Ты требуешь стихов моих,
Но что достойного себя увидишь в них?
Язык богов, язык святого вдохновенья —
В стихах моих язык сухого поученья.
Я, строгой истиной вооружая стих,
Был чужд волшебства муз и вымыслов счастливых,
К которым грации, соперницы твои,
По утренним цветам любимцев горделивых
Ведут, их озарив улыбкой в юны дни.
Повиновение всегда к тебе готово.
Но что узнаешь ты, прочтя стихи мои?
Зевая, может быть, поверишь мне на слово,
Что над славянскими я одами зевал,
Что комик наш Гашпар плач Юнга подорвал,
Что трагик наш Гашпар Скаррона побеждал,
Что, маковым венком увенчанный меж нами,
Сей старец-юноша, певец Анакреон
Не счастьем, не вином роскошно усыплен,
Но вялыми стихами;
Что Сафе нового Фаона бог привел,
Ей в переводчики убийцу нарекая,
Что сей на Грея был и на рассудок зол,
А тот, чтоб запастись местечком в недрах рая,
Водой своих стихов Вольтера соль развел.
Но мне ль терзать твое терпение искусом
И вызывать в глазах твоих из тьмы гробов
Незнаемых досель ни красотой, ни вкусом,
Смертельной скукою живущих мертвецов?
Тебе ль, благих богов любимице счастливой,
Рожденной розы рвать на жизненном пути,
Тебе ли, небесам назло, мне поднести
Венок, сплетенный мной из терния с крапивой?
Когда Мелецкого иль Дмитриева дар
Питал бы творческою силой
В груди моей, как пепл таящийся остылой,
Бесплодный стихотворства жар,
Когда бы, прелестей природы созерцатель,
Умел я, как они, счастливый подражатель,
Их новой прелестью стихов одушевлять
Иль, тайных чувств сердец удачный толкователь,
Неизяснимое стихами изяснять, —
Почувствовавши муз святую благодать,
Пришел бы я с душой, к изящному пристрастной,
Природы красоте учиться при тебе;
Но, заглядевшися на подлинник прекрасный,
Забыл бы, верно, я о списке и себе.
Сто лет, как Орден рыцарей крестовых
Свой меч в крови язычников багрит;
Страшится прусс оков его суровых
И от родных полей своих бежит,
И до равнин Литвы необозримых
И смерть, и плен преследует гонимых.
Теперь врагов лишь Неман разделяет:
Там, средь лесов, обителей богов,
Верхи божниц языческих сверкают;
А здесь, взнеся чело до облаков
И простирая длани, посылает
Тевтона крест с холма грозящий зов,
Как бы стремясь все племя Палемона,
Обняв, привлечь в свое святое лоно.
Там юноши-литовцы, в колпаках
Из рысьих шкур, в медвежий мех одеты,
С копьем в руке и с луком на плечах,
Следят врагов движенье и приметы.
Здесь на коне тевтон, закован в сталь,
Как вкопанный, стоит и озирает
Неверных стан, кладет заряд в пищаль
Иль четками, молясь, перебирает.
Так два врага стоят здесь для охраны;
Так Немана гостеприимный вал,
Поивший мирно две родные страны,
Теперь для них порогом смерти стал:
Кто переплыть посмеет эти воды,
Лишится тот иль жизни, иль свободы.
И только хмель, литовской почвы сын,
Плененный прусской тополью, один
Стремится к ней, вияся и цепляясь,
По тростникам, по травам водяным,
И, обогнув струю венком живым,
Вкруг милой он обвился, к ней ласкаясь;
Да ковенской дубравы соловьи,
С их братьями литовскими слетаясь,
Заводят хоры дивные свои
На острове, который во владенье
Остался им в стране опустошенья.
А люди? ах! вражду в душе тая,
Литвин и прусс, обятые войною,
Забыли мир; но их сердца порою
Мирит любовь: так знал двоих и я.
О Неман! рать враждебная несет
К твоим брегам огонь и истребление;
Топор венок зеленый рассечет,
И соловьев из их уединенья
Разгонит гром орудий. Так народ,
Пылающий враждою, расторгает
Златую цепь природы. Но живет
Любовь: ее для внуков сохраняет
В своих заветных песнях вайделот.
(У ГРОБА И. С. ТУРГЕНЕВА).
Он не нуждается ни в лаврах, ни в цветах,
И фимиам земли недужной и растленной
Не долетит к тому, кто в страшных глубинах
Вселенной ищет путь к Источнику вселенной.
Нет, бюсты и венки, и этот фимиам
Не вам и не его благословенной тени,
А родине — за то, что подарила нам
Истолкователя трех наших поколений.—
Поэта русских дум, — за то тепло и свет,
Что̀ пролил нам в сердца ее вещун — поэт.
Не нам и не ему сей фимиам пахучий,
Цветы и лавры… Нет! Пусть эти все цветы Отчизна милая вплетет в свой терн колючий,
Чтоб обновить свои надежды и мечты.
Тень друга нашего, тень гения невольно,
Как бы в одну семью, соединяет нас,
Не потому, что нам расстаться с ним так больно,
Так жаль, что на земле огонь его погас,—
А потому, что Русь как бы себя венчает
Венцом того певца, которого теряет.
(У ГРОБА И. С. ТУРГЕНЕВА).
Он не нуждается ни в лаврах, ни в цветах,
И фимиам земли недужной и растленной
Не долетит к тому, кто в страшных глубинах
Вселенной ищет путь к Источнику вселенной.
Нет, бюсты и венки, и этот фимиам
Не вам и не его благословенной тени,
А родине — за то, что подарила нам
Истолкователя трех наших поколений.—
Поэта русских дум, — за то тепло и свет,
Что̀ пролил нам в сердца ее вещун — поэт.
Не нам и не ему сей фимиам пахучий,
Цветы и лавры… Нет! Пусть эти все цветы
Отчизна милая вплетет в свой терн колючий,
Чтоб обновить свои надежды и мечты.
Тень друга нашего, тень гения невольно,
Как бы в одну семью, соединяет нас,
Не потому, что нам расстаться с ним так больно,
Так жаль, что на земле огонь его погас,—
А потому, что Русь как бы себя венчает
Венцом того певца, которого теряет.
Отмщенье, государь, отмщенье!
Паду к ногам твоим:
Будь справедлив и накажи убийцу,
Чтоб казнь его в позднейшие века
Твой правый суд потомству возвестила,
Чтоб видели злодеи в ней пример.
Погиб поэт! — невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Не вынесла душа поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде… и убит!
Убит!.. К чему теперь рыданья,
Пустых похвал ненужный хор
И жалкий лепет оправданья?
Судьбы свершился приговор!
Не вы ль сперва так злобно гнали
Его свободный, смелый дар
И для потехи раздували
Чуть затаившийся пожар?
Что ж? веселитесь… Он мучений
Последних вынести не мог:
Угас, как светоч, дивный гений,
Увял торжественный венок.
Его убийца хладнокровно
Навел удар… спасенья нет:
Пустое сердце бьется ровно,
В руке не дрогнул пистолет.
И что за диво?.. издалека,
Подобный сотням беглецов,
На ловлю счастья и чинов
Заброшен к нам по воле рока;
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы;
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..
И он убит — и взят могилой,
Как тот певец, неведомый, но милый,
Добыча ревности глухой,
Воспетый им с такою чудной силой,
Сраженный, как и он, безжалостной рукой.
Зачем от мирных нег и дружбы простодушной
Вступил он в этот свет завистливый и душный
Для сердца вольного и пламенных страстей?
Зачем он руку дал клеветникам ничтожным,
Зачем поверил он словам и ласкам ложным,
Он, с юных лет постигнувший людей?..
И прежний сняв венок — они венец терновый,
Увитый лаврами, надели на него:
Но иглы тайные сурово
Язвили славное чело;
Отравлены его последние мгновенья
Коварным шепотом насмешливых невежд,
И умер он — с напрасной жаждой мщенья,
С досадой тайною обманутых надежд.
Замолкли звуки чудных песен,
Не раздаваться им опять:
Приют певца угрюм и тесен,
И на устах его печать.
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда — всё молчи!..
Но есть и божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждет;
Он не доступен звону злата,
И мысли, и дела он знает наперед.
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!
Уныние! Вернейший друг души!
С которым я делю печаль и радость,
Ты легким сумраком мою одело младость,
И расцвела весна моя в тиши.Я счастье знал, но молнией мгновенной
Оно означило туманный небосклон,
Его лишь взвидел взор, блистаньем ослепленный,
Я не жалел о нем: не к счастью я рожден.В душе моей раздался голос славы:
Откликнулась душа волненьем на призыв;
Но, силы испытав, я дум смирил порыв,
И замерли в душе надежды величавы.Не оправдала ты честолюбивых снов,
О слава! Ты надежд моих отвергла клятву,
Когда я уповал пожать бессмертья жатву
И яркою браздой прорезать мглу веков! Кумир горящих душ! Меня не допустила
Судьба переступить чрез твой священный праг,
И, мой пожравшая уединенный прах,
Забвеньем зарастет безмолвная могила.Но слава не вотще мне голос подала!
Она вдохнула мне свободную отвагу,
Святую ненависть к бесчестному зажгла —
И чистую любовь к изящному и благу.Болтливыя молвы не требуя похвал,
Я подвиг бытия означил тесным кругом;
Пред алтарем души в смиренье клятву дал:
Тирану быть врагом и жертве верным другом.С улыбкою любви, в венках из свежих роз,
На пир роскошества влекли меня забавы;
Но сколько в нектар их я пролил горьких слез,
И чаша радости была сосуд отравы.Унынье! Всё с тобой крепило мой союз:
Неверность льстивых благ была мне поученьем;
Ты сблизило меня с полезным размышленьем
И привело под сень миролюбивых муз.Сопутник твой, сердечных ран целитель,
Труд, благодатный труд их муки усыпил.
Прошедшего — веселый искупитель!
Живой источник новых сил! Всё изменило мне! Ты будь не безответен!
С утраченным мое грядущее слилось;
Грядущее со мною разочлось,
И новый иск на нем мой был бы тщетен.Сокровищницу бытия
Я истощил в одном незрелом ощущенье,
Небес изящное наследство прожил я
В неполном темном наслажденье.Наследство благ земных холодным оком зрю.
Пойду ль на поприще позорных состязаний
Толпы презрительной соперником, в бою
Оспоривать успех, цель низких упований? В победе чести нет, когда бесчестен бой.
Раскройте новый круг, бойцов сзовите новых,
Пусть лавр, не тронутый корыстною рукой,
Пусть мета высшая самих венков лавровыхУсердью чистому явит достойный дар!
И честолюбие, источник дел высоких,
Когда не возмущен грозой страстей жестоких,
Вновь пламенной струей прольет по мне свой жар.Но скройся от меня, с коварным обольщеньем,
Надежд несбыточных испытанный обман!
Почто тревожишь ум бесплодным сожаленьем
И разжигаешь ты тоску заснувших ран? Унынье! с коим я делю печаль и радость,
Единый друг обманутой души,
Под сумраком твоим моя угасла младость,
Пускай и полдень мой прокрадется в тиши.
Вещателя судеб таинственных Силена,
Котораго сама природа изумленна,
И ясны пению внимали небеса;
Ключи стремиться с гор вниз с шумом перестали;
Умолкли злачные поля, луга, леса;
Долины в тишине глубокой пребывали.
Силена, будущих гадателя судеб,
Позволь в сей день воспеть, о Муз Российских Феб!
Когда всеобщее веселие раждает,
И счастие веков грядущих утверждает.
Ты внемлешь с кротостью гремящих звуку лир,
И плескам радостным, колеблющим ефирь:
Склони, склони твой слух к свирели тихогласной,
В усердной ревности поющей стих не красной.Сердец невинных плод безхитростна любовь,
Что царствует в градах и посреде лугов,
Пленила Тирсиса в жестокую неволю,
Уже он чувствует мучительную долю.
И тает в прелестях возлюбленной своей;
Однак не смеет в том открыться перед ней.
То случаев к тому способных не находит,
То страх презрения и робость прочь отводит.
Он часто думает: Ах! сколь несчастен я!
Все в нежных сих местах пленяет взор ея,
Долины тихие устланные цветами,
Ручьи, приятной шум птиц в рощах меж древами;
Единой лишь она не чувствует любви,
Что разливается во всей моей крови.
В день красный некогда цветки Дориса рвала,
И пестрыя венки из оных завивала:
Прельщенный Тирсис мнил, что страсть свою открыть
И случай и любовь сама теперь велит,
Когда от сестр и стад пастушка удаленна.
Пойдем, сказал он ей, се здесь гора зелена,
В прохладной от древес стоящая тени,
Здесь можно будет нам от зноя уклониться,
Я много тем счастлив, что мы теперь одни,
И только лишь хотел в любови изъясниться;
Внезапно с плеском глас веселый возгремел,
Смущенный в робости любовник онемел.
Он быстро очеса на гору устремляет,
Чтоб видеть, кто его желанье прерывает.
Между древами там ликующий Силен,
Восторгом некиим божественным пленен,
Среди собора Нимф украшенных венками,
Цветы на голове, цветы между руками
Различные держа, песнь новую поет,
Вы, Музы! оную, коль можно, изъясните,
И мыслей высоте слова мои сравните.СиленРоссии счастливой, покров, отрада, свет!
Естьли ты чистое веселие вкушала,
Когда щедротами народ обогащала:
То паче в красный сей возвеселися день.
Се к счастию залог Россиян утвержден.
Се вышний круг небес превыспренних склоняет
И светлый взор низвед брак ПАВЛОВ утверждает.
Вы звезды ясные среди несчетных звезд
Красящие венцом пространство горних мест!
Сойдите паки к нам, средь смертных возсияйте,
И счастливой четы собою увенчайте;
Достойные того достойны вас главы.
Высоки души их светлее нежель вы.
Катитеся путем, горящие светила;
Которой вам от век природа положила;
Россия вышнего рукой укреплена,
Во славе будет вам подобна иль равна.
Союзы да блюдут стихии несогласны,
И вечный чин вещей и образ мира красный,
Зиждитель во своих так утвердил судьбах,
Как-то, что род Петров и дом не раззорится,
Но с славою себе в подверженных градах
И ревностных сердцах на веки утвердится.
Как рощи и поля, луга и дол цветут,
И горы токи струй прохладных с шумом льют:
Так в мире иль войне всегда в блаженстве новом
Россия процветет под сильным их покровом.
Всевышний токмо им подаждь счастливы дни!
И с Россов ревностью их долготу сравни.
Так кончил песнь Силен, Дриады подражали.
И с плеском глас его стократно повторяли.
Тогда востав пастух к Дорисе рек своей:
Сколь мне с тобою день благополучен сей!
Что слышал я хвалы нелестнаго Силена,
К единой истине усердием вперенна.
Дориса! новых здесь нарвав теперь цветов,
Сплети венки седя под тенью сих кустов,
Я посох и свирель блющем украшу белым,
Мы пойдем с сих лугов в венках к стадам веселым.
Сегодня я,
поэт,
боец за будущее,
оделся, как дурак.
В одной руке —
венок
огромный
из огромных незабудищей,
в другой —
из чайных —
розовый букет.
Иду
сквозь моторно-бензинную мглу
в Лувр.
Складку
на брюке
выправил нервно;
не помню,
платил ли я за билет;
и вот
зала,
и в ней
Венерино
дезабилье.
Первое смущенье.
Рассеялось когда,
я говорю:
— Мадам!
По доброй воле,
несмотря на блеск,
сюда
ни в жизнь не навострил бы лыж.
Но я
поэт СССР —
ноблес
оближ!
У нас
в республике
не меркнет ваша слава.
Эстеты
мрут от мраморного лоска.
Короче:
я —
от Вячеслава
Полонского.
Носастей грека он.
Он в вас души не чает.
Он
поэлладистей Лициниев и Люциев,
хоть редактирует
и «Мир»,
и «Ниву»,
и «Печать
и революцию».
Он просит передать,
что нет ему житья.
Союз наш
грубоват для тонкого мужчины.
Он много терпит там
от мужичья,
от лефов и мастеровщины.
Он просит передать,
что, «леф» и «праф» костя́,
в Элладу он плывет
надклассовым сознаньем.
Мечтает он
об эллинских гостях,
о тогах,
о сандалиях в Рязани,
чтобы гекзаметром
сменилась
лефовца строфа,
чтобы Радимовы
скакали по дорожке,
и чтоб Радимов
был
не человек, а фавн, —
чтобы свирель,
набедренник
и рожки.
Конечно,
следует иметь в виду, —
у нас, мадам,
не все такие там.
Но эту я
передаю белиберду.
На ней
почти официальный штамп.
Велено
у ваших ног
положить
букеты и венок.
Венера,
окажите честь и счастье,
катите
в сны его
элладских дней ладью…
Ну,
будет!
Кончено с официальной частью.
