Все стихи про вино - cтраница 9

Найдено стихов - 325

Андрей Белый

Не тот

I

Сомненье, как луна, взошло опять,
и помысл злой
стоит, как тать, —
осенней мглой.

Над тополем, и в небе, и в воде
горит кровавый рог.
О, где Ты, где,
великий Бог!..

Откройся нам, священное дитя…
О, долго ль ждать,
шутить, грустя,
и умирать?

Над тополем погас кровавый рог.
В тумане Назарет.
Великий Бог!..
Ответа нет.

II

Восседает меж белых камней
на лугу с лучезарностью кроткой
незнакомец с лазурью очей,
с золотою бородкой.

Мглой задернут восток…
Дальний крик пролетающих галок.
И плетет себе белый венок
из душистых фиалок.

На лице его тени легли.
Он поет — его голос так звонок.
Поклонился ему до земли.
Стал он гладить меня, как ребенок.

Горбуны из пещеры пришли,
повинуясь закону.
Горбуны поднесли
золотую корону.

«Засиял ты, как встарь…
Мое сердце тебя не забудет.
В твоем взоре, о царь,
все что было, что есть и что будет.

И береза, вершиной скользя
в глубь тумана, ликует…
Кто-то, Вечный, тебя
зацелует!»

Но в туман удаляться он стал.
К людям шел разгонять сон их жалкий.
И сказал,
прижимая, как скипетр, фиалки:

«Побеждаеши сим!»
Развевалась его багряница.
Закружилась над ним,
глухо каркая, черная птица.

III

Он — букет белых роз.
Чаша он мировинного зелья.
Он, как новый Христос,
просиявший учитель веселья.

И любя, и грустя,
всех дарит лучезарностью кроткой.
Вот стоит, как дитя,
с золотисто-янтарной бородкой.

«О, народы мои,
приходите, идите ко мне.
Песнь о новой любви
я расслышал так ясно во сне.

Приходите ко мне.
Мы воздвигнем наш храм.
Я грядущей весне
свое жаркое сердце отдам.

Приношу в этот час,
как вечернюю жертву, себя…
Я погибну за вас,
беззаветно смеясь и любя…

Ах, лазурью очей
я омою вас всех.
Белизною моей
успокою ваш огненный грех»…

IV

И он на троне золотом,
весь просиявший, восседая,
волшебно-пламенным вином
нас всех безумно опьяняя,

ускорил ужас роковой.
И хаос встал, давно забытый.
И голос бури мировой
для всех раздался вдруг, сердитый.

И на щеках заледенел
вдруг поцелуй желанных губок.
И с тяжким звоном полетел
его вина червонный кубок.

И тени грозные легли
от стран далекого востока.
Мы все увидели вдали
седобородого пророка.

Пророк с волненьем грозовым
сказал: «Антихрист объявился»…
И хаос бредом роковым
вкруг нас опять зашевелился.

И с трона грустный царь сошел,
в тот час повитый тучей злою.
Корону сняв, во тьму пошел
от нас с опущенной главою.

V

Ах, запахнувшись в цветные тоги,
восторг пьянящий из кубка пили.
Мы восхищались, и жизнь, как боги,
познаньем новым озолотили.

Венки засохли и тоги сняты,
дрожащий светоч едва светится.
Бежим куда-то, тоской объяты,
и мрак окрестный бедой грозится.

И кто-то плачет, охвачен дрожью,
охвачен страхом слепым: «Ужели
все оказалось безумством, ложью,
что нас манило к высокой цели?»

Приют роскошный — волшебств обитель,
где восхищались мы знаньем новым, —
спалил нежданно разящий мститель
в час полуночи мечом багровым.

И вот бежим мы, бежим, как тати,
во тьме кромешной, куда — не знаем,
тихонько ропщем, перечисляем
недостающих отсталых братии.

VI

О, мой царь!
Ты запутан и жалок.
Ты, как встарь,
притаился средь белых фиалок.

На закате блеск вечной свечи,
красный отсвет страданий —
золотистой парчи
пламезарные ткани.

Ты взываешь, грустя,
как болотная птица…
О, дитя,
вся в лохмотьях твоя багряница.

Затуманены сном
наплывающей ночи
на лице снеговом
голубые безумные очи.

О, мой царь,
о, бесцарственно-жалкий,
ты, как встарь,
на лугу собираешь фиалки.

Александр Петрович Сумароков

Героида. Оснельда к Завлоху

Котора воздухом противна града дышет,
Трепещущей рукой к тебе, родитель, пишет.
Какими таинство словами мне зачать?
Мне трудно то, но, ах, еще трудней молчать!
Изображай, перо, мои напасти люты.
О день, плачевный день! Несносные минуты!
Пиши, несчастная, ты, дерзости внемля,
И открывай свой стыд. О небо, о земля,
Немилосердый рок, разгневанные боги!
Взвели вы в верх мя бед! А вы, мои чертоги,
Свидетели тоски и плача моего,
Не обличайте мя и стона вы сего!
Без обличения в печальном стражду граде,
И так я мучуся, как мучатся во аде.
Терзают фурии мою стесненну грудь,
И не могу без слез на солнце я взглянуть.
Внимай, родитель мой, внимай мою ты тайну,
Услышишь от меня вину необычайну:
Оснельда твоему… о злейшая напасть! —
Врагу любовница. Вини мою ты страсть,
Вини поступок мой и дерзостное дело,
Влеки из тела дух и рви мое ты тело,
Вини и осуждай на казнь мою любовь
И проклинай во мне свою преславну кровь,
Которая срамит тебя, твой род и племя.
Как я пришла на свет, кляни то злое время
И час зачатия несчастной дщери сей,
Котора возросла к досаде лишь твоей!
Не столько Кию сей наш град сопротивлялся,
Хореву сколько мой упорен дух являлся,
Воображала я себе по всякий час,
Непреходимый ров к любви лежит меж нас,
И чем сладчайшая надежда мя прельщает,
Что мне имети долг то вечно запрещает.
Бессонных множество имела я ночей
И удалялася Хоревовых очей.
Хотела, чтобы он был горд передо мною
И чел мя пленницей; он чел меня княжною.
Вражда твердила мне: Оснельде он злодей,
Любовь твердила мне, что верный друг он ей.
Встревоженная мысль страданьем утешалась,
И нежная с судьбой любовь не соглашалась.
С любовию мой долг боролся день и ночь.
Всяк час я помнила, что я Завлоху дочь,
Всяк час я плакала и, обмирая, млела,
Но должности борьбу любовь преодолела.
Словами князь любви мне точно не являл
И таинство сие на сердце оставлял.
Но в сей, увы! в день сей, ища себе ограды,
Иль паче своея лютейшия досады,
Как он известие свободы мне принес,
Вину мне радости, вину и горьких слез,
Что любит он меня, открыл сие мне ясно,
И что он знает то, что любит он напрасно
И для единого мучения себе,
Когда противно то, родитель мой, тебе.
А если то твоей угодно отчей воле,
В себе я кровь твою увижу на престоле
И подданных твоих от уз освобожду.
Оставь, родитель мой, оставь сию вражду,
Которой праведно Завлохов дух пылает,
Когда во дружество она прейти желает.
Преобрати в друзей ты мной своих врагов,
Для подданных своих, для имени богов
И для стенания отчаянныя дщери!
Не презри слез моих и скорбь тою измери,
Котора много лет в отеческой стране
Без облегчения крушила дух во мне!
На высочайшие взошла она степени;
Вообрази меня ты падшу на колени
И пораженную ужасною судьбой,
В отчаяньи своем стенящу пред тобой,
Рожденья час и день клянущу злом тревоги
И омывающу твои слезами ноги!
Во образе моем представь ты тени мрак,
Ланиты бледные и возмущенный зрак!
Воспомни ты, что я почти рожденна в бедстве
И бедность лишь одну имела я в наследстве!
Колико горестей Оснельда пренесла!
На троне родилась, во узах возросла.
Довольно счастие Оснельде было злобно.
Скончай ея беды! Сие тебе удобно.
Прими в сих крайностях рассудок ты иной
И сжалься, сжалься ты, родитель, надо мной!
А если пред отцом Оснельда тщетно стонет,
Так смерть моя твое удобней сердце тронет.

Теофиль Готье

Ужин доспехов

Биорн загадочно и сиро
В горах, где нету ничего,
Живет вне времени и мира
На башне замка своего.

Дух века у высокой двери
Подемлет даром молоток,
Биорн молчит, ему не веря,
Защелкивает свой замок.

Когда для всех заря — невеста,
Биорн с пустынного двора
Еще высматривает место,
Где солнце спряталось вчера.

Ретроспективный дух, он связан
С прошедшим в дедовских стенах;
Давно минувший миг показан
На сломанных его часах.

Под феодальными гербами
Он бродит, эхо будит мрак,
Как будто за его шагами
Другой, такой же слышен шаг.

Он никогда не видел света,
Дворян, священников иль дам,
Лишь предки из глубин портрета
С ним говорят по временам.

И иногда для развлеченья,
Наскучив есть всегда один,
Биорн зовет изображенья
К себе на ужин из картин.

В броню закованные тени
Идут, чуть полночь прозвенит,
Биорн, хоть и дрожат колени,
Учтивый сохраняет вид.

Садится каждая фигура,
Углом сгибая связки ног,
Где щелкает мускулатура,
Совсем заржавевший замок.

И сразу все вооруженье,
Откуда воин ускользнул,
Издав тяжелое гуденье,
Обрушивается на стул.

Ландграфы, герцоги, бургравы,
Покинувшие рай иль ад,
Собрались, немы, величавы,
Железных приглашенных ряд.

Порой осветит луч в тумане
Глаза чудовищных эмблем,
Из геральдических преданий
Переселяемых на шлем.

Зверей необычайных морды
И когти, страшны, как копье,
Свисают на плечи то гордо,
То как затейное тряпье.

Но пусто в шлемах величавых,
Как пусто на гербах былых,
И лишь два пламени кровавых
Зловеще светятся из них.

Едва хватило всем сидений,
Огромных блюд и круглых чаш;
И на стене от беглой тени
За каждым гостем черный паж.

Озарена струя ликеров
И подозрительно красна,
И странны кушанья, в которых
Подливка красная страшна.

Железо светится порою,
На краткий миг блеснет шишак,
Вдруг развалившейся бронею
Тяжелой потрясаем мрак.

Невидимой летучей мыши
Возня и пискотня слышна,
И на стене, под самой крышей,
Висят неверных знамена.

Вот пальцы медные сверкают
И сразу гнутся, как один,
Перчатки в шлемы выливают
Потоки старых рейнских вин;

Или на золоченом блюде
В кабана всаживают нож…
Меж тем по залам, в тьме безлюдий,
Неясная проходит дрожь.

Разгул готов волной разлиться,
Не прогремит же небосклон,
Фантом решает веселиться,
Уж если гроб покинул он.

И в фантастическом восторге
Все звякают своей броней,
Как будто то не грохот оргий,
А грохот стычки боевой.

И, наполняясь бесполезно,
Бокал, и чаша, и кувшин
Выплескивают в рот железный,
Как водопады, струи вин.

И проволочные кафтаны
Раздула винная струя;
— Ах, все они мертвецки пьяны,
Великолепные князья.

Один измазал всю кольчугу,
Под ней струится липкий мед,
Другой страдающему другу
Обеты громкие дает.

И брони, в возлияньях частых
Теряющие стыд и страх,
Напоминают львов клыкастых
На их написанных гербах.

Охрипший в склепе над болотом,
Макс тянет песенки слова,
Что, верно, в тысячу трехсотом
Году была еще нова.

Альбрехт, пьянея безотрадно,
Суров к соседям и один
Их бьет, колотит беспощадно,
Как колотил он сарацин.

Разгоряченный Фриц снимает
Свой в перьях страусовых шлем
И, ах, о том, что открывает
Лишь пустоту, забыл совсем.

Кричат и скоро вперемешку
Лежат меж кресел и столов,
Вниз головой, как бы в насмешку
Подняв подошвы башмаков.

Уродливое поле боя
С непобедимым бурдюком,
Где губы каждого героя
Полны не кровью, а вином.

Биорн их молча созерцает,
Рукой оперся на бедро,
Тогда как в окна проникает
Зари лазурь и серебро.

И все становится бледнее,
Как днем свечи ненужный пыл,
И самый пьяный пьет скорее
Стакан забвения могил.

Поет петух, бегут фантомы,
И всяк, приняв надменный вид,
На камень преклонить знакомый
Больную голову спешит.

Иван Сергеевич Рукавишников

Стихотворения

Кто за нас—иди за нами!
И сомкнутыми рядами
Мы пройдем над головами
Проклинающих врагов…
Кто за нас—иди за нами,
Чтобы не было рабов!
Кто мы? Нас много. Мы—люди великой свободы.
Мы за страданья доступнаго счастья хотим.
Родина! Родина! Даром пропавшие годы,
Даром пропавшую мощь мы тебе возвратим.
Кто за нас—иди за нами!
Мы возможнаго хотим.
Мы берем свой хлеб горбами.
Русь века питалась нами.
Мы на Волге—бурлаками;
Под камнями с фонарями
Мы за тачками бежим;
По железу молотками
Мы стучим, стучим, стучим…
Кровью горячей мы рабство веками поили.
Все впереди! Не напрасно века проходили:
Прадед не знал, до чего дострадается внук.
Кто за нас—иди за нами!
Жизнь и правда нас зовут!
Будут дни: блестя штыками,
На своих свои пойдут…
Но не раз враги пред нами
Жерла пушек повернут…
Вечная память погибшим за дело святое!
Вечная память замученным в тюрьмах гнилых!
Вечная память сказавшим нам слово живое!
Вечная память!..
И месть за них!
ТРИ ЗНАМЕНИ.
Над землею вьется знамя, знамя черное.
Знамя черное, громадное, как туча.
Стонет, плачет чья-то грудь под пыткою.
Долго стонет… Как она могуча!
В грудь могучую,
В грудь живучую,
Злым судьей на смерть осужденную,
Кто-то сталь вонзил раскаленную,
Кто?
Кто этот великан, сваливший великана?
Как шла борьба? Великая борьба?
Судьба-ли это? Или не судьба?
И не было-ли здесь обмана?
Не видно ничего. Откуда тьма кругом?
А! Знамя черное родило эту тьму.
Чуть слышно борется замученный с врагом.
Куда вошел я? А! В тюрьму.
Вот знамя черное замкнулось аркой свода.
Как душно здесь! И хочется кричать.
И я рванулся. Закричал:—Свобода! —
A эхо мне ответило:—Молчать!—.
Тюрьма. Мы все живем в тюрьме,
Под черным знаменем окаменелым.
В тюрьме, где можно лишь страдать душой и телом,
Иль ползать гадами во тьме.
Во тьме! Во тьме!
Вы, что родились
Под черным знаменем,
Под страшным символом бича и тьмы,
Давайте грезить
О светлом времени,
О днях падения твердынь тюрьмы.
Давайте грезить.
Вот знамя черное
В клочки разорвано. Горит в кострах.
Тюрьма упала.
Бегут тюремщики,
В преступных душах их и злость, и страх.
Уж мы свободны.
Воть символ новаго —
Мы знамя белое несем вперед.
Уж мы не стадо
Рабов закованных.
Уж мы—стихия. Уж мы—народ.
Проходят годы.
И труд свободнаго,
И гения смелаго творят, творят.
Над нами знамя
Святое, белое,
И нет возврата нам в тюрьму, назад,
Но кто это? Кто там? Подходят сюда…
Их много. Как много… Все страшныя лица.
Эй! Кто вы, бродяги? Вон наша граница!
Здесь строится мирное царство труда.
Эй! Кто вы, бродяги? Откуда? Куда?
— Не бродяги мы. Не люди мы.
Мы—лишь призраки людей.
Стоны, слезы—мы. Мы вырвались
Из раздавленных грудей.
Наше небо—пропасть черная,
Каждый день наш—черный день.
Мы из тюрьм идем, из каторги,
Из голодных деревень.
Там религия—безправие,
Там пророки—палачи.
Там земля и стены шепчут:
— Эй! Молчи! —
А! Страшно мне. Сквозь тьму, сквозь стены
Я вижу все. Я вижу все.
Вон ночью вешают кого-то,
Вон бьют кого-то… по лицу…
А! Страшно. Где мой сон прекрасный?
Где знамя белое мое?
В моей душе нет ликования,
Но гнев растет в моей душе.
И вижу я теперь не знамя белое —
Вон знамя красное, как зарево, горит.
Я слышу дикий крик: «О! будьте прокляты!»
И знаю я, кому и кто кричит.
И хочется и мне кричать: «О! Будьте прокляты!»
Бежать и оставлять кровавый след.
И хочется поднять стакан вина безумнаго,
Вина кроваваго,
И пить, и пить за красный цвет…

Альбрехт Фон Галлер

Альпы

Вдали от суеты, тревоги и волненья,
Здесь люди в простоте, в спокойствии живут;
Они себе в трудах находят подкрепленье;
От праздности никто не растолстеет тут;
Работа будит всех — умы все занимает;
С охотой труд всем мил, с здоровьем легок он,
А кровь у всех чиста; никто здесь не бывает
Своим наследственным недугом заражон;
Вино здесь чуждо всем — никто его не знает,
Не гибнет от тоски, желудком не страдает.

Едва уйдет от них зима, едва здоровой
Струею пробежит по всем деревьям сок,
Едва успеет мир красой одеться новой,
Едва опять теплом повеет ветерок —

Народ уже спешит из глубины долины,
Где мутною водой еще сбегает лед,
На Альпы поскорей, на горныя вершины,
Где стаял уже снег и травка ужь растет.
Из стойл, где зимовал, выходит скот на волю
И радостно идет на корм подножный к полю.

Чуть только запоет песнь жаворонок ранний,
Чуть только озарит природу свет дневной,
Оторван ужь пастух от сладостных лобзаний:
Проститься должен он с подругой дорогой —
И гонит стадо он тропинкою росистой.
Коровы тучныя, мыча, вперед идут,
Ложатся на траве зеленой и цветистой
И острым языком ее под корень рвут;
У водопада сев, пастух в рожок играет —
И грохоту валов, как эхо, отвечает.

Когда же вечерком все тени удлиннятся
И Феб усталый лик в прохладу погрузит;
Насытившись травой, стада домой стремятся,
И на ночь их загнать пастух в хлева спешит;
Пастушка ждет его, приветствует; невинной
Толпой малютки их резвятся подле них —
И, надоив себе молочной влаги, чинно
Садятся все за стол вкусить от яств простых.
Приправой голод им для пищи незатейной;
Насытясь спать идут, молясь благоговейно.

Но вот пора жаров тяжолых наступает;
С надеждой на поля народ бросает взор
И в злачные луга с косами поспешает,
Едва Авроры свет мелькнет на высях гор
И Флора бедная должна бежать скорее;
Цветы, краса земли, валятся под косой
И сено сушится, благоуханьем вея,
И пышные стога его стоят грядой.
На зимний корм себе вол тащит воз тяжолый,
И слышится в полях напев косцов веселый.

Вот осень: вялый лист с деревьев ниспадает
И стелется туман холодной пеленой:
Природа нас другим теперь уже пленяет —
Полезностью своей, не пышной красотой.
Весенних нет утех. Нет! время ужь другое!
Где цвет роскошный был, висят теперь плоды:
Вот рдеет яблоко румяною щекою —
Оно вам говорит, что зрело для еды;
Вот груши сладкия, вот наливныя сливы.
Пусть их срывает тот, кто ждет их терпеливо!

Здесь не увенчаны верхи холмов лозою
И ягод сладкий сок не делают вином:
Здесь жажду утолять привыкнув все водою,

Не сокращают жизнь искусственным питьем.
Счастливцы вы! Для вас спасительно лишенье!
Вам ядовитаго питья Бог не дает!
Зверям неведомо его употребленье;
Вино пьет человек и чрез него он—скот.
Блаженны вы! Для вас, по дивной воле Бога,
Закрыта к гибели опасная дорога!

Но осень не скупа и в их стране дарами:
Они доступны тем, кто бодр, неутомим.
Едва ночной туман исчезнет за горами,
Охотник ужь трубит товарищам своим.
Вот горная коза! Как страх ее крылатый
Все выше, выше мчит через уступы скал!
А там, свинцом сражон, лежит козел рогатый;
Здесь серна легкая, скользя, летит в провал…
Ружейная пальба, лай псов неугомонный
Весь огласили дол, лес пробудили сонный.

Чтобы не быть врасплох застигнутыи зимою,
Народ спешит себя запасами снабдить:
Здесь сывротку варят, чтоб сделалась густою,
Усердно сливки бьют, чтоб в масло обратить,
А там молочный жир от жижи отделяют
И налагают пресс, чтобы отжать творог;
Второй сем молока для бедных назначают;
Тут образуют сыр межь круглых двух досок.
Весь дом работает, лениться все стыдятся:
Не тяжкаго труда, а праздности боятся.

Арсений Иванович Несмелов

Песни об Уленспигеле

И
По затихшим фландрским селам,
Полон юношеских сил,
Пересмешником веселым
Уленспигель проходил.
А в стране веселья мало,
Слышен только лязг оков, —
Инквизиция сжигала
На кострах еретиков.
И, склонясь на подоконник, —
Есть и трапезам предел, —
Подозрительно каноник
На прохожего глядел:
«Почему ты, парень, весел,
Если всюду только плач?
Как бы парня не повесил
На столбах своих палач…»
Пышет. Смотрит исподлобья.
Пальцем строго покачал.
«Полно, ваше преподобье! —
Уленспигель отвечал. —
Простачок я, щебет птичий,
Песня сел и деревень:
Для такой ничтожной дичи
Не тревожьте вашу лень».
ИИ
С толстым другом, другом верным,
Полон юношеских сил,
По гулянкам и тавернам
Уленспигель колесил.
Громче дудка, резче пищик, —
Чем не ярмарочный шут?
Вопрошал испанский сыщик:
«Почему они поют?
Что-то слишком весел малый.
Где почтительность и страх?
Инквизиция сжигала
Не таких ли на кострах?»
И при всем честном народе
(Мало лиц и много рыл) —
«Полно, ваше благородье! —
Уленспигель говорил. —
Не глядите столь ощерясь,
Велика ль моя вина?
Злая Лютерова ересь
Не в бутылке же вина?»
Но когда, забывшись с милкой,
Ник шпион к ее ушку,
Звонко падала бутылка
На проклятую башку.
ИИИ
С дудкой, с бубном, с арбалетом,
Полон юношеских сил,
То солдатом, то поэтом
Уленспигель колесил.
Он шагал землею фландрской
Без герольда и пажа,
Но ему Вильгельм Оранский
Руку грубую пожал.
Скупо молвил Молчаливый,
Ус косматый теребя:
«Бог, к поэтам справедливый,
Ставит рыцарем тебя!»
Шляпу огненного фетра
Скинул парень не спеша:
«Я — не рыцарь, ваша светлость,
Я — народная душа!
Буря злится, буря длится,
Потопляет берега, —
Правь победу, честный рыцарь,
Опрокидывай врага.
Нету жребия чудесней,
И сиять обоим нам,
Если ж требуются песни,
Прикажи — я песни дам».
ИV
Гей, палач, не жди, не мешкай,
Завивай покрепче жгут:
С истребляющей усмешкой
Уленспигели идут.
Кровь на дыбе — ей точило,
На кострах — ее закал,
Бочке с порохом вручила
Огневой она запал:
— На! Довольно прятать силу,
Львистым пламенем взыграй:
Верных чествуй, слабых милуй,
Угнетающих карай.
Пусть рычат — не верьте в гибель:
Не на вас — на них гроза…
И хохочет Уленспигель
В узколобые глаза:
«Поединка просит сердце,
Маски кротости — долой…
Герцог Альба, черный герцог,
Ты со шпагой, я — с метлой!»
Пил и пел. Рубил. Обедал.
Громоздился на осла.
И веселая победа
Уленспигеля несла.
V
Уленспигель, Уленспигель,
Не всегда ли с той поры
Ты спешишь туда, где гибель,
Палачи и топоры?
И от песен на пирушке,
От гулянок, ассамблей
С фитилем подходишь к пушке
На восставшем корабле.
Меткой шуткой ободряешь,
Покачаешь головой —
И, как искра, вдруг взрываешь
Весь запас пороховой.
Так. Живая сила ищет
Бега. Уровни растут.
У плотины встанет сыщик
И каноник встанет тут.
Но, как знамя, светит гезам
Пламенеющий берет:
— Никаким не верь угрозам,
Для бессмертных смерти — нет!
Где ты нынче? В песнях, в книге ль
Только твой победный знак?
Где ты, тощий Уленспигель,
Толстый Ламе Гоодзак?

