Все стихи про восстание

Найдено стихов - 7

Евгений Евтушенко

Померкло блюдечко во мгле…

Померкло блюдечко во мгле,
все воском налитое…
Свеча, растаяв на столе,
не восстанавливается.

Рубанком ловких технарей
стих закудрявливается,
а прелесть пушкинских кудрей
не восстанавливается.

От стольких губ, как горький след,
лишь вкус отравленности,
а вкус арбузов детских лет
не восстанавливается.

Тот, кто разбил семью, к другой
не приноравливается,
и дружба, хрястнув под ногой,
не восстанавливается.

На поводках в чужих руках
народы стравливаются,
а люди — даже в облаках
не восстанавливаются.

На мордах с медом на устах
след окровавленности.
Лицо, однажды мордой став,
не восстанавливается.

Лишь при восстании стыда
против бесстыдности
избегнем страшного суда -
сплошной пустынности.

Лишь при восстании лица
против безликости
жизнь восстанавливается
в своей великости.

Детей бесстыдство может съесть -
не остановится.
А стыд не страшен. Стыд — не смерть.
Все восстановится.

Иван Николаевич Федоров

Памятник восстанию

Султан гвардейца на ветру,
Покрыта инеем кокарда.
Стрелки, оледенев, замрут
Перед конем кавалергарда.
Декабрь на площади. С ветвей
Соседних кленов опадали
Комочки пуха. Воробей
И во?рон битвы не дождались.
Того не выждал и народ,
В кабак забившийся от стужи,
Кликуша выла у ворот,
Слезились будочники тут же
От умиления…
Царем
В морозный этот полдень станет
Жандарм.
Ликуй, кто одарен
Тулупом, чином и крестами!
В тумане площадь. На стене
Незавершенного собора
Дремал архангел, посинев.
И он увидел штурм нескоро.
А выше на лесах стоял
Строитель сгорбленный. (Веками
Строитель так стоял, тая
За пазухой тяжелый камень.)
Еще невнятен и ему
Был гул на площади Сенатской,
Но ужас голода, чуму,
Сиротство нищенской, кабацкой
Родни, злорадство богатеев
Тогда строитель угадал;
Гвардейцев смелую затею
Благословил он — и когда
На белом хо?леном коне
Кавалергард на площадь вынес
Державу и, осатанев,
Огнем велел восставших выместь, —
Худую спину распрямив,
Перекрестив свою сермягу,
Сказав: «Царь-батюшка, прими
Мою холопскую присягу!» —
Метнул строитель с высоты
Лесов согретый кровью камень:
Руки движением простым
Стал гнев, накопленный веками.

Андрей Белый

Первое мая

Первое мая!
Праздник ожидания…
Расцветись, стихия,
В пламень и сапфир!
Занимайтесь, здания,
Пламенем восстания!
Занимайтесь заревом:
Москва,
Россия,
Мир!
Испугав огромное
Становище
Каркающих галок и ворон,
Рухни в лес знамен,
Рухни ты,
Чугунное чудовище —
Александра Третьего раздутая, литая
Голова!
Первое мая!
Первое мая!
Красным заревом
Пылает Москва!
Вольные, восторженные груди,
Крикните в пороховое марево,
В возгласы и оргии орудий,
Где безумствуют измученные люди:
«На земле — мир!
В человеках — благоволение!
Впереди — Христово Воскресение…»
И да будет первое мая,
Как зарево,
От которого загорится:
Москва,
Россия,
Мир!
В лесе
Знамен,
Как в венце из роз,
Храбро встав
На гребне времен,
В голубую твердь
Скажем:
— «Успокойтесь, безвинные жертвы:
Христос
Воскресе.
(Христос Воскресе из мертвых,
Смертию смерть поправ
И сущих во гробех живот даровав)».
Первое мая!
Праздник ожидания…
Расцветись, стихия, в пламень и сапфир,
Занимайтесь, здания, заревом восстания.
Занимайтесь заревом:
Москва,
Россия,
Мир!