Мадам,
адью! —
Ни улыбки,
ни привета с уст ее.
И пока
толпу очередную
загоняет Кук,
расстаемся
без рукопожатий
по причине полного отсутствия
рук.
Иду —
авто дудит в дуду.
Танцую — не иду.
Домой!
Внимателен
и нем
стою в моем окне.
Напротив окон
гладкий дом
горит стекольным льдом.
Горит над домом
букв жара́ —
гараж.
Не гараж —
сам бог!
«Миль вуатюр,
дё сан бокс».
В переводе на простой:
«Тысяча вагонов,
двести стойл».
Товарищи!
Вы
видали Ройльса?
Ройльса,
который с ветром сросся?
А когда стоит —
кит.
И вот этого
автомобильного кита ж
подымают
на шестой этаж!
Ставши
уменьшеннее мышей,
тысяча машинных малышей
спит в объятиях
гаража-коло̀сса.
Ждут рули —
дорваться до руки.
И сияют алюминием колеса,
круглые,
как дураки.
И когда
опять
вдыхают на заре
воздух
миллионом
радиаторных ноздрей,
кто заставит
и какую дуру
нос вертеть
на Лувры и скульптуру?!
Автомобиль и Венера — старо̀-с?
Пускай!
Поновее и АХРРов
и роз.
Мещанская жизнь
не стала иной.
Тряхнем и мы футурстариной.
Товарищ Полонский!
Мы не позволим
любителям старых
дворянских манер
в лицо строителям
тыкать мозоли,
веками
натертые
у Венер.
Посвящается С.А. Соколову
1
Он был пророк.
Она — сибилла в храме.
Любовь их, как цветок,
горела розами в закатном фимиаме.
Под дугами его бровей
сияли взгляды
пламенно-святые.
Струились завитки кудрей —
вина каскады
пенно-золотые.
Как облачко, закрывшее лазурь,
с пролетами лазури
и с пепельной каймой —
предтеча бурь —
ее лицо, застывшее без бури,
волос омытое волной.
Сквозь грозы
и напасти
стремились, и была в чертах печальных
нега.
Из багряницы роз многострадальных
страсти
творили розы
снега.
К потокам Стикса приближались.
Их ветер нежил, белыми шелками
вея, —
розовые зори просветлялись
жемчугами —
умирали, ласково бледнея.
2
На башнях дальних облаков
ложились мягко аметисты.
У каменистых берегов
челнок качался золотистый.
Диск солнца грузно ниспадал,
меж тем как плакала сибилла.
Средь изумрудов мягко стлал
столбы червонные берилла.
Он ей сказал: «Любовью смерть
и смертью страсти победивший,
я уплыву, и вновь на твердь
сойду, как бог, свой лик явивший».
Сибилла грустно замерла,
откинув пепельный свой локон.
И ей надел поверх чела
из бледных ландышей венок он.
Но что их грусть перед судьбой!
Подул зефир, надулся парус,
помчался челн и за собой
рассыпал огневой стеклярус.
3
Тянулись дни. Он плыл и плыл.
От берегов далеких Стикса,
всплывая тихо, месяц стыл
обломком матовым оникса.
Чертя причудливый узор,
лазурью нежною сквозили
стрекозы бледные. И взор
хрустальным кружевом повили.
Вспенял крылатый, легкий челн
водоворот фонтанно-белый.
То здесь, то там средь ясных волн
качался лебедь онемелый.
И пряди длинные кудрей,
и бледно-пепельные складки
его плаща среди зыбей
крутил в пространствах ветер шаткий.
4
И била временем волна.
Прошли года. Под сенью храма
она состарилась одна
в столбах лазурных фимиама.
Порой, украсивши главу
венком из трав благоуханных,
народ к иному божеству
звала в глаголах несказанных.
В закатный час, покинув храм,
навстречу богу шли сибиллы.
По беломраморным щекам
струились крупные бериллы.
И было небо вновь пьяно
улыбкой брачною закатов.
И рдело золотом оно
и темным пурпуром гранатов.
5
Забыт теперь, разрушен храм,
И у дорической колонны,
струя священный фимиам,
блестит росой шиповник сонный.
Забыт алтарь. И заплетен
уж виноградом дикий мрамор.
И вот навеки иссечен
старинный лозунг «Sanctus amor».
И то, что было, не прошло…
Я там стоял оцепенелый.
Глядясь в дрожащее стекло,
качался лебедь сонный, белый.
И солнца диск почил в огнях.
Плясали бешено на влаге, —
на хризолитовых струях
молниеносные зигзаги.
«Вернись, наш бог», — молился я,
и вдалеке белелся парус.
И кто-то, грустный, у руля
рассыпал огненный стеклярус.
(Кюхельбекеру)
В священной роще я видел прелестную
В одежде белой и с белою розою
На нежных персях, дыханьем легким
Колеблемых;
Венок увядший, свирель семиствольная
И посох деву казали пастушкою;
Она сидела пред урною, из-
ливающей
Источник светлый, дриад омовение, —
По плечам кудри, свиваяся, падали.
«Кто ты? — я думал, — откуда, гостья
Небесная?
Не ты ли радость, любимица Зевсова?
Но ты уныла! Не ты ли Фантазия,
Подруга граций и муз, о небе
Поющая?
Иль, может, призрак, душа отлученная
От нашей жизни, впоследнее слушаешь
И шепот листьев, и плеск и лепет
Источника?»
Но взор желанья, на волны потупленный,
Но вера в счастье, беспечность невинности
В простых движеньях, в лице являясь,
Прелестную
Моею звали сестрой по созданию.
Вдали за рощей и девы и юноши
Хвалили Вакха и в хороводах
Кружилися;
Сатиры, фавны, в порывах неистовых,
Делили с ними земные веселия
И часто, в рощу вбежав, над девой
Смеялися.
Она в молчаньи фиалки и лилии
В венок вплетала. О други, поверите ль,
Какое чудо в очах поэта
Свершилося!
Еще восторги во мне не потухнули,
Священный ужас томит меня, волосы
Дрожат, я слышу, глаза не видят,
Не движутся.
Вотще манила толпа, упоенная
И негой страсти и жизнию младости,
Во храм роскошный златой Киприды
Невинную!
Она молчала, не зрела, не слушала!
Вдруг ужас, смертным доселе неведомый,
Погнал от рощи непосвященных,
И амброю
Древа дохнули, запели пернатые,
Источник стихнул, и все обновилося,
Все отозвалось мне первым утром
Создания,
Прекрасным мигом рожденья Кипридина
Из недр Фетиды, Олимпом ликующим,
Когда с улыбкой Зевес внимает
Гармонии.
И ждал я чуда в священном безмолвии!
Вдруг дева с криком веселья воспрянула,
Лазурный облак под ней, расстлавшись,
Заискрился,
Одежда ярким сияньем осыпалась,
К плечам прильнули крыле мотыльковые,
И Эрос принял ее в обятья
Бессмертные!
Все небо плескам созданья откликнулось,
Миры и солнца в гармонии поплыли,
И все познали Хаос улыбкой
Разгнавшего,
Любовь, связь мира, дыханье бессмертия,
Тебя познали, начала не знающий,
О Эрос! счастье, воздатель чистой
Невинности.
Ты видел в юной любовь непорочную,
Желанье неба, восторгов безоблачных,
Души, достойной делиться с нею
Веселием;
И тщетно взором искал между смертными
Ты ей по сердцу и брата, и равного!
Вотще! Для неба цветет в сей жизни
Небесное!
Метатель грома здесь сеет высокое,
Святое — музы, ты ж, дивной улыбкою
Миры создавший, — красу, невинность
И радости!
Лишь ты небесный супруг непорочности!
С тобой слиявшись, она, упоенная,
В эфире скрылась! Тебя я славлю,
Божественный.
Отмщенья, государь, отмщенья!
Паду к ногам твоим:
Будь справедлив и накажи убийцу,
Чтоб казнь его в позднейшие века
Твой правый суд потомству возвестила,
Чтоб видели злодеи в ней пример.
Погиб поэт! — невольник чести, —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Не вынесла душа поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде... и убит!
Убит!.. К чему теперь рыданья,
Пустых похвал ненужный хор
И жалкий лепет оправданья?
Судьбы свершился приговор!
Не вы ль сперва так злобно гнали
Его свободный, смелый дар
И для потехи раздували
Чуть затаившийся пожар?
Что ж? Веселитесь... он мучений
Последних вынести не мог:
Угас, как светоч, дивный гений,
Увял торжественный венок.
Его убийца хладнокровно
Навел удар... спасенья нет:
Пустое сердце бьется ровно,
В руке не дрогнул пистолет.
И что за диво?.. Издалека,
Подобный сотням беглецов,
На ловлю счастья и чинов
Заброшен к нам по воле рока.
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы,
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..
И он убит — и взят могилой,
Как тот певец, неведомый, но милый,
Добыча ревности глухой,
Воспетый им с такою чудной силой,
Сраженный, как и он, безжалостной рукой.
Зачем от мирных нег и дружбы простодушной
Вступил он в этот свет завистливый и душный
Для сердца вольного и пламенных страстей?
Зачем он руку дал клеветникам ничтожным,
Зачем поверил он словам и ласкам ложным,
Он, с юных лет постигнувший людей?..
И, прежний сняв венок, — они венец терновый,
Увитый лаврами, надели на него,
Но иглы тайные сурово
Язвили славное чело.
Отравлены его последние мгновенья
Коварным шепотом насмешливых невежд,
И умер он — с напрасной жаждой мщенья,
С досадой тайною обманутых надежд.
Замолкли звуки чудных песен,
Не раздаваться им опять:
Приют певца угрюм и тесен,
И на устах его печать.
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда — все молчи!..
Но есть и божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждет;
Он недоступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперед.
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью —
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!
29 января — начало февраля 1837
Марианне Дмитриевне ПоляковойIМогучий царь суров и гневен,
Его лицо мрачно, как ночь,
Толпа испуганных царевен
Бежит в немом смятеньи прочь.Вокруг него сверкает злато,
Алмазы, пурпур и багрец,
И краски алого заката
Румянят мраморный дворец.Он держит речь в высокой зале
Толпе разряженных льстецов,
В его глазах сверканье стали,
А в речи гул морских валов.Он говорит: «Еще ребенком
В глуши окрестных деревень
Я пеньем радостным и звонким
Встречал веселый, юный день.Я пел и солнцу и лазури,
Я плакал в ужасе глухом,
Когда безрадостные бури
Царили в небе голубом.Явилась юность — праздник мира,
В моей груди кипела кровь
И в блеске солнечного пира
Я увидал мою любовь.Она во сне ко мне слетала,
И наклонялася ко мне,
И речи дивные шептала
О золотом, лазурном дне.Она вперед меня манила,
Роняла белые цветы,
Она мне двери отворила
К восторгам сладостной мечты.И чтобы стать ее достойным,
Вкусить божественной любви,
Я поднял меч к великим войнам,
Я плавал в злате и крови.Я стал властителем вселенной,
Я Божий бич, я Божий глас,
Я царь жестокий и надменный,
Но лишь для вас, о лишь для вас.А для нее я тот же страстный
Любовник вечно молодой,
Я тихий гимн луны, согласной
С бесстрастно блещущей звездой.Рабы, найдите Деву Солнца
И приведите мне, царю,
И все дворцы, и все червонцы,
И земли все я вам дарю».Он замолчал и все мятутся,
И отплывают корабли,
И слуги верные несутся,
Спешат во все концы земли.IIИ солнц и лун прошло так много,
Печальный царь томяся ждет,
Он жадно смотрит на дорогу,
Склонясь у каменных ворот.Однажды солнце догорало
И тихо теплились лучи,
Как песни вышнего хорала,
Как рати ангельской мечи.Гонец примчался запыленный,
За ним сейчас еще другой,
И царь, горящий и влюбленный,
С надеждой смотрит пред собой.Как звуки райского напева,
Он ловит быстрые слова,
«Она живет, святая дева…
О ней уже гремит молва… Она пришла к твоим владеньям,
Она теперь у этих стен,
Ее народ встречает пеньем
И преклонением колен.И царь навстречу деве мчится,
Охвачен страстною мечтой,
Но вьется траурная птица
Над венценосной головой.Он видит деву, блеск огнистый
В его очах пред ней потух,
Пред ней, такой невинной, чистой,
Стыдливо-трепетной, как дух.Лазурных глаз не потупляя,
Она идет, сомкнув уста,
Как дева пламенного рая,
Как солнца юная мечта.Одежды легкие, простые
Покрыли матовость плечей,
И нежит кудри золотые
Венок из солнечных лучей.Она идет стопой воздушной,
Глаза безмерно глубоки,
Она вплетает простодушно
В венок степные васильки.Она не внемлет гласу бури,
Она покинула дворцы,
Пред ней рассыпались в лазури
Степных закатов багрецы.Ее душа мечтой согрета,
Лазурность манит впереди,
И волны ласкового света
В ее колышутся груди.Она идет перед народом,
Она скрывается вдали,
Так солнце клонит лик свой к водам,
Забыв о горестях земли.И гордый царь опять остался
Безмолвно-бледен и один,
И кто-то весело смеялся,
Бездонной радостью глубин.Но глянул царь орлиным оком,
И издал он могучий глас,
И кровь пролилася потоком,
И смерть как буря пронеслась.Он как гроза, он гордо губит
В палящем зареве мечты,
За то, что он безмерно любит
Безумно-белые цветы.Но дремлет мир в молчаньи строгом,
Он знает правду, знает сны,
И Смерть, и Кровь даны нам Богом
Для оттененья Белизны.
Алексей Алексеевич Перовский (портрет работы К. Брюллова)
Мой товарищ, спутник милый,
На младом рассвете дня,
С кем испытывал я силы
Жизни новой для меня.
Как-то, встречею случайной,
Мы столкнулись в добрый час,
И сочувствий связью тайной
Породнились души в нас.
Мы с тобою обновили
Свежих радостей венок,
Вместе вплавь мы переплыли
Быстрой младости поток.
Время младости и счастья,
Лучезарная пора,
День без теней, без ненастья,
День без завтра и вчера!
Миг один, но всеобятный,
Миг чудесный, сердца май!
Ты улыбкой благодатной
Претворяешь землю в рай.
Не зерцало ль мир наш внешний
Мира внутреннего в нас?
Мир цветет, пока день вешний
В сердце нашем не погас.
Но затмится ль? мир остынет,
Все впадет в глубокий сон,
И рассудок тень накинет
На холодный небосклон.
Без оглядки и волненья
Тратим зрелые года,
Время строгого мышленья
И заботы и труда.
Но дни юности крылатой
Оставляют грустный след:
Мы скорбим над их утратой
И средь счастья и средь бед.
И под холодом суровым
Увядающих годов,
Чуждых обольщеньям новым,
Чуждых блеску милых слов,
Призрак их еще волнует:
Возвращаясь к дням былым,
Сердце ноет и тоскует
По тревогам молодым.
Берега студеной Камы,
Оживая предо мной,
Выступают как из рамы
С их бесцветной наготой.
Свод небес свинцово-темный,
Область вьюг и непогод,
Город тихий, город скромный,
В царство злата бедный вход!
Равнодушьем хладным света
(Лавр — обманчивая цель!)
Позабытого поэта
Мерзлякова колыбель,
Пермь с радушием и лаской
Встретит нас, младых гостей,
Чудной песнью, чудной сказкой,
В блеске радужных лучей.
Там зарницей скоротечной
Развивались наши дни,
И на памяти сердечной
Отпечатались они.
С той порою златокрылой,
С той железной стороной
Неразрывно, друг мой милый,
Сочетался образ твой.
Тайных чувств моих наперсник,
Часто колкий судия!
По летам я был твой сверстник,
А по разуму — дитя.
Странствий сердца Одиссею
Там я начал при тебе,
Там нашел свою Цирцею
И поддался ворожбе.
Пермь, Казань, преданий тайных
Сердцу памятник живой,
Встреч сердечных, бурь случайных,
Так легко игравших мной,
Вы свидетелями были,
В вас — и помните ли вы? —
Я моей сердечной были
Издал первые главы.
И пока богиням Камы,
Волги, Клязьмы и Оки
Воздвигал я фимиамы
И к ногам бросал венки,
Охраняя ум свой здравый
От припадков сродных мне,
Лиц, обычаи и нравы
Ты следил наедине.
Вопрошал ты быт губерний,
Их причуды, суеты,
И умел из этих терний
Вызвать свежие цветы.
И тебе и нам в то время
Тайной всем был твой удел;
Но уже таилось семя,
Но в тебе художник зрел.
И призванию послушный
Карандаш твой изучал
Монастырки простодушной
Миловидный идеал.
Немцы надышали в крошечном покое.
Плотные блондины смотрят сквозь очки.
Под стеклом в витринах тлеют на покое
Бедные бессмертные клочки.Грязный бюст из гипса белыми очами
Гордо и мертво косится на толпу,
Стены пропитались вздорными речами —
Улица прошла сквозь львиную тропу… Смотрят с каталогом на его перчатки.