Ольга Николаевна Чюмина

Князь Михаил Скопин-Шуйский

Недавний гул сражений сменили празднества;
Ликуя, веселится престольная Москва

И чествует героя, который, ополчась
В тяжелую годину страну родную спас;

Пред кем благоговела вся русская земля,
Когда вступал он в стены священные Кремля

С победой, окруженный дружиной удальцов,
И в честь его гудели все «сорок сороков»,

И все уста слилися в восторженный привет:
— Хвала тому и слава на много, много лет,

Кто Русь от Самозванца и ляхов защитил:
Да здравствует вовеки князь Скопин Михаил!

Тебе, кто был престола российского щитом —
За подвиг избавленья отчизна бьет челом.

И меж толпы народа, в блистающей броне,
Князь Скопин тихо ехал на ратном скакуне,

И сердце ликовало в груди богатыря,
И лик его был светел, как ясная заря.

Сам царь его с почетом встречает у палат
И мрачен лишь Димитрий — царя Василья брат.

Что день — то в честь героя пиры и празднества,
На славу веселится престольная Москва.

В палате Воротынских крестинный пир горой:
С вечерни льются вина заморские рекой.

В палате золоченой, под звон веселый чар,
Победы воспевает недавние гусляр.

Он славит Михаила — Руси богатыря,
Избранника народа, избранника царя.

Внимает песнопенью бояр маститых ряд,
У юношей же взоры отвагою горят.

Но, чествуемый всеми, невесел Михаил,
Сидит он за трапезой задумчив и уныл.

И нет у князя прежних чарующих речей,
Улыбка не сияет из голубых очей.

Печалью отуманив прекрасное чело,
В душе его глубоко предчувствие легло…

Он чует, что недаром, лукавством одержим,
К царю ходил Димитрий с изветом воровским.

Хоть царь Василий в гневе не внял его словам,
Но Дмитрий не прощает и мстить умеет сам.

Во взоре дяди злобном читает он вражду,
И этот взор невольно сулит ему беду…

Но тучка набежала и вновь умчится в даль,
И молодца недолго преследует печаль.

— На все Господня воля! — решил, подумав, князь,
И снова он внимает певцу, развеселясь.

И снова, ликом светел, внимает звону чар,
Веселью молодежи, речам седых бояр.

Но вот в уборе, шитом камением цветным,
Кума к нему подходит с подносом золотым;

Ему подносит чару заморского вина
Княгиня Катерина, Димитрия жена.

Из рук ее с поклоном взял чашу Михаил,
И всех улыбкой ясной, как солнце, озарил:

— Бояре! я за веру, за родину свою,
За здравье государя всея Русии пью! —

Воскликнул он, и кубок заздравный осушил,
И клик единодушный ему ответом был.

Но что же с Михаилом? Отрава? Злой недуг?..
Скользит тяжелый кубок из ослабевших рук,

И бледность разлилася смертельная в чертах,
И пена проступает на сомкнутых устах…

Как юный дуб могучий, подкошенный грозой —
Он падает на землю средь гридницы княжо́й.

С утра толпа народа спешит со всех концов,
С утра гудят уныло все «сорок сороков».

Как мать, лишася сына, как горькая вдова —
Оплакивает слезно престольная Москва

Того, кто столь недавно был верным ей щитом,
Кого она с великим встречала торжеством.

Зане́ — по воле Божьей, во цвете юных сил
Почил ее защитник, князь Скопин Михаил!

Петр Андреевич Вяземский

К партизану-поэту

Давыдов, баловень счастливый
Не той волшебницы слепой,
И благосклонной, и спесивой,
Вертящей мир своей клюкой,
Пред коею народ трусливый
Поник просительной главой, —
Но музы острой и шутливой
И Марса, ярого в боях!
Пусть грудь твоя, противным страх,
Не отливается игриво
В златистых и цветных лучах,
Как радуга на облаках;
Но мне твой ус красноречивый,
Взращенный, завитый в полях
И дымом брани окуренный, —
Повествователь неизменный
Твоих набегов удалых
И ухарских врагам приветов,
Колеблющих дружины их!
Пусть генеральских эполетов
Не вижу на плечах твоих,
От коих часто поневоле
Вздымаются плеча других;
Не все быть могут в равной доле,
И жребий с жребием не схож!
Иной, бесстрашный в ратном поле,
Застенчив при дверях вельмож;
Другой, застенчивый средь боя,
С неколебимостью героя
Вельможей осаждает дверь;
Но не тужи о том теперь!
На барскую ты половину
Ходить с поклоном не любил,
И скромную свою судьбину
Ты благородством золотил.
Врагам был грозен не по чину,
Друзьям ты не по чину мил!
Спеши в обятья их без страха
И, в соприсутствии нам Вакха,
С друзьями здесь возобнови
Союз священный и прекрасный,
Союз и братства и любви,
Судьбе могущей неподвластный!..
Где чаши светлого стекла?
Пускай их ряд, в сей день счастливый,
Уставит грозно и спесиво
Обширность круглого стола!
Сокрытый в них рукой целебной,
Дар благодатный, дар волшебный
Благословенного Аи
Кипит, бьет искрами и пеной! —
Так жизнь кипит в младые дни!
Так за столом непринужденно
Родятся искры острых слов,
Друг друга гонят, упреждают
И, загоревшись, угасают
При шумном смехе остряков!
Ударим радостно и смело
Мы чашу с чашей в звонкий лад!..
Но твой, Давыдов, беглый взгляд
Окинул круг друзей веселый,
И, среди нас осиротелый,
Ты к чаше с грустью приступил,
И вздох невольный и тяжелый
Поверхность чаши заструил!..
Вздох сердца твоего мне внятен,
Он скорбной траты тайный глас;
И сей бродящий взор понятен —
Он ищет Б<урцо>ва средь нас.
О Б<урцо>в, Б<урцо>в! Честь гусаров,
По сердцу Вакха человек!
Ты не поморщился вовек
Ни с блеска сабельных ударов,
Светящих над твоим челом,
Ни с разогретого арака,
Желтеющего за стеклом
При дымном пламени бивака!
От сиротствующих пиров
Ты был оторван смертью жадной!
Так резкий ветр, посол снегов,
Сразившись с лозой виноградной,
Красой и гордостью садов,
Срывает с корнем, повергает
И в ней надежду убивает
Усердных Вакховых сынов!
Не удалось судьбой жестокой
Ударить робко чашей мне
С твоею чашею широкой,
Всегда потопленной в вине!
Я не видал ланит румяных,
Ни на челе следов багряных
Побед, одержанных тобой;
Но здесь, за чашей круговой,
Клянусь Давыдовым и Вакхом:
Пойду на холм надгробный твой
С благоговением и страхом;
Водяных слез я не пролью,
Но свежим плющем холм украшу,
И, опрокинув полну чашу,
Я жажду праха утолю!
И мой резец, в руке дрожащий,
Изобразит от сердца стих:
«Здесь Б<урцо>в, друг пиров младых,
Сном вечности и хмеля спящий.
Любил он в чашах видеть дно,
Врагам казать лице средь боя, —
Почтите падшего героя
За честь, отчизну и вино!»

Игорь Северянин

Кондитерская для мужчин

1

Была у булочника Надя,
Законная его жена.
На эту Надю мельком глядя,
Вы полагали, кто она…
И, позабыв об идеале
(Ах, идеал не там, где грех!)
Вы моментально постигали,
Что эта женщина — для всех…
Так наряжалась тривиально
В домашнее свое тряпье,
Что постигали моментально
Вы всю испорченность ее…
И, эти свойства постигая,
Вы, если были ловелас,
Давали знак, и к Вам нагая
В указанный являлась час…
От Вашей инициативы
Зависел ход второй главы.
Вам в руки инструмент. Мотивы
Избрать должны, конечно, Вы…


2

В июльский полдень за прилавком
Она читает «La Garconne»,
И мухи ползают по графкам
Расходной книги. В лавке — сон.
Спят нераспроданные булки,
Спит слипшееся монпасье,
Спят ассигнации в шкатулке
И ромовые бабы все.
Спят все эклеры и бриоши,
Тянучки, торты, крендельки,
Спит изумруд поддельной броши,
В глазах — разврата угольки.
Спят крепко сладкие шеренги
Непрезентабельных сластей,
Спят прошлогодние меренги,
Назначенные для гостей…
И Коля за перегородкой
Храпит, как верящий супруг.
Шуршит во сне своей бородкой
О стенки, вздрагивая вдруг.
И кондитрисса спит за чтеньем:
Ей книга мало говорит.
Все в лавке спит, за исключеньем
Живых страничек Маргерит!


3

Вдруг к лавке подъезжает всадник.
Она проснулась и — с крыльца.
Пред нею господин урядник,
Струится пот с его лица:
«Ну и жарища. Дайте квасу…»
Она — за штопор и стакан.
И левый глаз его по мясу
Ее грудей, другой — за стан…
«Что продается в Вашей лавке?»
«Все, что хотите». — «Есть вино?
Я, знаете ли, на поправке…»
«Нам разрешенья не дано…»
«А жаль. Теперь бы выпить — знатно…»
«Еще кваску? Есть лимонад…» —
И улыбнулась так занятно,
Как будто выжала гранат…
«Но для меня, быть может, все же
Найдется рюмочка вина?»
«Не думается. Не похоже», —
Кокетничает с ним она.
«А можно выпить Ваши губки
Взамен вина?» — промолвил чин. —
«Назначу цену без уступки:
Ведь уступать мне нет причин…» —
И засмеялась, заломила,
Как говорят, в три дорога…
Но это было все так мило,
Что он попал к ней на рога…
И порешили в результате,
Что он затеет с нею флирт,
А булочница будет, кстати,
Держать — «сна всякий случай» — спирт…


4

За ним пришел какой-то дачник,
Так, абсолютное ничто.
В руках потрепанный задачник.
Внакидку рваное пальто:
«Две булки по пяти копеек
И на копейку карамель…»
Голодный взгляд противно-клеек,
В мозгу сплошная канитель.
«Извольте, господин ученый», —
Почтительно дает пакет.
Берет он за шнурок крученый:
«Вот это правильно, мой свет!
Но как же это Вы узнали,
Что я в отставке педагог?» —
«А Ваш задачник?..» — И в финале
У них сговор в короткий срок:
Учитель получает булки
И булочницу самое.
За это в смрадном переулке
Дает урок сестре ее.


5

Потом приходит старый доктор:
«Позвольте шоколадный торт». —
«Как поживает Типси?» — «Дог-то?
А чтоб его подрал сам черт!
Сожрал соседских всех индюшек —
Теперь плати огромный куш…
Хе-хе, не жаль за женщин-душек,
Но не за грех собачьих душ!
Вы что-то будто похудели?
Что с Вами, барынька? давно ль?» —
«Мне что-то плохо в самом деле,
И все под ложечкою боль…» —
«Что ж, полечиться не мешало б…»
«Все это так, да денег нет…» —
«Ну уж, пожалуйста, без жалоб:
Я, знаете ли, не аскет:
Не откажусь принять натурой…
Согласны, что ли?» — «Отчего ж…» —
И всей своей дала фигурой
Понять, что план его хорош.


6

Но этих всех Надюше мало,
Всех этих, взятых «в переплет»:
Вот из бульварного журнала
Косноязычный виршеплет.
Костюм последней моды в Пинске
И в волосах фиксатуар,
Эпилептизм, а la Вертинский,
И романтизм аla Нуар!..
«Божественная продавщица,
Мне ромовых десяток баб;
Pardon, не баба, а девица:
Девиц десяток с ромом!» — Цап
Своей рукой и в рот поспешно
Одну из девок ромовых.
Надюша ежится усмешно
И говорит: «Черкните стих
И обо мне: мне будет лестно
Прочесть в журналах о себе».
И виршеплет вопит: «Прелестно!
Но вот условия тебе:
За каждую строку по бабе,
Pardon, по девке ромовой!»
Смеется Наденька: «Ограбит
Пиит с дороги столбовой!
За каждое стихотворенье,
Что ты напишешь обо мне,
Зову тебя на чай с вареньем…»
«Наедине?» — «Наедине».


7

При посещеньи покупальцев
В кондитерской нарушен сон
От опытных хозяйских пальцев
До покупательских кальсон…
Вмиг просыпаются ватрушки,
Гато, и кухен, и пти-шу,
И, вторя разбитной вострушке,
Твердят: «Попробуйте, прошу…»
Всех пламенно влечет к Мамоне,
И, покупальцев теребя,
Жена и хлеб на кордомоне —
Все просят пробовать себя…
Когда ж приходит в лавку Коля,
Ее почтительный супруг,
Она, его усердно школя
(Хотя он к колкостям упруг!),
Дает понять ему, что свято
Она ведет торговый дом…
И рожа мужа глупо смята
Непостижимым торжеством!..

Леонид Мартынов

Хмель (Русская сказка)

Шел-брел богатырь пеший —
Подшутил над ним лесовик-леший:
Прилег он в лесной прохладе,
А леший подкрался сзади,
Коня отвязал
И в дремучую чащу угнал…
Легко ли мерить версты ногами
Да седло тащить за плечами?
Сбоку меч, на груди кольчуга,
Цепкие травы стелются туго…
Путь дальний. Солнце печет.
По щекам из-под шлема струится пот.Глянь, на поляне под дубом
Лев со змеею катаются клубом, —
То лев под пастью змеиной,
То змея под лапою львиной.
Стал богатырь, уперся в щит,
Крутит усы и глядит…
«Эй, подсоби! — рявкнул вдруг лев,
Красный оскаливши зев, —
Двинь-ка могучим плечом,
Свистни булатным мечом, —
Разруби змеиное тело!»
А змея прошипела:
«Помоги одолеть мне льва…
Скользит подо мною трава,
Сила моя на исходе…
Рассчитаюсь с тобой на свободе!»Меч обнажил богатырь, —
Змея, что могильный упырь…
Такая ль его богатырская стать,
Чтоб змею из беды выручать?
Прянул он крепкой пятою вбок,
Гада с размаха рассек поперек.
А лев на камень вскочил щербатый,
Урчит, трясет головой косматой:
«Спасибо! Что спросишь с меня за услугу?
Послужу тебе верно, как другу».
«Да, вишь, ты… Я без коня.
Путь дальний. Свези-ка меня!»Встряхнул лев в досаде гривой:
«Разве я мерин сивый?
Ну что ж… Поедем глухою трущобой,
Да, чур, уговор особый, —
Чтоб не было ссоры меж нами,
Держи язык за зубами!
Я царь всех зверей, и посмешищем стать
Мне не под стать…»
«Ладно, — сказал богатырь.—
Слово мое, что кремень».
В гриву вцепился и рысью сквозь темную сень.У опушки расстались. Глядит богатырь —
Перед ним зеленая ширь,
На пригорке княжий посад…
Князь славному гостю рад.
В палатах пир и веселье, —
Князь справлял новоселье…
Витязи пьют и поют за столом,
Бьет богатырь им челом,
Хлещет чару за чарой…
Мед душистый и старый
И богатырскую силу сразит.
Слышит — сосед княжне говорит:
«Ишь, богатырь! Барыш небольшой.
Припер из-за леса пешой!
Козла б ему подарить,
Молоко по посаду возить…»
Богатырь об стол кулаком
(Дубовые доски — торчком!)
«Ан врешь! Обиды такой не снесу!
Конь мой сгинул в лесу, —
На льве до самой опушки
Прискакал я сюда на пирушку!»
Гости дивятся, верят — не верят:
«Взнуздать такого, брат, зверя!..»
Под окошком на вязе высоко
Сидела сорока.
«Ах, ах! Вот штука! На льве…»
Взмыла хвостом в синеве
И к лесу помчалась скорей-скорей
Известить всех лесных зверей.Встал богатырь чуть свет.
Как быть? Коня-то ведь нет…
Оставил свой меч на лавке,
Пошел по росистой травке
Искать коня в трущобе лесной.
Вдруг лев из-за дуба… «Стой!
Стало быть, слово твое, что кремень?..»
Глаза горят… Хвостом о пень.
«Ну, брат, я тебя съем!»
Оробел богатырь совсем:
«Вина, — говорит — не моя, —
Хмель разболтал, а не я…»
«Хмель? Не знавал я такого», —
Лев молвил на странное слово.
Полез богатырь за рубашку,
Вытащил с медом баклажку, —
«Здесь он, хмель-то… Отведай вина!
Осуши-ка баклажку до дна».
Раскрыл лев пасть,
Напился старого меду всласть,
Хвостом заиграл и гудит, как шмель:
«Вкусно! Да где же твой хмель?»Заплясал, закружился лев,
Куда и девался гнев…
В голове заиграл рожок,
Расползаются лапы вбок,
Бухнулся наземь, хвостом завертел
И захрапел.
Схватил богатырь его поперек,
Вскинул льва на плечо, как мешок,
И полез с ним на дуб выше да выше,
К зеленой крыше,
Положил на самой верхушке,
Слез и сел у опушки.
Выспался лев, проснулся,
Да кругом оглянулся,
Земля в далеком колодце,
Над мордою тучка несется…
Кверху лапы и нос…
«Ах, куда меня хмель занес:
Эй, богатырь, давай-ка мириться,
Помоги мне спуститься!»
Снял богатырь с дерева льва.
А лев бормочет такие слова:
«Ишь, хмель твой какой шутник!
Ступай-ка теперь в тростник,
Там, — болтала лисица, —
У болота конь твой томится,
Хвостом комаров отгоняет,
Тебя поджидает…»

Дмитрий Борисович Кедрин

Зодчие

Как побил государь
Золотую Орду под Казанью,
Указал на подворье свое
Приходить мастерам.
И велел благодетель, —
Гласит летописца сказанье, —
В память оной победы
Да выстроят каменный храм.
И к нему привели
Флорентийцев,
И немцев,
И прочих
Иноземных мужей,
Пивших чару вина в один дых.
И пришли к нему двое
Безвестных владимирских зодчих,
Двое русских строителей,
Статных,
Босых,
Молодых.
Лился свет в слюдяное оконце,
Был дух вельми спертый.
Изразцовая печка.
Божница.
Угар и жара.
И в посконных рубахах
Пред Иоанном Четвертым,
Крепко за руки взявшись,
Стояли сии мастера.
"Смерды!
Можете ль церкву сложить
Иноземных пригожей?
Чтоб была благолепней
Заморских церквей, говорю?"
И, тряхнув волосами,
Ответили зодчие:
"Можем!
Прикажи, государь!"
И ударились в ноги царю.

Государь приказал.
И в субботу на вербной неделе,
Покрестясь на восход,
Ремешками схватив волоса,
Государевы зодчие
Фартуки наспех надели,
На широких плечах
Кирпичи понесли на леса.

Мастера выплетали
Узоры из каменных кружев,
Выводили столбы
И, работой своею горды,
Купол золотом жгли,
Кровли крыли лазурью снаружи
И в свинцовые рамы
Вставляли чешуйки слюды.

И уже потянулись
Стрельчатые башенки кверху.
Переходы,
Балкончики,
Луковки да купола.
И дивились ученые люди,
Зан_е_ эта церковь
Краше вилл италийских
И пагод индийских была!

Был диковинный храм
Богомазами весь размалеван,
В алтаре,
И при входах,
И в царском притворе самом.
Живописной артелью
Монаха Андрея Рублева
Изукрашен зело
Византийским суровым письмом…

А в ногах у постройки
Торговая площадь жужжала,
Торовато кричала купцам:
"Покажи, чем живешь!"
Ночью подлый народ
До креста пропивался в кружалах,
А утрами истошно вопил,
Становясь на правеж.

Тать, засеченный плетью,
У плахи лежал бездыханно,
Прямо в небо уставя
Очесок седой бороды,
И в московской неволе
Томились татарские ханы,
Посланцы Золотой,
Переметчики Черной Орды.

А над всем этим срамом
Та церковь была —
Как невеста!
И с рогожкой своей,
С бирюзовым колечком во рту, —
Непотребная девка
Стояла у Лобного места
И, дивясь,
Как на сказку,
Глядела на ту красоту…

А как храм освятили,
То с посохом,
В шапке монашьей,
Обошел его царь —
От подвалов и служб
До креста.
И, окинувши взором
Его узорчатые башни,
"Лепота!" — молвил царь.
И ответили все: "Лепота!"
И спросил благодетель:
"А можете ль сделать пригожей,
Благолепнее этого храма
Другой, говорю?"
И, тряхнув волосами,
Ответили зодчие:
"Можем!
Прикажи, государь!"
И ударились в ноги царю.

И тогда государь
Повелел ослепить этих зодчих,
Чтоб в земле его
Церковь
Стояла одна такова,
Чтобы в Суздальских землях
И в землях Рязанских
И прочих
Не поставили лучшего храма,
Чем храм Покрова!

Соколиные очи
Кололи им шилом железным,
Дабы белого света
Увидеть они не могли.
Их клеймили клеймом,
Их секли батогами, болезных,
И кидали их,
Темных,
На стылое лоно земли.

И в Обжорном ряду,
Там, где заваль кабацкая пела,
Где сивухой разило,
Где было от пару темно,
Где кричали дьяки:
"Государево слово и дело!" —
Мастера Христа ради
Просили на хлеб и вино.
И стояла их церковь
Такая,
Что словно приснилась.
И звонила она,
Будто их отпевала навзрыд,
И запретную песню

Про страшную царскую милость
Пели в тайных местах
По широкой Руси
Гусляры.