Николай Заболоцкий

Восстание

Стругали радугу рубанки
В тот день испуганный, когда
Артиллерийские мустанги
О камни рвали повода,
И танки, всеми четырьмя
Большими банками гремя,
Валились.
. . . . . . . . . . . . . . .
В мармеладный дом
Въезжал под знаменем закон,
Кроил портреты палашом,
Срывал рубашечки с икон, —
Закон брадат, священна власть,
Как пред Законом не упасть?
. . . . . . . . . . . . . . .
Цари проехали по крыше,
Цари катали катыши,
То издалёка, то поближе,
И вот у самой подлой мыши
Поперло матом из души…
Цари запрятывались в кадку,
Грызут песок, едят помадку,
То выпивают сладкий квас,
То замыкают на ночь глаз, —
Совсем заснули. Ночь кружится
Между корон, между папах;
И вот к царю идет царица.
. . . . . . . . . . . . . . .
Они запрятывались в кадку,
Грызут песок, едят помадку,
То ищут яблоки в штанах,
Читают мрачные альбомы,
Вокруг династии гремят,
А радуга стоит над домом
И тоже, всеми четырьмя
Большими танками гремя,
Вдруг опустилась.
. . . . . . . . . . . . . . .
На заре
Трещал Колчак в паникадило,
И панихиду по царе
Просвирня в дырку говорила,
Она тряслась, клубилась, выла,
Просила выдать ей мандат, —
И многое другое было.
. . . . . . . . . . . . . . .
В аэроплане жил солдат,
Живет-живет, — вдруг заиграет,
По переулку полетит, —
Ему кричат, а он порхает
И ручку весело вертит, —
Все это ставлю вам на вид.
. . . . . . . . . . . . . . .
Принц Вид, албанский губернатор,
И пляской Витта одержим,
Поехал ночью на экватор.
Глядит: Албания бежит,
Сама трясется не своя,
И вот на кончике копья,
Чулочки сдернув, над Невою,
Перепотевшею от бою,
На перевернутый гранит
Вознесся Губернатор Вид.
И это ставлю вам на вид.
. . . . . . . . . . . . . . .
И видит он:
стоят дозоры,
На ружьях крылья отогрев,
И вдоль чугунного забора
Застекленевшая «Аврора»
Играет жерлами наверх,
И вдруг завыла.
День мотался
Между корон, между папах,
Брюхатых залпов, венских вальсов,
Мотался, падал, спотыкался,
Искал царя — встречал попа,
Искал попа — встречал солдата,
Солдат завел аэроплан,
И вот последняя граната,
Нерасторопна и брюхата,
Разорвалась…
. . . . . . . . . . . . .
Россия взвыла,
Копыта встали, — день ушел,
И царские мафусаилы,
Надев на голову мешок,
Вдоль по карнизам и окошкам
Развесились по всем гвоздям.
Царь закачался и нарочно
Кричал, что все это — пустяк,
Что все пройдет и все остынет,
И что отныне и навек
На перекошенной Неве
И потревоженной пустыне
Его прольется благостыня.
. . . . . . . . . . . . . .
Но уж корона вкруг чела
Другие надписи прочла.
Все.

