Все стихи про урода

Найдено 23
Владимир Высоцкий

Схлынули вешние воды

Схлынули вешние воды,
Высохло всё, накалилось.
Вышли на площадь уроды —
Солнце за тучами скрылось.А урод на уроде
Уродом погоняет.
Лужи высохли вроде,
А гнилью воняет.

Константин Бальмонт

Уроды

Я горько вас люблю, о бедные уроды,
Слепорожденные, хромые, горбуны,
Убогие рабы, не знавшие свободы,
Ладьи, разбитые веселостью волны.
И вы мне дороги, мучительные сны
Жестокой матери, безжалостной Природы,
Кривые кактусы, побеги белены,
И змей и ящериц отверженные роды.
Чума, проказа, тьма, убийство и беда,
Гоморра и Содом, слепые города,
Надежды хищные с раскрытыми губами, —
О, есть же и для вас в молитве череда!
Во имя Господа, блаженного всегда,
Благословляю вас, да будет счастье с вами!

Игорь Северянин

Когда хорошеет урод

Смехач, из цирка клоун рыжий,
Смешивший публику до слез,
Был безобразней всех в Париже,
И каждый жест его — курьез.
Но в частной жизни нет унылей
И безотрадней Смехача:
Он — циник, девственнее лилий,
Он — шут, мрачнее палача.
Снедаем скорбью, напоследок
Смехач решил пойти к врачу.
И тот лечить душевный недуг
Его направил… к Смехачу!..
В тот день в семье своей впервые
Урод был истинным шутом:
Как хохотали все родные,
Когда он, затянув жгутом
Свою напудренную шею
Повиснул на большом крюке
В дырявом красном сюртуке
И с криком: «Как я хорошею!..»

Константин Дмитриевич Бальмонт

Уроды. Сонет

СОНЕТ
Я горько вас люблю, о бедные уроды,
Слепорожденные, хромые, горбуны,
Убогие рабы, не знавшие свободы,
Ладьи, разбитые веселостью волны.

И вы мне дороги, мучительные сны
Жестокой матери, безжалостной Природы,
Кривые кактусы, побеги белены,
И змей и ящериц отверженные роды.

Чума, проказа, тьма, убийство и беда,
Гоморра и Содом, слепые города,
Надежды хищные с раскрытыми губами, —

О, есть же и для вас в молитве череда!
Во имя Господа, блаженного всегда,
Благословляю вас, да будет счастье с вами!

Игорь Северянин

Три триолета

«Страданья старого урода…»
Страданья старого урода —
Никчемней шутки Красоты.
Согласен ли со мною ты,
Ты, защищающий урода?
Со мною — Бог, со мной — природа,
Мои понятия чисты.
Жизнь отнимаю от урода
Из-за каприза Красоты.«Она казалась мне прекрасной…»
Она казалась мне прекрасной,
Всегда уродливою быв.
Пусть миг, но был я с ней счастлив!
Пусть миг, была она прекрасной!
Прозрел. И с жаждой ежечасной
Искал тебя, мечтою жив.
И ты, прекрасная, прекрасной
Пришла, уродливой не быв.«Она всегда была мне верной…»
Она всегда была мне верной
И быть не верной не могла:
Суха, неинтересна, зла,
Была она, конечно, верной…
Тебе, любимая, примерной
Труднее быть: ты так мила!
Но если б ты была неверной,
Ты быть собою не могла!..

Константин Дмитриевич Бальмонт

Вестники

На высоте звезда космата
Грозила нам уж много лет.
И видим: Брат восстал на брата,
Ни в чем уверенности нет.

Лучи косматой кровецветны,
Они отравны для сердец.
Все те, что были неприметны,
Теперь восстали наконец.

И рыбаки, забросив сети,
Нашли, что там дитя-урод.
Ожесточились даже дети,
Рука ребенка нож берет.

И рыбаки, забросив сети,
Со страхом видят: вновь урод.
Теперь прилив десятилетий
Нам много страхов принесет.