Константин Бальмонт

И да, и нет

1
И да, и нет — здесь все мое,
Приемлю боль — как благостыню,
Благославляю бытие,
И если создал я пустыню,
Ее величие — мое!
2
Весенний шум, весенний гул природы
В моей душе звучит не как призыв.
Среди живых — лишь люди не уроды,
Лишь человек хоть частию красив.
Он может мне сказать живое слово,
Он полон бездн мучительных, как я.
И только в нем ежеминутно ново
Видение земного бытия.
Какое счастье думать, что сознаньем,
Над смутой гор, морей, лесов, и рек,
Над мчащимся в безбрежность мирозданьем,
Царит непобедимый человек.
О, верю! Мы повсюду бросим сети,
Средь мировых неистощимых вод.
Пред будущим теперь мы только дети.
Он — наш, он — наш, лазурный небосвод!
3
Страшны мне звери, и черви, и птицы,
Душу томит мне животный их сон.
Нет, я люблю только беглость зарницы,
Ветер и моря глухой перезвон.
Нет, я люблю только мертвые горы,
Листья и вечно немые цветы,
И человеческой мысли узоры,
И человека родные черты.
4
Лишь демоны, да гении, да люди,
Со временем заполнят все миры,
И выразят в неизреченном чуде
Весь блеск еще не снившейся игры, —
Когда, уразумев себя впервые,
С душой соприкоснутся навсегда
Четыре полновластные стихии: —
Земля, Огонь, и Воздух, и Вода.
5
От бледного листка испуганной осины
До сказочных планет, где день длинней, чем век,
Все — тонкие штрихи законченной картины,
Все — тайные пути неуловимых рек.
Все помыслы ума — широкие дороги,
Все вспышки страстные — подъемные мосты,
И как бы ни были мы бедны и убоги,
Мы все-таки дойдем до нужной высоты.
То будет лучший миг безбрежных откровений,
Когда, как лунный диск, прорвавшись сквозь туман,
На нас из хаоса бесчисленных явлений
Вдруг глянет снившийся, но скрытый Океан.
И цель пути поняв, счастливые навеки,
Мы все благословим раздавшуюся тьму,
И, словно радостно-расширенные реки,
Своими устьями, любя, прильнем к Нему.
6
То будет таинственный миг примирения,
Все в мире воспримет восторг красоты,
И будет для взора не три измерения,
А столько же, сколько есть снов у мечты.
То будет мистический праздник слияния,
Все краски, все формы изменятся вдруг,
Все в мире воспримет восторг обаяния,
И воздух, и Солнце, и звезды, и звук.
И демоны, встретясь с забытыми братьями,
С которыми жили когда-то всегда,
Восторженно встретят друг друга объятьями, —
И день не умрет никогда, никогда!
7
Будут игры беспредельные,
В упоительности цельные,
Будут песни колыбельные,
Будем в шутку мы грустить,
Чтобы с новым упоением,
За обманчивым мгновением,
Снова ткать с протяжным пением
Переливчатую нить.
Нить мечтанья бесконечного,
Беспечального, беспечного,
И мгновенного и вечного,
Будет вся в живых огнях,
И как призраки влюбленные,
Как-то сладко утомленные,
Мы увидим — измененные —
Наши лица — в наших снах.
8
Идеи, образы, изображенья, тени,
Вы, вниз ведущие, но пышные ступени, —
Как змей сквозь вас виясь, я вас люблю равно,
Чтоб видеть высоту, я падаю на дно.
Я вижу облики в сосуде драгоценном,
Вдыхаю в нем вино, с его восторгом пленным,
Ту влагу выпью я, и по златым краям
Дам биться отблескам и ликам и теням.
Вино горит сильней — незримое для глаза,
И осушенная — богаче, ярче ваза.
Я сладко опьянен, и, как лукавый змей,
Покинув глубь, всхожу… Еще! Вот так! Скорей!
9
Я — просветленный, я кажусь собой,
Но я не то, — я остров голубой:
Вблизи зеленый, полный мглы и бури,
Он издали являет цвет лазури.
Я — вольный сон, я всюду и нигде: —
Вода блестит, но разве луч в воде?
Нет, здесь светя, я где-то там блистаю,
И там не жду, блесну — и пропадаю.
Я вижу все, везде встает мой лик,
Со всеми я сливаюсь каждый миг.
Но ветер как замкнуть в пределах зданья?
Я дух, я мать, я страж миросозданья.
10
Звуки и отзвуки, чувства и призраки их,
Таинство творчества, только что созданный стих.
Только что срезанный свежий и влажный цветок,
Радость рождения — этого пения строк.
Воды мятежились, буря гремела, — но вот
В водной зеркальности дышет опять небосвод.
Травы обрызганы с неба упавшим дождем.
Будем же мучиться, в боли мы тайну найдем.
Слава создавшему песню из слез роковых,
Нам передавшему звонкий и радостный стих!

Николай Михайлович Языков

Отезд

Не долго мне под этим небом,
По здешним долам и горам
Скитаться, брошенному Фебом
Тоске и скуке, и друзьям!
Теперь священные желанья
Законно царствуют во мне;
Но я, в сердечной глубине,
Возьму с собой воспоминанья
О сей немецкой стороне.
Здесь я когда-то жизни сладость
И вдохновенье находил.
Играл избытком юных сил
И воспевал любовь и радость.
Как сновиденье день за днем
И ночь за ночью пролетали…

Вон лес и дремлющие воды,
И луг прибрежный, и кругом
Старинных лиц густые своды,
И яркий месяц над прудом.
Туда, веселые, бывало,
Ватаги вольницы удалой
Сходились, дружным торжеством
Знаменовать свой день великой:
Кипели звуки песни дикой,
Стекло сшибалось со стеклом,
Костер бурлил и разливался,
И лес угрюмый пробуждался,
Хмельным испуганный огнем!
Вон площадь: там, пышна, явилась
Ученых юношей гульба,
Когда в порфиру облачилась
России новая судьба.
Бренчали бубны боевые,
Свистал пронзительный гобой;
Под лад их бурный и живой,
На удивленной мостовой
Вертелись пляски круговые;
Подобно лону гневных вод
Пир волновался громогласной,
И любознательный народ
Смотрел с улыбкой сладострастной,
Как Бахус потчивал прекрасной
Свой разгулявшийся приход.

О юность, юность, сон летучий,
Роскошно светлая пора!
Приволье радости могучей.
Свободы, шума и добра!..
Мои товарищи и други!
Где вы, мне милые всегда?
Как наслаждаетесь? Куда
Перенесли свои досуги?

Я помню вас. Тебя, герой
Любви, рапиры и бутылки,
Самонадеянный и пылкий
В потехах неги молодой!
С твоим прекрасным идеалом
Тебя Киприда не свела:
Полна любви, чиста была
Твоя душа, но в теле малом
Она, великая, жила!
Теперь волшебницу иную
Боготворишь беспечно ты,
На жизнь решительно-пустую
Ты променял свои мечты
Про славу, Русь и дев Ирана!
И где ж? В Козельске, наконец,
Блуждаешь, дружбы и стакана
И сладкой вольности беглец!..

И ты!.. Тебя благословляю,
Мой добрый друг, воспетый мной,
Лихой гусар, родному краю
Слуга мечом и головой.
Христолюбивого поэта
Надежду грудью оправдай,
Рубись — и царство Магомета
Неумолимо добивай!

А ты, страдалец скуки томной.
Невольник здешнего житья,
Ты, изленившийся, как я,
Как я, свободно бездипломной!
Люблю тебя, проказник мой,
В тиши поющего ночной;
Люблю на празднике за ромом,
В раздумье, в пламенных мечтах,
В ученых спорах и трудах,
С мечом, цевницею и ломом.
Что медлишь ты? Спасайся, брат!
Не здесь твое предназначенье;
Уже нам вреден чуждый град,
И задушает вдохновенье.
Покинь стаканов хмель и стук!
Беги, ищи иной судьбины!
Но да цветут они, мой друг,
Сии ливонские Афины!
Не здесь ли некогда, мила,
Нас юность резвая ласкала,
И наша дружба возросла,
И грудь живая возмужала
На правоверные дела!
О, будь же вам благодаренье,
Вы, коих знанья, вкус и ум
Блюли порядок наших дум,
В нас водворяли просвещенье!
Всем вам! Тебе ж, κατ’ ἐξοχην,
Наставник наш, хвала и слава,
Душой воспитанник Камен,
А телом ровня Болеслава,
Муж государственных наук!
Не удалося мне с тобою
Прощальный праздновать досуг
Вином и песнью круговою!
Там, там, где шумно облегли
Эстонский град морские волны,
В песчаном береге, вдали
Твоей отеческой земли,
Твой прах покоится безмолвный;
Но я, как благо лучших дней,
Тебя доныне вспоминаю,
И здесь, с богинею моей,
Тебе, учитель, воздвигаю
Нерукотворный мавзолей!..

Так вот мои воспоминанья,
Без торгу купленные мной!
Святого полный упованья,
С преобразившейся душой.
Бегу надолго в край родной,
Спасаю Божьи дарованья.
Там, вольный родины певец,
Я просветлею жизнью новой,
И гордо брошу мой лавровый
Вином обрызганный венец!

Евгений Баратынский

Пиры

Друзья мои! я видел свет,
На всё взглянул я верным оком.
Душа полна была сует,
И долго плыл я общим током…
Безумству долг мой заплачен,
Мне что-то взоры прояснило;
Но, как премудрый Соломон,
Я не скажу: всё в мире сон!
Не всё мне в мире изменило:
Бывал обманут сердцем я,
Бывал обманут я рассудком,
Но никогда еще, друзья,
Обманут не был я желудком.

Признаться каждый должен в том,
Любовник, иль поэт, иль воин, —
Лишь беззаботный гастроном
Названья мудрого достоин.
Хвала и честь его уму!
Дарами нужными ему
Земля усеяна роскошно.
Пускай герою моему,
Пускай, друзья, порою тошно,
Зато не грустно: горя чужд
Среди веселостей вседневных,
Не знает он душевных нужд,
Не знает он и мук душевных.

Трудясь над смесью рифм и слов,
Поэты наши чуть не плачут;
Своих почтительных рабов
Порой красавицы дурачат;
Иной храбрец, в отцовский дом
Явясь уродом с поля славы,
Подозревал себя глупцом;
О бог стола, о добрый Ком,
В твоих утехах нет отравы!
Прекрасно лирою своей
Добиться памяти людей;
Служить любви еще прекрасней,
Приятно драться; но, ей-ей,
Друзья, обедать безопасней!

Как не любить родной Москвы!
Но в ней не град первопрестольный,
Не золоченые главы,
Не гул потехи колокольной,
Не сплетни вестницы-молвы
Мой ум пленили своевольный.
Я в ней люблю весельчаков,
Люблю роскошное довольство
Их продолжительных пиров,
Богатой знати хлебосольство
И дарованья поваров.
Там прямо веселы беседы;
Вполне уважен хлебосол;
Вполне торжественны обеды;
Вполне богат и лаком стол.
Уж он накрыт, уж он рядами
Несчетных блюд отягощен
И беззаботными гостями
С благоговеньем окружен.
Еще не сели; всё в молчанье;
И каждый гость вблизи стола
С веселой ясностью чела
Стоит в роскошном ожиданье,
И сквозь прозрачный, легкий пар
Сияют лакомые блюды,
Златых плодов, десерта груды…
Зачем удел мой слабый дар!
Но так весной ряды курганов
При пробужденных небесах
Сияют в пурпурных лучах
Под дымом утренних туманов.
Садятся гости. Граф и князь —
В застольном деле все удалы,
И осушают, не ленясь,
Свои широкие бокалы;
Они веселье в сердце льют,
Они смягчают злые толки;
Друзья мои, где гости пьют,
Там речи вздорны, но не колки.
И началися чудеса;
Смешались быстро голоса;
Собранье глухо зашумело;
Своих собак, своих друзей,
Ловцов, героев хвалит смело;
Вино разнежило гостей
И даже ум их разогрело.
Тут всё торжественно встает,
И каждый гость, как муж толковый,
Узнать в гостиную идет,
Чему смеялся он в столовой.

Меж тем одним ли богачам
Доступны праздничные чаши?
Немудрены пирушки ваши,
Но не уступят их пирам.
В углу безвестном Петрограда,
В тени древес, во мраке сада,
Тот домик помните ль, друзья,
Где ваша верная семья,
Оставя скуку за порогом,
Соединялась в шумный круг
И без чинов с румяным богом
Делила радостный досуг?
Вино лилось, вино сверкало;
Сверкали блестки острых слов,
И веки сердце проживало
В немного пламенных часов.
Стол покрывала ткань простая;
Не восхищалися на нем
Мы ни фарфорами Китая,
Ни драгоценным хрусталем;
И между тем сынам веселья
В стекло простое бог похмелья
Лил через край, друзья мои,
Свое любимое Аи.
Его звездящаяся влага
Недаром взоры веселит:
В ней укрывается отвага,
Она свободою кипит,
Как пылкий ум, не терпит плена,
Рвет пробку резвою волной,
И брызжет радостная пена,
Подобье жизни молодой.
Мы в ней заботы потопляли
И средь восторженных затей
«Певцы пируют! — восклицали, —
Слепая чернь, благоговей!»

Любви слепой, любви безумной
Тоску в душе моей тая,
Насилу, милые друзья,
Делить восторг беседы шумной
Тогда осмеливался я.
«Что потакать мечте унылой, —
Кричали вы.— Смелее пей!
Развеселись, товарищ милый,
Для нас живи, забудь о ней!»
Вздохнув, рассеянно послушной,
Я пил с улыбкой равнодушной;
Светлела мрачная мечта,
Толпой скрывалися печали,
И задрожавшие уста
«Бог с ней!» невнятно лепетали.

И где ж изменница-любовь?
Ах, в ней и грусть — очарованье!
Я испытать желал бы вновь
Ее знакомое страданье!
И где ж вы, резвые друзья,
Вы, кем жила душа моя!
Разлучены судьбою строгой, —
И каждый с ропотом вздохнул,
И брату руку протянул,
И вдаль побрел своей дорогой;
И каждый в горести немой,
Быть может, праздною мечтой
Теперь былое пролетает
Или за трапезой чужой
Свои пиры воспоминает.

О, если б, теплою мольбой
Обезоружив гнев судьбины,
Перенестись от скал чужбины
Мне можно было в край родной!
(Мечтать позволено поэту.)
У вод домашнего ручья
Друзей, разбросанных по свету,
Соединил бы снова я.
Дубравой темной осененной,
Родной отцам моих отцов,
Мой дом, свидетель двух веков,
Поникнул кровлею смиренной.
За много лет до наших дней
Там в чаши чашами стучали,
Любили пламенно друзей
И с ними шумно пировали…
Мы, те же сердцем в век иной,
Сберемтесь дружеской толпой
Под мирный кров домашней сени:
Ты, верный мне, ты, Дельвиг мой,
Мой брат по музам и по лени,
Ты, Пушкин наш, кому дано
Петь и героев, и вино,
И страсти молодости пылкой,
Дано с проказливым умом
Быть сердца верным знатоком
И лучшим гостем за бутылкой.
Вы все, делившие со мной
И наслажденья и мечтанья,
О, поспешите в домик мой
На сладкий пир, на пир свиданья!

Слепой владычицей сует
От колыбели позабытый,
Чем угостит анахорет,
В смиренной хижине укрытый?
Его пустынничий обед
Не будет лакомый, но сытый.
Веселый будет ли, друзья?
Со дня разлуки, знаю я,
И дни и годы пролетели,
И разгадать у бытия
Мы много тайного успели;
Что ни ласкало в старину,
Что прежде сердцем ни владело —
Подобно утреннему сну,
Всё изменило, улетело!
Увы! на память нам придут
Те песни за веселой чашей,
Что на Парнасе берегут
Преданья молодости нашей:
Собранье пламенных замет
Богатой жизни юных лет;
Плоды счастливого забвенья,
Где воплотить умел поэт
Свои живые сновиденья…
Не обрести замены им!
Чему же веру мы дадим?
Пирам! В безжизненные лета
Душа остылая согрета
Их утешением живым.
Пускай навек исчезла младость —
Пируйте, други: стуком чаш
Авось приманенная радость
Еще заглянет в угол наш.

Александр Блок

Жизнь моего приятеля

1
Весь день — как день: трудов исполнен малых
И мелочных забот.
Их вереница мимо глаз усталых
Ненужно проплывет.
Волнуешься, — а в глубине покорный:
Не выгорит — и пусть.
На дне твоей души, безрадостной и черной,
Безверие и грусть.
И к вечеру отхлынет вереница
Твоих дневных забот.
Когда ж морозный мрак засмотрится столица
И полночь пропоет, —
И рад бы ты уснуть, но — страшная минута!
Средь всяких прочих дум —
Бессмысленность всех дел, безрадостность уюта
Придут тебе на ум.
И тихая тоска сожмет так нежно горло:
Ни охнуть, ни вздохнуть,
Как будто ночь на всё проклятие простерла,
Сам дьявол сел на грудь!
Ты вскочишь и бежишь на улицы глухие,
Но некому помочь:
Куда ни повернись — глядит в глаза пустые
И провожает — ночь.
Там ветер над тобой на сквозняках простонет
До бледного утра;
Городовой, чтоб не заснуть, отгонит
Бродягу от костра…
И, наконец, придет желанная усталость,
И станет всё равно…
Что Совесть? Правда? Жизнь? Какая это малость!
Ну, разве не смешно?
11 февраля 19142
Поглядите, вот бессильный,
Не умевший жизнь спасти,
И она, как дух могильный,
Тяжко дремлет взаперти.
В голубом морозном своде
Так приплюснут диск больной,
Заплевавший всё в природе
Нестерпимой желтизной.
Уходи и ты. Довольно
Ты терпел, несчастный друг,
От его тоски невольной,
От его невольных мук.
То, что было, миновалось,
Ваш удел на все похож:
Сердце к правде порывалось,
Но его сломила ложь.
30 декабря 19133
Всё свершилось по писаньям:
Остудился юный пыл,
И конец очарованьям
Постепенно наступил.
Был в чаду, не чуя чада,
Утешался мукой ада,
Перечислил все слова,
Но — болела голова…
Долго, жалобно болела,
Тело тихо холодело,
Пробудился: тридцать лет.
Хвать-похвать, — а сердца нет.
Сердце — крашеный мертвец.
И, когда настал конец,
Он нашел весьма банальной
Смерть души своей печальной.
30 декабря 19134
Когда невзначай в воскресенье
Он душу свою потерял,
В сыскное не шел отделенье,
Свидетелей он не искал.
А было их, впрочем, не мало:
Дворовый щенок голосил,
В воротах старуха стояла,
И дворник на чай попросил.
Когда же он медленно вышел,
Подняв воротник, из ворот,
Таращил сочувственно с крыши
Глазищи обмызганный кот.
Ты думаешь, тоже свидетель?
Так он и ответит тебе!
В такой же гульбе
Его добродетель!
30 декабря 19125
Пристал ко мне нищий дурак,
Идет по пятам, как знакомый.
«Где деньги твои?» — «Снес в кабак». —
«Где сердце?» — «Закинуто в омут».
«Чего ж тебе надо?» — «Того,
Чтоб стал ты, как я, откровенен,
Как я, в униженьи, смиренен,
А больше, мой друг, ничего».
«Что лезешь ты в сердце чужое?
Ступай, проходи, сторонись!» —
«Ты думаешь, милый, нас двое?
Напрасно: смотри, оглянись…»
И правда (ну, задал задачу!)
Гляжу — близь меня никого…
В карман посмотрел — ничего…
Взглянул в свое сердце… и плачу.
30 декабря 19136
День проходил, как всегда:
В сумасшествии тихом.
Все говорили кругом
О болезнях, врачах и лекарствах.
О службе рассказывал друг,
Другой — о Христе,
О газете — четвертый.
Два стихотворца (поклонники Пушкина)
Книжки прислали
С множеством рифм и размеров.
Курсистка прислала
Рукопись с тучей эпи? графов
(Из Надсона и символистов).
После — под звон телефона —
Посыльный конверт подавал,
Надушённый чужими духами.
Розы поставьте на стол —
Написано было в записке,
И приходилось их ставить на стол…
После — собрат по перу,
До глаз в бороде утонувший,
О причитаньях у южных хорватов
Рассказывал долго.
Критик, громя футуризм,
Символизмом шпынял,
Заключив реализмом.
В кинематографе вечером
Знатный барон целовался под пальмой
С барышней низкого званья,
Ее до себя возвышая…
Всё было в отменном порядке.
От с вечера крепко уснул
И проснулся в другой стране.
Ни холод утра,
Ни слово друга,
Ни дамские розы,
Ни манифест футуриста,
Ни стихи пушкиньянца,
Ни лай собачий,
Ни грохот тележный —
Ничто, ничто
В мир возвратить не могло…
И что поделаешь, право,
Если отменный порядок
Милого дольнего мира
В сны иногда погрузит,
И в снах этих многое снится…
И не всегда в них такой,
Как в мире, отменный порядок…
Нет, очнешься порой,
Взволнован, встревожен
Воспоминанием смутным,
Предчувствием тайным…
Буйно забьются в мозгу
Слишком светлые мысли…
И, укрощая их буйство,
Словно пугаясь чего-то, — не лучше ль,
Думаешь ты, чтоб и новый
День проходил, как всегда:
В сумасшествии тихом?
24 мая 19147
Говорят черти:
Греши, пока тебя волнуют
Твои невинные грехи,
Пока красавицы колдуют
Твои греховные стихи.
На утешенье, на забаву
Пей искрометное вино,
Пока вино тебе по нраву,
Пока не тягостно оно.
Сверкнут ли дерзостные очи —
Ты их сверканий не отринь,
Грехам, вину и страстной ночи
Шепча заветное «аминь».
Ведь всё равно — очарованье
Пройдет, и в сумасшедший час
Ты, в исступленном покаяньи,
Проклясть замыслишь бедных, нас.
И станешь падать — но толпою
Мы все, как ангелы, чисты,
Тебя подхватим, чтоб пятою
О камень не преткнулся ты…
10 декабря 19158
Говорит смерть:
Когда осилила тревога,
И он в тоске обезумел,
Он разучился славить бога
И песни грешные запел.
Но, оторопью обуянный,
Он прозревал, и смутный рой
Былых видений, образ странный
Его преследовал порой.
Но он измучился — и ранний
Жар юности простыл — и вот
Тщета святых воспоминаний
Пред ним медлительно встает.
Он больше ни во что не верит,
Себя лишь хочет обмануть,
А сам — к моей блаженной двери
Отыскивает вяло путь.
С него довольно славить бога —
Уж он — не голос, только — стон.
Я отворю. Пускай немного
Еще помучается он.
10 декабря 1915

Владислав Ходасевич

Голус

Автор Залман Шнеур
Перевод Владислава Ходасевича

…Я царский сын. Взгляни ж: от ветхости истлела
Моя, давно скитальческая, обувь,
Но смуглые нежны еще ланиты —
Востока неизменное наследье.
В глазах — какая грусть, и сколько в них презренья!
В моей глуби все океаны тонут,
И слезы все — в одной моей слезе.
Все реки горестей в мое впадают море,
И все-таки оно еще не полно.
В котомке у меня такие родословья,
Какими ни один вельможа похвалиться
Не может никогда. И многие народы
Обязаны мне властию, величьем,
Победами, богатством, славой царств.
Здесь на пергаменте записаны долги
Слезой и кровью моего народа.
Здесь Сафаоф писал, и Моисей скрепил.
Свидетелями были — твой Спаситель,
Пророк Аравии и все провидцы Божьи.