На стенах — портретов мертвое клише,
У окна желтеет жесткою загадкой
Гениальный череп из папье-маше.В угловом покое тихо и пустынно
(Стаду интересней шиллеровский хлам).
Здесь шагал титан по клетке трехаршинной
И скользил глазами по углам.Нищенское ложе с рваным одеялом.
Ветхих, серых книжек бесполезный ряд.
Дряхлые портьеры прахом обветшалым
Клочьями над окнами висят.У стены грустят немые клавикорды.
Спит рабочий стол с чернильницей пустой.
Больше никогда поющие аккорды
Не родят мечты свободной и простой… Дочь привратницы с ужасною экземой
Ходит следом, улыбаясь, как Пьеро.
Над какою новою поэмой
Брошено его гусиное перо? Здесь писал и умер Фридрих Шиллер…
Я купил открытку и спустился вниз.
У входных дверей какой-то толстый Миллер
В книгу заносил свой титул и девиз… Кто здесь жил — камергер, Дон Жуан иль патриций,
Антикварий, художник, сухой лаборант?
В каждой мелочи — чванство вельможных традиций
И огромный, пытливый и зоркий талант.Ордена, письма герцогов, перстни, фигуры,
Табакерки, дипломы, печати, часы,
Акварели и гипсы, полотна, гравюры,
Минералы и колбы, таблицы, весы… Маска Данте, Тарквиний и древние боги,
Бюстов герцогов с женами — целый лабаз.
Со звездой, и в халате, и в лаврах, и в тоге —
Снова Гёте и Гёте — с мешками у глаз.Силуэты изысканно-томных любовниц,
Сувениры и письма, сухие цветы —
Всё открыто для праздных входящих коровниц
До последней интимно-пугливой черты.Вот за стеклами шкафа опять панорама:
Шарф, жилеты и туфли, халат и штаны.
Где же локон Самсона и череп Адама,
Глаз медузы и пух из крыла Сатаны? В кабинете уютно, просторно и просто,
Мудрый Гёте сюда убегал от вещей,
От приемов, улыбок, приветствий и тостов,
От случайных назойливо-цепких клещей.В тесной спаленке кресло, лекарство и чашка.
«Больше света!» В ответ, наклонившись к нему,
Смерть, смеясь, на глаза положила костяшки
И шепнула: «Довольно! Пожалуйте в тьму…»В коридоре я замер в смертельной тревоге —
Бледный Пушкин3, как тень, у окна пролетел
И вздохнул: «Замечательный домик, ей-богу!
В Петербурге такого бы ты не имел».Гёте и Шиллер на мыле и пряжках,
На бутылочных пробках,
На сигарных коробках
И на подтяжках…
Кроме того — на каждом предмете:
Их покровители,
Тетки, родители,
Внуки и дети.
Мещане торгуют титанами…
От тошных витрин, по гранитным горбам,
Пошел переулками странными
К великим гробам.Мимо групп фабрично-грустных
С сладко-лживыми стишками,
Мимо ангелов безвкусных
С толсто-ровными руками
Шел я быстрыми шагами —
И за грядками нарциссов,
Между темных кипарисов,
Распростерших пыльный креп,
Вырос старый, темный склеп.Тишина. Полумрак.
В герцогском склепе немец в дворцовой фуражке
Сунул мне в руку бумажку
И спросил за нее четвертак.
«За что?» — «Билет на могилу».
Из кармана насилу-насилу
Проклятые деньги достала рука!
Лакей небрежно махнул на два сундука:
«Здесь покоится Гёте, великий писатель, —
Венок из чистого золота от франкфуртских женщин.
Здесь покоится Шиллер, великий писатель, —
Серебряный новый венок от гамбургских женщин.
Здесь лежит его светлость
Карл-Август с Софией-Луизой,
Здесь лежит его светлость
Франц-Готтлиб-Фридрих-Вильгельм…»
Быть может, было нелепоБежать из склепа,
Но я, не дослушав лакея, сбежал, —
Там в склепе открылись дверцы
Немецкого сердца:
Там был народной славы торговый подвал!
СОН.
(Из Байрона.)
Друзья, внимайте: чудный сон!
Готовьте долгое терпенье!
Зарею вспыхнул небосклон;
Проснулось к радости творенье;
От ветерка струится злак;
Цветы увлажены росою;
Свиваясь пышной пеленою,
Редеет на полянах мрак,
И восходящее светило
Все пышным блеском озарило.
Ручья по тучным берегам
Шел юноша, веселья полный;
Прозрачныя в потоке волны
Подобились его мечтам.
Ничто душе не возмущало
Еще не знающей страстей
Он другом был природе всей;
Ho сердце пылкое искало
Какой-то пищи для себя;
Оно любило—не любя,
И в наслаждении—желало!
На сопротивных берегах
Я видел юную девицу;
Она—приветствовать денницу
Шла также в радостных мечтах;
Венок из свежих роз свивала,
И улыбалась—и вздыхала!
Ея невинный, светлый взор
Каким-то полон был желаньем,
И тайным с сердцем разговор
Польстил каким-то ожиданьем.
Безпечный юноша поет
Свободы песню золотую;
Но видит прелесть молодую,
И вмиг цевница издает
Отзывы про любовь святую.
Вздыхают оба—чувства их
Слились в одно, казалось, чувство.
Притворства чуждо им искуство;
Как утра лучь, их пламень тих;
Надежда, как струи зерцало;
Ни страх, ни подозрений жало
Любви не отравляют их….
Один поет-- другая внемлет.
Певца невинность наградит;
Венок из рук ея летит,
Но лоно вод его приемлет….
Переменился чудный сон.
Средь мшистых скал, леситый склон
Очам представил замок древний;
Лучь умирающий вечерний
На шпицах башен угасал
И вратарь стражу окликал.
В сем замке сумрачном являлся
Унынья грознаго престол;
И сонный лес, и дикий дол
Лишь криком вранов оглашался,
И замка свод им отвечал.
Мне тот же юноша предстал;
Но злополучия след бурный
Страдальца исказили вид;
И омрачился взор лазурный,
И розы старлися с ланит,
И слезы льются сожаленья;
Он встречу с милой вспоминал,
Промчались годы—он увял!
И обманули наслажденья!
Ho пробудился сердца глас;
Поет он песнь воспоминанью
И вдохновение под час
Велит затихнуть в нем страданью.
Плывет из облака луна;
И замка смотрит из окна
Толь юная его подруга,
Но не его она супруга!
Корыстолюбьем вручена
За золото любви притворной;
И день и ночь осуждена
Оплакивать свой плен позорной.
Она внимает глас певца;
Но строгий долг ей воспрещает
Уже невинный дар венца:
Певец, как призрак, убегаеть….
Переменился чудный сон.
Опять является мне он;
Не юношей, но возмужалым;
Издавна странником усталым
Скитается в стране чужой
Утрат с жестокою мечтой.
Во всех семействах гость минутный,
Задумчивый средь них пришлец,
Зрит сострадание сердец,
Но ни покров от бед приютный;
И бродить из страны в страну,
Или вверяется пучинам;
Несется влажныхь гор к вершинам,
Иль бездны алчной в глубину.
Чуть теплится в нем пламень страсти
Он к нежным чувствам охладел;
Внимали все, как прежде пел,
Никто не внемлет песнь напасти,
Сражаеть слух нестройный звук,
Отзыв души осиротелой,
И повестью сердечных мук
Скучает света круг веселой….
Переменился чудный сон.
В чертогь роскошный пренесен,
Я зрел слиянье вкуса с златом;
И вновь явилась мне она,
Малютками окружена!
Разсыпясь на ковре богатом
Шумящимь роем перед ней,
Они с безпечностью играли;
Но тусклый взор ея очей
Своей игрой не оживляли.
Вотще супруг, холодный к ней,
Стал попечительней, нежней,
В нем будто тень любви родилась:
Она с ним сердцемь не делилась.
Вотще спешит веселья в храм;
Печаль по всем ея чертам
Запечатлела след глубокий,
И часто, с поприща утех,
Где царствовал нескромный смех,
Укроясь, слезь лила потоки!
О чем? не ведала; но сны
Протекшаго являлись смутно;
Как средь коварной глубины
Исчез венок, польстив минутно,
Тому, кто был впервые мил,
И вот их жребий разлучил!
Венка свершилось прорицанье,
Красавицы удел—страданье!
Переменился чудный сон.
Явилась дебрь—со всех сторон
Пустыни знойная равнина,
Страдалец тот же мне предстал,
И та же на челе кручина;
Но он спокойный сердцем стал.
Не жжет его ни солнца пламень,
Hе устрашает хлад ночной;
Безчувствен, как гранитный камень,
Среди окрестности немой.
Он весь в желаньях истощился,
Обнявшись сь призраком любви,
И хлад убийственный струился
В медлительной его крови;
И сердце пламенем напрасным
Изпепелило жизнь свою,
С улыбкою и взором ясным.
Стоял он бездны на краю….
В воображеньи одичалом
Повсюду видел он хаос,
Но в сердце, к радостям увялом,
Стихийных не страшился гроз.
Узрев мирь новый, чрезвычайный,
Незримых жителей небес
Он умолял потоком слез,
Чтоб бед источник обычайный
Навеки стер любви закон,
И ждал с благоговеньем он
Судеб непостижимым тайны….
Здесь кончился мой чудный сон.
Дмитрий Глебов.
I
Сомненье, как луна, взошло опять,
и помысл злой
стоит, как тать, —
осенней мглой.
Над тополем, и в небе, и в воде
горит кровавый рог.
О, где Ты, где,
великий Бог!..
Откройся нам, священное дитя…
О, долго ль ждать,
шутить, грустя,
и умирать?
Над тополем погас кровавый рог.
В тумане Назарет.
Великий Бог!..
Ответа нет.
II
Восседает меж белых камней
на лугу с лучезарностью кроткой
незнакомец с лазурью очей,
с золотою бородкой.
Мглой задернут восток…
Дальний крик пролетающих галок.
И плетет себе белый венок
из душистых фиалок.
На лице его тени легли.
Он поет — его голос так звонок.
Поклонился ему до земли.
Стал он гладить меня, как ребенок.
Горбуны из пещеры пришли,
повинуясь закону.
Горбуны поднесли
золотую корону.
«Засиял ты, как встарь…
Мое сердце тебя не забудет.
В твоем взоре, о царь,
все что было, что есть и что будет.
И береза, вершиной скользя
в глубь тумана, ликует…
Кто-то, Вечный, тебя
зацелует!»
Но в туман удаляться он стал.
К людям шел разгонять сон их жалкий.
И сказал,
прижимая, как скипетр, фиалки:
«Побеждаеши сим!»
Развевалась его багряница.
Закружилась над ним,
глухо каркая, черная птица.
III
Он — букет белых роз.
Чаша он мировинного зелья.
Он, как новый Христос,
просиявший учитель веселья.
И любя, и грустя,
всех дарит лучезарностью кроткой.
Вот стоит, как дитя,
с золотисто-янтарной бородкой.
«О, народы мои,
приходите, идите ко мне.
Песнь о новой любви
я расслышал так ясно во сне.
Приходите ко мне.
Мы воздвигнем наш храм.
Я грядущей весне
свое жаркое сердце отдам.
Приношу в этот час,
как вечернюю жертву, себя…
Я погибну за вас,
беззаветно смеясь и любя…
Ах, лазурью очей
я омою вас всех.
Белизною моей
успокою ваш огненный грех»…
IV
И он на троне золотом,
весь просиявший, восседая,
волшебно-пламенным вином
нас всех безумно опьяняя,
ускорил ужас роковой.
И хаос встал, давно забытый.
И голос бури мировой
для всех раздался вдруг, сердитый.
И на щеках заледенел
вдруг поцелуй желанных губок.
И с тяжким звоном полетел
его вина червонный кубок.
И тени грозные легли
от стран далекого востока.
Мы все увидели вдали
седобородого пророка.
Пророк с волненьем грозовым
сказал: «Антихрист объявился»…
И хаос бредом роковым
вкруг нас опять зашевелился.
И с трона грустный царь сошел,
в тот час повитый тучей злою.
Корону сняв, во тьму пошел
от нас с опущенной главою.
V
Ах, запахнувшись в цветные тоги,
восторг пьянящий из кубка пили.
Мы восхищались, и жизнь, как боги,
познаньем новым озолотили.
Венки засохли и тоги сняты,
дрожащий светоч едва светится.
Бежим куда-то, тоской объяты,
и мрак окрестный бедой грозится.
И кто-то плачет, охвачен дрожью,
охвачен страхом слепым: «Ужели
все оказалось безумством, ложью,
что нас манило к высокой цели?»
Приют роскошный — волшебств обитель,
где восхищались мы знаньем новым, —
спалил нежданно разящий мститель
в час полуночи мечом багровым.
И вот бежим мы, бежим, как тати,
во тьме кромешной, куда — не знаем,
тихонько ропщем, перечисляем
недостающих отсталых братии.
VI
О, мой царь!
Ты запутан и жалок.
Ты, как встарь,
притаился средь белых фиалок.
На закате блеск вечной свечи,
красный отсвет страданий —
золотистой парчи
пламезарные ткани.
Ты взываешь, грустя,
как болотная птица…
О, дитя,
вся в лохмотьях твоя багряница.
Затуманены сном
наплывающей ночи
на лице снеговом
голубые безумные очи.
О, мой царь,
о, бесцарственно-жалкий,
ты, как встарь,
на лугу собираешь фиалки.
ВАКХИДАО, непонятные, жестокие мужчины!
И охлажденье их и страсть к нам — без причины.
Семь дней тому назад еще в последний раз
Здесь предо мной вздыхал и плакал Лизиас.
Я верила, я им гордилась, любовалась.
Ты видишь, Пифия? Всё нынче миновалось!
Зову — не слушает. Спроси, отворожен
Он зельем, что ль, каким? Или обижен он
Вакхидой верною? Давно ль, склоня колены,
Преследовал меня богач из Митилены,
Швырялся золотом, нес мирры, пышных роз,
И руку предлагал? — О, сколько горьких слез
Мне стоил Лизиас! ПИФИЯЯ помню, ревновала
Его ты к флейтщице. Я знаю, та Цимбала
Тяжелокосая с Филлидою-змеей
Всегда вдвоем. — Куда ты, Лизиас? Постой!
Признайся лучше! ЛИЗИАСВ чем? ПИФИЯЯ правдой не обижу.
Недаром флейтщиц я лезбейских ненавижу.
Вот всепобедные сирены! Слушай смех.
Ведь не Вакхида я смиренница. При всех
Скажу, что видела на днях. Бываю часто
На пышных я пирах. Наследник Феофраста
Звал ужинать. Он сам красноречив, пригож
И ласков. Собрались. В венках вся молодежь,
Вся раздушенная; в венке на крайнем ложе
С седою бородой мудрец известный тоже
Возлег. Мне не забыть сурового лица.
Всем хочется речей послушать мудреца…
Вдруг флейты ласковой, игривой, вдохновенной,
Фригийской флейты зов раздался вожделенный,
И легкая, как лань, лезбеянка вошла,
Остановилася, всех взором обвела
И старцу мудрому, исполнена тревоги,
Кудрявой головой, в цветах, поникла в ноги.
Но старец ей, смеясь: «Нашла же, где упасть!
Беседе рад мудрец, но презирает страсть» —
И оттолкнул ее. Смущенная позором,
Лезбеянка встает; но флейты страстным хором
Зовут танцовщицу, — и вот уже она
Несется, кружится, полуобнажена
И беззаветного исполнена желанья.
Я женщина — и то… Нет, страшные созданья!
Смотрю — философ наш, порыва не тая,
Встает, кричит: «Все прочь! сюда! она моя!»
Вмешался тут Дифил, повеса и гуляка,
Поднялся общий шум, и завязалась драка.
Венок у мудреца сорвали с головы…
Смех! — Вот лезбеянки, ты видишь, каковы.
А ты еще ее, Вакхиду, голубицу,
Решился променять на флейтщицу-срамницу,
На черноглазую Цимбалу.ВАКХИДАНет, постой,
Подруга Пифия! Мне хочется самой
Ему напомнить ночь, как, веря юным силам,
Он пил наперебой с Тразоном и Дифилом.
Позвали флейтщиц к вам. — Я не спускала глаз. —
Хотя Цимбалу ты поцеловал пять раз,
Ты этим лишь себя унизил. Но Филлида!
Я всё заметила, не подавая вида, —
Как ты глазами ей указывал фиал,
Тобою отпитой, как ты рабу шептал,
Наполнив вновь его, тайком снести к Филлиде.
Нет, вспомнить не могу я о такой обиде! —
Как, закусивши плод и видя, что Тразон
О Диогене в спор с Дифилом погружен,
Ты яблоко швырнул — и на лету поймала
Она его, смеясь; потом поцеловала
И спрятала. — Ну что? Что скажешь ты теперь? ЛИЗИАСЯ пьян был и шутил. Нет, Пифия, не верь
Ты ревности ее. Ее ты защищаешь,
Но скажешь ты не то, когда ты всё узнаешь.