Эмиль Верхарн

Восстание

Улица с шумом тревожных шагов,
С шорохом тел, и откуда-то дико
Тянутся руки к безумию снов…
Полная грез, озлобленья и крика,
Улица ужас таит
И, как на крыльях, летит…
Улица в золоте дня,
Вечером в блеске багряном заката…
Смерть поднимается с громом набата,
В пламени ярком огня,
Смерть, будто в грезах, с мечами
И головами
На остриях,
Точно кто срезал цветы на полях…
Грохотом пушек тяжелых, больших,
Лязгом орудий глухих
Здесь исчисляется время стенаний,
Мук и рыданий…
В башнях часы, как глаза из орбит,
Выбиты злобно камнями;
Время обычной чредой не летит
Над непреклонными в гневе сердцами.
Гнев из земли изошел
К серым камням на могилах,
Гнев безпределен и зол,
С кровью кипучею в жилах,
Бледный и с воплем глухим
Смелым мгновеньем одним
Гнет разрушает столетий!
Все, что сияло в мечтах
В будущем где-то—далеком,
Все, что горело в глазах,
В сердце таилось глубоком,
И что хранила в себе
Вся человечества сила —
В этой кровавой борьбе
Гневом толпа возродила!
Праздник кровавый сквозь ужас встает,
Люди в крови, опьяненные, с криком
Бродят по трупам в безумии диком,
Радости знамя ведет их вперед.
Каски мелькают, как светлыя волны,
Вяло атака идет на народ,
Но, ослепленный и гордостью полный,
Страстно он ждет, чтоб над ним, наконец,
Вспыхнул кровавый, победный венец!
Чтоб обновиться,—убить!
Точно природа, в стремленьи
Самозабвением жить…
В пылком, безумном мгновеньи:
Жертвою пасть иль убить, —
Жизни нить вечную вить!
Вот загорелись мосты и дома,
С кровью на стенах сливается тьма;
В мутных каналах нашло отраженье
Роскоши властной последнее тленье,
И золоченыя башни строений
Город вдали окружают, как тени…
Огненно-черныя руки мелькают,
В мрак головни золотыя бросают,
Крыши горящия к небу летят,
Залпами там безпрерывно палят…
Смерть под сухой, несмолкаемый звук
Молча костлявыми пальцами рук
Валит тела, и они вдоль стены
В беге застывшем видны…
Трупы, изорваны пулями, всюду
Падают в груду, —
Отблеск на них фантастично горит,
Крик этих масок последний, ужасный
В злую улыбку кривит…
Колокол властный
Бьется, как сердце в борьбе, и гудит;
Вдруг замолкает,
Как задохнувшийся голос, со стоном глухим:
Башня под ним
Ярко пылает…
В замках старинных, с которых глядели
В город орлы золотые без слов
И отражали набег смельчаков,
Двери раскрылись, замки отлетели…
Входит толпа, разбивает шкапы,
Где сохранялись для этой толпы
Злые законы тайком,
Пламя их лижет своим языком,
Гибнет их прошлое, черное, злое…
Льется в подвалах вино дорогое,
С темных балконов бросают тела,
Воздух они разрезают безсильно…
Роскошь, сокровища,—все, что обильно
Жадность преступная в жизни взяла,
Блещет на голой земле…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Город во мгле
Вспыхнул страной золотою, пурпурной,
Смотрит он к дали рокочущей, бурной,
Ярко пылает корона на нем…
Гнев и безумье горящим кольцом
Жизнь охватили и тесно сжимают,
Кажется—миг и земля задрожит!
Мрачно пространство горит,
Ужас и дым к небесам подплывают…
Чтоб создавать, обновиться,—убить!
Или убить, чтобы пасть, все равно!
Двери раскрыть или руки разбить…
Будет зеленой весна или красной,
Разве не все в ней величья полно,
Силы клокочущей, вечно прекрасной!

Генрих Гейне

Король Длинноухий И

Само собой, в короли прошел
Большинство голосов получивший осел,
И учинился осел королем.
Но вот вам хроника о нем:

Король-осел, корону надев,
Вообразил о себе, что он лев;
Он в львиную шкуру облекся до пят
И стал рычать, как львы рычат.
Он лошадьми себя окружает,
И это старых ослов раздражает.
Бульдоги и волки — войско его,
Ослы заворчали и пуще того.
Быка он приблизил, канцлером сделав,
И тут ослы дошли до пределов.
Грозятся восстанием в тот же день!
Король корону надел набекрень
И быстро укутался, раз-два,
В шкуру отчаянного льва.
Потом обявляет особым приказом
Ослам недовольным явиться разом,
И держит следующее слово:

«Ослы высокие! Здорово!
Ослом вы считаете меня,
Как будто осел и я, и я!
Я — лев; при дворе известно об этом
И всем статс-дамам, и всем субреттам.
И обо мне мой статс-пиит
Создал стихи и в них говорит:
«Как у верблюда горб природный,
Так у тебя дух льва благородный —
У этого сердца, этого духа
Вы не найдете длинного уха».
Так он поет в строфе отборной,
Которую знает каждый придворный.
Любим я: самые гордые павы
Щекочут затылок мой величавый.
Поощряю искусства: все говорят,
Что я и Август и Меценат.
Придворный театр имею давно я;
Мой кот исполняет там роли героя.
Мимистка Мими, наш ангел чистый,
И двадцать мопсов — это артисты.
В академии живописи, ваянья
Есть обезьяньи дарованья.
Намечен директор на место это —
Гамбургский Рафаэль из гетто,
Из Грязного вала, — Леман некто.
Меня самого напишет директор.
Есть опера и есть балет,
Он очень кокетлив, полураздет.
Поют там милейшие птицы эпохи
И скачут талантливейшие блохи.
Там капельмейстером Мейер-Бер,
Сам музыкальный миллионер.
Уже наготовил Мерин-Берий
К свадьбе моей парадных феерий.
Я сам немного занят музы́кой,
Как некогда прусский Фридрих Великий.
Играл он на флейте, я на гитаре,
И много прекрасных, когда я в ударе
И с чувством струны свои шевелю,
Тянутся к своему королю.
Настанет день — королева моя
Узнает, как музыкален я!
Она — благородная кобылица,
Высоким родом своим гордится.
Ее родня ближайшая — тетя
Была Росинанта при Дон-Кихоте;
А взять ее корень родословный
Там значится сам Баярд чистокровный;
И в предках у ней, по ее бумагам,
Те жеребцы, что ржали под флагом
Готфрида сотни лет назад,
Когда он вступал в господень град.
Но прежде всего она красива,
Блистает! Когда дрожит ее грива,
А ноздри начнут и фыркать и грохать,
В сердце моем рождается похоть, —
Она, цветок и богиня кобылья,
Наследника мне принесет без усилья.
Поймите, — от нашего сочетанья
Зависит династии существованье.
Я не исчезну без следа,
Я буду в анналах Клио всегда,
И скажет богиня эта благая,
Что львиное сердце носил всегда я
В груди своей, что управлял
Я мудро и на гитаре играл».

Рыгнул король, и речь прервал он,
Но ненадолго, и так продолжал он:

«Ослы высокие! Все поколенья!
Я сохраню к вам благоволенье,
Пока вы достойны. Чтоб всем налог
Платить без опоздания, в срок.
По добродетельному пути,
Как ваши родители, идти, —
Ослы старинные! В зной и холод
Таскали мешки они, стар и молод,
Как им приказывал это бог.
О бунте никто и мыслить не мог.
С их толстых губ не срывался ропот,
И в мирном хлеву, где привычка и опыт,
Спокойно жевали они овес!
Старое время ветер унес.
Вы, новые, остались ослами,
Но скромности нет уже меж вами.
Вы жалко виляете хвостом
И вдруг являете треск и гром.
А так как вид у вас бестолков,
Вас почитают за честных ослов;
Но вы и бесчестны, вы и злы,
Хоть с виду смиреннейшие ослы.
Подсыпать вам перцу под хвост, и вмиг
Вы издаете ослиный крик,
Готовы разнести на части
Весь мир, — и только дерете пасти.
Порыв, безрассудный со всех сторон!
Бессильный гнев, который смешон!
Ваш глупый рев обнаружил вмиг,
Как много различнейших интриг,
Тупых и низких дерзостей
И самых пошлых мерзостей,
И яда, и желчи, и всякого зла
Таиться может в шкуре осла».

Рыгнул король, и речь прервал он,
Но ненадолго, и так продолжал он:

«Ослы высокие! Старцы с сынами!
Я вижу вас насквозь, я вами
Взволнован, я злюсь на вас свирепо
За то, что бесстыдно и нелепо
О власти моей вы порете дичь.
С ослиной точки трудно постичь
Великую львиную идею,
Политикой движущую моею.
Смотрите вы! Бросьте эти штуки!
Растут у меня и дубы и буки,
Из них мне виселицы построят
Прекрасные. Пусть не беспокоят
Мои поступки вас. Не противясь,
Совет мой слушайте: рты на привязь!
А все преступники-резонеры —
Публично их выпорют живодеры;
Пускай на каторге шерсть почешут.
А тех, кто о восстании брешут,
Дробят мостовые для баррикады, —
Повешу я без всякой пощады.
Вот это, ослы, я внушить вам желал бы
Теперь убираться я приказал бы».