В сгущенной мгле звезда космата
Зажжет бесчисленность комет.
Пришла жестокая расплата,
Дрожите все, в ком чести нет.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Вестники


На высоте звезда космата
Грозила нам ужь много лет.
И видим: Брат возстал на брата,
Ни в чем уверенности нет.

Лучи косматой кровецветны,
Они отравны для сердец.
Все те, что были неприметны,
Теперь возстали наконец.

И рыбаки, забросив сети,
Нашли, что там дитя-урод.
Ожесточились даже дети,
Рука ребенка нож берет.

И рыбаки, забросив сети,
Со страхом видят: вновь урод.
Теперь прилив десятилетий
Нам много страхов принесет.

В сгущенной мгле звезда космата
Зажжет безчисленность комет.
Пришла жестокая расплата,
Дрожите все, в ком чести нет.

Игорь Северянин

Три триолета


Страданья старого урода —
Никчемней шутки Красоты.
Согласен ли со мною ты,
Ты, защищающий урода?
Со мною — Бог, со мной — природа,
Мои понятия чисты.
Жизнь отнимаю от урода
Из-за каприза Красоты.

Она казалась мне прекрасной,
Всегда уродливою быв.
Пусть миг, но был я с ней счастлив!
Пусть миг, была она прекрасной!
Прозрел. И с жаждой ежечасной
Искал тебя, мечтою жив.
И ты, прекрасная, прекрасной
Пришла, уродливой не быв.

Она всегда была мне верной
И быть не верной не могла:
Суха, неинтересна, зла,
Была она, конечно, верной…
Тебе, любимая, примерной
Труднее быть: ты так мила!
Но если б ты была неверной,
Ты быть собою не могла!..

Константин Константинович Случевский

Уродец

Шар земной катится, люди просыпались,
Широко зевая начали вставать,
Смотрят: что за чудо? ноги посрастались...
С горя посердились и пошли скакать.

Скачут поколенья, скачут дни и ночи,
Мозг порасплескался в бедных головах,
И забыли люди, выбившись из мочи,
О ходьбе без скачки и о двух ногах.

Раз журналы пишут об игре природы;
Родился двуногий, маленький урод,
Ну для неуродов всякие уроды
Очень интересны, — поскакал народ.

Вот и осмотрели, вот и осудили,
Опустили в водку крошку-мертвеца,
Бабке дали денег, мать благодарили,
А отцу — да чуть ли и нашли отца?

Александр Сумароков

Пиит и урод

Пиит,
Зовомый Симонид,
Был делать принужден великолепну оду
Какому-то Уроду.
Но что писать, хотя в Пиите жар кипел?
Что ж делать? Он запел,
Хотя ко помощи и тщетно музу просит.
Он в оде Кастора и Поллукса возносит,
Слагая оду, он довольно потерпел.
А об Уроде
Не много было в оде.
Урод его благодарит,
Однако за стихи скупенько он дарит
И говорит:
«Возьми задаток,
А с Кастора и Поллукса остаток,
Туда лежит твой след,
А ты останься здесь, дружочек, на обед,
Здесь будет у меня для дружества беседа,
Родня, друзья и каждый мой сосед».
Пируют
И рюмочки вина пииту тут даруют.
Пииты пьют
И в рюмки так вино, как и другие, льют.
Довольно там они бутылки полизали,
Но Симониду тут слуги сказали:
«Прихожие хотят с ним нечто говорить
И сверх того еще его благодарить».
За что, Пиит того не вспоминает,
Слуга не знает,
А он о Касторе и Поллуксе забыл,
Хотя и тот и тот перед дверями был.
«Пойди, — сказали те, — доколе дух твой в теле,
Пойди, любимец наш, пойди скорей отселе!»
Он с ними вышел вон
И слышит смертный стон:
Упал тот дом и сокрушился,
Хозяин живота беседою лишился,
Пошел на вечный сон,
Переломалися его господски кости,
Погиб он тут, его погибли с ним и гости.