Вакхида, выслушай! Довольно я молчал!
На ложе с отроком я сам тебя застал! ВАКХИДАМеня? О боги! Где? Когда? В какую пору? ЛИЗИАСТы знаешь, что, меня строжайшему надзору
Отец из-за тебя подвергнув, приказал,
Чтоб раб мне по ночам дверей не отпирал.
Семь дней тому назад, желаньем истомленный,
Позвал Дримона я. Мой сверстник благосклонный
Подставил у стены мне спину — и по ней
Я перелез. Бегу — и вот я у дверей
Моей возлюбленной. Была уж полночь, пели
Вторые петухи. Дверь заперта. Ужели
Стучать, греметь? Махну я через двор, — знаком
Мне этот путь. Вхожу я ощупью в твой дом,
Нащупал я постель.ВАКХИДАО боги! Умираю!
Что скажет он еще? ЛИЗИАСЯ слухом различаю
Дыхание двоих. Сперва мне мысль пришла —
Рабыню Лиду спать ты, видно, позвала;
Но тихо я впотьмах к вам простираю руки…
О Пифия! пойми, какие злые муки
Я вынес! Ищущей рукою я напал
На кожу нежную: то отрок возлежал,
Благоухающий, с обритой головою…
О, если б нож тогда случился под рукою!
Не смейся, Пифия: ужасен мой рассказ! ВАКХИДАИ только? Вот за что ты в гневе, Лизиас?
То Пифия была.ПИФИЯК чему ты всё болтаешь! ВАКХИДАЗачем скрывать? Теперь, мой Лизиас, ты знаешь:
То Пифия была.ЛИЗИАСС обритой головой?
Ну, скоро ж у нее роскошною косой
Успели локоны густые увенчаться!
Сам Феникс быстро так не может возрождаться;
На бритой голове коса узлом в шесть дней! ВАКХИДАБоясь, чтобы болезнь недавняя кудрей
Ей не испортила, она без сожаленья
Обрилась, — а на ней чужое украшенье.
Сними ж его на миг, друг Пифия! Глазам
Ревнивец наконец пускай поверит сам.
Ты видишь, — вот она, невинная прикраса,
А вот и отрок злой, что мучил Лизиаса!
Блеснул на западе румяный царь природы,
Скатился в океан, и загорелись воды.
Почий от подвигов! усни, сокрывшись в понт!
Усни и не мешай мечтам ко мне спуститься,
Пусть юная Аврора веселится,
Рисуя перстом горизонт,
И к утру свежие готовит розы;
Пусть ночь, сей добрый чародей,
Рассыпав мак, отрет несчастных слезы,
Тогда отдамся я мечте своей.
Облекши истину призраком ложным,
На рок вериги наложу;
Со счастием союз свяжу,
Блаженством упиясь возможным.
Иль вырвавшись из стен пустынных,
В беседы преселюсь великих, мудрых, сильных.
Усни, царь дня! тот путь, который описал,
Велик и многотруден.Откуда яркий луч с высот ко мне сверкнул,
Как молния, по облакам скользнул?
Померк земной огонь… о! сколь он слаб и скуден!
Средь сумраков блестит,
При свете угасает!
Чьих лир согласный звук во слух мой ударяет?
Бессмертных ли харит
Отверзлись мне селенья?
Сколь дивные явленья!
Там ночь в окрестностях, а здесь восток
Лучом весення утра
Златит Кастальский ток.
Вдали, из перламутра,
Сквозь пальмовы древа я вижу храм,
А там,
Средь миртовых кустов, склоненных над водою,
Почтенный муж с открытой головою
На мягких лилиях сидит,
В очах его небесный огнь горит; Чело, как утро ясно,
С устами и с душей согласно,
На коем возложен из лавр венец;
У ног стоит златая лира;
Коснулся и воспел причину мира;
Воспел, и заблистал в творениях Творец.Как свет во все концы вселенной проникает,
В пещерах мраки разгоняет,
Так глас его, во всех промчавшися местах,
Мгновенно облетел пространно царство!
Согнулось злобное коварство,
Молчит неверие безбожника в устах,
И суемудрие не зрит опоры;
Предстала истина невежеству пред взоры:
Велик, — гласит она, — велик в твореньях бог! Умолк певец… души его восторг
Прервал согласно песнопенье;
Но в сердце у меня осталось впечатленье,
Которого ничто изгладить не могло.
Как образ, проходя сквозь чистое стекло,
Единой на пути черты не потеряет, —
Так верно истина себя являет,
Исшед устами мудреца:
Всегда равно ясна, всегда умильна,
Всегда доводами обильна,
Всегда равно влечет сердца.Певец отер слезу, коснулся вновь перстами,
Ударил в струны, загремел,
И сладкозвучными словами
Земных богов воспел!
Он пел великую из смертных на престоле,
Ее победы в бранном поле,
Союз с премудростью, любовь к благим делам,
Награду ревностным трудам,
И, лиру окропя слезою благодарной,
Во мзду щедроте излиянной,
Вдруг вновь умолк, восторгом упоен,
Но глас его в цепи времен
Бессмертную делами
Блюдет бессмертными стихами.
Спустились грации, переменили строй,
Смягчился гром под гибкою рукой,
И сельские послышались напевы,
На звуки их стеклися девы.
Как легкий ветерок,
Порхая чрез поля с цветочка на цветок,
Кружится, резвится, до облак извиваясь, —
Так девы юные, сомкнувшись в хоровод,
Порхали по холмам у тока чистых вод,
Стопами легкими едва земле касаясь,
То в горы скачучи, то с гор.
Певец веселый бросил взор.
(И мудрым нравится невинная забава.)Стройна, приятна, величава,
В одежде тонкой изо льна,
Без перл, без пурпура, без злата,
Красою собственной богата
Явилася жена;
В очах певца под пальмой стала,
Умильный взгляд к нему кидала,
Вия из мирт венок.
Звук лиры под рукой вдруг начал изменяться,
То медлить, то сливаться;
Певец стал тише петь и наконец умолк.
Пришелица простерла руки,
И миртовый венок за сельских песней звуки
Едва свила,
Ему с улыбкой подала;
Все девы в тот же миг во длани заплескали.«Где я?..» —
От изумления к восторгу преходя,
Спросила я у тех, которы тут стояли.
«На Званке ты!» — ответы раздались.
Постой, мечта! продлись!..
Хоть час один!.., но ах! сокрылося виденье,
Оставя в скуку мне одно уединенье.
«Мы прекрасны и могучи,
Молодые короли,
Мы парим, как в небе тучи,
Над миражами земли.В вечных песнях, в вечном танце
Мы воздвигнем новый храм.
Пусть пьянящие багрянцы
Точно окна будут нам.Окна в Вечность, в лучезарность,
К берегам Святой Реки,
А за нами пусть Кошмарность
Создает свои венки.«Пусть терзают иглы терний
Лишь усталое чело,
Только солнце в час вечерний
Наши кудри греть могло.«Ночью пасмурной и мглистой
Сердца чуткого не мучь;
Грозовой, иль золотистой
Будь же тучей между туч.*Так сказал один влюбленный
В песни солнца, в счастье мира,
Лучезарный, как колонны
Просветленного эфира, Словом вещим, многодумным
Пытку сердца успокоив,
Но смеялись над безумным
Стены старые покоев.Сумрак комнат издевался,
Бледно-серый и угрюмый,
Но другой король поднялся
С новым словом, с новой думой.Его голос был так страстен,
Столько снов жило во взоре,
Он был трепетен и властен,
Как стихающее море.Он сказал: «Индийских тканей
Не постигнуты узоры,
В них несдержанность желаний,
Нам неведомые взоры.«Бледный лотус под луною
На болоте, мглой одетом,
Дышет тайною одною
С нашим цветом, с белым цветом.И в безумствах теокалли
Что-то слышится иное.
Жизнь без счастья, без печали
И без бледного покоя.«Кто узнает, что томится
За пределом наших знаний
И, как бледная царица,
Ждет мучений и лобзаний».*Мрачный всадник примчался на черном коне,
Он закутан был в бархатный плащ
Его взор был ужасен, как город в огне,
И как молния ночью, блестящ.Его кудри как змеи вились по плечам,
Его голос был песней огня и земли,
Он балладу пропел молодым королям,
И балладе внимали, смутясь, короли.*«Пять могучих коней мне дарил Люцифер
И одно золотое с рубином кольцо,
Я увидел бездонность подземных пещер
И роскошных долин молодое лицо.«Принесли мне вина — струевого огня
Фея гор и властительно — пурпурный Гном,
Я увидел, что солнце зажглось для меня,
Просияв, как рубин на кольце золотом.«И я понял восторг созидаемых дней,
Расцветающий гимн мирового жреца,
Я смеялся порывам могучих коней
И игре моего золотого кольца.«Там, на высях сознанья — безумье и снег…
Но восторг мой прожег голубой небосклон,
Я на выси сознанья направил свой бег
И увидел там деву, больную, как сон.«Ее голос был тихим дрожаньем струны,
В ее взорах сплетались ответ и вопрос,
И я отдал кольцо этой деве Луны
За неверный оттенок разбросанных кос.«И смеясь надо мной, презирая меня,
Мои взоры одел Люцифер в полутьму,
Люцифер подарил мне шестого коня
И Отчаянье было названье ему».*Голос тягостной печали,
Песней горя и земли,
Прозвучал в высоком зале,
Где стояли короли.И холодные колонны
Неподвижностью своей
Оттеняли взор смущенный,
Вид угрюмых королей.Но они вскричали вместе,
Облегчив больную грудь:
«Путь к Неведомой Невесте
Наш единый верный путь.«Полны влагой наши чаши,
Так осушим их до дна,
Дева Мира будет нашей,
Нашей быть она должна!«Сдернем с радостной скрижали
Серый, мертвенный покров,
И раскрывшиеся дали
Нам расскажут правду снов.«Это верная дорога,
Мир иль наш, или ничей,
Правду мы возьмем у Бога
Силой огненных мечей».*По дороге их владений
Раздается звук трубы,
Голос царских наслаждений,
Голос славы и борьбы.Их мечи из лучшей стали,
Их щиты, как серебро,
И у каждого в забрале
Лебединое перо.Все, надеждою крылаты,
Покидают отчий дом,
Провожает их горбатый,
Старый, верный мажордом.Верны сладостной приманке,
Они едут на закат,
И смущаясь поселянки
Долго им вослед глядят, Видя только панцирь белый,
Звонкий, словно лепет струй,
И рукою загорелой
Посылают поцелуй.*По обрывам пройдет только смелый…
Они встретили Деву Земли,
Но она их любить не хотела,
Хоть и были они короли.Хоть безумно они умоляли,
Но она их любить не могла,
Голубеющим счастьем печали
Молодых королей прокляла.И больные, плакучие ивы
Их окутали тенью своей,
В той стране, безнадежно-счастливой,
Без восторгов и снов и лучей.И венки им сплетали русалки
Из фиалок и лилий морских,
И, смеясь, надевали фиалки
На склоненные головы их.Ни один не вернулся из битвы…
Развалился прадедовский дом,
Где так часто святые молитвы
Повторял их горбун мажордом.*Краски алого заката
Гасли в сумрачном лесу,
Где измученный горбатый
За слезой ронял слезу.Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова: «Горе! Умерли русалки,
Удалились короли,
Я, беспомощный и жалкий,
Стал властителем земли.Прежде я беспечно прыгал,
Царский я любил чертог,
А теперь сосновых игол
На меня надет венок.А теперь в моем чертоге
Так пустынно ввечеру;
Страшно в мире… страшно, боги…
Помогите… я умру…»Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова.
Нет, я не радостно встречаю новый год,
Он жадной смерти клич над бездною могилы.
Редеет строй бойцов. За кем теперь черед?
Падет-ли юноша, в разцвете гордой силы,
Иль лавры старика, добытые в бою
За правду и любовь,—сомнутся безпощадно, —
Грядущее сильней томит печаль мою,
И новый год идет с тоскою безотрадной!
Как радостный напев в день грустных похорон,
Как пира скучнаго тяжелое похмелье,
Противен мне заздравный кубка звон
И в этот миг людей привычное веселье.
Вл. Ладыженский.
Сменяясь быстрой чередой,
Проходят дни, проходят годы,
И жаль мне жизни молодой —
Как заключенному свободы.
А жизнь не ждет. За ней толпой
Бегут вопросы без ответа:
Уже-ли песнь моя пропета
И кончен путь мой трудовой?..
Под гнетом пошлости пустой
Замрут-ли робкие напевы —
Как чахнут раннею весной
Едва всходящие посевы?
Вл. Ладыженский.
Свершился жребий твой суровый!
Как рано смерть в тебе пришла
И сорвала венец лавровый
С спокойно-гордаго чела.
Замолкли скорбных песен звуки
Над стороной твоей родной,
Которой нес ты сердца муки,
Как дань души твоей больной.
И помню я, был день ненастный,
Когда в могиле дорогой
Послами родины несчастной
Сошлись мы с горькою тоской.
Но, расходясь, мы обещали
Снести, как клад, в своих сердцах
Все те же песни, что звучали
На смертью порванных струнах.
В. Ладыженский.
Прости! Он близок, час разлуки…
Я уношу с собою вдаль
Тобой осмеянныя муки,
Тобой зажженную печаль.
И знаешь ты, что я, тоскуя,
В тиши родных моих степей
Все буду жаждать поцелуя
И лжи ласкающих речей.
Так иногда,—мечты созданье, —
Приносит призрак роковой
Непобедимое страданье
Непобедимой красотой.
Вл. Ладыженский.
В простых речах поэзия темна:
Всплакнет ли робкое в них горе,
Сверкнет ли радости волна, —
Все тонет в безразличном хоре.
Поэт кует из этих слов простых
Венок из золота и стали:
Звено из радостей земных
Паяет пламенем печали/
И человеке идет, судьбой влеком,
Смеясь и плача в самом деле —
Идет, играя тем венком,
К неведомой, но вечной цели.
И путь его и труден, и далек,
И в мраке б стал путем страданий,
Когда б не яркий огонек
Любви и творческих исканий.
Вл. Ладыженский.
Се царь твой грядет тебе кроток.
Ев. Матѳ. 21, V.
Народный клик, детей молитвы
И старцев гордыя хвалы…
Ужель в пылу кровавой битвы
Склонились римские орлы?
Ужель свободна Иудея,
И царь, вождями окружен,
Идет возсесть на праздный трон,
Святым восторгом пламенея?
Но нет, мечтам синедриона
Смеются римские полки:
Он нищ и кроток—царь Сиона,
И с ним простые рыбаки.
Греми ж, хвалебное «осанна»,
Греми в сердечной простоте,
Решеньем злобы и обмана
Он будет распят на кресте.
Но и на нем, томясь, страдая,
Он будет жить в дали веков,
И в мир, любя и всепрощая,
Умчится слава рыбаков.
Вл. Ладыженский.
От шума города я радостно бежал
К степям родным, как узник из темницы,
Покоя я молил, забвенья я искал…
И замер гул покинутой столицы,
И снова предо мной синеющая даль,
Лазурь небес; простор их безграничный,
Но в душу крадется знакомая печаль,
Как старый друг, как гость привычный.
И шепчет мне она: не верь, простор полей
Не даст тебе желаннаго забвенья,
Любовь безумная давно в душе твоей
Зажгла тоску,—и нет ей исцеленья!
На муки обречен, свой жалкий приговор
С собою ты принес к степям отчизны, —
Вот отчего тебе тяжел ея простор,
Как слово горькой укоризны.
Вл. Ладыженский.
Над самым обрывом обитель стоит;
Рейн мимо несется, как птица;
И сквозь монастырской решетки глядит
На Рейн молодая белица.
На Рейне, вечерней зарей облита,
Колышется шлюпка; цветами
Пестреет на парусе гордом тафта;
Обвешана мачта венками.
Кудрявый красавец стоит над рулем,
Как образ античного бога;
Пурпурная тога надета на нем,
И вышита золотом тога.
У ног его девять богинь возлежат —
Из мрамора вылиты лики;
Их стройные формы призывно сквозят
Под складками легкой туники.
Кудрявый красавец поет про любовь,
На сладостной лире играет…
Горит у белицы встревоженной кровь
И к сердцу ключом прикипает.
И крестится раз она — раз и другой;
Но бедной и крест не помога,
И жмет ей своей беспощадной рукой
Болезненно сердце тревога.
«Я бог всесильный музыки;
Повсюду я прославлен;
Мне на Парнасе, в Греции,
Издревле храм поставлен.
Да, на Парнасе, в Греции,
Я восседал и пенью
Внимал у струй Касталии,
Под кипарисной тенью,
Порой со дщерями деля
Торжественные хоры;
Звучали всюду ля-ля-ля,
И смех, и разговоры.