Я — пасынок земли, вельможа разоренный —
Как я потребую назад свои богатства,
С кого взыщу сокровища души?
По всем тропам, по всем большим дорогам
Напрасно я искал себе путей.
В ворота всех судов стучался я: никто
Награбленных не отдает сокровищ.

И видел я:
Во прахе всех дорог, в грабительских вертепах,
В потоке всех времен и в смене поколений
Разбросаны сокровища мои.
И с каждым шагом видел я: в грязи —
Вся сила духа, что досталась мне
В наследие от многих поколений;
Из храма каждого мне слышен голос Бога,
Из леса каждого звучит мне песня жизни, —
Но слушать мне нельзя, на всем лежит запрет.
В высоких замках, утром озлащенных,
В окошке каждом, где горит огонь,
Моих героев вижу, вижу предков, —
Моей страны, моих надежд осколки, —
И все они, увы, чужим покрыты прахом,
Все в образах мне предстают суровых
И с чуждым гневом смотрят на меня.
И даже к их ногам упасть я не могу,
Чтоб лобызать края святых одежд,
Благоухающих куреньями… Я видел
Хоть я еще живу — раб духа моего
И мудрости моей стал господином.
А знаешь ты раба, который господину
Наследовал? Земля дрожит под ним,
Когда он воцаряется. Вовеки
Мне не простят рабы своих воспоминаний
О грязной луже той, где родились они.
Мой каждый шаг напоминает им
Их низкое рожденье. Древний путь мой —
Зерцало вечное их преступлений.
Знак Каина на лбу у всех народов,
Знак подлости, кровавое пятно
На сердце мира. И глубоко въелся
Тот страшный знак, и смыть его нельзя
Ни пламенем, ни кровью, ни водою
Крещения…

Презренье, горделивое презренье
Рабам рабов, вознесшихся высоко!
Покуда сердце бьется, не возьму
Их жалкой красоты, законов их лукавых
За свитки, опороченные ими.
В упадочном и дряхлом этом мире —
Презренье им! Презренью моему
Воздайте честь: оно в моих мехах —
Как старое вино, сок сорока столетий.
Очищено оно и выдержано крепко,
Вино тысячелетнее мое…
Отравятся им маленькие души,
И слабый мозг не вынесет его,
Не помутясь, не потеряв сознанья.
Не молодым народам пить его,
Не новым племенам, не первенцам природы,
Которые вчера лишь из яйца
Успели вылупиться. Чистый, крепкий,
Мой винный сок — не им… Но ненависть ко мне
Бессильна выплеснуть его из мира…
Презрение мое! Тебя благословляю:
Доныне ты меня питало и хранило.
Меня возненавидел мир. Он избавленья
Не признает, которое несу я.
И вот, от жажды бледный, я стою
Пред родником живым. Расколотое, пусто
Мое ведро. Мной этот мир отвергнут
С неправой справедливостью его.
И если сам Господь, отчаявшийся, древний,
Придет и скажет мне: «Я стар, Я не могу
Тебя хранить в боях, сломай Мои печати,
Последний свиток разорви, смирись!» —
Я не смирюсь.
И на Него ожесточился я!
И если будет день, и смерть ко мне придет,
Смерть безнадежного народа моего, —
Тогда, клянусь, не смертью жалких смертных
Погибну я!
Вся мощь моей души, все тайное презренье
В последнем мятеже зальют весь мир.
На лапах мощных мой воспрянет лев,
Сей древний знак моих заветных свитков…
Венчанную главу подняв, тряхнет он гривой,
И зарычит
Рычаньем льва, что малым, слабым львенком
Похищен из родимой кущи,
Из пламенных пустынь, от золотых песков
И ловчим злым навеки заточен
На севере, в туманах и снегах.
Эй, северный медведь, поберегись тогда!
Счастлив тогда медведь, что в темноте берлоги
Укрылся — и сопит, сося большую лапу.
Коль Божий лев умрет — умрет он в груде трупов,
Меж тел растерзанных его взметнется грива!
Вот как умрет великий лев Егуда!
И волосы народов станут дыбом,
Когда они узнают, как погиб
Последний иудей…

Александр Сумароков

Дамон (Первая редакция эклоги «Дориза»)

Еще густая тень хрустально небо крыла,
Еще прекрасная Аврора не всходила,
Корабль покоился на якоре в водах,
И земледелец был в сне крепком по трудах,
Сатиры по горам лесов не пребегали,
И нимфы у речных потоков почивали,
Как вдруг восстал злой ветр и воды возмущалг
Сердитый вал морской долины потоплял,
Гром страшно возгремел, и молнии сверкали,
Дожди из грозных туч озера проливали,
Сокрыли небеса и звезды, и луну,
Лев в лес бежал густой, а кит во глубину,
Орел под хворостом от страха укрывался.
Подобно и Дамон сей бури испужался,
Когда ужасен всей природе был сей час,
А он без шалаша свою скотину пас.
Дамон не знал, куда от беспокойства деться,
Бежал найти шалаш, обсохнуть и согреться.
Всех ближе шалашей шалаш пастушки был,
Котору он пред тем недавно полюбил,
Котора и в него влюбилася подобно.
Хоть сердце поступью к нему казалось злобно,
Она таила то, что чувствовал в ней дух,
Но дерзновенный вшел в шалаш ея пастух.
Однако, как тогда погода ни мутилась,
Прекрасная его от сна не пробудилась,
И, лежа в шалаше на мягкой мураве,
Что с вечера она имела в голове,
То видит и во сне: ей кажется, милует,
Кто въяве в оный час, горя, ее целует.
Сей дерзостью ей сон еще приятней был.
Дамон ей истину с мечтой соединил,
Но ясная мечта с минуту только длилась,
Излишества ея пастушка устрашилась
И пробудилася. Пастушка говорит:
«Зачем приходишь ты туда, где девка спит?»
Но привидением толь нежно утомилась,
Что за проступок сей не очень рассердилась.
То видючи, Дамон надежно отвечал,
Что он, ее любя, в вину такую впал,
И, часть сея вины на бурю возлагая,
«Взгляни, — просил ее, — взгляни в луга, драгая,
И зри потоки вод пролившихся дождей!
Меня загнали ветр и гром к красе твоей,
Дожди из грозных туч вод море проливали,
И молнии от всех сторон в меня сверкали.
Не гневайся, восстань, и выглянь за порог!
Увидишь ты сама, какой лиется ток».
Она по сих словах смотреть потоков встала,
А, что целована, ему не вспоминала,
И ничего она о том не говорит,
Но кровь ея, но кровь бунтует и горит,
Дамона от себя обратно посылает,
А, чтоб он побыл с ней, сама того желает.
Не может утаить любви ея притвор,
И шлет Дамона вон и входит в разговор,
Ни слова из речей его не примечает,
А на вопрос его другое отвечает.
Дамон, прощения в вине своей прося
И извинение любезной принося,
Разжжен ея красой, себя позабывает
И в новую вину, забывшися, впадает.
«Ах! сжалься, — говорит, но говорит то вслух, —
Ах! сжалься надо мной и успокой мой дух,
Молвь мне «люблю», или отбей мне мысль печальну
И окончай живот за страсть сию нахальну!
Я больше уж не мог в молчании гореть,
Люби, иль от своих рук дай мне умереть».
— «О чем мне говоришь толь громко ты, толь смело!
Дамон, опомнися! Какое это дело, —
Она ему на то сказала во слезах, —
И вспомни, в каковых с тобою я местах!
Или беды мои, Дамон, тебе игрушки?
Не очень далеко отсель мои подружки,
Пожалуй, не вопи! Или ты лютый зверь?
Ну, если кто из них услышит то теперь
И посмотреть придет, что стало с их подружкой?
Застанет пастуха в ночи с младой пастушкой.
Какой ея глазам с тобой явлю я вид,
И, ах, какой тогда ты сделаешь мне стыд!
Не прилагай следов ко мне ты громким гласом
И, что быть хочешь мил, скажи иным мне часом.
Я часто прихожу к реке в шалаш пустой,
Я часто прихожу в березник сей густой
И тамо от жаров в полудни отдыхаю.
Под сею иногда горой в бору бываю
И там ищу грибов, под дубом на реке,
Который там стоит от паства вдалеке,
Я и вчера была, там место уедненно,
Ты можешь зреть меня и тамо несумненно.
В пристойно ль место ты склонять меня зашел?
Такой ли объявлять любовь ты час нашел!»
Дамон ответствовал на нежные те пени,
Перед любезной став своею на колени,
Целуя руки ей, прияв тишайший глас:
«Способно место здесь к любви, способен час,
И если сердце мне твое не будет злобно,
То всё нам, что ни есть, любезная, способно.
Пастушки, чаю, спят, избавясь бури злой,
Господствует опять в часы свои покой,
Уж на небе туч нет, опять сияют звезды,
И птицы стерегут свои без страха гнезды,
Орел своих птенцов под крыльями согрел,
И воробей к своим яичкам прилетел;
Блеяния овец ни в чьем не слышно стаде,
И всё, что есть, в своей покоится отраде».
Что делать ей? Дамон идти не хочет прочь…
Возводит к небу взор: «О ночь, о темна ночь,
Усугубляй свой мрак, мой разум отступает,
И скрой мое лицо! -вздыхаючи, вещает.-
Дамон! Мучитель мой! Я мню, что и шалаш
Смеется, зря меня и слыша голос наш.
Чтоб глас не слышен был, шумите вы, о рощи,
И возвратись нас скрыть, о темность полунощи!»
Ей мнилось, что о них весть паством понеслась,
И мнилось, что тогда под ней земля тряслась.
Не знаючи любви, «люблю» сказать не смеет,
Но, молвив, множество забав она имеет,
Которы чувствует взаимно и Дамон.
Сбылся, пастушка, твой, сбылся приятный сон.
По сем из волн морских Аврора выступала
И спящих в рощах нимф, играя, возбуждала,
Зефир по камышкам на ключевых водах
Журчал и нежился в пологих берегах.
Леса, поля, луга сияньем освещались,
И горы вдалеке Авророй озлащались.
Восстали пастухи, пришел трудов их час,
И был издалека свирельный слышен глас.
Пастушка с пастухом любезным разлучалась,
Но как в последний раз она поцеловалась
И по веселостях ввела его в печаль,
Сказала: «Коль тебе со мной расстаться жаль,
Приди ты под вечер ко мне под дуб там дальный,
И успокой, Дамон, теперь свой дух печальный,
А между тем меня на памяти имей
И не забудь, мой свет, горячности моей».

Александр Пушкин

Послание Дельвигу

Прими сей череп, Дельвиг, он
Принадлежит тебе по праву.
Тебе поведаю, барон,
Его готическую славу.

Почтенный череп сей не раз
Парами Вакха нагревался;
Литовский меч в недобрый час
По нем со звоном ударялся;
Сквозь эту кость не проходил
Луч животворный Аполлона;
Ну словом, череп сей хранил
Тяжеловесный мозг барона,
Барона Дельвига. Барон
Конечно был охотник славный,
Наездник, чаши друг исправный,
Гроза вассалов и их жен.
Мой друг, таков был век суровый,
И предок твой крепкоголовый
Смутился б рыцарской душой,
Когда б тебя перед собой
Увидел без одежды бранной,
С главою, миртами венчанной,
В очках и с лирой золотой.

Покойником в церковной книге
Уж был давно записан он,
И с предками своими в Риге
Вкушал непробудимый сон.
Барон в обители печальной
Доволен, впрочем, был судьбой,
Пастора лестью погребальной,
Гербом гробницы феодальной
И эпитафией плохой.
Но в наши беспокойны годы
Покойникам покоя нет.
Косматый баловень природы,
И математик, и поэт,
Буян задумчивый и важный,
Хирург, юрист, физиолог,
Идеолог и филолог,
Короче вам — студент присяжный,
С витою трубкою в зубах,
В плаще, с дубиной и в усах
Явился в Риге. Там спесиво
В трактирах стал он пенить пиво,
В дыму табачных облаков;
Бродить над берегами моря,
Мечтать об Лотхен, или с горя
Стихи писать да бить жидов.
Студент под лестницей трактира
В каморке темной жил один;
Там, в виде зеркал и картин,
Короткий плащ, картуз, рапира
Висели на стене рядком.
Полуизмаранный альбом,
Творенья Фихте и Платона
Да два восточных лексикона
Под паутиною в углу
Лежали грудой на полу, —
Предмет занятий разнородных
Ученого да крыс голодных.
Мы знаем: роскоши пустой
Почтенный мыслитель не ищет;
Смеясь над глупой суетой,
В чулане он беспечно свищет.
Умеренность, вещал мудрец,
Сердец высоких отпечаток.
Студент, однако ж, наконец
Заметил важный недостаток
В своем быту: ему предмет
Необходимый был… скелет,
Предмет, философам любезный,
Предмет приятный и полезный
Для глаз и сердца, слова нет;
Но где достанет он скелет?
Вот он однажды в воскресенье
Сошелся с кистером градским
И, тотчас взяв в соображенье
Его характер и служенье,
Решился подружиться с ним.
За кружкой пива мой мечтатель
Открылся кистеру душой
И говорит: «Нельзя ль, приятель,
Тебе досужною порой
Свести меня в подвал могильный,
Костями праздными обильный,
И между тем один скелет
Помочь мне вынести на свет?
Клянусь тебе айдесским богом:
Он будет дружбы мне залогом
И до моих последних дней
Красой обители моей».
Смутился кистер изумленный.
«Что за желанье? что за страсть?
Идти в подвал уединенный,
Встревожить мертвых сонм почтенный
И одного из них украсть!
И кто же?.. Он, гробов хранитель!
Что скажут мертвые потом?»
Но пиво, страха усыпитель
И гневной совести смиритель,
Сомненья разрешило в нем.
Ну, так и быть! Дает он слово,
Что к ночи будет все готово,
И другу назначает час.
Они расстались.
День угас;
Настала ночь. Плащом покрытый,
Стоит герой наш знаменитый
У галереи гробовой,
И с ним преступный кистер мой,
Держа в руке фонарь разбитый,
Готов на подвиг роковой.
И вот визжит замок заржавый,
Визжит предательская дверь —
И сходят витязи теперь
Во мрак подвала величавый;
Сияньем тощим фонаря
Глухие своды озаря,
Идут — и эхо гробовое,
Смущенное в своем покое,
Протяжно вторит звук шагов.
Пред ними длинный ряд гробов;
Везде щиты, гербы, короны;
В тщеславном тлении кругом
Почиют непробудным сном
Высокородные бароны…

Я бы никак не осмелился оставить рифмы в эту поэтическую минуту, если бы твой прадед, коего гроб попался под руку студента, вздумал за себя вступиться, ухватя его за ворот, или погрозив ему костяным кулаком, или как-нибудь иначе оказав свое неудовольствие; к несчастию, похищенье совершилось благополучно. Студент по частям разобрал всего барона и набил карманы костями его. Возвратясь домой, он очень искусно связал их проволокою и таким образом составил себе скелет очень порядочный. Но вскоре молва о перенесении бароновых костей из погреба в трактирный чулан разнеслася по городу. Преступный кистер лишился места, а студент принужден был бежать из Риги, и как обстоятельства не позволяли ему брать с собою будущего, то, разобрав опять барона, раздарил он его своим друзьям. Большая часть высокородных костей досталась аптекарю. Мой приятель Вульф получил в подарок череп и держал в нем табак. Он рассказал мне его историю и, зная, сколько я тебя люблю, уступил мне череп одного из тех, которым обязан я твоим существованием.

Прими ж сей череп, Дельвиг, он
Принадлежит тебе по праву.
Обделай ты его, барон,
В благопристойную оправу.
Изделье гроба преврати
В увеселительную чашу,
Вином кипящим освяти
Да запивай уху да кашу.
Певцу Корсара подражай
И скандинавов рай воинский
В пирах домашних воскрешай,
Или как Гамлет-Баратынский
Над ним задумчиво мечтай:
О жизни мертвый проповедник,
Вином ли полный, иль пустой,
Для мудреца, как собеседник,
Он стоит головы живой.

Константин Николаевич Батюшков

Тибуллова элегия XИ

Кто первый изострил железный меч и стрелы?
Жестокий! он изгнал в безвестные пределы
Мир сладостный, и в ад открыл обширный путь!
Но он виновен ли, что мы на ближних грудь
За золото, за прах, железо устремляем,
А не чудовищей им диких поражаем? —
Когда на пиршествах стоял сосуд святой
Из буковой коры меж утвари простой,
И стол был отягчен избытком сельских брашен:
Тогда не знали мы щитов и твердых башен,
И пастырь близ овец спокойно засыпал;
Тогда бы дни мои я радостьми считал!
Тогда б не чувствовал невольно трепетанье
При гласе бранных труб! О тщетное мечтанье!
Я с Марсом на войне; быть может, лук тугой
Натянут на меня пернатою стрелой…

О боги! сей удар вы мимо пронесите,
Вы, Лары отчески, от гибели спасите!
О вы, хранившие меня в тени своей,
В беспечности златой от колыбельных дней;
Не постыдитеся, что лик богов священный,
Иссеченный из пня и пылью покровенный,
В жилище праотцев уединен стоит!
Не знали смертные ни злобы, ни обид,
Ни клятв нарушенных, ни почестей, ни злата,
Когда священный лик домашнего Пената,
Еще скудельный был на пепелище их!
Он благодатен нам, когда из чаш простых
Мы учиним пред ним обильны возлиянья,
Иль на чело его, в знак мирного венчанья,
Возложим мы венки из миртов и лилей;
Он благодатен нам, сей мирный бог полей,
Когда на празднествах, в дни Майские веселы,
С толпою чад своих, оратай престарелый,
Опресноки ему священны принесет,
А девы красные из улья чистый мед.
Спасите ж вы меня, отеческие боги,
От копий, от мечей! Вам дар несу убогий:
Кошницу полную Церериных даров,
А в жертву — сей овен, краса моих лугов.
Я сам, увенчанный и в ризы облеченный,
Явлюсь на утрие пред ваш олтарь священный.
Пускай, скажу, в полях неистовый герой,
Обрызган кровию, выигрывает бой;
А мне — пусть благости сей буду я достоин: —
О подвигах своих расскажет древний воин,
Товарищ юности; и сидя за столом
Мне лагерь начертит веселых чаш вином.
Почто же вызывать нам смерть из царства тени,
Когда в подземный дом везде равны ступени?
Она, как тать в ночи, невидимой стопой,
Но быстро гонится, и всюду за тобой!
И низведет тебя в те мрачные вертепы,
Где лает адский пес, где Фурии свирепы,
И кормчий в челноке на Стиксовых водах.
Там теней бледный полк толпится на брегах,
Власы обожжены, и впалы их ланиты!..
Хвала, хвала тебе, оратай домовитый!
Твой вечереет век средь счастливой семьи;
Ты сам, в тени дубрав, пасешь стада свои;
Супруга между тем трапезу учреждает,
Для омовенья ног сосуды нагревает
С кристальною водой. О боги! если б я
Узрел еще мои родительски поля!
У светлого огня, с подругою младою,
Я б юность вспомянул за чашей круговою,
И были и дела давно протекших дней!

Сын неба! светлый Мир! ты сам среди полей
Вола дебелого ярмом отягощаешь!
Ты благодать свою на нивы проливаешь,
И в отческий сосуд, наследие сынов,
Лиешь багряный сок из Вакховых даров.
В дни мира острый плуг и заступ нам священны;
А меч, кровавый меч, и шлемы оперенны,
Снедает ржавчина безмолвно на стенах.
Оратай из лесу, там едет на волах
С женою и с детьми, вином развеселенный!
Дни мира, вы любви игривой драгоценны!
Под знаменем ее воюем с красотой.
Ты плачешь, Ливия? но победитель твой,
Смотри! — у ног твоих, колена преклоняет.
Любовь коварная украдкой подступает,
И вот уж среди вас размолвивших сидит!
Пусть молния богов бесщадно поразит
Того, кто красоту обидел на сраженьи!
Но счастлив, если мог в минутном исступленьи
Венок на волосах каштановых измять,
И пояс невзначай у девы развязать!
Счастлив, три крат счастлив, когда твои угрозы
Исторгли из очей любви бесценны слезы!
А ты, взлелеянный меж копий и мечей,
Беги, кровавый Марс, от наших олтарей!

Андрей Сергеевич Кайсаров

Прости Саратову


Итак, готово все? Никита! Шубу мне!
Уж это говорю я вявь, а не во сне.
Пора, брат, со двора! Пора в Рязань пуститься,
Поплакав, потужив, с Саратовым проститься.
Не вечно ведь, дружок, и маслице коту,
Бывает иногда великий пост в году.
Итак, поедем же! — но нет, не торопися:
Я с благородными, ты с чернию простися!
«Прости, полдюжина почтеннейших мужей,
Плюмажем скрывшая ослину стать ушей!
Кто солью, кто вином по силам управляя,
Ни соли, ни вина отнюдь не презирая,
Не брезгаете вы, чтоб ими провонять:
И солью, и вином ведь можно дом собрать!
Пускай глупцов толпа вам вечно повторяет,
Что вора, как огня, всяк честный убегает,
Но вы не слушайте: все это лишь пустяк!
Будь вор — так ты богат, будь честен — ты бедняк!

Прости, почтеннейший эльтонский обладатель,
Веселий и пиров князьям изобретатель!
Ползи тропинкою, которою ты полз:
В столице кланяйся, а здесь ты вздерни нос;
То гостю милому красотку подставляя,
Министра жадного то деньгами ссужая,
Ты чудо новое пред светом уж явил
И самую чуму геройски победил.
Когда заслугами ты станешь так блистать,
Нетрудно и тебе в сенаторы попасть.
Не всяк одним путем мог счастия добиться,
А честью ведь нельзя так скоро дослужиться.
Юноне чванствами и гордостью подобной,
С Венерою одной кокетствами лишь сходной,
Пожалуй, от меня супруге поклонись
И поученьице сказать ей потрудись:
Когда по случаю вперед ей доведется,
Что милою она турчанкой уберется,
Для талии стянув к несчастью толсто брюхо,
Поедет в маскерад, шепнула бы на ухо
Тебе, что нынешний нарядный туалет
Потребует подчас и Целый факультет;
Чтоб были под рукой и сонный Андреевский,
И сладкий Реингольм — искусный врач немецкий,
Чтоб, если дурнота случится ей на пире,
Ей помощь обрести по крайности в клистире.

Прости ты, сборщица и куриц, и гусей,
И волжских осетров, и волжских стерлядей!
Как курочка живет, по зернышку клюя,
Так длится взятками жизнь жадная твоя.
Собою публику усердно забавляя,
То образ знаменья руками представляя,
То в польском плавая линейным кораблем,
То поступью своей равняясь с журавлем,
Повсюду кошечьи ты взоры обращай,
Во всяком уголке супруга открывай,
Остри ты языка убийственное жало,
Что в злобных женщинах опаснее кинжала;
Как будешь ты и впредь с такою пользой жить,
Нетрудно и тебе у фурий хлеб отбить!

Прости, жеманная ты кралечка виннова,
С супругом в парике, с валетиком бубновым!
Назвав тебя Любовь, сыграл родитель шутку,
Так точно, как бы я назвал павлином утку!
Коль должно бы мне вас к растеньям применить,
Позволь его с репьем, тебя с грибом сравнить!