Игорь Северянин

Баллада XIII (Непоняты моей страной)

Непоняты моей страной
«Стихи в ненастный день», три года
Назад написанные мной
Для просвещения народа.
В них — радость, счастье и свобода,
И жизнь, и грезы, и сирень!
Они свободны, как природа,
Мои «Стихи в ненастный день»!
Не тронута моей струной
Осталась рабская порода,
Зерно, посеянное в зной,
Не принесло тогда приплода.
Что для морального урода
Призыв к любви? Урод — как пень…
Затмила дней ненастных мода
Мои «Стихи в ненастный день».
И только этою весной
Народ почуяв ледохода
Возможность раннего, волной
Потек, волною вешневода
Разлился, не оставив брода
Для малодушных, свергнув лень,
И осознался. Прочь, невзгода!
Вперед, «Стихи в ненастный день»!
И я, издревле воевода,
Кричу в просторы деревень:
Что как не человеку ода —
Мои «Стихи в ненастный день»?!

Петр Ершов

Любительницам военных

Мне странно слышать, откровенно
Пред вами в этом сознаюсь,
Что тот умен лишь, кто военный,
Что тот красив, кто фабрит ус.
Ужель достоинства примета
В одной блестящей мишуре,
А благородство — в эполетах,
А ум возвышенный — в пере?
Пускай наряд наш и убогий,
Но если глубже заглянуть —
Как часто под смиренной тогой
Кипит возвышенная грудь!
Как часто шляпою простою
Покрыто мудрое чело;
А под красивой мишурою
Одно ничтожество легло.
Я не люблю давать советы,
И только вскользь замечу тут,
Что золотые эполеты
Ума глупцу не придадут,
Что (молвлю тут же мимоходом,
По русской правде, без затей)
Урод останется уродом,
Хоть пять усов ему пришей.
А если разобрать построже,
Так выйдет чисто — что в руках
Одно перо порой дороже
Всех петухов на головах.

Арсений Иванович Несмелов

Урод


Что же делать, если я урод,
Если я горбатый Квазимодо?
Человеки — тысячи пород,
Словно ветер — человечья мода.
Что же делать, если я умен,
А мой череп шелудив и гноен?
Есть несчастья тысячи имен,
Но не каждый ужаса достоин.
Я люблю вечернюю зарю
И луну в сияющей короне,
О себе давно я говорю
Как другой, как путник посторонний.
Я живу, прикованный к уму,
Ржавой цепью брошен гнев Господен:
Постигаю нечто, потому
Что к другому ничему не годен.
Я люблю играющих детей,
Их головок льную златокудрость,
А итоги проскрипевших дней
Мне несут икающую мудрость.
Господи, верни меня в исток
Радости звериной или нежной,
Посади голубенький цветок
На моей пустыне белоснежной.
И в ответ:
«Исскаль до плача рот,
Извертись на преющей рогоже:
В той стране, где все наоборот,
Будешь ты и глупый, и пригожий».

Саша Черный

1909

Родился карлик Новый Год,
Горбатый, сморщенный урод,
Тоскливый шут и скептик,
Мудрец и эпилептик.

«Так вот он – милый божий свет?
А где же солнце? Солнца нет!
А, впрочем, я не первый,
Не стоит портить нервы».

И люди людям в этот час
Бросали: «С Новым Годом вас!»
Кто честно заикаясь,
Кто кисло ухмыляясь...

Ну, как же тут не поздравлять?
Двенадцать месяцев опять
Мы будем спать и хныкать
И пальцем в небо тыкать.

От мудрых, средних и ослов
Родятся реки старых слов,
Но кто еще, как прежде,
Пойдет кутить к надежде?

Ах, милый, хилый Новый Год,
Горбатый, сморщенный урод!
Зажги среди тумана
Цветной фонарь обмана.

Зажги! Мы ждали много лет –
Быть может, солнца вовсе нет?
Дай чуда! Ведь бывало
Чудес в веках не мало...

Какой ты старый, Новый Год!
Ведь мы равно наоборот
Считать могли бы годы,
Не исказив природы.

Да... Много мудрого у нас...
А впрочем, с Новым Годом вас!
Давайте спать и хныкать
И пальцем в небо тыкать.