А между тем — тра-ра, тра-ра —
Гремели звуки рога:
В лесу охотилась сестра,
Горда и быстронога.
Не знаю, как случалося,
Но только освежали
Уста струи Касталии —
Уста мои звучали:
Я пел, невольно слух маня,
Невольно лира пела,
Как будто Дафнэ на меня
Тогда сквозь лавр глядела.
Я пел — лились амброзией
Моих напевов волны,
И были звучной славою
Земля и небо полны.
Лет с тысячу из Греции
Я изгнан… Миновалось…
Но сердце — сердце в Греции
Возлюбленной осталось…»
В одеяние бегинок —
В эпанечку с капюшоном
Из грубейшей черной саржи
Вся закуталась белица,
И идет она поспешно
По голландской по дороге,
Вдоль по Рейну, и поспешно
Каждых встречных опрошает:
«Не видали ль Аполлона?
Он одет в пурпурной тоге;
Сладко он поет под лиру:
Он кумир мой вожделенный».
Но никто не отвечает:
Кто спиною повернется,
Кто в глаза ей захохочет,
Кто прошепчет ей: «Бедняжка!»
Но дорогу переходит
Ей старик; он весь трясется;
Цифры в воздухе выводит
И поет гнусливо что-то.
За спиной его котомка;
На макушке трехугольный
Колпачок; лукаво щурясь,
Внемлет он речам белицы:
«Не видали ль Аполлона?
Он одет в пурпурной тоге;
Сладко он поет под лиру:
Он кумир мой вожделенный».
Головой качая дряхлой,
Отвечал он ей подробно,
И забавно, при ответе,
Дергал острую бородку:
«Не видал ли Аполлона?
Отчего ж его не видеть?
Я видал его нередко
В амстердамской синагоге.
Он служил там запевалой,
Прозывался Рабби Фебиш —
Аполлон на их наречье,
Но кумиром мне он не был.
Ну, и пурпурную тогу
Также знаю; славный пурпур:
По восьми флоринов, только
Недоплачено полсуммы.
А родитель Аполлона,
Моисей, прозваньем Йитчер, —
Всякой всячины обрезчик…
И, конечно, уж червонцев.
Мать приходится кузиной
Зятю нашему… Торгует:
Огурцов у ней соленых
И ветошек разных много.
Сына вряд ли очень любят.
Славный он игрок на лире;
Но играть гораздо лучше
Он привык в тарок и в ломбер.
Ну, и вольница при этом:
Потерял недавно место;
Ест свинину; бродит с труппой
Нарумяненных актеров.
И по ярмаркам он с ними
Представляет в балаганах
Арлекина, Олоферна
И царя Давида даже.
Говорят, царя Давида
Представляет он удачно,
И псалмы поет на ветхом
Иудейском диалекте.
В Амстердаме, проигравшись
В пух и в прах в игорном доме,
Набрал муз теперь и с ними
Разезжает Аполлоном.
Ту, которая потолще
И венок лавровый носит,
И визжит, зовут подруги,
Да и все: Зеленой Свинкой».
Я звал тебя в те дни счастливых детских грез,
Чарующих надежд и светлых упований,
Когда мои глаза еще не знали слез,
Душа еще не ведала страданий.
И ты явилась мне в сияньи золотом,
В венке из алых роз, в одежде серебристой —
Вечерней звездочкой на небе голубом,
Голубкою невинною и чистой.
И говорила мне ты, весело смеясь:
«Смотри, как чуден лес, как тихо дремлют нивы,
Как с ветерком по их изгибам, золотясь,
Бегут огней вечерних переливы…
Смотри — и плеск ручья, и эхо дальних гор,
И кроткий луч звезды, и роз благоуханье
Как бы сливаются в один волшебный хор
Лучей и звуков, красок и дыханья…
Смотри, как тихо все и ясно вкруг тебя,
В гармонии живой, в согласном, стройном клире…
Ты послан в этот мир прекрасный, чтоб, любя,
Учить любви живущих в этом мире…»
Ты лиру мне дала… С отвагою живой
По трепетным струнам персты зашевелились —
И струны грянули, и звонкою струей
Чарующие звуки покатились…
Я звал тебя, когда в груди моей впервой
Проснулись бурные порывы и стремленья,
Нахлынул мрачных дум и чувств зловещих рой —
И шевельнулись первые сомненья…
И ты явилась мне — спокойна, но бледна;
Две капли слез в очах задумчивых застыли;
Какой-то кроткий блеск, святая тишина
По всем твоим чертам разлиты были…
И, голову свою склонив к моей груди,
Ты говорила мне с любовью, утешая:
«Чтоб светел был твой путь, ты веруй и люби,
Других любви и вере поучая…»
И жадно я душой ловил слова твои…
И новая струна на лире появилась —
И зазвучала песнь о вере и любви,
И сила в ней могучая таилась…
Я звал тебя, когда в рядах святых бойцов,
За правду и любовь подняв святое знамя,
Я стал изнемогать под натиском врагов, —
Когда кругом губительное пламя,
Клокоча и шипя, сжигало все, что мне
О правде, о любви, о счастьи говорило, —
И ты явилась мне, святая, вся в огне…
Невинное чело обвито было
Венком из терний… Кровь струилась по щекам…
Но искрилась в очах таинственная сила…
И, долгий, скорбный взор поднявши к небесам,
Ты с грустью затаенной говорила:
«Ты видишь эту кровь?.. О, будь же, как и я,
Неустрашим, будь чужд холодному сомненью
И, веруя, любя, страдая и терпя,
Учи других страданью и терпенью!..»
И в хоре вещих струн еще одной струны
Раздался звук — глухой, протяжный и печальный,
Как темной ночью плеск обятой сном волны,
Как стон последний в песне погребальной…
С тех пор минули дни и годы протекли —
И все, что в глубине души моей смирялось
Волшебной силою надежды и любви,
Терпением упорным подавлялось, —
Все поднялось со дна души больной
Угрюмым облаком, грозою закипая…
И я теперь опять зову тебя с тоской,
В отчаяньи молясь и проклиная!
Явись, явись ко мне!.. Не стало больше сил…
Неволя и вражда мне сердце истерзали!..
Я верен был тебе, я искренно любил,
Но на любовь мне смехом отвечали!
Я верил — но кругом так тьма была густа…
Все чистое и все святое погибало…
И из груди змеей холодной на уста
Невольное проклятье выползало!..
В тоске тяжелой я все струны перебрал
На лире золотой, врученной мне тобою, —
И за струной струна рвалась, и замирал
Последний звук под трепетной рукою…
Явись же мне теперь! Со словом ли любви,
В терновом ли венце, мечом ли потрясая…
Явись и научи, каким путем идти…
Явись, явись, великая, святая!..
Вечернее солнце катилось по жаркому небу,
И запад, слиянный с краями далекими моря,
Готовый блестящаго Бога принять, загорался;
В долинах, на холмах звучали пастушьи свирели;
По холмам, долинам бежали стада и шумели;
В прохладе и блеске катилися волны Алфея.
Дамон, вдохновенный певец, добродетельный старец,
Из хижины вышел и сел у дверей на пороге.
Уж семьдесять раз он первыми розами лиру
И длинныя кудри свои украшал, воспевая
На празднике пышном весны и веселье и младость:
А в юности зрелой Камены его полюбили.
Но старость, лишив его сил, убелив ему кудри,
Отнять у него не могла вдохновеннаго дара
И светлой веселости: их добродетель хранила.
И старец улыбкой и взором приветливым встретил
Отвсюду бегущих к нему пастухов и пастушек.
Любезный Дамон, наш певец, добродетельный старец!
Нам песню ты спой, веселую песню: кричали.
Мы любим, после трудов и полдневнаго жара,
В тени близь тебя отдыхать под веселыя песни.
Не сам ли ты пел, что внушенныя музами песни
На сердце больное, усталое веют прохладой,
Которая слаще прохлады, из урны Алфея
С разсветом лиющейся, слаще прохлады, лилеям
Свежесть дающей росы, и вина вековаго,
В амфорах хранимаго дедами, внукам на радость?
Что, добрый? Не так ли ты пел нам? Дамон улыбнулся.
Он с юности ранней до поздняго вечера жизни
Ни в чем не отказывал девам и юношам милым.
И как отказать? Убедительны, сладки их просьбы:
В прекрасных устах и улыбка и речи прекрасны:
Взглянул он на Хлою, перстом погрозил ей и молвил:
Смотри, чтоб не плакать! и ты попадешь в мою песню.
Взял лиру, задумался, к солнцу лицем обратился,
Ударил по струнам и начал хвалою безсмертным:
«Прекрасен твой дар, Аполлон, вдохновенныя мысли!
Кого ты полюбишь, к тому и рано и поздно
В смиренную хижину любят слетаться Камены.
О Эрмий, возвышен твой дар: убедительность речи!
Ты двигаешь силою слова и разум и душу.
Как ваших даров не хвалить, о Гимен, о Паллада!
Что бедную жизнь услаждает? Подруга и мудрость.
Но выше, безценней всего, Эрот и Киприда,
Даяние ваше: красою цветущая младость!
Красивы тюльпан и гвоздика и мак пурпуровый,
Ясмин, и лился красивы: но краше их роза;
Приятны крылатых певцов сладкозвучныя песни:
Приятней полночное пенье твое, Филомела!
Все ваши прекрасны дары, о безсмертные боги!
Прекраснее всех красотою цветущая младость:
Прекрасней, проходчивей всех. Пастухи и пастушки!
Любовь с красотою не жители: гости земные,
Блестят как роса, как роса и взлетают на небо.
А тщетны без них нам и мудрость, и дар убежденья!
Крылатых гостей не прикличешь и лирой Орфея!
Все, други, вы скажете скоро, как дед говорит ваш:
Бывало, любили меня, а нынче не любят!
Да вот и вчера.... Что краснеешь ты, Хлоя? взгляните,
Взгляните на щеки ея: как шиповник алеют!
Глядите: по ним две росинки, блестя, покатились!
Не вправду ль тебе говорил я: смотри, чтоб не плакать!
И ты попадешь в мою песню: сказал, и исполню.»
И все оглянулись на Хлою прекрасную. Хлоя
Щеками горячими робко прижалась к подруге,
И шепот веселый и шум в пастухах пробудила.
Дамон, улыбаясь на шум их и шопот веселый,
Громчей заиграл и запел веселей и быстрее:
«Вчера, о друзья, у прохладной пещеры, где Нимфы,
Игривыя дщери Алфея и ближних потоков,
Расчесывать кудри зеленыя любят сходиться
И вторить со смехом и песням и клятвам любовным,
Там встретил я Хлою. Старинушка добрый, спой песню:
Она мне сказала: с охотой, пастушка, с охотой!
Но даром я песень не пел никогда для пастушек;
Сперва подари что-нибудь, я спою. Что могу я
Тебе подарить? Вот венок я сплела! О, прекрасен,
Красиво сплетен твой венок: но венка мне не надо.
Свирелку возьми! Мне свирелку! красавица? сам я
Искусно клею их воском душистым. Так что же
Тебе подарю я? Возьмешь ли корзинку? мне нынче
Ее подарил мой отец: а ты знаешь, корзинки
Плетет он прекрасно. Но, дедушка, что же молчишь ты?
Зачем головой ты качаешь? Иль этого мало?
Возьми же в придачу ты овцу любую! Шалунья,
Шалунья, не знать в твои годы, чем платят за песни!
Чего же тебе? Поцелуя. Чего? Поцелуя.
Как, этой безделицы? Ах, за нее бы я отдал
Не только венок и свирелку, корзинку и овцу:
Себя самого! Поцелуй же! Ах, дедушка добрый!
Все овцы мои разбежались; чтоб волк их не встретил;
Прощай, побегу я за ними. Сказала, и мигом,
Как легкая серна, как Нимфа дубравная скрылась.
Взглянул я на кудри седыя, вздохнул и промолвил:
Цвет белый пастушкам приятен в нарциссах, в лилеях;
А белыя кудри пастушкам не милы. Вот, други,
Вам песня моя: весела ли, судите вы сами.»
Умолк. Все хвалили веселую песню Дамона;
А Хлоя дала поцелуй (так хотели пастушки)
Седому слагателю песней игривых и сладких:
И радость блеснула во взорах певца. Возвращаясь
К своим шалашам пастухи и пастушки: о боги,
Молились, пошлите вы нам добродетель и мудрость!
Пусть весело встретим мы старость, подобно Дамону!
Пусть также без грусти, но с тихой улыбкою скажем:
Бывало, любили меня, а ныньче не любят!
(Идиллия)
Вечернее солнце катилось по жаркому небу,
И запад, слиянный с краями далекими моря,
Готовый блестящего бога принять, загорался;
В долинах, на холмах звучали пастушьи свирели;
По холмам, долинам бежали стада и шумели;
В прохладе и блеске катилися волны Алфея.
Дамон, вдохновенный певец, добродетельный старец,
Из хижины вышел и сел у дверей на пороге.
Уж семьдесят раз он первыми розами лиру
И длинные кудри свои украшал, воспевая
На празднике пышном весны и веселье, и младость.
А в юности зрелой камены его полюбили.
Но старость, лишив его сил, убелив ему кудри,
Отнять у него не могла вдохновенного дара
И светлой веселости: их добродетель хранила.
И старец улыбкой и взором приветливым встретил
Отвсюду бегущих к нему пастухов и пастушек.
«Любезный Дамон, наш певец, добродетельный старец!
Нам песню ты спой, веселую песню, — кричали, —
Мы любим, после трудов и полдневного жара,
В тени близь тебя отдыхать под веселые песни.
Не сам ли ты пел, что внушенные музами песни
На сердце больное, усталое веют прохладой,
Которая слаще прохлады, из урны Алфея
С рассветом лиющейся, слаще прохлады, лилеям
Свежесть дающей росы, и вина векового,
В амфорах хранимого дедами, внукам на радость?
Что, добрый? Не так ли ты пел нам?» Дамон улыбнулся.
Он с юности ранней до позднего вечера жизни
Ни в чем не отказывал девам и юношам милым.
И как отказать? Убедительны, сладки их просьбы:
В прекрасных устах и улыбка, и речи прекрасны.
Взглянул он на Хлою, перстом погрозил ей и молвил:
«Смотри, чтоб не плакать! и ты попадешь в мою песню».
Взял лиру, задумался, к солнцу лицом обратился,
Ударил по струнам и начал хвалою бессмертным:
«Прекрасен твой дар, Аполлон, — вдохновенные мысли!
Кого ты полюбишь, к тому и рано и поздно
В смиренную хижину любят слетаться камены.
О Эрмий, возвышен твой дар — убедительность речи!
Ты двигаешь силою слова и разум и душу.
Как ваших даров не хвалить, о Гимен, о Паллада!
Что бедную жизнь услаждает? — Подруга и мудрость.
Но выше, бесценней всего, Эрот и Киприда,
Даяние ваше — красою цветущая младость!
Красивы тюльпан, и гвоздика, и мак пурпуровый,
Ясмин, и лился красивы — но краше их роза;
Приятны крылатых певцов сладкозвучные песни —
Приятней полночное пенье твое, Филомела!
Все ваши прекрасны дары, о бессмертные боги!
Прекраснее всех красотою цветущая младость,
Прекрасней, проходчивей всех. Пастухи и пастушки!
Любовь с красотою не жители — гости земные,
Блестят, как роса, как роса, и взлетают на небо.
А тщетны без них нам и мудрость, и дар убежденья!
Крылатых гостей не прикличешь и лирой Орфея!
Все, други, вы скажете скоро, как дед говорит ваш:
Бывало, любили меня, а нынче не любят!
Да вот и вчера… Что краснеешь ты, Хлоя? взгляните,
Взгляните на щеки ее: как шиповник алеют!
Глядите: по ним две росинки, блестя, покатились!
Не вправду ль тебе говорил я: смотри, чтоб не плакать!
И ты попадешь в мою песню: сказал — и исполню».
И все оглянулись на Хлою прекрасную. Хлоя
Щеками горячими робко прижалась к подруге,
И шепот веселый и шум в пастухах пробудила.
Дамон, улыбаясь на шум их и шепот веселый,
Громчей заиграл и запел веселей и быстрее:
«Вчера, о друзья, у прохладной пещеры, где нимфы,
Игривые дщери Алфея и ближних потоков,
Расчесывать кудри зеленые любят сходиться
И вторить со смехом и песням, и клятвам любовным,
Там встретил я Хлою. „Старинушка добрый, спой песню“, —
Она мне сказала. — „С охотой, пастушка, с охотой!
Но даром я песень не пел никогда для пастушек;
Сперва подари что-нибудь, я спою“. — „Что могу я
Тебе подарить? Вот венок я сплела!“ — „О, прекрасен,
Красиво сплетен твой венок, но венка мне не надо“.