Прости, горластая румяная девица,
В чиханье первая меж нами мастерица!
К спасению души и тела к облегченью
Желаю жениха я вашему смиренью.

Прости, седой глупец, отец и муж, прости!
Знать, счастью твоему в степях сих не цвести!
И деньги, и жену на двойку ты поставив,
Весь город о себе три дни болтать заставив,
Побоями скончал саратовский свой век
И тем нам доказал: всяк ложь есть человек!

Прости, брат Александр! И жить ты научися:
Не силою своей — душою ты гордися,
Будь добр, как ты теперь, будь ласков и учтив,
Ты денег не люби — и будешь век счастлив!
Прости, Нептунов сын! Друг нежный и смиренный,
Имей к добру всегда ты сердце откровенно,
Коль чувства ты свои так чисты сбережешь,
Ты друга и среди степей себе найдешь.
Чувствительности часть бывает часто слезна,
Глупец ее бранит, но все она любезна!
Ты часто в скорбный час мне муки услаждал,
И чувств унылых жизнь ты снова воскрешал!
Прости, старинных слов искусный открыватель
И женщин миленьких усердный обожатель!
Пусть будешь ты любим, как милых ты любил,
При смерти бы сказал: «Я счастлив в жизни был!»

Прости, любезная и кроткая Всемила,
Которую судьба так щедро наградила!
Умом и прелестью, и сердцем одарить —
Все это лишь в одной Всемиле поместить
Когда, судьба, тебе так кстати показалось,
Дай, чтоб достоинствам и счастие равнялось!
Прощай, Николенька! Алешенька, прости!
Пусть будет ангел вас невинности пасти!
Старайтесь маменьке во всем вы быть подобны,
Так точно, как она, быть милы и незлобны;
Когда же будете вы внятно говорить,
Когда возможете чувств силу изяснить,
Скажите, чтоб она здоровье берегла
И, коль не для себя, для вас чтобы жила!

Простите, все друзья! Ах, может, навсегда,
Быть может, нам не быть уж вместе никогда!
Жизнь только миг, цвет сельный человек.
Пройдет лишь ветра дух — и скроется навек!»
Никита! Но когда никто не воздохнет
И барина твово слезинкой не почтет?
Тогда... Но колокол у врат моих звенит —
Пусть тройка удалых от горя нас умчит!

Иван Михайлович Долгоруков

В последнем вкусе человек

Люблю приятельску беседу,
Где нет насмешки никакой,
Где можно за столом соседу
Сказать словца два-три за свой;
Люблю я там играть, резвиться,
Где принят просто, без чинов,
Где не боюсь тем провиниться,
Что на bon mot я не готов.

Бывало, дед почтенный в роде,
Когда семейный пир дает,
По чувствам сердца, не по моде,
Своих гостей к себе зовет,
Трапезу ставит не богату,
Вином заморским не поит,
Не штофом убирает хату,
А всякий весел там и сыт.

Там нет вестей, переговоров,
Надутый барин не шипит;
Не сеют сплетницы раздоров,
Богач над бедным не трунит.
Прошли те годы, как любили
Таким манером в свете жить;
То дни златого века были,
Каких нам снова не нажить.

Тогда супруг жене был верен,
Сестру любил всем сердцем брат,
Родитель в детях был уверен,
И ближний ближнему был рад;
Но столь похвальные примеры
Не попадаются уж нам:
Другой все люди стали веры,
Себе всяк ныне строит храм.

Мы ближних и друзей не знаем;
Куда ни сунься — все один;
Взаимны связи презираем, —
Корысть нам бог и господин.
Где есть хоть малые выгоды,
Умеем тотчас их смекнуть;
Для них чрез пропасти и воды
Безделка нам перешагнуть.

В большой, великолепной зале
Посмотришь инде — тьма людей!
Все пляшут до пота на бале,
А скука ждет всех у дверей.
Приятель друга обнимает,
Его нимало не любя;
Тот той же лаской отвечает,
И шепчет: «Черт бы взял тебя!»

Видал я часто обращенье
Обоих полов меж собой;
Их вальс приводит в восхищенье,
Мазурка — рай для них земной;
Повсюду слышится всечасно:
Ах, как мила! ах, распремил!
Все в ней божественно, прекрасно!
Гудки с двора — и жар простыл.

Мужчин ли где кружок сойдется,
Там беспорядок и содом;
Бостоном день у них начнется,
А вечер кончится вином.
Потом расценка за глазами
Пойдет порядочная всем;
В злословьи хвастают умами,
Никто не дорожит никем.

Вот так-то жить мы научились!
О предки! если б вы сюда
Хоть на минуту к нам явились,
Едва поверили б тогда,
Что ложь, обман и лицемерство
Умов отличных ныне знак;
Что честь слывет за суеверство;
Что кто не льстит, тот и дурак.

В замену древня благородства
Взгляните вы на нашу спесь,
Взгляните, чада патриотства,
Колико эгоистов здесь!
Сие угрюмое созданье —
Лукавства смертных горький плод;
За нашу хитрость в воздаянье
Возник на свете сей урод.

Ликуй, холодный себялюбец!
Твой праздник и пора теперь;
Лежи в диване, сластолюбец,
Один, как в дебри дикий зверь!
Тебя никто, никто не любит,
Хотя ты знатен и велик;
Твои дела не слава трубит,
Но купленный бродяг язык.

Когда железный прут судьбины,
Который школит смертных всех,
Пробьет на лбу твоем морщины,
Тогда болезнь уймет твой смех;
Вздохнешь, ума забыв игрушки,
Никто не повторит твой вздох;
Обняв парчовые подушки,
Тошней меня ты скажешь: «Ох!!.»

Тошней, чем я, который в свете
Тропинкой узенькой бреду,
Имея малое в предмете,
Тихонько жизнь свою веду.
Жена мне друг, она мне рада;
Детей у нас полна изба;
Вот в мире сем небес награда!
Красна простых сердец судьба!

О друг мой, мать и вождь природа!
Твои дары милей всего!
Здоровье, пища и свобода, —
Не надо больше ничего.
Пускай в златую колесницу
Другой садится, а не я;
Пускай крестьянин в поясницу
Не гнется, встретивши меня:

Мои не трогаются чувства,
Когда я Крезов светских зрю;
Стяжать мне не дано искусства,
За то творца благодарю!
А если б дал богатства много,
Когда б возвысил он мой рог, —
Сошед убожества с порога,
Я б, может быть, забыл, где бог.

Итак, ты думай как угодно,
В последнем вкусе человек!
Но мне с тобой никак не сходно
Своим на твой меняться век.
Я буду жить, как жил доселе,
Твоя пусть жизнь идет, как шла;
Когда ж не будет духа в теле,
Тогда увидим — чья взяла!..

Николай Платонович Огарев

Монологи

И

И ночь и мрак! Как все томительно-пустынно!
Бессонный дождь стучит в мое окно,
Блуждает луч свечи, меняясь с тенью длинной,
И на сердце печально и темно.
Былые сны! душе расстаться с вами больно;
Еще ловлю я призраки вдали,
Еще желание в груди кипит невольно;
Но жизнь и мысль убили сны мои.
Мысль, мысль! как страшно мне теперь твое движенье,
Страшна твоя тяжелая борьба!
Грозней небесных бурь несешь ты разрушенье,
Неумолима, как сама судьба.
Ты мир невинности давно во мне сломила,
Меня навек в броженье вовлекла,
За верой веру ты в моей душе сгубила,
Вчерашний свет мне тьмою назвала.
От прежних истин я отрекся правды ради,
Для светлых снов на ключ я запер дверь,
Лист за листом я рвал заветные тетради,
И все, и все изорвано теперь.
Я должен над своим бессилием смеяться,
И видеть вкруг бессилие людей,
И трудно в правде мне внутри себя признаться,
А правду высказать еще трудней.
Пред истиной нагой исчез и призрак бога,
И гордость личная, и сны любви,
И впереди лежит пустынная дорога,
Да тщетный жар еще горит в крови.

ИИ

Скорей, скорей топи средь диких волн разврата
И мысль и сердце, ношу чувств и дум;
Насмейся надо всем, что так казалось свято,
И смело жизнь растрать на пир и шум!
Сюда, сюда бокал с играющею влагой!
Сюда, вакханка! слух мне очаруй
Ты песней, полною разгульною отвагой!
На—золото, продай мне поцелуй…
Вино кипит во мне и жжет меня лобзанье…
Ты хороша! о, слишком хороша!..
Зачем опять в груди проснулося страданье
И будто вздрогнула моя душа?
Зачем ты хороша? забытое мной чувство,
Красавица, зачем волнуешь вновь?
Твоих томящих ласк постыдное искусство
Ужель во мне встревожило любовь?
Любовь, любовь!.. о, нет, я только сожаленье,
Погибший ангел, чувствую к тебе…
Поди, ты мне гадка! я чувствую презренье
К тебе, продажной, купленной рабе!
Ты плачешь? Нет, не плачь. Как? я тебя обидел?
Прости, прости мне—это пар вина;
Когда б я не любил, ведь я б не ненавидел.
Постой, душа к тебе привлечена—
Ты боле с уст моих не будешь знать укора.
Забудь всю жизнь, прожитую тобой,
Забудь весь грязный путь порока и позора,
Склонись ко мне прекрасной головой,—
Страдалица страстей, страдалица желанья,
Я на душу тебе навею сны,
Ее вновь оживит любви моей дыханье,
Как бабочку дыхание весны.
Что ж ты молчишь, дитя, и смотришь в удивленья,
А я не пью мой налитой бокал?
Проклятие! опять ненужное мученье
Внутри души я где-то отыскал!
Но на плечо ко мне она, склоняся, дремлет,
И что во мне—ей непонятно то;
Недвижно я гляжу, как сон ей грудь подемлет,
И глупо трачу сердце на ничто!

ИИИ

Чего хочу?.. Чего?.. О! так желаний много,
Так к выходу их силе нужен путь,
Что кажется порой—их внутренней тревогой
Сожжется мозг и разорвется грудь.
Чего хочу? Всего со всею полнотою!
Я жажду знать, я подвигов хочу,
Еще хочу любить с безумною тоскою,
Весь трепет жизни чувствовать хочу!
А втайне чувствую, что все желанья тщетны,
И жизнь скупа, и внутренно я хил,
Мои стремления замолкнут безответны,
В попытках я запас растрачу сил.
Я сам себе кажусь, подавленный страданьем,
Каким-то жалким, маленьким глупцом,
Среди безбрежности затерянным созданьем,
Томящимся в брожении пустом…
Дух вечности обнять за раз не в нашей доле,
А чашу жизни пьем мы по глоткам,
О том, что выпито, мы все жалеем боле,
Пустое дно все больше видно нам;
И с каждым днем душе тяжеле устарелость,
Больнее помнить и страшней желать,
И кажется, что жить—отчаянная смелость:
Но биться пульс не может перестать,
И дальше я живу в стремленьи безотрадном,
И жизни крест беру я на себя,
И весь душевный жар несу в движеньи жадном,
За мигом миг хватая и губя.
И все хочу!.. чего?.. О! так желаний много,
Так к выходу их силе нужен путь,
Что кажется порой—их внутренней тревогой
Сожжется мозг и разорвется грудь.

ИV

Как школьник на скамье, опять сижу я в школе
И с жадностью внимаю и молчу;
Пусть длинен знанья путь, но дух мой крепок волей,
Не страшен труд—я верю и хочу.
Вокруг все юноши: учительское слово,
Как я, они все слушают в тиши;
Для них все истина, им все еще так ново,
В них судит пыл неопытной души.
Но я уже сюда явился с мыслью зрелой,
Сомнением испытанный боец,
Но не убитый им… Я с призраками смело
И искренно расчелся наконец;
Я отстоял себя от внутренней тревоги,
С терпением пустился в новый путь,
И не собьюсь теперь с рассчитанной дороги—
Свободна мысль и силой дышит грудь.
Что, Мефистофель мой, завистник закоснелый?
Отныне власть твою разрушил я,
Болезненную власть насмешки устарелой;
Я скорбью многой выкупил себя.
Теперь товарищ мне иной дух отрицанья—
Не тот насмешник черствый и больной,
Но тот всесильный дух движенья и созданья,
Тот вечно юный, новый и живой.
В борьбе бесстрашен он, ему губить—отрада,
Из праха он все строит вновь и вновь,
И ненависть его к тому, что рушить надо,
Душе свята так, как свята любовь.

1844-1847

Генрих Гейне

Невольничий корабль

Сам суперкарго мейнгер ван Кук
Сидит, считая, в каюте;
Он сличает верный приход
С убылью в нетте и брутте.

«И гумми хорош, и перец хорош,
Мешков и бочек тыща;
Песок золотой, слоновая кость —
Но черный товар почище.

Четыреста негров за сущий пустяк
Я выменял у Сенегала.
Тугое мясо, и жила тверда, —
Как брус литого металла.

Для мены сталь была у меня,
Стеклянные бусы и вина;
Семьсот процентов я наживу,
Если дойдет половина.

Двести негров останься в живых
До гавани Рио-Жанейро,
И сотню дукатов даст с головы
Мне дом Гонзалес-Перейро».

Но в этот миг мейнгер ван Кук
Оторван от этих чисел;
Входит в двери морской хирург,
Доктор ван дер Смиссен.

Морской хирург и тощ и прям,
А нос в угрях багровых.
«Ну, водный лекарь, — воскликнул ван Кук,
А как арапчата здоровы?»

Хирург благодарен ему за вопрос:
«Я шел доложить мейнгеру,
Что смертность за нынешнюю ночь
Слегка превысила меру.

В среднем мрут ежедневно три,
Но нынче умерло восемь,
Мужчин и женщин. — Убыль мы
Немедля в журнал заносим.

Я тщательно все эти трупы вскрыл,
Я знаю эту породу:
Они симулируют часто смерть,
Чтобы их бросили в воду.

Засим я цепи с мертвых снял,
И, как всегда при этом,
Я в море бросить их велел
За час перед рассветом.

И тотчас целая стая акул
Стрелою к ним юркнула, —
Любители черного мяса они,
Столуется здесь акула.

Они за нами стадом шли,
Когда мы плыли заливом:
Чует, бестия, мертвый дух
Нюхом своим похотливым.

Весьма забавно на них смотреть,
Как мертвых они обступят:
Та голову цап, та за ногу хвать,
А эта лохмотья лупит.

А все проглотят — улягутся в ряд,
Довольные, и оттуда
Пялятся вверх, как будто хотят
Сказать спасибо за блюдо».

Но тут прерывает хирургову речь
Мейнгер ван Кук, вздыхая:
«Скажите, как нам зло пресечь,
Откуда напасть такая?»

Хирург возразил: «По своей вине
Процент значительный умер:
Своим дурным дыханьем они
Испортили воздух в трюме.

От меланхолии тоже мрут, —
Они смертельно скучают;
Танцы, музыка, вольный дух
При этом всегда помогают».

И крикнул тогда мейнгер ван Кук:
«Другого такого найдете ль!
Какой совет! Мой милый хирург
Умен как Аристотель.

Хотя председатель Лиги Друзей
Улучшенья Тюльпанной Культуры
И очень ловок, — но нет у него
И трети вашей натуры.

Эй, музыки! музыки! Негры должны
Плясать и резвиться как дети;
А кто, танцуя, станет скучать,
Того подгонят плети».

Высоко с синего свода небес
Тысячи звезд сладострастных,
Большие и умные, глядят
Глазами женщин прекрасных.

Они на море сверху глядят,
А море во всю круговую
Фосфорноблещущим сжато кольцом;
Сладостно волны воркуют.

Ни паруса. Весь невольничий бриг
Как будто растакелажен;
Но ярко на мачте горят фонари,
На палубе бал налажен.

На старой скрипице боцман пилит,
И повар на флейте играет,
Юнга бьет в такт в барабан,
А доктор в трубу задувает.

И сотни негров — женщин, мужчин —
Прыгают, вьются, взлетают,
Как полоумные; с каждым прыжком
Мерно цепи бряцают.

Яростно топчут доски они,
И девушка полунагая
К нагому товарищу страстно льнет
И с ним кружится, вздыхая.

Надсмотрщик — maîtrе dеs plaиsиrs,
И плеть его воловья
Бодрит ленивых танцовщиков, —
Пускай прибавляют здоровья.

И дидельдумдей, и шнеддереденг,
И шум морского бала
Морскую нечисть разбудил,
Которая тупо дремала.

И, сонные, тупо всплывают из волн
Акулы, за стаей стая,
И пялятся вверх на светлый дек,
Смущаясь, не понимая.

Они замечают, что завтрака час
Еще не настал, и рядами
Зевают, выгнув спину; а пасть
Усажена зубами.

И дидельдумдей, и шнеддереденг,
И шум не умолкает.
От нетерпенья ряд акул
Свой собственный хвост кусает.

Не любят музыки, верно, они,
Как все из акульего мира.
«Неверен не любящий музыки зверь», —
Гласит изреченье Шекспира.

И шнеддереденг, и дидельдумдей,
И шум не умолкает.
У мачты стоит мейнгер ван Кук
И руки, молясь, воздевает:

«Сих грешников черных помилуй, спаси,
Исус Христос распятый!
Не гневайся, боже, на них: они
Глупее, чем скот рогатый.

Спаси их жизнь, Исус Христос,
За мир отдавший тело!
Ведь если двести штук не дойдет,
Погибло все мое дело»

Николай Языков

Сказка о пастухе и диком вепре

Дм. Ник. Свербееву

Дай напишу я сказку! Нынче мода
На этот род поэзии у нас.
И грех ли взять у своего народа
Полузабытый небольшой рассказ?
Нельзя ль его немного поисправить
И сделать ловким, милым; как-нибудь
Обстричь, переодеть, переобуть
И на Парнас торжественно поставить?
Грех не велик, да не велик и труд!
Но ведь поэт быть должен человеком
Несвоенравным, чтоб не рознить с веком:
Он так же пой, как прочие поют!
Не то его накажут справедливо:
Подобно сфинксу, век пожрет его;
Зачем, дескать, беспутник горделивый,
Не разгадал он духа моего! —
И вечное, тяжелое забвенье…
Уф! не хочу! Скорее соглашусь
Не пить вина, в котором вдохновенье,
И не влюбляться. — Я хочу, чтоб Русь,
Святая Русь, мои стихи читала
И сберегла на много, много лет;
Чтобы сама история сказала,
Что я презнаменитейший поэт.

Какую ж сказку? Выберу смиренно
Не из таких, где грозная вражда
Царей и царств, и гром, и крик военный,
И рушатся престолы, города;
Возьму попроще, где б я беззаботно
Предаться мог фантазии моей,
И было б нам спокойно и вольготно,
Как соловью в тени густых ветвей.
Ну, милая! гуляй же, будь как дома,
Свободна будь, не бойся никого;
От критики не будет нам погрома:
Народность ей приятнее всего!
Когда-то мы недурно воспевали
Прелестниц, дружбу, молодость; давно
Те дни прошли; но в этом нет печали,
И это нас тревожить не должно!
Где жизнь, там и поэзия! Не так ли?
Таков закон природы. Мы найдем
Что петь нам: силы наши не иссякли,
И, право, мы едва ли упадем,
Какую бы ни выбрали дорогу;
Робеть не надо — главное же в том,
Чтоб знать себя — и бодро понемногу
Вперед, вперед! — Теперь же и начнем.

Жил-был король; предание забыло
Об имени и прозвище его;
Имел он дочь. Владение же было
Лесистое у короля того.
Король был человек миролюбивый,
И долго жил в своей глуши лесной
И весело, и тихо, и счастливо,
И был доволен этакой судьбой;
Но вот беда: неведомо откуда
Вдруг проявился дикий вепрь, и стал
Шалить в лесах, и много делал худа;
Проезжих и прохожих пожирал,
Безлюдели торговые дороги,
Всe вздорожало; противу него
Король тогда же принял меры строги,
Но не было в них пользы ничего:
Вотще в лесах зык рога раздавался,
И лаял пес, и бухало ружье;
Свирепый зверь, казалось, посмевался
Придворным ловчим, продолжал свое,
И наконец встревожил он ужасно
Всe королевство; даже в городах,
На площадях, на улицах опасно;
Повсюду плач, уныние и страх.
Вот, чтоб окончить вепревы проказы
И чтоб людей осмелить на него,
Король послал окружные указы
Во все места владенья своего
И объявил: что, кто вепря погубит,
Тому счастливцу даст он дочь свою
В замужество — королевну Илию,
Кто б ни был он, а зятя сам полюбит,
Как сына. Королевна же была,
Как говорят поэты, диво мира:
Кровь с молоком, румяна и бела,
У ней глаза — два светлые сапфира,
Улыбка слаще меда и вина,
Чело как радость, груди молодые
И полные, и кудри золотые,
И сверх того красавица умна.
В нее влюблялись юноши душевно;
Ее прозвали кто своей звездой,
Кто идеалом, девой неземной,
Все вообще — прекрасной королевной.
Отец ее лелеял и хранил
И жениха ей выжидал такого
Царевича, красавца молодого,
Чтоб он ее вполне достоин был.
Но королевству гибелью грозил
Ужасный вепрь, и мы уже читали
Указ, каким в своей большой печали
Король судьбу дочернину решил.

Указ его усердно принят был:
Со всех сторон стрелки и собачеи
Пустилися на дикого вепря:
Яснеет ли, темнеет ли заря,
И днем и ночью хлопают фузеи,
Собаки лают и рога ревут;
Ловцы кричат, и свищут, и храбрятся,
Крутят усы, атукают, бранятся,
И хвастают, и ерофеич пьют;
А нет им счастья. — Месяц гарцевали
В отъезжем поле, здесь и тут и там,
Лугов и нив довольно потоптали
И разошлись угрюмо по домам —
Опохмеляться. Вепрь не унимался.
Но вот судьба: шел по лесу пастух,
И невзначай с тем зверем повстречался;
Сначала он весьма перепугался
И побежал от зверя во весь дух;
«Но ведь мой бег не то, что бег звериный!» —
Подумал он и поскорее взлез
На дерево, которое вершиной
Кудрявою касалося небес
И виноград пурпурными кистями
Зелены ветви пышно обвивал.
Озлился вепрь — и дерево клыками
Ну подрывать, и крепкий ствол дрожал.
Пастух смутился: «Ежели подроет
Он дерево, что делать мне тогда?»
И пастуха мысль эта беспокоит:
С ним лишь топор, а с топором куда
Против вепря! Постой же. Ухитрился
Пастух, и начал спелы ветви рвать,
И с дерева на зверя их бросать,
И ждал, что будет? Что же? Соблазнился
Свирепый зверь — стал кушать виноград,
И столько он покушал винограду,
Что с ног свалился, пьяный до упаду,
Да и заснул. — Пастух сердечно рад,
И мигом он оправился от страха
И с дерева на землю соскочил,
Занес топор и с одного размаха
Он шеищу вепрю перерубил.
И в тот же день он во дворец явился
И притащил убитого вепря
С собой. Король победе удивился
И пастуха ласкал, благодаря
За подвиг. С ним разделался правдиво,
Не отперся от слова своего,
И дочь свою он выдал за него,
И молодые зажили счастливо.
Старик был нежен к зятю своему
И королевство отказал ему.