Король закончил свое обращенье;
Ослы пришли в большое движенье;
Они прокричали: «И-а, и-а!
Да здравствует наш король! Ура!»

Велимир Хлебников

Журавль

На площади в влагу входящего угла,
Где златом сияющая игла
Покрыла кладбище царей
Там мальчик в ужасе шептал: ей-ей!
Смотри закачались в хмеле трубы — те!
Бледнели в ужасе заики губы
И взор прикован к высоте.
Что? мальчик бредит наяву?
Я мальчика зову.
Но он молчит и вдруг бежит: — какие страшные
скачки!
Я медленно достаю очки.
И точно: трубы подымали свои шеи
Как на стене тень пальцев ворожеи.
Так делаются подвижными дотоле неподвижные
на болоте выпи
Когда опасность миновала.
Среди камышей и озерной кипи
Птица-растение главою закивала.
Но что же? скачет вдоль реки в каком-то вихре
Железный, кисти руки подобный крюк.
Стоя над волнами, когда они стихли,
Он походил на подарок на память костяку рук!
Часть к части, он стремится к вещам с неведомой еще
силой
Так узник на свидание стремится навстречу милой!
Железные и хитроумные чертоги, в каком-то
яростном пожаре,
Как пламень возникающий из жара,
На место становясь, давали чуду ноги.
Трубы, стоявшие века,
Летят,
Движеньям подражая червяка игривей в шалости
котят.
Тогда части поездов с надписью «для некурящих»
и «для служилых»
Остов одели в сплетенные друг с другом жилы
Железные пути срываются с дорог
Движением созревших осенью стручков.
И вот и вот плывет по волнам, как порог
Как Неясыть иль грозный Детинец от берегов
отпавшийся Тучков!
О Род Людской! Ты был как мякоть
В которой созрели иные семена!
Чертя подошвой грозной слякоть
Плывут восстанием на тя, иные племена!
Из желез
И меди над городом восстал, грозя, костяк
Перед которым человечество и все иное лишь пустяк,
Не более одной желёз.
Прямо летящие, в изгибе ль,
Трубы возвещают человечеству погибель.
Трубы незримых духов се! поют:
Змее с смертельным поцелуем была людская грудь
уют.
Злей не был и кощей
Чем будет, может быть, восстание вещей.
Зачем же вещи мы балуем?
Вспенив поверхность вод
Плывет наперекорь волне железно стройный плот.
Сзади его раскрылась бездна черна,
Разверсся в осень плод
И обнажились, выпав, зерна.
Угловая башня, не оставив глашатая полдня —
длинную пушку,
Птицы образует душку.
На ней в белой рубашке дитя
Сидит безумнее, летя. И прижимает к груди подушку.
Крюк лазает по остову
С проворством какаду.
И вот рабочий, над Лосьим островом,
Кричит безумный «упаду».
Жукообразные повозки,
Которых замысел по волнам молний сил гребет,
В красные и желтые раскрашенные полоски,
Птице дают становой хребет.
На крыше небоскребов
Колыхались травы устремленных рук.
Некоторые из них были отягощением чудовища зоба
В дожде летящих в небе дуг.
Летят как листья в непогоду
Трубы сохраняя дым и числа года.
Мост который гиератическим стихом
Висел над шумным городом,
Обяв простор в свои кова,
Замкнув два влаги рукава,
Вот медленно трогается в путь
С медленной походкой вельможи, которого обшита
золотом грудь,
Подражая движению льдины,
И им образована птицы грудина.
И им точно правит какой-то кочегар,
И может быть то был спасшийся из воды в рубахе
красной и лаптях волгарь,
С облипшими ко лбу волосами
И с богомольными вдоль щек из глаз росами.
И образует птицы кисть
Крюк, остаток от того времени, когда четверолапым
зверем только ведал жисть.
И вдруг бешеный ход дал крюку возница,
Точно когда кочегар геростратическим желанием