— „Свирелку возьми!“ — „Мне свирелку! красавица? Сам я
Искусно клею их воском душистым“. — „Так что же
Тебе подарю я? Возьмешь ли корзинку? Мне нынче
Ее подарил мой отец — а ты знаешь, корзинки
Плетет он прекрасно. Но, дедушка, что же молчишь ты?
Зачем головой ты качаешь? Иль этого мало?
Возьми же в придачу ты овцу любую!“ — „Шалунья,
Шалунья, не знать в твои годы, чем платят за песни!“
— „Чего же тебе?“ — „Поцелуя“. — „Чего?“ — „Поцелуя“.
— „Как, этой безделицы?“ — „Ах, за нее бы я отдал
Не только венок и свирелку, корзинку и овцу:
Себя самого! Поцелуй же!“ — „Ах, дедушка добрый!
Все овцы мои разбежались; чтоб волк их не встретил,
Прощай, побегу я за ними“. — Сказала, и мигом
Как легкая серна, как нимфа дубравная, скрылась.
Взглянул я на кудри седые, вздохнул и промолвил:
Цвет белый пастушкам приятен в нарциссах, в лилеях;
А белые кудри пастушкам не милы. Вот, други,
Вам песня моя: весела ли, судите вы сами».
Умолк. Все хвалили веселую песню Дамона;
А Хлоя дала поцелуй (так хотели пастушки)
Седому слагателю песней игривых и сладких —
И радость блеснула во взорах певца. Возвращаясь
К своим шалашам, пастухи и пастушки: «О боги, —
Молились, — пошлите вы нам добродетель и мудрость!
Пусть весело встретим мы старость, подобно Дамону!
Пусть так же без грусти, но с тихой улыбкою скажем:
«Бывало, любили меня, а нынче не любят!»
Кто первый изострил железный меч и стрелы?
Жестокий! он изгнал в безвестные пределы
Мир сладостный, и в ад открыл обширный путь!
Но он виновен ли, что мы на ближних грудь
За золото, за прах, железо устремляем,
А не чудовищей им диких поражаем? —
Когда на пиршествах стоял сосуд святой
Из буковой коры меж утвари простой,
И стол был отягчен избытком сельских брашен:
Тогда не знали мы щитов и твердых башен,
И пастырь близ овец спокойно засыпал;
Тогда бы дни мои я радостьми считал!
Тогда б не чувствовал невольно трепетанье
При гласе бранных труб! О тщетное мечтанье!
Я с Марсом на войне; быть может, лук тугой
Натянут на меня пернатою стрелой…
О боги! сей удар вы мимо пронесите,
Вы, Лары отчески, от гибели спасите!
О вы, хранившие меня в тени своей,
В беспечности златой от колыбельных дней;
Не постыдитеся, что лик богов священный,
Иссеченный из пня и пылью покровенный,
В жилище праотцев уединен стоит!
Не знали смертные ни злобы, ни обид,
Ни клятв нарушенных, ни почестей, ни злата,
Когда священный лик домашнего Пената,
Еще скудельный был на пепелище их!
Он благодатен нам, когда из чаш простых
Мы учиним пред ним обильны возлиянья,
Иль на чело его, в знак мирного венчанья,
Возложим мы венки из миртов и лилей;
Он благодатен нам, сей мирный бог полей,
Когда на празднествах, в дни Майские веселы,
С толпою чад своих, оратай престарелый,
Опресноки ему священны принесет,
А девы красные из улья чистый мед.
Спасите ж вы меня, отеческие боги,
От копий, от мечей! Вам дар несу убогий:
Кошницу полную Церериных даров,
А в жертву — сей овен, краса моих лугов.
Я сам, увенчанный и в ризы облеченный,
Явлюсь на утрие пред ваш олтарь священный.
Пускай, скажу, в полях неистовый герой,
Обрызган кровию, выигрывает бой;
А мне — пусть благости сей буду я достоин: —
О подвигах своих расскажет древний воин,
Товарищ юности; и сидя за столом
Мне лагерь начертит веселых чаш вином.
Почто же вызывать нам смерть из царства тени,
Когда в подземный дом везде равны ступени?
Она, как тать в ночи, невидимой стопой,
Но быстро гонится, и всюду за тобой!
И низведет тебя в те мрачные вертепы,
Где лает адский пес, где Фурии свирепы,
И кормчий в челноке на Стиксовых водах.
Там теней бледный полк толпится на брегах,
Власы обожжены, и впалы их ланиты!..
Хвала, хвала тебе, оратай домовитый!
Твой вечереет век средь счастливой семьи;
Ты сам, в тени дубрав, пасешь стада свои;
Супруга между тем трапезу учреждает,
Для омовенья ног сосуды нагревает
С кристальною водой. О боги! если б я
Узрел еще мои родительски поля!
У светлого огня, с подругою младою,
Я б юность вспомянул за чашей круговою,
И были и дела давно протекших дней!
Сын неба! светлый Мир! ты сам среди полей
Вола дебелого ярмом отягощаешь!
Ты благодать свою на нивы проливаешь,
И в отческий сосуд, наследие сынов,
Лиешь багряный сок из Вакховых даров.
В дни мира острый плуг и заступ нам священны;
А меч, кровавый меч, и шлемы оперенны,
Снедает ржавчина безмолвно на стенах.
Оратай из лесу, там едет на волах
С женою и с детьми, вином развеселенный!
Дни мира, вы любви игривой драгоценны!
Под знаменем ее воюем с красотой.
Ты плачешь, Ливия? но победитель твой,
Смотри! — у ног твоих, колена преклоняет.
Любовь коварная украдкой подступает,
И вот уж среди вас размолвивших сидит!
Пусть молния богов бесщадно поразит
Того, кто красоту обидел на сраженьи!
Но счастлив, если мог в минутном исступленьи
Венок на волосах каштановых измять,
И пояс невзначай у девы развязать!
Счастлив, три крат счастлив, когда твои угрозы
Исторгли из очей любви бесценны слезы!
А ты, взлелеянный меж копий и мечей,
Беги, кровавый Марс, от наших олтарей!
1.
Леля
Четырнадцать имен назвать мне надо…
Какие выбрать меж святых имен,
Томивших сердце мукой и отрадой?
Все прошлое встает, как жуткий сон.
Я помню юность; синий сумрак сада;
Сирени льнут, пьяня, со всех сторон;
Я — мальчик, я — поэт, и я — влюблен,
И ты со мной, державная Дриада!
Ты страсть мою с улыбкой приняла,
Ласкала, в отроке поэта холя,
Дала восторг и, скромная, ушла…
Предвестье жизни, мой учитель, Леля!
Тебя я назвал первой меж других
Имен любимых, памятных, живых.
2.
Таля
Имен любимых, памятных, живых
Так много! Но, змеей меня ужаля,
Осталась ты царицей дней былых,
Коварная и маленькая Таля.
Встречались мы средь шумов городских;
Являлась ты под складками вуаля,
Но нежно так стонала: «милый Валя», —
Когда на миг порыв желаний тих.
Все ж ты владела полудетской страстью;
Навек меня сковать мечтала властью
Зеленых глаз… А воли жаждал я…
И я бежал, измены не тая,
Тебе с безжалостностью кинув: «Падай!»
С какой отравно-ранящей усладой!
3.
Маня
С какой отравно-ранящей усладой
Припал к другим я, лепетным, устам!
Я ждал любви, я требовал с досадой,
Но чувству не хотел предаться сам.
Мне жизнь казалась блещущей эстрадой;
Лобзанья, слезы, встречи по ночам, —
Считал я все лишь поводом к стихам,
Я скорбь венчал сонетом иль балладой.
Был вечер; буря; вспышки облаков;
В беседке, там, рыдала ты, — без слов
Поняв, что я лишь роль играю, раня…
Но роль была — мой Рок! Прости мне, Маня!
Себя судил я в строфах огневых…
Теперь, в тоске, я повторяю их.
4.
Юдифь
Теперь, в тоске, я повторяю их,
Но губы тяготит еще признанье.
Так! Я сменил стыдливые рыданья
На душный бред безвольностей ночных.
Познал я сладость беглого свиданья,
Поспешность ласк и равный пыл двоих,
Тот «тусклый огнь» во взорах роковых,
Что мучит наглым блеском ожиданья.
Ты мне явила женщину в себе,
Клейменую, как Пасифая в мифе,
И не забыть мне «пламенной Юдифи»!
Безлюбных больше нет в моей судьбе,
Спешу к любви от сумрачного чада,
Но боль былую память множить рада.
5.
Лада
Да! Боль былую память множить рада!
Светлейшая из всех, кто был мне дан!
Твой чистый облик нимбом осиян,
Моя любовь, моя надежда, Лада!
Нас обручили гулы водопада,
Благословил, в чужих горах, платан,
Венчанье наше славил океан,
Нам алтарем служила скал громада!
Что б ни было, нам быть всегда вдвоем;
Мы рядом в мир неведомый войдем;
Мы связаны звеном святым и тайным!
Но путь мой вел еще к цветам случайным;
Я Должен вспомнить ряд часов иных…
О, счастье мук, порывов молодых!
6.
Таня
О, счастье мук, порывов молодых!
Ты вдруг вошла, с усмешкой легкой, Таня,
Стеблистым телом думы отуманя,
Смутив узорностью зрачков косых.
Стыдясь, ты требовала ласк моих,
Любовница, меня вела, как няня,
Молилась, плакала, меня тираня,
Прося то перлов, то цветов простых.
Невольно влекся я к твоей причуде,
И нравились мне маленькие груди,
Похожие на форму груш лесных.
В алькове брачном были мы, — как дети,
Переживая ряд часов-столетий,
Навек закрепощенных в четкий стих!
7.
Лила
Навек закрепощенных в четкий стих,
Прореяло немало мигов. Было
Светло и страшно, жгуче и уныло…
Привет тебе, среди цариц земных,
Недолгий призрак, царственная Лила!
Меня внесла ты в счет рабов своих…
Но в цепи я играл: еще ничьих
Оков — душа терпеть не снисходила.
Актер, я падая пред тобой во прах,
Я лобызал следы твоих сандалий,
Я дел терцинами твой лик медалей…
Но страсть уже стояла на часах…
И вдруг вошла с палящей сталью взгляда,
Ты — слаще смерти, ты — желанней яда.
8.
Дина
Ты — слаще смерти, ты — желанней яда,
Околдовала мой свободный дух!
И взор померк, и воли огнь потух
Под чарой сатанинского обряда.
В коленях — дрожь; язык — горяч и сух;
В раздумьях — ужас веры и разлада;
Мы — на постели, как я провалах Ада,
И меч, как благо, призываем вслух!
Ты — ангел или дьяволица. Дина?
Сквозь пытки все ты провела меня,
Стыдом, блаженством, ревностью казня.
Ты помниться проклятой, но единой!
Другие все проходят за тобой,
Как будто призраков туманный строй.
9.
Любовь
Как будто призраков туманный строй,
Все те, к кому я из твоих объятий
Бежал в безумьи… Ах! твоей кровати
Возжжен был стигман в дух смятенный мой.
Напрасно я, обманут нежней тьмой,
Уста с устами близил на закате!
Пронзен до сердца острием заклятий,
Я был на ложах — словно труп немой.
И ты ко мне напрасно телом никла,
Ты, имя чье стозвучно, как Любовь!
Со стоном прочь я отгибался вновь…
Душа быть мертвой — сумрачно привыкла,
Тот облик мой, как облик гробовой,
В вечерних далях реет предо мной.
1
0.
Женя
В вечерних далях реет предо мной
И новый образ, полный женской лени,
С изнеженной беспечностью движений,
С приманчивой вкруг взоров синевой.
Но в ароматном будуаре Жени
Я был все тот же, тускло-неживой;
И нудил ропот, женственно-грудной,
Напрасно — миги сумрачных хотений.
Я целовал, но — как восставший труп,
Я слышал рысий, истерийный хохот,
Но мертвенно, как заоконный грохот…
Так водопад стремится на уступ,
Хоть страшный путь к провалу непременен…
Но каждый образ для меня священен.
1
1.
Вера
Да! Каждый образ для меня священен!
Сберечь бы все! Сияй, живи и ты,
Владычица народа и мечты,
В чьей свите я казался обесценен!
На краткий миг, но были мы слиты,
Твой поцелуй был трижды драгоценен;
Он мне сказал, что вновь я дерзновенен,
Что властен вновь я жаждать высоты!
Тебя зато назвать я вправе «Верой»;
Нас единила общность ярких грез,
И мы взлетали в область вышних гроз,
Как два орла, над этой жизнью серой!
Но дремлешь ты в могильной глубине…
Вот близкие склоняются ко мне.
1
3.
Надя
Вот близкие склоняются ко мне,
Мечты недавних дней… Но суесловью
Я не предам святыни, что с любовью
Таю, как клад, в душе, на самом дне.
Зачем, зачем к святому изголовью
Я поникал в своем неправом сне?
И вот — вечерний выстрел в тишине, —
И грудь ребенка освятилась кровью.
О, мой недолгий, невозможный рай!
Смирись, душа, казни себя, рыдай!
Ты приговор прочла в последнем взгляде.
Не смея снова мыслить о награде
Склоненных уст, лежал я в глубине,
В смятеньи — думы, вся душа — в огне…
1
3.
Елена
В смятеньи — думы; вся душа — в огне
Пылала; грезы — мчались в дикой смене…
Молясь кому-то, я сгибал колени…
Но был так ласков голос в вышине.
Еще одна, меж радужных видений,
Сошла, чтоб мне напомнить о весне…
Челнок и чайки… Отблеск на волне…
И женски-девий шепот; «Верь Елене!»
Мне было нужно — позабыть, уснуть;
Мне было нужно — в ласке потонуть,
Мне, кто недавно мимо шел, надменен!
Над озером клубился белый пар…
И принял я ее любовь, как дар…
Но ты ль, венок сонетов, неизменен?
1
4.
Последняя
Да! Ты ль, венок сонетов, неизменен?
Я жизнь прошел, казалось, до конца;
Но не хватало розы для венца,
Чтоб он в столетьях расцветал, нетленен.
Тогда, с улыбкой детского лица,
Мелькнула ты. Но — да будет покровенен
Звук имени последнего: мгновенен
Восторг признаний и мертвит сердца!
Пребудешь ты неназванной, безвестной, —
Хоть рифмы всех сковали связью тесной.
Прославят всех когда-то наизусть.
Ты — завершенье рокового ряда:
Тринадцать названо; ты — здесь, и пусть —
Четырнадцать назвать мне было надо!
1
5.
Заключительный
Четырнадцать назвать мне было надо
Имен любимых, памятных, живых!
С какой отравно-ранящей усладой
Теперь, в тоске, я повторяю их!
Но боль былую память множить рада;
О, счастье мук, порывов молодых,
Навек закрепощенных в четкий стих!
Ты — слаще смерти! ты — желанней яда!
Как будто призраков туманный строй
В вечерних далях реет предо мной, —
Но каждый образ для меня священен.
Вот близкие склоняются ко мне…
В смятеньи — думы, вся душа — в огне…
Но ты ль, венок сонетов, неизменен?
22 мая 1916
1
6.
Кода
Да! ты ль, венок сонетов, неизменен?
Как прежде, звезды жгучи; поздний час,
Как прежде, душен; нежны глуби глаз;
Твой поцелуй лукаво-откровенен.
Твои колени сжав, покорно-пленен,
Мир мерю мигом, ах! как столько раз!
Но взлет судьбы, над бурей взвивший нас,
Всем прежним вихрям грозно равномерен.
Нет, он — священней: на твоем челе
Лавр Полигимнии сквозит во мгле,
Песнь с песней мы сливаем властью лада.
Пусть мне гореть! — но в том огне горишь
И ты со мной! — я был неправ, что лишь
Четырнадцать имен назвать мне надо.
К последнему труду склонися, Аретуза (2)!
Для Галла воспоет моя печальна Муза,
Не многие сиихи для Галла моего,
Чтоб только их прочла Ликорида его.
Как Галлу отказать в стихах, в слезе сердечной!
A твои подземной (3) ток да будет сладким вечно;
С Доридой (4) горькою не слейся никогда. —
Начнем!—Оставим здесь играющи стада
Ощипывать листы кустарников младые; —
Начнем, поведаем любви мученья злые!
Глас песни не умрет!—вторится песнь в лесах!
Где были вы?—в каких дубравах и полях,
Наяды сельския, ваш милый хор скрывался?
Когда несчастный Галл злой страстию терзался?
Утесыль Пиндовы, или Парнасс; крутой,
Иль рощи (5) Аганип пленили вас собой? —
Здесь плакали об нем и лавры и оливы,
И Менал (6), соснами венчанный, горделивый;
И выспренний Лицей, родитель хладных скал:
Все плакало тогда, всех тронул бедный Галл.
Он там сидел один, на диком бреге бездны;
Овечки, став кругом… (Ах! овцы мне любезны!
