кармана
Сухой урюк,
Он курит папиросы,
Что я курю;
Как я — он любопытен:
В траве степей
Выслеживает тропы
Зверей и змей.
Полдень придет —
Он слезет с коня,
Добрым словом
Вспомнит меня;
Сдвинет картуз
И зевнет слегка,
Книжку мою
Возьмет из мешка;
Прочтет стишок,
Оторвет листок,
Скинет пояс —
И под кусток.
Чего ж мне надо!
Мгновенье, стой!
Да здравствует гидрограф
Читатель мой!

3
Так будет

Черт знает где,
На станции ночной,
Читатель мой,
Ты встретишься со мной.
Сутуловат,
Обветрен,
Запылен,
А мне казалось,
Что моложе он…
И скажет он,
Стряхая пыль травы:
«А мне казалось,
Что моложе вы!»
Так, вытерев ладони о штаны,
Встречаются работники страны.
У коновязи
Конь его храпит,
За сотни верст
Мой самовар кипит, -
И этот вечер,
Встреченный в пути,
Нам с глазу на глаз
Трудно провести.
Рассядемся,
Начнем табак курить.
Как невозможно
Нам заговорить.
Но вот по взгляду,
По движенью рук
Я в нем охотника
Признаю вдруг —
И я скажу:
«Уже на реках лед,
Как запоздал
Утиный перелет».
И скажет он,
Не подымая глаз:
«Нет времени
Охотиться сейчас!»
И замолчит.
И только смутный взор
Глухонемой продолжит разговор,
Пока за дверью
Не затрубит конь,
Пока из лампы
Не уйдет огонь,
Пока часы
Не скажут, как всегда:
«Довольно бреда,
Время для труда!»

Николай Асеев

Десятый октябрь

Дочиста
пол натереть и выместь,
пыль со стола
убрать и смахнуть,
сдуть со стихов
постороннюю примесь,
и —
к раскрытому настежь окну.
Руки мои —
чтоб были чисты,
свежестью —
чтоб опахнуло грудь.
К сердцу
опять подступают числа:
наших дней
начало и путь.
Сумерки
кровли домов одели…
В память,
как в двор ломовик, тарахтя,
грузом навьючив
дни и недели,
вкатывается
Десятый Октябрь.
Тысячи строк,
совершая обряд,
будут его возносить,
славословя.
Я же
тропу моего Октября
вспомню,
себя изловив на слове
«искренность»…
Трепет летучих искр,
искренность —
блеск непогасшей планеты.
Искренность —
это великий риск,
но без нее
понимания нету.
Искренность!
Помоги моему
сердцу
жар загорнуть и выскресть,
чтоб в моем
неуклюжем уму
песня вздышала,
томясь и искрясь.
Искренность!
Помоги мне пропеть,
вспомнивши,
радостно рассмеяться,
как человеку
на дикой тропе
встретилось сердце,
стучащее
массы.
Был я
безликий интеллигент,
молча гордящийся
мелочью званья,
ждущий —
от общих забот вдалеке —
общей заботы
победное знамя.
Не уменьшась
в темноте норы,
много таких
живут по мансардам,
думая:
ветром иной поры
лик вдохновенный их
творчески задран.
Меряя землю
на свой аршин,
кудри и мысли
взбивая все выше,
так и живут
до первых морщин,
первых припадков,
первых одышек.
Глянут, —
а дум
облыселую гладь
негде приткнуть
одинокому с детства.
Финиш!..
А метили
мир удивлять
либо геройством,
либо злодейством…
Так жил и я…
Ожидал, пламенел,
падал, метался,
да так бы и прожил,
если бы
не забродили во мне
свежего времени
новые дрожжи.
Я не знал,
что крепче и ценней:
тишь предгрозья
или взмывы вала, —
серая
солдатская шинель
выучила
и образовала.
Мы неслись,
как в бурю корабли, —
только тронь,
и врассыпную хлынем.
Мы неслись,
как в осень журавли, —
не было конца
летучим клиньям.
Мы листвой
осыпали страну,
дробью ливней
мы ее размыли.
Надвое —
на новь и старину —
мы ее ковригой
разломили.
И тогда-то понял я
навек —
и на сердце
сразу стало тише:
не один
на свете человек, —
миллионы
в лад
идут и дышат.
И не страшно
стало мне грозы,
нет,
не мрак вокруг меня,
не звери,
лишь бы,
прянув на грозы призыв,
шаг
с ее движеньем соразмерить.
Не беги вперед,
не отставай, —
здесь времен
разгадка и решенье, —
в ряд с другими,
в лад по мостовой
трудным,
длинным,
медленным движеньем.
Вот иду,
и мускулы легки,
в сторону не отойду,
не сяду.
Так иди
и медленно влеки
наш суровый,
наш Октябрь Десятый.
Стройтесь, зданья!
Высьтесь, города!
Так иди
бесчисленным веленьем
и движенья силу
передай
выросшим на смену
поколеньям.
Брось окно,
войди по грудь в толпу,
ей дано теперь
другое имя,
не жестикулируй,
не толкуй, —
крепкий шаг свой
выровняй с другими.
Стань прямее,
проще
и храбрей,
встань лицом
к твоей эпохи лицам,
чтобы тысячами
Октябрей
с тысячными
радостями
слиться!