вызвать крушенье поезда соблазнится.
Много — сколько мелких глаз в глазе стрекозы —
оконные
Дома образуют род ужасной селезенки.
Зеленно грязный цвет ее исконный.
И где-то внутри их просыпаясь дитя оттирает глазенки.
Мотри! Мотри! дитя,
Глаза, протри!
У чудовища ног есть волос буйнее меха козы.
Чугунные решетки — листья в месяц осени,
Покидая место, чудовища меху дают ось они.
Железные пути, в диком росте,
Чудовища ногам дают легкие трубчатообразные кости.
Сплетаясь змеями в крутой плетень,
И длинную на город роняют тень.
Полеты труб были так беспощадно явки
Покрытые точками точно пиявки,
Как новобранцы к месту явки
Летели труб изогнутых пиявки,
Так шея созидалась из многочисленных труб.
И вот в союз с вещами летит поспешно труп.
Строгие и сумрачные девы
Летят, влача одежды, длинные как ветра сил напевы.
Какая-то птица шагая по небу ногами могильного
холма
С восьмиконечными крестами
Раскрыла далекий клюв
И половинками его замкнула свет
И в свете том яснеют толпы мертвецов
В союз спешащие вступить с вещами.
Могучий созидался остов.
Вещи выполняли какой-то давнишний замысел,
Следуя старинным предначертаниям.
Они торопились, как заговорщики,
Возвести на престол: кто изнемог в скитаниях,
Кто обещал:
«Я лалы городов вам дам и сел,
Лишь выполните, что я вам возвещал».
К нему слетались мертвецы из кладбищ
И плотью одевали остов железный.
Ванюша Цветочкин, то Незабудкин бишь
Старушка уверяла: «он летит болезный».
Изменники живых,
Трупы злорадно улыбались,
И их ряды, как ряды строевых,
Над площадью желчно колебались.
Полувеликан, полужуравель
Он людом грозно правил,
Он распростер свое крыло, как буря волокна
Путь в глотку зверя предуказан был человечку,
Как воздушинке путь в печку.
Над готовым погибнуть полем.
Узники бились головами в окна,
Моля у нового бога воли.
Свершился переворот. Жизнь уступила власть
Союзу трупа и вещи.
О человек! Какой коварный дух
Тебе шептал убийца и советчик сразу,
Дух жизни в вещи влей!
Ты расплескал безумно разум.
И вот ты снова данник журавлей.
Беды обступали тебя снова темным лесом,
Когда журавль подражал в занятиях повесам,
Дома в стиле ренессанс и рококо,
Только ягель покрывший болото.
Он пляшет в небо высоко.
В пляске пьяного сколота.
Кто не умирал от смеха, видя,
Какие выкидывает в пляске журавель коленца.
Но здесь смех приобретал оттенок безумия,
Когда видели исчезающим в клюве младенца.
Матери выводили
Черноволосых и белокурых ребят
И, умирая, во взоре ждали.
О дне от счастия лицо и концы уст зыбят.
Другие, упав на руки, рыдали
Старосты отбирали по жеребьевке детей —
Так важно рассудили старшины
И, набросав их, как золотистые плоды в глубь сетей,
К журавлю подымали в вышины.
Сквозь сетки ячейки
Опускалась головка, колыхая шелком волос.
Журавль, к людским пристрастись обедням,
Младенцем закусывал последним.
Учителя и пророки
Учили молиться, о необоримом говоря роке.
И крыльями протяжно хлопал
И порой людишек скучно лопал.
Он хохот клик вложил
В победное «давлю».
И, напрягая дуги, жил,
Люди молились журавлю.
Журавль пляшет звончее и гольче еще
Он людские крылом разметает полчища,
Он клюв одел остатками людского мяса.
Он скачет и пляшет в припадке дикого пляса.
Так пляшет дикарь под телом побежденного врага.
О, эта в небо закинутая в веселии нога.
Но однажды он поднялся и улетел в даль.
Больше его не видали.