Певец!—не оскорбись свирелью пастуха! —
Адонис сам гонял стада свои в луга!)
Чуть, чуть не говорят: тебе до нас нет нужды,
Сошлися пастухи—им бедные не чужды! —
Все, все хотят узнать: отколе страсть сия? —
Явился Аполлон: «о Галл!—тоска твоя,
Ликорида твоя (7) другим могла плениться,
С другим и по снегам, и в поле битв стремится!» —
Приходит и Сильван; поверх седых власов
Колеблется венок из лилий, васильков. —
За ними Пан грядет, бог весей сановитый; —
(Самбука кровию горят его ланиты,)
Скрепись, вещает он,—что в горести пустой? —
Наскучит ли пчела медвяною росой,
Овечки—зеленью, цветочки—ручейками,
A лютая любовь—горячими слезами? —
Пусть так!—ответствует: знать жребий мои такой! —
Вы, добрыя сердца, оплачьте жребий мой,
Долинам и горам тоску мою скажите?
Вы—славныв певцы,—вы смерть мою почтите,
И кости Галловы, в сырой земле таясь:
Почиют сладостно, вняв песней ваших глас! —
Почто я не рожден вождем спокойным стада,
Или хранителем младаго винограда! —
Тогда бы, может быть, я горя не вкусил; —
Аминту резвую, иль Хлою бы любил —
(Нет нужды, что смугла веселая Аминта;
Такой же точно цвет фиалки, гиацинта!)
Здесь в буковой тени, в прохладной тишине,
Однаб венки плела (8), другая—пела мне —
Здесь роща, здесь лужок с холодною водою,
Здесь рад бы умереть, Ликорида, с тобою!
Теперь безумна страсть влечет тебя к врагам,
В след Марсовых сынов, во сретение мечам —
Теперь свирепая (нет боле в том сомненья)
Забыв отечество, забыв поля рожденья,
Ты любишь без меня вкруг Альпы обтекать,
Ты любишь без меня все страхи побеждать:
Мраз, бури и снега!……… Ах, мразы умягчитесь! —
Ах! бури лютыя, роз нежных не коснитесь!
Почтите красоту!… она—священна вам!…
Пойдем—чего мне ждать?—В утесах страшных—там,
Унылая свирель, пусть звук твой раздается! —
В жилище ужасов, где лютый тигр пасется,
Там, буду я любовь мучительну скрывать,
На нежной древ коре ее изображать:
Растите дерева, расти любовь нещастна! —
Забытому судьбой пустыня не ужасна! —
Парѳенские (9) леса, хранитель Нимф Менал,
Примите странника!—отныне друг ваш—Галл! —
Там, там на звук рогов пробудятся свирепы
Станицы вепрей, львов;—ни скалы, ни вертепы,
Ни бури, ни дожди меня не отвратят,
И лаем быстрых псов дубравы загремят! —
Так! так!—я вижу вас, угрюмые пределы;
Раздался крик ловцов, звенят пернаты стрелы;
Пойдем, забудем все, разсеем скорбь свою!…….
Увы! злой бог!—и здесь, я чувствую твою
Мучительную власть!—Дриады, отступите! —
К чему моя свирель?—леса, навек простите!
Все тщетно!—средства нет!—Мой жребий положен!
Пусть в области зимы я буду пренесен,
В снега Ѳракийские, где Гебр валит со льдами; —
Пусть буду обитать с несчастными овцами,
В пустынях Ливии, под пламенем небес,
Где умирающий, полусгорелой лес
На матерней земле не может оживиться: —
Везде любовь!—любви я должен покориться!!!
Здесь кончил пение, о Музы, ваш певец!
Здесь, слезы осушив, он встал, и наконец,
Сокрыл свою свирель: "отныне будь спокойна!
Коль Музы восхотят, то—Галла ты достойна! —
В век будет возрастать к нему моя любовь!
Так ольха юная с весною каждой вновь
Подемлется челом и ветви разстилает.
Пopa!—вечерня тень вредна певцам бывает,
Опасна для плодов, опасна—и полям! —
Уж месяц на небе.—Овечки—ко дворам!
А. Мрлкв.
1) Автор здись разумеет известнаго Поэта Кнея Корнелия Галла, бывшаго в тесной связи с Поллионом, Цицероном, Виргилием и самым Октавием Августом. Вот содержание сей Эклоги: Галл, огорченный непреклонностию и бегством Лихориды, удаляется в Аркадию, страну обитаемую пастухами и певцами сельскими. Боги и пастухи приходят утешать печальнаго. Галл хочет навсегда отказаться от любви: иотом переменяет свое намерение. Изд.
(2) Аретуз, источник на малом острове Ортигии в Сицилийском городе Сиракузах. Виргилий взывает к сему источнику, потому что Ѳеокрит, первый из сельских Песнопевцев, жил в Сицилии. Изд.
(3) Миѳология говорит, что река Алфей, текущая в Пелопонесе и впадающая в море, не смешивается с соленою водою, но появляется в Ортигии под названиемАретузы. Изд.
(4) Дорида, дочь Океана и Ѳетиды, супруга Нерея, своего брата; от нее родились Нимфы Нереиды. Здесь она принимается вместо морской воды, которая не смешивается с Алфеем. Изд.
(5) Аганиппе источник в Беотии, посвященный Музам. Изд.
(6) Менал и Лицей, горы в Аркадии, посвященыя Пану. Изд.
(7) . . . . . . . . . . . . . . . . . . Tua cura Lycorиs "
Pеr quе nиvus alиum, pеr qur horrиda castra sеcurе еst.
(8) Sеrta mиhи Phyllиs lеgеrеt, cantarеt Amyntas.
Hîc gеlиdи fontеs, hîc mollиa prata, Lycorи:
Hîc nеmus, hîc иpso tеcum consumеrеr aеro.
Пример самаго близкаго перевода. Изд.
(9) Т.е. леса, растущие на горе Парѳение, в Аркадии. Изд.
Бойтесь, бойтесь, эссиане,
Сети демонов. Теперь я
В поученье расскажу вам
Очень древнее поверье.
Жил Тангейзер — гордый рыцарь.
Поселясь в горе — Венеры,
Страстью жгучей и любовью
Наслаждался он без меры.
— «О, красавица Венера!
Час пришел с тобой прощаться;
Не могу я жить с тобою,
Не могу здесь оставаться».
— «Милый рыцарь, ты сегодня
Скуп на ласки. Для чего же,
Не ласкаясь и тоскуя,
Хочешь бросить это ложе?
Каждый день вином янтарным
Я твой кубок наполняла,
И венок из роз душистых
Каждый день тебе свивала».
— «Мне наскучили, подруга,
Поцелуи, вина, розы,
Мне нужны теперь страданья,
Мне доступны только слезы.
Пусть замолкнут смех и шутки,
Скорбь зову к себе на смену,
Вместо роз венок терновый
Я на голову надену».
— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Ищешь ссоры ты, конечно;
Где ж та клятва, что со мною
Обещался жить ты вечно?
В темной спальне, в сладкой неге
Я б развлечь тебя умела…
Наслажденья обещает
Это мраморное тело».
— «Нет, красавица Венера,
Красота твоя не вянет,
Многих, многих вид твой дивный
Очарует и обманет.
На груди твоей в блаженстве
Замирали боги, люди,
И теперь мне столь противен
Вечный трепет этой груди.
Ты доныне всех готова
Звать на ложе наслажденья,
Потому к тебе невольно
Получил я отвращенье».
—«Речь твоя меня жестоко,
Милый рыцарь, оскорбила.
Бил меня ты, но побои
Прежде легче я сносила.
Можно вынести удары,
Как бы не были жестоки,
Но выслушивать не в силах
Я подобные упреки.
Ласк моих тебе не нужно,
Не нужна моя забота;
Так прощай, мой друг, — сама я
Отворю тебе ворота».
Гул и звон несется в Риме.
Ряд прелатов внемлет хору.
И в процессии сам папа
Тихо шествует к собору.
На челе Урбана папы
Блеск тиары драгоценной,
И за ним несут бароны
Пурпур мантии священной.
— «Подожди, святой владыко!
Мне в грехе открыться надо!..
Только ты лишь вырвать можешь
Душу грешную из ада!..»
Хор замолк; священных гимнов
На минуту стихли звуки,
И к ногам Урбана-папы
Грешник пал, поднявши руки.
— «Ты один святой владыко,
Судишь правых и неправых;
Защити меня от ада,
От сетей его лукавых!..
Имя мне — Тангейзер — рыцарь.
За блаженством я гонялся
И семь лет в горе Венеры
Негой страсти упивался.
Лучший цвет красавиц мира
Пред Венерою бледнеет,
От речей ее волшебных
Сердце мечется и млеет.
Как цветов благоуханье
Мотылька невольно манит,
Так меня к губам Венеры
Непонятной силой тянет.
По плечам ее роскошным
Кудри падают каскадом,
Я немел, как заколдован,
Под ее всесильным взглядом.
Я стоял пред ним недвижим,
Тайным трепетом обятый,
И едва мне сил достало
Убежать с горы проклятой.
Я бежал — но вслед за мною
Взор следил все с той же силой,
И манил он, и шептал он:
«О, вернись, вернись, мой милый!»
Днем брожу я, словно призрак,
Ночь придет — и с тем же взглядом
Та красавица приходит
И со мной садится рядом.
Слышен смех ее безумный,
Зубы белые сверкают…
Только вспомню этот хохот —
Слезы с глаз моих сбегают.
Я люблю ее насильно,
Страсти гнет с себя не скину;
Та любовь сильна, как волны
Разорвавшие плотину.
Эти волны несдержимо
В белой пене с ревом мчатся,
И при встрече все ломая
В брызги мелкие дробятся.
Я спален любовью грешной,
Сердце выжжено, как камень…
Неужель в груди изнывшей
Не угаснет адский пламень?
Ты один, святейший папа,
Судишь правых и неправых,
Защити ж меня от ада,
От сетей его лукавых!..»
Папа к небу поднял руки
И вздохнув, ответил тем он:
— «Сын мой! власть моя бессильна
Там, где власть имеет демон.
Страшный демон — та Венера,
Из когтей ее прекрасных
Не могу я, бедный рыцарь,
Вырвать жертв ее несчастных.
Ты поплатишься душою
За усладу плоти грешной,
Проклят ты, а проклято́му
Путь один — во ад кромешный…»
И назад пошел Тангейзер,
Больно, в кровь стирая ноги.
В ночь вернулся он к Венере
В подземельные чертоги.
И забыла сон Венера,
Быстро ложе покидала
И, любовника руками
Обвивая, целовала.
Но ложится молча рыцарь,
Для него лишь отдых нужен,
А Венера гостю в кухне
Приготавливает ужин.
Подан ужин, и хозяйка
Гостю кудри расчесала,
На ногах омыла раны
И приветливо шептала:
— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Долго ты не возвращался;
Расскажи, в каких же странах
Столько времени скитался?»
— «Был в Италии и в Риме
Я, подруга дорогая,
По делам своим, но больше
Не поеду никуда я.
Там, где Рима дальний берег
Тибр волнами орошает,
Папу видел я: Венере
Он поклоны посылает.
Чрез Флоренцию из Рима
Я прошел, и был в Милане,
Проходил я через Альпы,
Исчезая в их тумане.
И когда я шел чрез альпы, —
Падал снег, — мне улыбались
Вкруг озера голубые
И орлы перекликались.
Я с вершины Сен-Готарда
Слышал, как храпела звонко
Вся страна почтенных немцев,
Спавших сладким сном ребенка.
И опять теперь вернулся
Я к тебе, к моей Венере
И до гроба не покину
Я твоей волшебной двери».
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,
Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,
И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают
Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:
Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
(Идиллия)
Путешественник
Нет, не в Аркадии я! Пастуха заунывную песню
Слышать бы должно в Египте иль Азии Средней, где рабство
Грустною песней привыкло существенность тяжкую тешить.
Нет, я не в области Реи! о боги веселья и счастья!
Может ли в сердце, исполненном вами, найтися начало
Звуку единому скорби мятежной, крику напасти?
Где же и как ты, аркадский пастух, воспевать научился
Песню, противную вашим богам, посылающим радость?
Пастух
Песню, противную нашим богам!
Песню, противную нашим богам! Путешественник, прав ты!
Точно, мы счастливы были, и боги любили счастливых:
Я еще помню оное светлое время! но счастье
(После узнали мы) гость на земле, а не житель обычный.
Песню же эту я выучил здесь, а с нею впервые
Мы услыхали и голос несчастья, и, бедные дети,
Думали мы, от него земля развалится и солнце,
Светлое солнце погаснет! Так первое горе ужасно!
Путешественник
Боги, так вот где впоследнее счастье у смертных гостило!
Здесь его след не пропал еще. Старец, пастух сей печальный,
Был на проводах гостя, которого тщетно искал я
В дивной Колхиде, в странах атлантидов, гипербореев,
Даже у края земли, где обильное розами лето
Кратче зимы африканской, где солнце с весною проглянет,
С осенью в море уходит, где люди на темную зиму
Сном непробудным, в звериных укрывшись мехах, засыпают.
Чем же, скажи мне, пастух, вы прогневали бога Зевеса?
Горе раздел услаждает; поведай мне горькую повесть
Песни твоей заунывной! Несчастье меня научило
Живо несчастью других сострадать. Жестокие люди
С детства гонят меня далеко от родимого града.
Пастух
Вечная ночь поглоти города! Из вашего града
Вышла беда и на бедную нашу Аркадию! сядем
Здесь, на сем береге, против платана, которого ветви
Долгою тенью кроют реку и до нас досягают. —
Слушай же, песня моя тебе показалась унылой?
Путешественник
Грустной, как ночь!
Пастух
Грустной, как ночь! А ее Амарилла прекрасная пела.
Юноша, к нам приходивший из города, эту песню
Выучил петь Амариллу, и мы, незнакомые с горем,
Звукам незнаемым весело, сладко внимали. И кто бы
Сладко и весело ей не внимал? Амарилла, пастушка
Пышноволосая, стройная, счастье родителей старых,
Радость подружек, любовь пастухов, была удивленье
Редкое Зевса творение, чудная дева, которой
Зависть не смела коснуться и злоба, зажмурясь, бежала.
Сами пастушки с ней не равнялись и ей уступали
Первое место с прекраснейшим юношей в плясках вечерних.
Но хариты-богини живут с красотой неразлучно —
И Амарилла всегда отклонялась от чести излишней.
Скромность взамен предпочтенья любовь ото всех получала.
Старцы от радости плакали, ею любуясь, покорно
Юноши ждали, кого Амарилла сердцем заметит?
Кто из прекрасных, младых пастухов назовется счастливцем?
Выбор упал не на них! Клянуся богом Эротом,
Юноша, к нам приходивший из города, нежный Мелетий,
Сладкоречивый, как Эрмий, был Фебу красою подобен,
Голосом Пана искусней! Его полюбила пастушка.
Мы не роптали! мы не винили ее! мы в забвеньи
Даже думали, глядя на них: «Вот Арей и Киприда
Ходят по нашим полям и холмам; он в шлеме блестящем,
В мантии пурпурной, длинной, небрежно спустившейся сзади,
Сжатой камнем драгим на плече белоснежном. Она же
В легкой одежде пастушки простой, но не кровь, а бессмертье,
Видно, не менее в ней протекает по членам нетленным»
Кто ж бы дерзнул и помыслить из нас, что душой он коварен,
Что в городах и образ прекрасный и клятвы преступны.
Я был младенцем тогда. Бывало, обнявши руками
Белые, нежные ноги Мелетия, смирно сижу я,
Слушая клятвы его Амарилле, ужасные клятвы
Всеми богами: любить Амариллу одну и с нею
Жить неразлучно у наших ручьев и на наших долинах.
Клятвам свидетелем я был; Эротовым сладостным тайнам
Гамадриады присутственны были. Но что ж? и весны он
С нею не прожил, ушел невозвратно! Сердце простое
Черной измены постичь не умело. Его Амарилла
День, и другой, и третий ждет — все напрасно! О всем ей
Грустные мысли приходят, кроме измены: не вепрь ли,
Как Адониса его растерзал; не ранен ли в споре
Он за игру, всех ловче тяжелые круги метая?
«В городе, слышала я, обитают болезни! он болен!»
Утром четвертым вскричала она, обливаясь слезами:
«В город к нему побежим, мой младенец!»
«В город к нему побежим, мой младенец!» И сильно схватила
Руку мою и рванула, и с ней мы как вихрь побежали.
Я не успел, мне казалось, дохнуть, и уж город пред нами
Каменный, многообразный, с садами, столпами открылся:
Так облака перед завтрешней бурей на небе вечернем
Разные виды с отливами красок чудесных приемлют.
Дива такого я и не видывал! Но удивленью
Было не время. Мы в город вбежали, и громкое пенье
Нас поразило — мы стали. Видим: толпой перед нами
Стройные жены проходят в белых как снег покрывалах.