Готова сказка! Весел я, спокоен.
Иди же в свет, любезная моя!
Я чувствую, что я теперь достоин
Его похвал и что бессмертен я.
Я совершил нешуточное дело,
Покуда и довольно. Я могу
Поотдохнуть и полениться смело,
И на Парнасе долго ни гу-гу!

Константин Бальмонт

Елена-краса

В некотором царстве, за тридевять земель,
В тридесятом государстве — Ой звучи, моя свирель! —
В очень-очень старом царстве жил могучий сильный Царь,
Было это в оно время, было это вовсе встарь.
У Царя, в том старом царстве, был Стрелец-молодец.
У Стрельца у молодого был проворный конь,
Как пойдет, так мир пройдет он из конца в конец,
Погонись за ним, уйдет он от любых погонь.
Раз Стрелец поехал в лес, чтобы потешить ретивое,
Едет, видит он перо из Жар-Птицы золотое,
На дороге ярко рдеет, золотой горит огонь,
Хочет взять перо — вещает богатырский конь:
«Не бери перо златое, а возьмешь — узнаешь горе».
Призадумался Стрелец, Размышляет молодец,
Ваять — не взять, уж больно ярко, будет яхонтом в уборе,
Будет камнем самоцветным. Не послушался коня.
Взял перо. Царю приносит светоносный знак Огня.
«Ну, спасибо, — царь промолвил, — ты достал перо Жар-Птицы,
Так достань мне и невесту по указу Птицы той,
От Жар-Птицы ты разведай имя царственной девицы,
Чтоб была вступить достойна в царский терем золотой!
Не достанешь — вот мой меч, Голова скатится с плеч».
Закручинился Стрелец, пошел к коню, темно во взоре.
«Что, хозяин?» — «Так и так», мол. — «Видишь, правду я сказал:
Не бери перо златое, а возьмешь — узнаешь горе.
Ну, да что ж, поедем к краю, где всегда свод Неба ал.
Там увидим мы Жар-Птицу, путь туда тебе скажу.
Так и быть уж, эту службу молодому сослужу».
Вот они приехали к садам неземным,
Небо там сливается с Морем голубым,
Небо там алеет невянущим огнем,
Полночь ослепительна, в полночь там как днем.
В должную минутку, где вечный цвет цветет,
Конь заржал у Древа, копытом звонким бьет,
С яблоками Древо алостью горит,
Море зашумело. Кто-то к ним летит.
Кто-то опустился, жар еще сильней,
Вся игра зарделась всех живых камней.
У Стрельца закрылись очи от Огня,
И раздался голос, музыкой звеня.
Где пропела песня? В сердце иль в саду?
Ой свирель, не знаю! Дальше речь веду.
Та песня пропела: «Есть путь для мечты.
Скитанья мечты хороши.
Кто хочет невесты для светлой души,
Тот в мире ищи Красоты».
Жар-Птица пропела: «Есть путь для мечты.
Где Солнце восходит, горит полоса,
Там Елена-Краса золотая коса.
Та Царевна живет там, где Солнце встает,
Там где вечной Весне сине Море поет».
Тут окончился звук, прошумела гроза,
И Стрелец мог раскрыть с облегченьем глаза: —
Никого перед ним, ни над ним,
Лишь бескрайность Воды, бирюза, бирюза,
И рубиновый пламень над сном голубым.
В путь, Стрелец. Кто Жар-Птицу услышал хоть раз,
Тот уж темным не будет в пути ни на час,
И найдет, как находятся клады в лесу,
Ту царевну Елену-Красу.
Вот поехал Стрелец, гладит гриву коня,
Приезжает он к вечно-зеленым лугам,
Он глядит на рождение вечного дня,
И раскинул шатер-златомаковку там.
Он расставил там яства и вина, и ждет.
Вот по синему Морю Царевна плывет,
На серебряной лодке, в пути голубом,
Золотым она правит веслом.
Увидала она златоверхий шатер,
Златомаковкой нежный пленяется взор,
Подплыла, и как Солнце стоит пред Стрельцом,
Обольщается тот несказанным лицом.
Стали есть, стали пить, стали пить, и она
От заморского вдруг опьянела вина,
Усмехнулась, заснула — и тотчас Стрелец
На коня, едет с ней молодец.
Вот приехал к Царю. Конь летел как стрела,
А Елена-Краса все спала да спала.
И во весь-то их путь, золотою косой
Озарялась Земля, как грозой.
Пробудилась Краса, далеко от лугов,
Где всегда изумруд расцветать был готов,
Изменилась в лице, ну рыдать, тосковать,
Уговаривал Царь, невозможно унять.
Царь задумал венчаться с Еленой-Красой,
С той Еленой-Красой золотою косой.
Но не хочет она, говорит среди слез,
Чтобы тот, кто ее так далеко завез,
К синю Морю поехал, где Камень большой,
Подвенечный наряд там ее золотой.
Подвенечный убор пусть достанет сперва,
После, может быть, будут другие слова.
Царь сейчас за Стрельцом, говорит: «Поезжай,
Подвенечный наряд Красоты мне давай,
Отыщи этот край — а иначе, вот меч,
Коротка моя речь, голова твоя с плеч»
Уж нс вовсе ль Стрельцу огорчаться пора?
Вспомнил он: «Не бери золотого пера».
Снова выручил конь: перед бездной морской
Наступил на великого рака ногой,
Тот сказал: «Не губи». Конь сказал: «Пощажу.
Ты зато послужи». — «Честью я послужу»
Диво-Рак закричал на простор весь морской,
И такие же дива сползлися гурьбой,
В глубине голубой из-под Камня они
Чудо-платье исторгли, блеснули огни.
И Стрелец-молодец подвенечный убор
Пред Красой положил, но великий упор
Тут явила она, и велит наконец,
Чтоб в горячей воде искупался Стрелец.
Закипает котел Вот беда так беда.
Брызги бьют. Говорит, закипая, вода
Коль добра ты искал, вот настало добро.
Ты бери не бери золотое перо.
Испугался Стрелец, прибегает к коню,
Добрый конь-чародей заклинает огню
Не губить молодца, молодого Стрельца,
Лишь его обновить красотою лица.
Вот в горячей воде искупался Стрелец,
Вышел он невредим, вдвое стал молодец,
Что ни в сказке сказать, ни пером написать.
Тут и Царь, чтобы старость свою развязать,
Прямо в жаркий котел. Ты желай своего,
Не чужого Погиб Вся тут речь про него.
А Елена-Краса золотая коса —
Уж такая нашла на нее полоса —
Захотела Стрельца, обвенчалась с Стрельцом,
Мы о ней и о нем на свирели поем.

Кондратий Федорович Рылеев

Иван Сусанин

«Куда ты ведешь нас?.. не видно ни зги! —
Сусанину с сердцем вскричали враги, —
Мы вязнем и тонем в сугробинах снега;
Нам, знать, не добраться с тобой до ночлега.
Ты сбился, брат, верно, нарочно с пути;
Но тем Михаила тебе не спасти!

Пусть мы заблудились, пусть вьюга бушует,
Но смерти от ляхов ваш царь не минует!..
Веди ж нас, — так будет тебе за труды;
Иль бойся: не долго у нас до беды!
Заставил всю ночь нас пробиться с метелью…
Но что там чернеет в долине за елью?»

«Деревня! — сарматам в ответ мужичок —
Вот гумна, заборы, а вот и мосток.
За мною! в ворота! — избушечка эта
Во всякое время для гостя нагрета.
Войдите — не бойтесь!» — «Ну, то-то, москаль!..
Какая же, братцы, чертовская даль!

Такой я проклятой не видывал ночи,
Слепились от снегу соколии очи…
Жупан мой — хоть выжми, нет нитки сухой! —
Вошед, проворчал так сармат молодой. —
Вина нам, хозяин! мы смокли, иззябли!
Скорей!.. не заставь нас приняться за сабли!»

Вот скатерть простая на стол постлана;
Поставлено пиво и кружка вина,
И русская каша и щи пред гостями,
И хлеб перед каждым большими ломтями.
В окончины ветер, бушуя, стучит;
Уныло и с треском лучина горит.

Давно уж за полночь!.. Сном крепким обяты,
Лежат беззаботно по лавкам сарматы.
Все в дымной избушке вкушают покой;
Один, настороже, Сусанин седой
Вполголоса молит в углу у иконы
Царю молодому святой обороны!..

Вдруг кто-то к воротам подехал верхом.
Сусанин поднялся и в двери тайком…
«Ты ль это, родимый?.. А я за тобою!
Куда ты уходишь ненастной порою?
За полночь… а ветер еще не затих;
Наводишь тоску лишь на сердце родных!»

«Приводит сам бог тебя к этому дому,
Мой сын, поспешай же к царю молодому,
Скажи Михаилу, чтоб скрылся скорей,
Что гордые ляхи, по злобе своей,
Его потаенно убить замышляют
И новой бедою Москве угрожают!

Скажи, что Сусанин спасает царя,
Любовью к отчизне и вере горя.
Скажи, что спасенье в одном лишь побеге
И что уж убийцы со мной на ночлеге».
«Но что ты затеял? подумай, родной!
Убьют тебя ляхи… Что будет со мной?

И с юной сестрою и с матерью хилой?»
«Творец защитит вас святой своей силой.
Не даст он погибнуть, родимые, вам:
Покров и помощник он всем сиротам.
Прощай же, о сын мой, нам дорого время;
И помни: я гибну за русское племя!»

Рыдая, на лошадь Сусанин младой
Вскочил и помчался свистящей стрелой.
Луна между тем совершила полкруга;
Свист ветра умолкнул, утихнула вьюга.
На небе восточном зарделась заря,
Проснулись сарматы — злодеи царя.

«Сусанин! — вскричали, — что молишься богу?
Теперь уж не время — пора нам в дорогу!»
Оставив деревню шумящей толпой,
В лес темный вступают окольной тропой.
Сусанин ведет их… Вот утро настало,
И солнце сквозь ветви в лесу засияло:

То скроется быстро, то ярко блеснет,
То тускло засветит, то вновь пропадет.
Стоят не шелохнясь и дуб и береза,
Лишь снег под ногами скрипит от мороза,
Лишь временно ворон, вспорхнув, прошумит,
И дятел дуплистую иву долбит.

Друг за другом идут в молчаньи сарматы;
Все дале и дале седой их вожатый.
Уж солнце высоко сияет с небес —
Все глуше и диче становится лес!
И вдруг пропадает тропинка пред ними:
И сосны и ели, ветвями густыми

Склонившись угрюмо до самой земли,
Дебристую стену из сучьев сплели.
Вотще настороже тревожное ухо:
Все в том захолустье и мертво и глухо…
«Куда ты завел нас?» — лях старый вскричал.
«Туда, куда нужно! — Сусанин сказал.—

Убейте! замучьте! — моя здесь могила!
Но знайте и рвитесь: я спас Михаила!
Предателя, мнили, во мне вы нашли:
Их нет и не будет на Русской земли!
В ней каждый отчизну с младенчества любит
И душу изменой свою не погубит».

«Злодей! — закричали враги, закипев, —
Умрешь под мечами!» — «Не страшен ваш гнев!
Кто русский по сердцу, тот бодро, и смело,
И радостно гибнет за правое дело!
Ни казни, ни смерти и я не боюсь:
Не дрогнув, умру за царя и за Русь!»

«Умри же! — сарматы герою вскричали,
И сабли над старцем, свистя, засверкали!—
Погибни, предатель! Конец твой настал!»
И твердый Сусанин, весь в язвах, упал!
Снег чистый чистейшая кровь обагрила:
Она для России спасла Михаила!

Антиох Кантемир

Сатира 1

Уме недозрелый, плод недолгой науки!
Покойся, не понуждай к перу мои руки:
Не писав летящи дни века проводити
Можно, и славу достать, хоть творцом не слыти.
Ведут к ней нетрудные в наш век пути многи,
На которых смелые не запнутся ноги;
Всех неприятнее тот, что босы проклали
Девять сестр. Многи на нем силу потеряли,
Не дошед; нужно на нем потеть и томиться,
И в тех трудах всяк тебя как мору чужится,
Смеется, гнушается. Кто над столом гнется,
Пяля на книгу глаза, больших не добьется
Палат, ни расцвеченна марморами саду;
Овцу не прибавит он к отцовскому стаду.

Правда, в нашем молодом монархе надежда
Всходит музам немала; со стыдом невежда
Бежит его. Аполлин славы в нем защиту
Своей не слабу почул, чтяща свою свиту
Видел его самого, и во всем обильно
Тщится множить жителей парнасских он сильно.
Но та беда: многие в царе похваляют
За страх то, что в подданном дерзко осуждают.

«Расколы и ереси науки суть дети;
Больше врет, кому далось больше разумети;
Приходит в безбожие, кто над книгой тает, —
Критон с четками в руках ворчит и вздыхает,
И просит, свята душа, с горькими слезами
Смотреть, сколь семя наук вредно между нами:
Дети наши, что пред тем, тихи и покорны,
Праотческим шли следом к божией проворны
Службе, с страхом слушая, что сами не знали,
Теперь, к церкви соблазну, библию честь стали;
Толкуют, всему хотят знать повод, причину,
Мало веры подая священному чину;
Потеряли добрый нрав, забыли пить квасу,
Не прибьешь их палкою к соленому мясу;
Уже свечек не кладут, постных дней не знают;
Мирскую в церковных власть руках лишну чают,
Шепча, что тем, что мирской жизни уж отстали,
Поместья и вотчины весьма не пристали».

Силван другую вину наукам находит.
«Учение, — говорит, — нам голод наводит;
Живали мы преж сего, не зная латыне,
Гораздо обильнее, чем мы живем ныне;
Гораздо в невежестве больше хлеба жали;
Переняв чужой язык, свой хлеб потеряли.
Буде речь моя слаба, буде нет в ней чину,
Ни связи, — должно ль о том тужить дворянину?
Довод, порядок в словах — подлых то есть дело,
Знатным полно подтверждать иль отрицать смело.
С ума сошел, кто души силу и пределы
Испытает; кто в поту томится дни целы,
Чтоб строй мира и вещей выведать премену
Иль причину, — глупо он лепит горох в стену.
Прирастет ли мне с того день к жизни, иль в ящик
Хотя грош? могу ль чрез то узнать, что приказчик,
Что дворецкий крадет в год? как прибавить воду
В мой пруд? как бочек число с винного заводу?
Не умнее, кто глаза, полон беспокойства,
Коптит, печась при огне, чтоб вызнать руд свойства,
Ведь не теперь мы твердим, что буки, что веди —
Можно знать различие злата, сребра, меди.
Трав, болезней знание — голы все то враки;
Глава ль болит — тому врач ищет в руке знаки;
Всему в нас виновна кровь, буде ему веру
Дать хочешь. Слабеем ли — кровь тихо чрезмеру
Течет; если спешно — жар в теле; ответ смело
Дает, хотя внутрь никто видел живо тело.
А пока в баснях таких время он проводит,
Лучший сок из нашего мешка в его входит.
К чему звезд течение числить, и ни к делу,
Ни кстати за одним ночь пятном не слать целу,
За любопытством одним лишиться покою,
Ища, солнце ль движется, или мы с землею?
В часовнике можно честь на всякий день года
Число месяца и час солнечного всхода.
Землю в четверти делить без Евклида смыслим,
Сколько копеек в рубле — без алгебры счислим».
Силван одно знание слично людям хвалит:
Что учит множить доход и расходы малит;
Трудиться в том, с чего вдруг карман не толстеет,
Гражданству вредным весьма безумством звать смеет.

Румяный, трожды рыгнув, Лука подпевает:
«Наука содружество людей разрушает;
Люди мы к сообществу божия тварь стали,
Не в нашу пользу одну смысла дар прияли.
Что же пользы иному, когда я запруся
В чулан, для мертвых друзей — живущих лишуся,
Когда все содружество, вся моя ватага
Будет чернило, перо, песок да бумага?
В веселье, в пирах мы жизнь должны провождати:
И так она недолга — на что коротати,
Крушиться над книгою и повреждать очи?
Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи?
Вино — дар божественный, много в нем провору:
Дружит людей, подает повод к разговору,
Веселит, все тяжкие мысли отымает,
Скудость знает облегчать, слабых ободряет,
Жестоких мягчит сердца, угрюмость отводит,
Любовник легче вином в цель свою доходит.
Когда по небу сохой бразды водить станут,
А с поверхности земли звезды уж проглянут,
Когда будут течь к ключам своим быстры реки
И возвратятся назад минувшие веки,
Когда в пост чернец одну есть станет вязигу, —
Тогда, оставя стакан, примуся за книгу».

Медор тужит, что чресчур бумаги исходит
На письмо, на печать книг, а ему приходит,
Что не в чем уж завертеть завитые кудри;
Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры;
Пред Егором двух денег Виргилий не стоит;
Рексу — не Цицерону похвала достоит.
Вот часть речей, что на всяк день звенят мне в уши;
Вот для чего я, уме, немее быть клуши
Советую. Когда нет пользы, ободряет
К трудам хвала, — без того сердце унывает.
Сколько ж больше вместо хвал да хулы терпети!
Трудней то, неж пьянице вина не имети,
Нежли не славить попу святую неделю,

Нежли купцу пиво пить не в три пуда хмелю.
Знаю, что можешь, уме, смело мне представить,
Что трудно злонравному добродетель славить,
Что щеголь, скупец, ханжа и таким подобны
Науку должны хулить, — да речи их злобны
Умным людям не устав, плюнуть на них можно;
Изряден, хвален твой суд; так бы то быть должно,
Да в наш век злобных слова умными владеют.
А к тому ж не только тех науки имеют
Недрузей, которых я, краткости радея,
Исчел иль, правду сказать, мог исчесть смелея.
Полно ль того? Райских врат ключари святые,
И им же Фемис вески вверила златые,
Мало любят, чуть не все, истинну украсу.

Епископом хочешь быть — уберися в рясу,
Сверх той тело с гордостью риза полосата
Пусть прикроет; повесь цепь на шею от злата,
Клобуком покрой главу, брюхо — бородою,
Клюку пышно повели — везти пред тобою;
В карете раздувшися, когда сердце с гневу
Трещит, всех благословлять нудь праву и леву.
Должен архипастырем всяк тя в сих познати
Знаках, благоговейно отцом называти.
Что в науке? что с нее пользы церкви будет?
Иной, пиша проповедь, выпись позабудет,
От чего доходам вред; а в них церкви права
Лучшие основаны, и вся церкви слава.

Хочешь ли судьею стать — вздень перук с узлами,
Брани того, кто просит с пустыми руками,
Твердо сердце бедных пусть слезы презирает,
Спи на стуле, когда дьяк выписку читает.
Если ж кто вспомнит тебе граждански уставы,
Иль естественный закон, иль народны нравы —
Плюнь ему в рожу, скажи, что врет околёсну,
Налагая на судей ту тягость несносну,
Что подьячим должно лезть на бумажны горы,
А судье довольно знать крепить приговоры.

К нам не дошло время то, в коем председала
Над всем мудрость и венцы одна разделяла,
Будучи способ одна к высшему восходу.
Златой век до нашего не дотянул роду;
Гордость, леность, богатство — мудрость одолело,
Науку невежество местом уж посело,
Под митрой гордится то, в шитом платье ходит,
Судит за красным сукном, смело полки водит.
Наука ободрана, в лоскутах обшита,
Изо всех почти домов с ругательством сбита;
Знаться с нею не хотят, бегут ея дружбы,
Как, страдавши на море, корабельной службы.
Все кричат: «Никакой плод не видим с науки,
Ученых хоть голова полна — пусты руки».

Коли кто карты мешать, разных вин вкус знает,
Танцует, на дудочке песни три играет,
Смыслит искусно прибрать в своем платье цветы,
Тому уж и в самые молодые леты
Всякая высша степень — мзда уж невелика,
Семи мудрецов себя достойным мнит лика.
«Нет правды в людях, — кричит безмозглый церковник, —
Еще не епископ я, а знаю часовник,
Псалтырь и послания бегло честь умею,
В Златоусте не запнусь, хоть не разумею».
Воин ропщет, что своим полком не владеет,
Когда уж имя свое подписать умеет.
Писец тужит, за сукном что не сидит красным,
Смысля дело набело списать письмом ясным.
Обидно себе быть, мнит, в незнати старети,
Кому в роде семь бояр случилось имети
И две тысячи дворов за собой считает,
Хотя в прочем ни читать, ни писать не знает.

Таковы слыша слова и примеры видя,
Молчи, уме, не скучай, в незнатности сидя.
Бесстрашно того житье, хоть и тяжко мнится,
Кто в тихом своем углу молчалив таится;
Коли что дала ти знать мудрость всеблагая,
Весели тайно себя, в себе рассуждая
Пользу наук; не ищи, изъясняя тую,
Вместо похвал, что ты ждешь, достать хулу злую.

Дмитрий Борисович Кедрин

Ермак

Пирует с дружиной отважный Ермак
В юрте у слепого Кучума.
Средь пира на руку склонился казак,
Грызет его черная дума.
И, пенным вином наполняя стакан,
Подручным своим говорит атаман:

"Не мерена вдоль и не пройдена вширь,
Покрыта тайгой непроезжей,
У нас под ногой распростерлась Сибирь
Косматою шкурой медвежьей.
Пушнина в сибирских лесах хороша,
И красная рыба в струях Иртыша!

Мы можем землей этой тучной владеть,
Ее разделивши по-братски.
Мне в пору Кучумовы бармы надеть
И сделаться князем остяцким…
Бери их кто хочет, да только не я:
Иная печаль меня гложет, друзья!

С охотой отдал бы я что ни спроси,
Будь то самопал иль уздечка,
Чтоб только взглянуть, как у нас на Руси
Горит перед образом свечка,
Как бабы кудель выбивают и вьют,
А красные девушки песни поют!

Но всем нам дорога на Русь заперта
Былым воровством бестолковым.
Одни лишь для татя туда ворота —
И те под замочком пеньковым.
Нет спору, суров государев указ!
Дьяки на Руси не помилуют нас…

Богатства, добытые бранным трудом
С заморских земель и окраин,
Тогда лишь приносят корысть, если в дом
Их сносит разумный хозяин.
И я б этот край, коль дозволите вы,
Отдал под высокую руку Москвы.

Послать бы гонца — государю челом
Ударить Кучумовым царством
Чтоб царь, позабыв о разбое былом,
Казакам сказал: "Благодарствуй!"
Тогда б нам открылась дорога на Русь…
Я только вот ехать туда не берусь:

Глядел без опаски я смерти в лицо,
А в царские очи — не гляну!.."
Ермак замолчал, а бесстрашный Кольцо
Сказал своему атаману:
"Дай я туда сезжу. Была не была!
Не срубят головушку — будет цела!

Хоть крут государь, да умел воровать,
Умей не сробеть и в ответе!
Конца не минуешь, а двум не бывать,
Не жить и две жизни на свете!
А коль помирать, то, кого ни спроси,
Куда веселей помирать на Руси!.."

Над хмурой Москвою не льется трезвон
Со ста сорока колоколен:
Ливонской войной государь удручен
И тяжкою немочью болен.
Главу опустив, он без ласковых слов
В Кремле принимает нежданных послов.