Гавриил Романович Державин

На победы в Италии

Ударь во сребряный, священный,
Далеко-звонкий, Валка! щит:
Да гром твой, эхом повторенный,
В жилище бардов восшумит. —
Встают. — Сто арф звучат струнами;
Пред ними сто дубов горят;
От чаши круговой зарями
Седые чела в тме блестят.

Но кто там, белых волн туманом
Покрыт по персям, по плечам,
В стальном доспехе светит рдяном,
Подобно синя моря льдам?
Кто, на копье склонясь главою,
Событье слушает времен? —
Не тот ли, древле что войною
Потряс парижских твердость стен?

Так; он пленяется певцами,
Поющими его дела,
Смотря, как блещет битв лучами
Сквозь тму времен его хвала.
Так, он! — Се Рюрик торжествует
В Валкале звук своих побед
И перстом долу показует
На Росса, что по нем идет.

«Се мой», гласит он, «воевода,
Воспитанный в огнях, во льдах,
Вождь бурь полночного народа,
Девятый вал в морских волнах,
Звезда, прешедша мира тропы, —
Которой след огня черты, —
Меч Павлов, щит царей Европы,
Князь славы!» — Се, Суворов, ты!

Се ты, веков явленье чуда !
Сбылось пророчество, сбылось!
Луч, воссиявший из-под спуда,
Герой мой вновь свой лавр вознес!
Уже вступил он в славны следы,
Что древний витязь проложил;
Уж водит за собой победы
И лики сладкогласных лир.

И девятый вал в морских волнах
И вождь воспитанный во льдах,
Затем, что наше дивно чудо,
Как выйдет из-под спуда,
Ушатами и шайкой льет
На свой огонь в Крещенье лед.

Нелепые их рожи
На чучелу похожи;
Чухонский звук имян
В стихах так отвечает,
Как пьяный плошкой ударяет
В пивной пустой дощан.

В Петрополе явился
Парнасский еретик,
Который подрядился
Богов нелепых лик
Стихами воскресить своими
И те места наполнить ими,
Где были Аполлон, Орфей,
Фемида, Марс, Гермес, Морфей.
Как он бывало пел,
Так Грации плясали —
И Грации теперь в печали.
Он шайку Маймистов привел;
Под песни их хрипучи, жалки,
Под заунывный жалкий вой
Не Муз сопляшет строй, —
Кувыркаются Валки.

Бывало храбрых рай он раем называл,
Теперь он в рай нейдет, пусти его в Валкал.

И храбрые души
И нежные уши;
Я слова б не сказал,
Когда, сошедши с трона,
Эрот бы Лелю место дал
Иль Ладе строгая Юнона,
Затем, что били им челом
И доблесть пели наши деды,
А что нам нужды, чьим умом
Юродствовали Ланги, Шведы.

Владимир Маяковский

По городам Союза

Россия — всё:
       и коммуна,
             и волки,
и давка столиц,
        и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
        и сиянье Кашир.

Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
      это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечьи
скользим…
      цепенеем…
            зацапаны ветром…
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
         да разные «центро».
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
          и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
         не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
       разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
          прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
      в местный ВАПП.

За версты,
     за сотни,
         за тыщи,
             за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
   ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
     сели два мужичины:
красные бороды,
        серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи! —
Один из Сережей
         полез в карман,
достал пироги,
       запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно…
      и к Петрову́…
             и в Покров…
за то и за это пожалте про́цент…
а толку нет…
      не дорога, а кровь…
с телегой тони, как ведро в колодце…
На што мой конь — крепыш,
              аж и он
сломал по яме ногу…
          Раз ты
правительство,
        ты и должон
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
   на него
       второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
         а пирог-то жрешь… —
И первый Сережа ответил:
— Правильно!
Получше двадцатого,
           что толковать,
не голодаем,
      едим пироги.
Мука, дай бог…
        хороша такова…
Но што насчет лошажьей ноги…
взыскали процент,
         а мост не проложать… —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
       все время
            про мост и про лошадь
до станции с названьем «Зимёнки».

На каждом доме
        советский вензель
зовет,
   сияет,
      режет глаза.
А под вензелями
        в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
         У нас
            завсегда
заказывала
      сама царица… —

Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
   начались азиаты.
Верблюдина
      сено
         провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.

Университет —
       горделивость Казани,
и стены его
      и доныне
хранят
    любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далёко
    за годы
        мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
          и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:
здесь
   каждые десять на́ сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
        скуласты.
И смерти
     коснуться его
            не посметь,
стоит
   у грядущего в смете!
Внимают
     юноши
         строфам про смерть,
а сердцем слышат:
         бессмертье.

Вчерашний день
        убог и низмен,
старья
    премного осталось,
но сердце класса
         горит в коммунизме,
и класса грудь
       не разбить о старость.