Зеркало, чаши златые, ларцы из кости слоновой
Женщины чинно за ними несут. А младые рабыни
Резвые, громкоголосые, с персей по пояс нагие,
Около блещут очами лукавыми в пляске веселой,
Скачут, кто с бубном, кто с тирсом, одна ж головою кудрявой
Длинную вазу несет и под песню тарелками плещет.
Ах, путешественник добрый, что нам рабыни сказали!
Стройные жены вели из купальни младую супругу
Злого Мелетия. — Сгибли желанья, исчезли надежды!
Долго в толпу Амарилла смотрела и вдруг, зашатавшись,
Пала. Холод в руках и ногах и грудь без дыханья!
Слабый ребенок, не знал я, что делать. От мысли ужасной
(Страшной и ныне воспомнить), что более нет Амариллы, —
Я не плакал, а чувствовал: слезы, сгустившися в камень,
Жали внутри мне глаза и горячую голову гнули.
Но еще жизнь в Амарилле, к несчастью ее, пламенела:
Грудь у нее поднялась и забилась, лицо загорелось
Темным румянцем, глаза, на меня проглянув, помутились.
Вот и вскочила, вот побежала из города, будто
Гнали ее эвмениды, суровые девы Айдеса!
Был ли, младенец, я в силах догнать злополучную деву!
Нет… Я нашел уж ее в сей роще, за этой рекою,
Где искони возвышается жертвенник богу Эроту,
Где для священных венков и цветник разведен благовонный
(Встарь, четою счастливой!) и где ты не раз, Амарилла,
С верою сердца невинного, клятвам преступным внимала.
Зевс милосердый! с визгом каким и с какою улыбкой
В роще сей песню она выводила! сколько с корнями
Разных цветов в цветнике нарвала и как быстро плела их!
Скоро странный наряд изготовила. Целые ветви,
Розами пышно облитые, словно роги торчали
Дико из вязей венка многоцветного, чуднобольшого;
Плющ же широкий цепями с венка по плечам и по персям
Длинный спадал и, шумя, по земле волочился за нею.
Так разодетая, важно, с поступью Иры-богини,
К хижинам нашим пошла Амарилла. Приходит, и что же?
Мать и отец ее не узнали; запела, и в старых
Трепетом новым забились сердца, предвещателем горя.
Смолкла — и в хижину с хохотом диким вбежала, и с видом
Грустным стала просить удивленную матерь: «Родная,
Пой, если любишь ты дочь, и пляши: я счастли́ва, счастли́ва!»
Мать и отец, не поняв, но услышав ее, зарыдали.
«Разве была ты когда несчастлива, дитя дорогое?» —
Дряхлая мать, с напряжением слезы уняв, вопросила.
«Друг мой здоров! Я невеста! Из города пышного выйдут
Стройные жены, резвые девы навстречу невесте!
Там, где он молвил впервые люблю Амарилле-пастушке,
Там из-под тени заветного древа, счастливица, вскрикну:
Здесь я, здесь я! Вы, стройные жены, вы резвые девы!
Пойте: Гимен, Гименей! — и ведите невесту в купальню.
Что ж не поете вы, что ж вы не пляшете! Пойте, пляшите!»
Скорбные старцы, глядя на дочь, без движенья сидели,
Словно мрамор, обильно обрызганный хладной росою.
Если б не дочь, но иную пастушку привел Жизнедавец
Видеть и слышать такой, пораженной небесною карой,
То и тогда б превратились злосчастные в томностенящий,
Слезный источник — ныне ж, тихо склоняся друг к другу,
Сном последним заснули они. Амарилла запела,
Гордым взором наряд свой окинув, и к древу свиданья,
К древу любви изменившей пошла. Пастухи и пастушки,
Песней ее привлеченные, весело, шумно сбежались
С нежною ласкою к ней, ненаглядной, любимой подруге.
Но — наряд ее, голос и взгляд… Пастухи и пастушки
Робко назад отшатнулись и молча в кусты разбежались.
Бедная наша Аркадия! Ты ли тогда изменилась,
Наши ль глаза, в первый раз увидавшие близко несчастье,
Мрачным туманом подернулись? Вечнозеленые сени,
Воды кристальные, все красоты твои страшно поблекли.
Дорого боги ценят дары свои! Нам уж не видеть
Снова веселья! Если б и Рея с милостью прежней
К нам возвратилась, все было б напрасно! Веселье и счастье
Схожи с первой любовью. Смертный единожды в жизни
Может упиться их полною, девственной сладостью! Знал ты
Счастье, любовь и веселье? Так понял, и смолкнем об оном.
Страшно поющая дева стояла уже у платана,
Плющ и цветы с наряда рвала и ими прилежно
Древо свое украшала. Когда же нагнулася с брега,
Смело за прут молодой ухватившись, чтоб цепью цветочной
Эту ветвь обвязать, до нас достающую тенью,
Прут, затрещав, обломился, и с брега она полетела
В волны несчастные. Нимфы ли вод, красоту сожалея
Юной пастушки, спасти ее думали, платье ль сухое,
Кругом широким поверхность воды обхватив, не давало
Ей утонуть? не знаю, но долго, подобно наяде,
Зримая только по грудь, Амарилла стремленьем неслася,
Песню свою распевая, не чувствуя гибели близкой,
Словно во влаге рожденная древним отцом Океаном.
Грустную песню свою не окончив — она потонула.
Ах, путешественник, горько! ты плачешь! беги же отсюда!
В землях иных ищи ты веселья и счастья! Ужели
В мире их нет и от нас от последних их позвали боги!
Месяц Травный, нахмурясь, престол свой отдал Изоку;
Пылкий Изок появился, но пасмурен, хладен, насуплен;
Был он отцом посаженым у мрачного Грудня. Грудень, известно,
Очень давно за Зимой волочился; теперь уж они обвенчались.
С свадьбы Изок принес два дождя, пять луж, три тумана.
(Рад ли, не рад ли, а надобно было принять их в подарок).
Он разложил пред собою подарки и фыркал. Меж тем собирался
Тихо на береге Карповки (славной реки, где водятся карпы,
Где, по преданию, Карп-Богатырь кавардак по субботам
Ел, отдыхая от славы), на береге Карповки славной
В семь часов ввечеру Арзамас двадесятый. Под сводом
Новосозданного храма, на коем начертано имя
Вещего Штейна, породой германца, душой арзамасца,
Сел Арзамас за стол с величавостью скромной и мудрой наседки;
Сел Арзамас — и явилось в тот миг небывалое чудо:
Нечто пузообразное, пупом венчанное вздулось,
Громко взбурчало, и вдруг гармонией Арфы стало бурчанье.
Члены смутились, Реин дернул за кофту Старушку,
С страшной перхотой Старушка бросилась в руки Варвику,
Журка клюнул Пустынника, тот за хвост Асмодея,
Начал бодать Асмодей Громобоя, а этот облапил,
Сморщась, как дряхлый сморчок, Светлану. Одна лишь Кассандра
Тихо и ясно, как пень благородный, с своим протоколом,
Ушки сжавши и рыльце подняв к милосердому небу,
В креслах сидела. „Уймись, Арзамас! — возгласила Кассандра. —
Или гармония пуза Эоловой Арфы тебя изумила?
Тише ль бурчало оно в часы пресыщенья, когда им
Водка, селедка, конфеты, котлеты, клюква и брюква
Быстро, как вечностью годы и жизнь, поглощались?
Знай же, что ныне пузо бурчит и хлебещет недаром;
Мне — Дельфийский треножник оно. Прорицаю, внимайте!“
Взлезла Кассандра на пузо, села Кассандра на пузе;
Стала с пуза Кассандра, как древле с вершины Синая
Вождь Моисей ко евреям, громко вещать к арзамасцам:
„Братья-друзья арзамасцы! В пузе Эоловой Арфы
Много добра. Не одни в нем кишки и желудок.
Близко пуза, я чувствую, бьется, колышется сердце!
Это сердце, как Весты лампада, горит не сгорая.
Бродит, я чувствую, в темном Дедале, поблизости пуза,
Честный отшельник — душа; она в своем заточенье
Все отразила прельщенья бесов и душиста добротой!
(Так говорит об ней Николай Карамзин, наш историк).
Слушайте ж, вот что душа из пуза инкогнито шепчет:
Полно тебе, Арзамас, слоняться бездельником! Полно
Нам, как портным, сидеть на катке и шить на халдеев,
Сгорбясь, дурацкие шапки из пестрых лоскутьев Беседных;
Время проснуться!.. Я вам пример. Я бурчу, забурчите ж,
Братцы, и вы, и с такой же гармонией сладкою. Время,
Время летит. Нас доселе сбирала беспечная шутка;
Несколько ясных минут украла она у бесплодной
Жизни. Но что же? Она уж устала иль скоро устанет.
Смех без веселости — только кривлянье! Старые шутки —
Старые девки! Время прошло, когда по следам их
Рой обожателей мчался! теперь позабыты; в морщинах,
Зубы считают, в разладе с собою, мертвы не живши.
Бойся ж и ты, Арзамас, чтоб не сделаться старою девкой.
Слава — твой обожатель; скорее браком законным
С ней сочетайся! иль будешь бездетен, иль, что еще хуже,
Будешь иметь детей незаконных, не признанных ею,
Светом отверженных, жалких, тебе самому в посрамленье.
О арзамасцы! все мы судьбу испытали; у всех нас
В сердце хранится добра и прекрасного тайна; но каждый,
Жизнью своей охлажденный, к сей тайне уж веру теряет;
В каждом душа, как светильник, горящий в пустыне,
Свет одинокий окрестныя мглы не осветит. Напрасно
Нам он горит, он лишь мрачность для наших очей озаряет.
Что за отрада нам знать, что где-то в такой же пустыне
Так же тускло и тщетно братский пылает светильник?
Нам от того не светлее! Ближе, друзья, чтоб друг друга
Видеть в лицо и, сливши пламень души (неприступной
Хладу убийственной жизни), достоинства первое благо
(Если уж счастья нельзя) сохранить посреди измененья!
Вместе — великое слово! Вместе, твердит, унывая,
Сердце, жадное жизни, томяся бесплодным стремленьем.
Вместе! Оно воскресит нам наши младые надежды.
Что мы розно? Один, увлекаем шумным потоком
Скучной толпы, в мелочных затерялся заботах. Напрасно
Ищет себя, он чужд и себе и другим; каменеет,
К мертвому рабству привыкнув, и, цепи свои презирая,
Их разорвать не стремится. Другой, потеряв невозвратно
В миг единый все, что было душою полжизни,
Вдруг меж развалин один очутился и нового зданья
Строить не смеет; и если бы смел, то где ж ободритель,
Дерзкий создатель — Младость, сестра Вдохновенья? Над грудой развалин
Молча стоит он и с трепетом смотрит, как Гений унывший
Свой погашает светильник. Иной самому себе незнакомец,
Полный жизни мертвец, себя и свой дар загвоздивший
В гроб, им самим сотворенный, бьется в своем заточенье:
Силен свой гроб разломить, но силе не верит — и гибнет.
Тот, великим желаньем волнуемый, силой богатый,
Рад бы разлить по вселенной — в сиянье ль, в пожаре ль — свой пламень;
К смелому делу сзывает дружину, но... голос в пустыне.
Отзыва нет! О братья, пред нами во дни упованья
Жизнь необятная, полная блеска, вдали расстилалась.
Близким стало далекое! Что же? Пред темной завесой,
Вдруг упавшей меж нами и жизнию, каждый стоит безнадежен;
Часто трепещет завеса, есть что-то живое за нею,
Но рука и поднять уж ее не стремится. Нет веры!
Будем ли ж, братья, стоять перед нею с ничтожным покорством?
Вместе, друзья, и она разорвется, и путь нам свободен.
Вместе — наш Гений-хранитель! при нем благодатная Бодрость;
Нам оно безопасный приют от судьбы вероломной;
Пусть налетят ее бури, оно для нас уцелеет!
С ним и Слава, не рабский криков толпы повторитель,
Но свободный судья современных, потомства наставник;
С ним и Награда, не шумная почесть, гремушка младенцев,
Но священное чувство достоинства, внятный не многим
Голос души и с голосом избранных, лучших согласный.
С ним жизнедательный Труд с бескорыстною целью — для пользы;
С ним и великий Гений — Отечество. Так, арзамасцы!
Там, где во имя Отечества по две руки во едину
Слиты, там и оно соприсутственно. Братья, дайте же руки!
Все минувшее, все, что в честь ему некогда жило,
С славного царского трона и с тихой обители сельской,
С поля, где жатва на пепле падших бойцов расцветает,
С гроба певцов, с великанских курганов, свидетелей чести,
Все к нам голос знакомый возносит: мы некогда жили!
Все мы готовили славу, и вы приготовьте потомкам! —
Вместе, друзья! чтоб потомству наш голос был слышен!“
Так говорила Кассандра, холя десницею пузо.
Вдруг наморщилось пузо, Кассандра умолкла, и члены,
Ей поклонясь, подошли приложиться с почтеньем
К пузу в том месте, где пуп цветет лесной сыроежкой.
Тут осанистый Реин разгладил чело, от власов обнаженно,
Важно жезлом волшебным махнул — и явилося нечто
Пышным вратам подобное, к светлому зданью ведущим.
Звездная надпись сияла на них: Журнал арзамасский.
Мощной рукою врата растворил он; за ними кипели
В светлом хаосе призраки веков; как гиганты, смотрели
Лики славных из сей оживленныя тучи; над нею
С яркой звездой на главе гением тихим неслося
В свежем гражданском венке божество — Просвещенье, дав руку
Грозной и мирной богине Свободе. И все арзамасцы,
Пламень почуя в душе, к вратам побежали... Все скрылось.
Реин сказал: „Потерпите, голубчики! я еще не достроил;
Будет вам дом, а теперь и ворот одних вам довольно“.
Члены, зная, что Реин — искусный строитель, утихли,
Сели опять по местам, и явился, клюкой подпираясь,
Сам Асмодей. Погонял он бичом мериносов Беседы.
Важен пред стадом тащился старый баран, волочивший
Тяжкий курдюк на скрипящих колесах, — Шишков седорунный;
Рядом с ним Шутовской, овца брюхатая, охал.
Важно вез назади осел Голенищев-Кутузов
Тяжкий с притчами воз, а на козлах мартышка
В бурке, граф Дмитрий Хвостов, тряслась; и, качаясь на дышле,
Скромно висел в чемодане домашний тушканчик Вздыхалов.
Стадо загнавши, воткнул Асмодей на вилы Шишкова,
Отдал честь Арзамасу и начал китайские тени
Членам показывать. В первом явленье предстала
С кипой журналов Политика, рот зажимая Цензуре,
Старой кокетке, которую тощий гофмейстер Яценко
Вежливо под руку вел, нестерпимый Дух издавая.
Вслед за Политикой вышла Словесность; платье богини
Радужным цветом сияло, и следом за ней ее дети:
С лирой, в венке из лавров и роз, Поээия-дева
Шла впереди; вкруг нее как крылатые звезды летали
Светлые пчелы, мед свой с цветов чужих и домашних
В дар ей собравшие. Об руку с нею поступью важной
Шла благородная Проза в длинной одежде. Смиренно
Хвост ей несла Грамматика, старая нянька (которой,
Сев в углу на словарь, Академия делала рожи).
Свита ее была многочисленна; в ней отличался
Важный маляр Демид-арзамасец. Он кистью, как древле
Тростью Цирцея, махал, и пред ним, как из дыма, творились
Лица, из видов заемных в свои обращенные виды.
Все покорялось его всемогуществу, даже Беседа
Вежливой чушкою лезла, пыхтя, из-под докторской ризы.
Третья дочь Словесности: Критика с плетью, с метелкой
Шла, опираясь на Вкус и смелую Шутку; за нею
Князь Тюфякин нес на закорках Театр, и нещадно
Кошками секли его Пиериды, твердя: не дурачься.
Смесь последняя вышла. Пред нею музы тащили
Чашу большую с ботвиньей; там все переболтано было:
Пушкина мысли, вести о курах с лицом человечьим,
Письма о бедных к богатым, старое заново с новым.
Быстро тени мелькали пред взорами членов одна за другою.
Вдруг все исчезло. Члены захлопали. Вилы пред ними
Важно склонил Асмодей и, стряхнув с них Шишкова,
В угол толкнул сего мериноса; он комом свернулся,
К стенке прижался и молча глазами вертел. Совещанье
Начали члены. Приятно было послушать, как вместе
Все голоса слилися в одну бестолковщину. Бегло
Быстрым своим язычком работала Кассандра, и Реин
Громко шумел; Асмодей воевал на Светлану; Светлана
Бегала взад и вперед с протоколом; впившись в Старушку,
Криком кричал Громобой, упрямясь родить анекдотец.
Арфа курныкала песни. Пустынник возился с Варвиком.
Чем же сумятица кончилась? Делом: журнал состоялся.