Стоят в Грановитой палате стрельцы,
Бояре сидят на помосте,
И царь вопрошает: "Вы кто, молодцы?
Купцы аль заморские гости?
Почто вы, ребята, ни свет ни заря
Явились тревожить надежу-царя?.."

И, глядя без страха Ивану в лицо,
С открытой душой, по-простецки:
"Царь! Мы русаки! — отвечает Кольцо, —
И промысел наш — не купецкий.
Молю: хоть опала на нас велика,
Не гневайся, царь! Мы — послы Ермака.

Мы, выйдя на Дон из Московской земли,
Губили безвинные души.
Но ты, государь, нас вязать не вели,
А слово казачье послушай.
Дай сердце излить, коль свидаться пришлось,
Казнить нас и после успеешь небось!

Чего натворила лихая рука,
Маша кистенем на просторе,
То знает широкая Волга-река,
Хвалынское бурное море.
Недаром горюют о нас до сих пор
В Разбойном приказе петля да топор!

Но знай: мы в Кучумову землю пошли
Загладить бывалые вины.
В Сибири, от белого света вдали,
Мы бились с отвагою львиной.
Там солнце глядит, как сквозь рыбий пуз
Но мы, государь, одолели Сибирь!

Нечасты в той дальней стране города,
Но стылые недра богаты.
Пластами в горах залегает руда,
По руслам рассыпано злато.
Весь край этот, взятый в жестокой борьбе,
Мы в кованом шлеме подносим тебе!

Немало высоких казацких могил
Стоит вдоль дороженьки нашей,
Но мы тебе бурную речку Тагил
Подносим, как полную чашу.
Прими эту русскую нашу хлеб-соль,
А там хоть на дыбу послать нас изволь!"

Иван поднялся и, лицом просветлев,
Что тучею было затмилось,
Промолвил: "Казаки! Отныне свой гнев
Сменяю на царскую милость.
Глаз вон, коли старое вам помяну!
Вы ратным трудом искупили вину.

Поедешь обратно, лихой есаул, —
Свезешь атаману подарок… —
И царь исподлобья глазами блеснул,
Свой взгляд задержав на боярах: —
Так вот как, бояре, бывает подчас!
Казацкая доблесть — наука для вас.

Казаки от царского гнева, как вы,
У хана защиты не просят,
Казаки в Литву не бегут из Москвы
И сор из избы не выносят.
Скажу не таясь, что пошло бы вам впрок,
Когда б вы запомнили этот урок!

А нынче быть пиру! Хилков, — порадей,
Чтоб сварены были пельмени.
Во славу простых, немудрящих людей
Сегодня мы чару запеним!
Мы выпьем за тех, кто от трона вдали
Печется о славе Российской земли!"

В кремлевской палате накрыты столы
И братины подняты до рту.
Всю долгую ночь Ермаковы послы
Пируют с Иваном Четвертым.
Хмельная беседа идет вкруг стола,
И стонут московские колокола.

Петр Вяземский

К перу моему

Перо! Тебя давно бродящая рука
По преданной тебе бумаге не водила;
Дремотой праздности окованы чернила;
И муза, притаясь, любимцу ни стишка
Из жалости к нему и ближним не внушила.
Я рад! Пора давно расстаться мне с тобой.
Что пользы над стихом других и свой покой,
Как труженик, губить с утра до ночи темной
И теребить свой ум, чтоб шуткою нескромной
Улыбку иногда с насмешника сорвать?
Довольно без меня здесь есть кому писать;
И книжный ряд моей не алчет скудной дани.
К тому ж, прощаясь, я могу тебе сказать:
С тобой не наживу похвал себе, а брани.
Обычай дурен твой, пропасть недолго с ним.
Не раз против меня ты подстрекало мщенье;
Рожденный сердцем добр, я б всеми был любим,
Когда б не ты меня вводило в искушенье.
Как часто я, скрепясь, поздравить был готов
Иного с одою, другого с новой драмой,
Но ты меня с пути сбивало с первых слов!
Приветствием начну, а кончу эпиграммой.
Что ж тут хорошего? В посланиях моих
Нескромности твоей доносчик каждый стих.
Всегда я заведен болтливостью твоею;
Всё выскажешь тотчас, что на сердце имею.
Хочу ли намекнуть об авторе смешном?
Вздыхалов, как живой, на острие твоем.
Невеждой нужно ль мне докончить стих начатый?
То этот, то другой в мой стих идет заплатой.
И кто мне право дал, вооружась тобой,
Парнасской братьи быть убийцей-судией?
Мне ль, славе чуждому, других в стихах бесславить? ,
Мне ль, быв защитником неправедной войны,
Бессовестно казнить виновных без вины?
Или могу в вину по чести я поставить
Иному комику, что за дурной успех
Он попытался нас трагедией забавить,
Когда венчал ее единодушный смех?
Прямой талант — деспот, и властен он на сцене
Дать Талии колпак, гремушку Мельпомене.
Иль, вопреки уму, падет мой приговор
На од торжественных торжественный набор,
Сих обреченных жертв гостеприимству Леты,
Которым душат нас бездушные поэты?
Давно — не мне чета — от них зевает двор!
Но как ни оскорбляй рифмач рассудок здравый,
В глазах увенчанной премудрости и славы
Под милостивый он подходит манифест.
Виновник и вина — равно забыты оба;
Без нас их колыбель стоит в преддверье гроба.
Пускай живут они, пока их моль не съест!
Еще когда б — чужих ошибок замечатель —
Ошибок чужд я был, не столько б я робел,
С возвышенным челом вокруг себя смотрел,
И презрен был бы мной бессильный неприятель.
Но утаить нельзя: в стихах моих пятно
В угоду критике найдется не одно.
Язык мой не всегда бывает непорочным,
Вкус верным, чистым слог, а выраженье точным;
И часто, как примусь шутить насчет других,
Коварно надо мной подшучивает стих.
Дай только выйти в свет, и злоба ополчится!
И так уже хотел какой-то доброхот
Мидасовым со мной убором поделиться.
Дай срок! И казни день решительный придет.
Обиженных творцов, острящих втайне жалы,
Восстанет на меня злопамятный народ.
Там бранью закипят досужные журналы;
А здесь, перед людьми и небом обвиня,
Смущенный моралист безделкою невинной
За шутку отомстит мне проповедью длинной,
От коей сном одним избавлюсь разве я.
Брань ядовитая — не признак дарованья.
Насмешник может быть сам жертвой осмеянья.
Не тщетной остротой, но прелестью стихов
Жуковский каждый час казнит своих врагов,
И вкуса, и ума врагов ожесточенных.
В творениях его, бессмертью обреченных,
Насмешек не найдет злословцев жадный взор;
Но смелый стих его бледнеющим зоилам
Есть укоризны нож и смерти приговор.
Пример с него бери! Но если не по силам
С его примером мне успехам подражать,
То лучше до беды бумаге и чернилам,
Перо мое, поклон нам навсегда отдать.
Расторгнем наш союз! В нем вред нам неизбежный;
В бездействии благом покойся на столе;
О суете мирской забудь в своем угле
И будь поверенным одной ты дружбы нежной.
Но если верить мне внушениям ума,
Хоть наш разрыв с тобой и мудр, и осторожен,
Но, с грустью признаюсь, не может быть надежен;
Едва ль не скажет то ж и опытность сама.
Героев зрели мы, с полей кровавой бури
Склонившихся под сень безоблачной лазури
И в мирной тишине забывших браней гром;
Вития прошлых битв — меч праздный со щитом
В обители висел в торжественном покое;
Семейный гражданин не думал о герое.
Корысти алчный раб, родных брегов беглец,
Для злата смерть презрев средь бездны разъяренной,
Спокойный домосед, богатством пресыщенный,
Под кровом отческим встречает дней конец,
Любовник не всегда невольником бывает.
Опомнится и он — оковы разрывает
И равнодушно зрит, отступник красоты,
Обманчивый восторг поклонников мечты.
Есть свой черед всему — трудам, успокоенью;
И зоркий опыт вслед слепому заблужденью
С светильником идет по скользкому пути.
Рассудку возраст есть; но в летописях света
Наш любопытный взгляд едва ль бы мог найти
От ремесла стихов отставшего поэта.
Он пишет, он писал, он будет век писать.
Ни летам, ни судьбе печати не сорвать
С упрямого чела служителя Парнаса.
В пеленках Арует стихами лепетал,
И смерть угрюмую стихами он встречал.
Несчастия от муз не отучили Тасса.
И Бавий наш в стране, где зла, ни мести нет
(О тени славные! Светила прежних лет!
Простите дерзкое имен мне сочетанье),
И Бавий — за него пред небом клятву дам —
По гроб не изменит ни рифмам, ни свисткам.
Вотще насмешки, брань и дружбы увещанье!
С последним вздохом он издаст последний стих.
Так, видно, вопреки намерений благих,
Хоть Бавия пример и бедствен и ужасен,
Но наш с тобой разрыв, перо мое, напрасен!
Природа победит! И в самый этот час,
Как проповедь себе читал я в первый раз,
Коварный демон рифм, злословцам потакая
И слабый разум мой прельщеньем усыпляя,
Без ведома его, рукой моей водил
И пред лицом судей с избытком отягчил
Повинную главу еще виною новой.
С душою робкою, к раскаянью готовой,
Смиряюсь пред судьбой и вновь дружусь с пером.
Но Бавия вдали угадываю взором:
Он место близ себя, добытое позором,
Указывает мне пророческим жезлом.

Адам Мицкевич

Фapыс

Фapыс.
З Mицкевичa (*).
Як човен веселый, видчалывшы в море,
По сыним крыштали за витром летыть
И весламы воду и пиныть и opе,
Лебежею шыею в хвылях шумыть:
Так дыкый Арап, поводы видпустывшы
Коню вороному, в пустыню бижыть:
Кинь шыбкый копыты в писку пошопывшы,
Як крыця гаряча в води, клекотыть.
Вже кинь мий по морю сухому ныря
И хвылю писчану грудьми ростына,
Далше—глыбще, далше—глыбше;
В гору курява выхрыть —
Далше—выще, далше—выще,
По-над пылью кинь летыть.
Мий кинь вороный так як хмара лишае,
И лысина в лоби—як з мисяца риг,
И шовкова грыва по витрови мае,
Кругом блыскавкы роскыдае з-пид ниг.
Мчы литавче билоногый!
Лис и горы—прич з дорогы!
Дармо мене пальма в поли
Жде з шышкамы й холодком —
Утикаю я по воли —
Пальма скрылася з стыдом
И в повитри утонула
И шелестом лысця з гинця усмихнулась.
Там скалы—понура сторожа пустынь —
Пиддержують неба кинци головою (**)!
И дражнять що гупа копытамы кинь,
И сварятця слидом за мною:
О невиглас!—де вин гопыть,
Там вид сонця весь скыпыть;
Де пискамы кинь летыть —
Головы там не прыклоныть
Пид шатер серед пустынь —
Небо там шатер одын.
Тилко скалы там ночують,
Тилко звизды там кочують.
Витер свару розимчав;
Я прйсвыснув—кинь помчав.
Глядь назад—понури скалы,,..
Вси вид мене повтикалы:
Довгым рядом в степ бижать, —
Слызлы—слиду их незнать.
Грак, почувши що сварятца горы, гадае,
Що в пусгаыни коня й бедуина пиймае,
И, росправывшы крыла, погнався гинцем —
Трычи голову чорным обвив обручем (**):
Чую, кракнув, запах трупий,
Сам ты глупый, кинь твий глупый:
Хоч найты в писках дорогы,
Хоче паши билоногый:
Лышня праця:—хшо зайшов —
Не выходыть видциль знов.
Сым шляхом витры блукают —
Слид писками замитають.
Трав лука ся не несе —
Ся лука гадюк пасе.
Тилко трупы тут кочуют —
Тут тилко гракы кочуют. —
И крачачы когти на мене справляв;
З граком мы зиглянулысь око на око —
Хтож злякавсь?—Грак злякавсь и порвався высоко. —
Я хотив накарать и майдай напынавсь
И очыма грака я слидыв за собою —
Грак мий чорною плямкою в витри повыс:
Показавсь горобцем—и жуком—и бжолою, —
A дали в повитри цилком ростопывсь.
Мчы, литавче билоногый!
Скалы и гракы—з дорогы!
Я оглянувсь—аж з Захиду хмара летыть
На крылах шырокых по сыньому склепу:
В неби хмара гинцем так хотила прослыть,
Як литав вороным я по степу, —
И завысла надо мною
З витром свыснула враждою:
О невиглас!—там тоби
Спека груды вси ростопышь;
Дощык з хмары не окропыть
Курявы на голови.
Джерело в писку степовим
Не озвеця срибным сдовом.
Росу там—к земли не ссяде —
Вльот голодный витер краде.
Дармо, дармо лякае; я мчусь по писках:
Хмара, мов занудывшись, по небу слоняе,
Нызче голову склоняе
И застряла на горах.
Аще раз як хмару очыма я скынув —
Ьии за всим небом позаду покынув:
Що в серци ховала—я бачыв в очах:
Обимлила, счервонила
И вид злосты поблиднила —
A дали счорнцла як труп и сховалась в горах.
Мчы, литавче билоногый!
Грак и хмары—причь з дорогы!
Око небо обвело;
Я оглянувсь коло себе:
Ни в пустыни, ни на неби
Вже никого не було.
Мертвый степ—и свит настав —
Людських ниг не циловав. —
Все там сном мертвецькым спыть,
Як звиряк ватага дыка
Не боитця, не бижыть
Вперше вздрившы чоловика.
Мий Боже!—тут я вже не першый!—в писках
Чи люды, чи видьмы в степу бованиють?
Чи бродять, чи добычи ждуть там в горах?
Ьиздци вси як сниг и ьих коии билиють!
Прыбиг—вси ни-з мисця; гукнув—вси мовчать!—то кисткы:
Стародавня каравана
Витром з пискив выгрибана.
На шкилетах верблюжых—з людей маслакы:
В ямы, де лежалы очи,
В голи щокы, мижь кисток,
Буйный вишер пискы точыть….
И ворожыть той писок:
Бедуине ошуканыц! —
Де лежит—там гураганы!
Не боюсь;—кинь мчышся вскок.
Мчы, литавче билоногый!
Видьмы, гураган—з дорогы!
Гураган, старшый брат з Афрыканськых выхрив
Серед степу гуля, серед жовтых пискив:
Мене зуздрив здалека—я став оглядаты,
Вертячыся на мисти—соби затумив:
Що-за выхор летить?… З моих меншых братив
Мабуть вырвавсь, никчемный, писок розмитаты…
Як посьмив вин мое дидивське розсыпаты?
Заревив,—и до мене горою порвавсь,
Зблид, посынив, що я не втикав, не здякавсь;
Землю рыв, писок сыпучый,
Всю Арапию измучыв
И, як грып-птах, мене з вороного зирвав;
Виддыхом огныстым палыть,
Крылами куряву палыть,
Кыда вверх, об землю бье,
Крутыть, рве, писок шпуе; —
Вырвавсь я " борюся смило,
Рву, клочком писок несу,
Роздираю иого птило
И зубамы мчу, грызу --.
Гураган з моих рук хотив в небо втекты —
Та не вырвавсь: в пив-тила зирвався и рунув
И пищаным дощем мене зверху облыв,
Але лиг быля ниг моих валом—и лунув.
Виддохнув я!—На звизды тоди поглядив —
И все небо як-раз—золотыми очыма —
Зрило все на Бедуина,
Бо причь мене нихто на земли там не жыв.
Як-то любо по воли дыхнуты грудьмы! —
Виддохнув я так шыроко,
Що повитря в Арбыстани
Ледви на виддышку стане.
Як-то любо поглянуть очыма всимы! —
Роспистерлось мое око
Так далеко, так шыроко,
Що билш свита засяга,
Ниж—як небо заляга.
Як-то любо розкынутьця серед степив! —
Я роскынувся тилом и рукы розняв
И здаетця свит з Зходу на Захид обняв:
Моя думка в повитри лишае и рветця
Выще, выще и выще—аж в небо несетця:
Як бжола топыть, з жалом кинец животив--
Так я—з думкою й душу у небо втопыв.
Л. Боровиковский.

Аполлон Николаевич Майков

Стрелецкое сказание о царевне Софье Алексеевне

Как за чаркой, за блинами
Потешались молодцы,
Над потешными полками
Похвалялися стрельцы:

«Где уж вам, преображенцы
Да семеновцы, где вам,
Мелочь, Божии младенцы,
Нам перечить, старикам!»

«С слободой своей немецкой
Да с своим Царем Петром
Мы, мол, весь приказ стрелецкий,
Всех в бараний рог согнем!

Всех — и самую Царевну...»
Нет уж, тут, голубчик, врешь!
Нашу Софью Алексевну
Обойдешь, да не возьмешь!

Даром, что родилась девкой,
Да иной раз так проймет
Молодецкою издевкой,
И как в духе, да взмахнет

Черной бровью соболиной —
Пропадай богатыри!
Умер, право б, заедино,
Если б молвила: «Умри!..»

Грех бывал и между нами.
Как о вере вышел спор,
И ходили с чернецами
В царский Кремль мы на собор, —

Бунтовское было дело!
Да ведь сладила! Как раз
Словом вышибить умела
Дурость всякую из вас!

Будем помнить мы дни оны!..
Вышли наши молодцы,
Впереди несут иконы
Со свечами чернецы...

Не сказали б, так узнала б
Вся Москва их! старики!
Не наотмашь, низко на лоб
Надевали клобуки;

Не развалисты в походке,
А согбенные идут;
Не дерут, разиня глотки,
Тихим голосом поют;

Лица постные, худые,
Веры точно что столпы!..
Уж не толстые, хмельные
Никоньянские попы!..

Умилился люд московский.
Повалил за ними, прет,
И на площади Кремлевской,
Что волна, забил народ.

А уж там, во Грановитой,
Все нас ждут: Царевны, двор,
Патриарх, митрополиты,
Освященный весь собор.

Старцы свечи возжигали,
И Евангелье с крестом
На амвоны полагали,
И Царевне бьют челом;

«Благоверная Царевна!
Солнце Русския земли!
Свет София Алексевна,
Государыня! вели,

Чтоб у нас быть рассмотренью
С патриархом о делах
По церковному строенью
И о Никоновых лжах!

Процветала церковь наша,
Аки райский крин, полна
Благодати, яко чаша
Пресладчайшего вина!

Утверждалася на книгах,
Их же имем от мужей,
Проводивших жизнь в веригах
И в умертвии страстей;

Их же чтением спасались
Благоверные Цари,
И цвели, и украшались
По Руси монастыри;

Но реченный Никон волком
Вторгся в оный вертоград
И своим безумным толком
Ниспроверг церковный лад!

Аки римская блудница
На драконе восседя,
Рек: ”Несть Бога! — кровопийца. —
Аз есмь бог, и вся моя!“

И святые книги рушил...
Ну и начал все мутить...»
Патриарх их слушал, слушал,
Подымался говорить,

Да куда!.. из-за владыки
Ну выскакивать попы...
Брань пошла, мятеж и крики!
На дворе ревут толпы,

Вкруг Царевен — натерпелись
Уж бедняжки! — мужики.
Чернецы орут, зарделись.
Поскидали клобуки,

Все-то с взбитыми власами,
Очи кровью налиты.
И мелькают над главами
Палки, книги и кресты!..

Ждет Царевна не дождется,
Чтоб затихли; то вперед,
Словно лебедь, к ним рванется,
Образумливать учнет.

«Замутили царством бабы, —
Голосят кругом, — ахти!
Государыням пора бы
В монастырь давно идти!»

Слыша то, и глянув гневно,
И отдвинув трон златой,
Вся зардевшися, Царевна
Удалилась в свой покой.

С барабанным вышли боем
Из Кремля мы — вдруг приказ:
Чтоб к Царевниным покоям
Выслать выборных тотчас.

Ночью, с фонарями, ровно,
Тихо, вышла на крыльцо.
Так-то ласково-любовно
Обратила к нам лицо...

Видел тут ее я близко:
Белый с золотом покров,
А на лбу-то, низко-низко,
Вязь из крупных жемчугов...

«Если мы вам неугодны, —
Говорит, — весь Царский дом,
Мы обявим всенародно,
Что из царства вон уйдем!

У волохов иль цесарцев —
Где-нибудь найдем приют...
Вы сменяли нас на старцев.
Давних сеятелей смут, —

Пусть на них падет и царство!
Но в вину не ставьте нам,
Коль соседи государство
Все растащут по клочкам,

Коль поляки с ханом крымским
Русь поделят меж собой:
Поклоняйтесь папам римским,
Басурманьтесь с татарвой!

Мы в церквах положим вклады
И поклонимся мощам,
Да и с Богом!..» Всей громадой
Пали мы к ее ногам:

«Что ты, матушка, какое
Слово молвишь, — говорим, —
Слово — самое пустое!
Нешто мы того хотим!

Знаем мы: без Государей
Каковы дела пойдут!
Заедят народ бояре
Да в латинство поведут!..

Все те старцы-лиходеи!
Чтобы пусто было им!
Нешто мы архиереи?
Что мы в книгах разглядим?

Ты уж смилуйся, пожалуй,
Хоть жалеючи земли!..
А за грубость нас до малу
Жестоко казнить вели!»

Ждем: что скажет?.. И сказала:
«Встаньте! верных россиян
Вижу в вас! Я так и знала!..
Бойся ж нас ты, крымский хан!..

Пир готовь, а в гости будем!..»
Мы — «ура!» на весь народ,
А она начальным людям
"Выйти, — крикнула, — вперед!"

И велит дьякам приказным
Награждать кого казной,
А кого именьем разным,
Соболями аль землей,

А кого боярским саном.
«А для прочих молодцов, —
Говорит, — три дня быть пьяным
С наших Царских погребов!..»

И была ж гульба в столице!
Будет помнить Царский град!..
Чернецы ж сидят в темнице
И сидят, стрельцов корят:

«Так-то веру отстояли
Вы, стрелецкие полки!
Прогуляли, променяли
На царевы кабаки!»

Ладно, братцы! Щи вам с кашей!
Что, брат, скажешь? хороша?..
Лучше нет Царевны нашей!
Вот, как есть, — совсем душа!

Генрих Гейне

Тангейзер

Бойтесь, бойтесь, эссиане,
Сети демонов. Теперь я
В поученье расскажу вам
Очень древнее поверье.

Жил Тангейзер — гордый рыцарь.
Поселясь в горе — Венеры,
Страстью жгучей и любовью
Наслаждался он без меры.

— «О, красавица Венера!
Час пришел с тобой прощаться;
Не могу я жить с тобою,
Не могу здесь оставаться».

— «Милый рыцарь, ты сегодня
Скуп на ласки. Для чего же,
Не ласкаясь и тоскуя,
Хочешь бросить это ложе?

Каждый день вином янтарным
Я твой кубок наполняла,
И венок из роз душистых
Каждый день тебе свивала».

— «Мне наскучили, подруга,
Поцелуи, вина, розы,
Мне нужны теперь страданья,
Мне доступны только слезы.

Пусть замолкнут смех и шутки,
Скорбь зову к себе на смену,
Вместо роз венок терновый
Я на голову надену».

— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Ищешь ссоры ты, конечно;
Где ж та клятва, что со мною
Обещался жить ты вечно?

В темной спальне, в сладкой неге
Я б развлечь тебя умела…
Наслажденья обещает
Это мраморное тело».

— «Нет, красавица Венера,
Красота твоя не вянет,
Многих, многих вид твой дивный
Очарует и обманет.

На груди твоей в блаженстве
Замирали боги, люди,
И теперь мне столь противен
Вечный трепет этой груди.

Ты доныне всех готова
Звать на ложе наслажденья,
Потому к тебе невольно
Получил я отвращенье».

—«Речь твоя меня жестоко,
Милый рыцарь, оскорбила.
Бил меня ты, но побои
Прежде легче я сносила.

Можно вынести удары,
Как бы не были жестоки,
Но выслушивать не в силах
Я подобные упреки.

Ласк моих тебе не нужно,
Не нужна моя забота;
Так прощай, мой друг, — сама я
Отворю тебе ворота».

Гул и звон несется в Риме.
Ряд прелатов внемлет хору.
И в процессии сам папа
Тихо шествует к собору.

На челе Урбана папы
Блеск тиары драгоценной,
И за ним несут бароны
Пурпур мантии священной.

— «Подожди, святой владыко!
Мне в грехе открыться надо!..
Только ты лишь вырвать можешь
Душу грешную из ада!..»

Хор замолк; священных гимнов
На минуту стихли звуки,
И к ногам Урбана-папы
Грешник пал, поднявши руки.

— «Ты один святой владыко,
Судишь правых и неправых;
Защити меня от ада,
От сетей его лукавых!..

Имя мне — Тангейзер — рыцарь.
За блаженством я гонялся
И семь лет в горе Венеры
Негой страсти упивался.

Лучший цвет красавиц мира
Пред Венерою бледнеет,
От речей ее волшебных
Сердце мечется и млеет.

Как цветов благоуханье
Мотылька невольно манит,
Так меня к губам Венеры
Непонятной силой тянет.

По плечам ее роскошным
Кудри падают каскадом,
Я немел, как заколдован,
Под ее всесильным взглядом.

Я стоял пред ним недвижим,
Тайным трепетом обятый,
И едва мне сил достало
Убежать с горы проклятой.

Я бежал — но вслед за мною
Взор следил все с той же силой,
И манил он, и шептал он:
«О, вернись, вернись, мой милый!»

Днем брожу я, словно призрак,
Ночь придет — и с тем же взглядом
Та красавица приходит
И со мной садится рядом.

Слышен смех ее безумный,
Зубы белые сверкают…
Только вспомню этот хохот —
Слезы с глаз моих сбегают.

Я люблю ее насильно,
Страсти гнет с себя не скину;
Та любовь сильна, как волны
Разорвавшие плотину.

Эти волны несдержимо
В белой пене с ревом мчатся,
И при встрече все ломая
В брызги мелкие дробятся.

Я спален любовью грешной,
Сердце выжжено, как камень…
Неужель в груди изнывшей
Не угаснет адский пламень?

Ты один, святейший папа,
Судишь правых и неправых,
Защити ж меня от ада,
От сетей его лукавых!..»

Папа к небу поднял руки
И вздохнув, ответил тем он:
— «Сын мой! власть моя бессильна
Там, где власть имеет демон.

Страшный демон — та Венера,
Из когтей ее прекрасных
Не могу я, бедный рыцарь,
Вырвать жертв ее несчастных.

Ты поплатишься душою
За усладу плоти грешной,
Проклят ты, а проклято́му
Путь один — во ад кромешный…»

И назад пошел Тангейзер,
Больно, в кровь стирая ноги.
В ночь вернулся он к Венере
В подземельные чертоги.

И забыла сон Венера,
Быстро ложе покидала
И, любовника руками
Обвивая, целовала.

Но ложится молча рыцарь,
Для него лишь отдых нужен,
А Венера гостю в кухне
Приготавливает ужин.

Подан ужин, и хозяйка
Гостю кудри расчесала,
На ногах омыла раны
И приветливо шептала:

— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Долго ты не возвращался;
Расскажи, в каких же странах
Столько времени скитался?»

— «Был в Италии и в Риме
Я, подруга дорогая,
По делам своим, но больше
Не поеду никуда я.

Там, где Рима дальний берег
Тибр волнами орошает,
Папу видел я: Венере
Он поклоны посылает.

Чрез Флоренцию из Рима
Я прошел, и был в Милане,
Проходил я через Альпы,
Исчезая в их тумане.

И когда я шел чрез альпы, —
Падал снег, — мне улыбались
Вкруг озера голубые
И орлы перекликались.

Я с вершины Сен-Готарда
Слышал, как храпела звонко
Вся страна почтенных немцев,
Спавших сладким сном ребенка.

И опять теперь вернулся
Я к тебе, к моей Венере
И до гроба не покину
Я твоей волшебной двери».

Генрих Гейне

Покинув в полночь госпожу

Покинув в полночь госпожу,
Безумьем и страхом обятый, брожу
И вижу: на кладбище что-то блестит,
Зовет и манит от могильных плит.

Зовет и манит от плиты одной,
Где спит музыкант под полной луной.
И слышится шопот: «Я выйду, вот-вот!»
И бледное что-то в тумане встает.

То был музыкант, из могилы он встал,
Уселся в надгробье и цитру взял.
Он бьет по струнам проворной рукой,
И голос доносится, хриплый, глухой:

«Вы, струны, помните еще
Напев старинный, горячо
Вещавший нам о чуде?
Зовут его ангелы сладостным сном,
Зовут его демоны адским огнем,
Любовью зовут его люди!»

И чуть лишь замер песенки звук,
Как все могилы раскрылись вдруг;
И призраков бледных мятущийся рой
Певца обступил под напев хоровой:

«О любовь, любовь, любовь!
Ты смирила нашу кровь,
Смертный нам сплела покров,
Что же ты нас будишь вновь?»

Кружатся и стонут на всяческий лад,
Хохочут, грохочут, скрежещут, хрипят:
Певца обступили со всех сторон,
И вновь по струнам ударяет он:

«Браво! Браво! Веселей!
Звуку слова
Колдовского
Ты послушна, рать теней!
Да и верно, что за прок
Спать, забившись в уголок;
Поразвлечься вышел срок!
Спору нет, —
Нас сейчас не слышит свет —
Всю-то жизнь, тоской томимы,
Дураками провели мы
И в плену любовных бед.
Нынче скука нас не свяжет,
Нынче каждый пусть расскажет,
Как сюда он угодил,
Как томил
И травил
Нас любовный, дикий пыл».

Окончил певец, расступился кружок
Выходит на тощих ногах паренек:

«Я был подмастерьем портновским
С булавками и иглой;
Работал с усердьем чертовским
Булавками и иглой;
Явилась хозяйская дочка
С булавками и иглой
И сердце пронзила мне — точно
Булавками и иглой».

Хохочет, беснуется призраков рой;
Серьезен и тих, выступает второй:

«Мне Ринальдо Ринальдини,
Шиндерханно, Орландини
И в особенности Моор
Были близки с давних пор.

И влюбился я, — не скрою, —
Как и следует герою,
С сердцем, отданным мечтам
О прекраснейшей из дам.

Изводился в злой разлуке,
Изливался в страстной муке
И совал, любовью пьян,
Руку ближнему в карман.

Осердились как-то власти,
Что решил я слезы страсти,
Подступившие, как ком,
Осушить чужим платком.

И меня — святой обычай —
С соблюденьем всех приличий
Посадили под замок,
Чтоб раскаяться я мог.

Там, любовию сгорая,
Дни корпел и вечера я,
Но Ринальдо мне предстал
И с собой во тьму умчал».

Хохочет, беснуется призраков рой;
И третий выходит, обличьем герой:

«Я был королем артистов
И знал лишь любовника роль;
«О боги!» — рычал я, неистов,
И — «Ах!», когда чувствовал боль.

Играл я с Мариею вместе,
Я Мортимер был хоть куда!
Но как ни искусен я в жесте,
Она оставалась тверда.

Однажды, упав на колени,
«Святая!» — я громко вскричал
И глубже, чем нужно по сцене,
Вонзил себе в грудь кинжал».

Хохочет, беснуется призраков рой;
Четвертый выходит, покинув строй:

«Болтал профессор красноречивый,
А я кивал головой во сне,
Но, правда, с дочкой его красивой
Много приятней было мне.

Переглянусь, бывало, с нею,
С цветком прелестным, с юной весной!
Но эту весну обявил своею
Сухарь-филистер с тугой мошной.

Проклятьями я всех женщин осыпал,
И адского зелья подлил в вино?
И смерть позвал, и «на ты» с нею выпил,
И смерть мне сказала: «Ты мой, решено!»

Хохочет, беснуется призраков рой;
И пятый выходит, опутан петлей:

«Хвалился граф за бокалом вина:
«Красавица-дочь у меня — и казна!»
Сиятельный граф, на что мне казна?
Вот дочка твоя, мне по вкусу она.

И дочь и казну он держал под замком,
У графа служителей полон дом.
Что значат служители и замки? —
Подняться по лестнице — мне с руки.

Поднялся, к окошечку милой приник,
Вдруг слышу внизу проклятья крик:
«Полегче, любезный, — и я примкну,
И я погляжу на свою казну».

И граф, издеваясь, схватил меня;
Сбежались служители — шум и возня.
Эй, к дьяволу, челядь! Я вовсе не вор,
Хотел я с любимой вступить в разговор

Что толку, не верят пустой болтовне,
Веревку на шею накинули мне;
И солнце дивилось, поутру взойдя:
Меж двух столбов качался я».

Хохочет, беснуется призраков рой;
Выходит — в руках голова — шестой:

«Томим тоской, с ружьем в руках,
Я дичь выслеживал в кустах.
И слышу вдруг зловещий крик,
И ворон каркает: «Погиб!»

Когда б голубку мне найти
И в дом любимой принести!
Так я мечтал и ждал чудес,
С ружьем обшаривая лес.

Кто там воркует средь кустов?
Конечно, пара голубков.
Курок взведен, подкрался я
И вижу — милая моя!

Голубка, та, что так нежна,
В чужих обятиях она. —
Не оплошай, стрелок лихой!
И в луже крови тот, другой.

И вскоре лесом мрачный ход
Зловеще тронулся вперед,
На суд и казнь. В деревьях хрип,
И ворон каркнул мне: «Погиб!»

Хохочет, беснуется призраков рой;
Бьет музыкант по струнам рукой:

«Чудесно прежде певалось,
Но кончена, видно, игра.
Коль сердце в груди порвалось,
По домам и песням пора!»

И неистовый смех раздается опять,
И беснуется бледных призраков рать.
Тут с башни послышался хриплый бой,
И тени скрылись под грохот и вой.

Иван Саввич Никитин

Порча

(Болесть)
«Сходи-ка, старуха, невестку проведать,
Не стала б она на дворе голосить».
— «А что там я стану с невесткою делать?
Ведь я не могу ей руки подложить.
Вот, нажили, Бог дал, утеху под старость!
Твердила тебе: «Захотел ты, мол, взять,
Старик, белоручку за сына на радость —
Придется тебе на себя попенять».
Вот так и сбылось! Что ни день — с ней забота:
Тут это не так, там вон то не по ней,
То, вишь, не под силу ей в поле работа,
То скажет: в избе зачем держим свиней.
Печь топит — головка от дыму кружится,
Все б ей вот опрятной да чистою быть,
А хлев велишь чистить — ну, тут и ленится,
Чуть станешь бранить — и пошла голосить:
«Их-ох! Их-ох!»
— «Старуха, побойся ты Бога!
Зачем ты об этом кричишь день и ночь?
Ну, знахаря кликни; беды-то немного, —
У бабы ведь порча, ей надо помочь.
А лгать тебе стыдно! она не ленится,
Без дела и часу не станет сидеть;
Бранить ее станешь — ответить боится;
Коли ей уж тошно — уйдет себе в клеть,
И плачет украдкой, и мужу не скажет:
«Зачем, дескать, ссору в семье начинать?»
Гляди же, Господь тебя, право, накажет;
Невестку напрасно не след обижать».
— «Ох, батюшки, кто говорит-то, — досада!
Лежи на печи, коли Бог наказал;
Ослеп и оглох, — ну чего ж тебе надо?
Туда же, жену переучивать стал!
И так у меня от хозяйства по дому,
Хрыч старый, вот эдак идет голова,
Да ты еще вздумал ворчать по-пустому, —
Тьфу! вот тебе что на твои все слова!
Вишь, важное дело, что взял он за сына
Разумную девку, мещанскую дочь, —
Ни платья за нею, казны ни алтына,
Теперь и толкует: «Ей надо помочь!»
Пришла в чужой дом, — и болезни узнала,
Нет, я еще в руки ее не взяла…»
Тут шорох старуха в сенях услыхала
И смолкла. Невестка в избушку вошла.
Лицо у больной было грустно и бледно:
Как видно, на нем положили следы
Тяжелые думы, и труд ежедневный,
И тайные слезы, и горечь нужды.
«Ну, что же, голубушка, спать-то раненько,
Возьми-ка мне на ночь постель приготовь
Да сядь поработай за прялкой маленько» —
Невестке сквозь зубы сказала свекровь.
Невестка за свежей соломой сходила,
На нарах, в сторонке, ее постлала,
К стене в изголовье зипун положила,
Присела на лавку и прясть начала.
В избе было тихо. Лучина пылала,
Старик беззаботно и сладко дремал,
Старуха чугун на полу вытирала,
И только под печью сверчок распевал
Да кот вкруг старухи ходил, увивался
И, щурясь, мурлыкал; но баба ногой
Толкнула его, проворчав: «Разгулялся!
Гляди, перед порчею, видно, какой».
Вдруг дверь отворилась: стуча сапогами,
Вошел сын старухи, снял шляпу, кафтан,
Ударил их об пол, тряхнул волосами
И крикнул: «Ну, матушка, вот я и пьян!»
— «Что это ты сделал? когда это было?
Ты от роду не пил и капли вина!»
— «Я не пил, когда мое сердце не ныло,
Когда, как былинка, не сохла жена!»
— «Спасибо, сыночек!.. спасибо, беспутный!..
Уж я и ума не могу приложить!
Куда же мне деться теперь, бесприютной?
Невестке что скажешь — начнет голосить,
Не то — сложит руки, и горя ей мало;
Старик только ест да лежит на печи.
А вот и от сына почету не стало, —
Живи — сокрушайся, терпи да молчи!
Ах, Царь мой Небесный! Да это под старость
Хоть руки пришлось на себя наложить!
Взрастила, взлелеяла сына на радость,
Он мать-то уж скоро не станет кормить!»
— «Неправда! я по́ смерть кормить тебя буду!
Я лучше зипун свой последний продам,
Пойду в кабалу, а тебя не забуду
И крошку с тобой разделю пополам!
Ты мною болела, под сердцем носила
Меня, и твоим молоком я вспоен.
Сызмала меня ты к добру приучила, —
И вот тебе честь и земной мой поклон…
Да чем же невестка тебе помешала?
За что на жену-то мою нападать?»
— «Гляди ты, беспутный, пока я не встала, —
Я скоро заставлю тебя замолчать!..»
— «На, бей меня, матушка! бей, чтоб от боли
Я плакал и выплакал горе мое!
Эхма! не далось мне таланта и доли!
Когда ж пропадешь ты, худое житье?»
— «Вот дело-то! жизнь тебе стала постыла!
Ты вздумал вино-то от этого пить?
Так вот же тебе!..»
И старуха вскочила
И кинулась палкою сына учить.
Невестка к ней броситься с лавки хотела,
Но только что вскрикнула: «Сжалься хоть раз!» —
И вдруг пошатнулась назад, побледнела,
И на пол упала.
«Помилуй ты нас,
Царица Небесная, Мать Пресвятая!
Ах, батюшки! — где тут вода-то была?
Что это с тобою, моя золотая?» —
Над бабой свекровь голосить начала.
«Ну, матушка, Бог тебе будет судьею!..» —
Сын тихо промолвил и сам зарыдал.
«Чай, плачут?.. Аль ветер шумит за стеною? —
Проснувшись, старик на печи рассуждал. —
Не слышу… Знать, сын о жене все горюет;
У ней эта порча, тут можно понять,
Старуха не смыслит, свое мне толкует,
А нет, чтобы знахаря к бабе позвать».

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

В годы прежния,
Времена первоначальныя,
При бывшем вольном царе,
При Иване Васильевиче,
Когда холост был государь,
Царь Иван Васильевич,
Поизволил он женитися.
Берет он, царь-государь,
Не у себя в каменно́й Москве,
А берет он, царь-государь,
В той Золотой орде,
У тово Темрюка-царя,
У Темрюка Степановича,
Он Марью Темрюковну,
Сестру Мастрюкову,
Купаву крымскую
Царицу благоверную.
А и царскова поезду
Полторы было тысячи:
Князи-бо́яра, могучие бога́тыри,
Пять со́т донских казаков,
Что н(и) лутчих добрых молодцов.
Здравствует царь-государь
Через реки быстрыя,
Через грязи смоленския,
Через лесы брынския,
Он здравствует, царь-государь,
В той Золотой орде,
У тово Темрюка-царя,
У Темрюка Степановича.
Он по́нел, царь-государь,
Царицу благоверную
Марью Темрюковну,
Сестру Мастрюкову,
И взял в провожатые за ней
Три ста́ татаринов,
Четыре ста́ бухаринов,
Пять сот черкашенинов
И любимова шурина
Мастрюка Темрюковича,
Молодова черкашенина.
Уж царскова поезду
Без малова три тысячи,
Везут золоту казну
Ко царю в каменну́ Москву.
Переехал царь-государь
Он реки быстрыя,
Грязи смоленския
И лесы брынския,
Он здравствует, царь-государь,
У себя в каменно́й Москве,
Во полатах белокаменных.
В возлюбленной крестовой своей
Пир навеселе повел,
Столы на радостех.
И все ли князи-бо́яра,
Могучие богатыри
И гости званыя,
Пять сот донских казаков
Пьют-едят, потешаются,
Зелено вино кушают,
Белу лебедь рушают,
А един не пьет да не ест
Царской гость дорогой,
Мастрюк Темрюкович,
Молодой черкашенин.
И зачем хлеба-соли не ест,
Зелена вина не кушает,
Белу лебедь не рушает?
У себя на уме держит:
Изошел он семь городов,
Поборол он семьдесят борцов
И по себе борца не нашел.
И только он думает,
Ему вера поборотися есть
У царя в каменной Москве,
Хочет царя потешити
Со царицею благоверною
Марьею Темрюковною,
Он хочет Москву загонять,
Сильно царство Московское.
Никита Романович
Об том царю доложил,
Царю Ивану Васильевичу:
«А и гой еси, царь-государь,
Царь Иван Васильевич!
Все князи-бояра,
Могучие богатыри
Пьют-едят, потешаются
На великих на радостех,
Один не пьет, не ест
Твой царской гость дорогой,
Мастрюк Темрюкович,
Молодой черкашенин —
У себя он на уме держит,
Вера поборотися есть,
Твое царское величество потешити
Со царицею благоверною».
Говорит тут царь-государь,
Царь Иван Васильевич:
«Ты садися, Никита Романович,
На добра коня,
Побеги по всей Москве,
По широким улицам
И по частым переулачкам».
Он будет, дядюшка
Никита Романович,
Середь Урья Повол[ж]скова,
Слободы Александровы, —
Два братца родимые
По базару похаживают,
А и бороды бритые,
Усы торженые,
А платья саксонское,
Сапоги с рострубами,
Аб ручку-ту дядюшке челом:
«А и гой еси ты, дядюшка
Никита Романович,
Ково ты спрашиваешь?
Мы борцы в Москве похваленые.
Молодцы поученые, славные!»
Никита Романович
Привел борцов ко дворцу,
Говорили тут борцы-молодцы:
«Ты, Никита Романович,
Ты изволь об том царю доложить,
Смет(ь) ли н[а]га спустить
С царским шурином,
И смет(ь) ли ево побороть?».
Пошел он, Никита Романович,
Об том царю доложил,
Что привел борцов ко дворцу.
Злата труба протрубела
Во полате белокаменной,
Говорил тут царь-государь,
Царь Иван Васильевич:
«Ты, Никита Романович,
Веди борцов на двор,
На дворец государевой,
Борцов ученыех,
Молодцов похваленыех,
И в том им приказ отдавай,
Кто бы Мастрюка поборол,
Царскова шурина,
Платья бы с плеч снял
Да нагова с круга спустил,
А нагова, как мать родила,
А и мать на свет пустила».
Послышал Мастрюк борцов,
Скачет прямо Мастрюк
Из места большева,
Из угла переднева
Через столы белод[у]бовы,
Через ества сахарныя,
Чрез питья медяныя,
Левой ногой задел
За столы белодубовы.
Повалил он тридцать столов
Да прибил триста гостей:
Живы да не годны,
На карачках ползают
По полате белокаменной —
То похвальба Мастрюку,
Мастрюку Темрюковичу.
Выбежал тут Мастрюк
На крылечка красное,
Кричит во всю голову,
Чтобы слышел царь-государь:
«А свет ты, вольной царь,
Царь Иван Васильевич!
Что у тебя в Москве
За похвальные молодцы,
Поученые, славные?
На ладонь их посажу,
Другой рукою роздавлю!».
С борцами сходится
Мастрюк Темрюкович,
Борьба ево ученая,
Борьба черкасская,
Колесом он бороться пошел.
А и малой выступается
Мишка Борисович,
Смотрит царь-государь,
Что кому будет божья помочь,
И смотрят их борьбу князи-бо́яра
И могучие богатыри,
Пять сот донских казаков.
А и Мишка Борисович
С носка бросил о землю
Он царскова шурина,
Похвалил ево царь-государь:
«Исполать тебе, молодцу,
Что чиста борешься!».
А и Мишка к стороне пошел, —
Ему полно боротися.
А Потанька бороться пошел,
Костылем попирается,
Сам вперед подвигается,
К Мастрюку приближается.
Смотрит царь-государь,
Что кому будет божья помочь.
Потанька справился,
За плеча сграбился,
Согнет корчагою,
Воздымал выше головы своей,
Опустил о сыру землю:
Мастрюк без памети лежит,
Не слыхал, как платья сняли.
Был Мастрюк во всем,
Стал Мастрюк ни в чем,
Ожерелья в пять сот рублев
Без единые денежки,
А платья саксонскова
Снял на три тысячи —
Со стыду и сорому
О карачках под крылец ползет.
Как бы бела лебедушка
По заре она прокликала,
Говорила царица царю,
Марья Темрюковна:
«Свет ты, вольной царь
Иван Васильевич!
Такова у тебя честь добра́
До любимова шурина?
А детина наругается,
Что детина деревенской,
Почто он платья снимает?».
Говорил тут царь-государь:
«Гой еси ты, царица во Москве,
Да ты, Марья Темрюковна!
А не то у меня честь во Москве,
Что татары-те борются,
То-то честь в Москве,
Что русак тешится!
Хотя бы ему голову сломил,
Да любил бы я, пожаловал
Двух братцов родимыех,
Двух удалых Борисовичев».