Владимир Маяковский

Еду

Билет —
    щелк.
       Щека —
           чмок.
Свисток —
     и рванулись туда мы
куда,
  как сельди,
        в сети чулок
плывут
    кругосветные дамы.
Сегодня приедет —
         уродом-урод,
а завтра —
     узнать посмейте-ка:
в одно
   разубран
        и город и рот —
помады,
    огней косметика.
Веселых
    тянет в эту вот даль.
В Париже грустить?
         Едва ли!
В Париже
     площадь
          и та Этуаль,
а звезды —
     так сплошь этуали.
Засвистывай,
       трись,
          врезайся и режь
сквозь Льежи
       и об Брюссели.
Но нож
    и Париж,
        и Брюссель,
              и Льеж —
тому,
   кто, как я, обрусели.
Сейчас бы
     в сани
        с ногами —
в снегу,
    как в газетном листе б…
Свисти,
    заноси снегами
меня,
   прихерсонская степь…
Вечер,
   поле,
      огоньки,
дальняя дорога, —
сердце рвется от тоски,
а в груди —
      тревога.
Эх, раз,
    еще раз,
стих — в пляс.
Эх, раз,
    еще раз,
рифм хряск.
Эх, раз,
    еще раз,
еще много, много раз…
Люди
   разных стран и рас,
копая порядков грядки,
увидев,
    как я
       себя протряс,
скажут:
    в лихорадке.

Василий Андреевич Жуковский

Протасовым

Друзья! пройдет два дни —
Я снова буду с вами!
Явлюсь — но не с стихами!
(Не пишутся они).
Пока парламентера
Мы шлем к вам, для примера,
Узнать, хорош ли путь!
Боюся утонуть;
Ведь вам же будет горе.
Теперь и лужа море.
А молвить в добрый час,
Без всякой лести, в луже
Сидеть гораздо хуже,
Чем, милые, у вас!
Дай Бог, чтоб я здоровых
Друзей моих нашел
И в путь совсем готовых!
Оставьте сей Орел,
Печальную берлогу!
Скорей, скорей в дорогу,
В Муратово село.
Там счастье завело
Колонию веселья;
Там дни быстрей бегут
Меж дела и безделья!
Там нас смиренно ждут:
Единственный Григорий,
Цветник, валет, цикорий,
Гора, винтовка, пруд,
И стол, увы! грибовной
С Матреною Петровной!
Там, право, лучший свет!
Там счастливый счастливей,
Там Вендрих говорливей;
А Вицмана там нет. —
Авдотья! Вы Диана!
Камкин — Эндимион!
Он просит не дурмана —
Собаки просит он!
В Белеве он почтмейстер!
Намедни он ко мне
Писал, что ваш форейтер
Любезен сатане
И псицей обладает,
Достойною богов!
А так как обожает
Почтмейстер наш скотов
Из песиева рода,
То псицу у урода
Желает он купить!
Нельзя ль благоволить
В Белевскую контору
Урода для разбору
Сей тяжбы отпустить?
Все это не стихами
В письме изложено,
Которое уж вами
Давно получено.

Павел Андреевич Федотов

Тарпейская скала

В глубокой древности один законодатель
И, как велось, богам приятель,
С одним из них в радушный час
Сидевши глаз на глаз,
Был удостоен откровенья
И наставленья,
Как сделать счастливым народ.
Конечно, первое условье
Для счастия - здоровье.
Вот он для улучшения своих людских пород
Постановил в закон: чуть где родись урод
Иль хворенький иной, иль просто недоношен,
Дитя быть должен в море брошен;
А если быть кому по правилам в живых, -
Чтобы ни пятнышка на них,
Ни бородавочки нигде не оставалось,
Сейчас чтобы срезалось
Иль выжигалось.
Устроен на скале Тарпейской комитет.
Набрали членов добрых, честных,
Умом, ученостью известных,
Хирургов цвет.
И в этом комитете
Осматривались все и подчищались дети.
Проходит двадцать, тридцать лет,
Вот новое уже явилось поколенье,
Но вовсе не видать в породе улучшенья.
Уродов не перевелось.
Знать, члены матерей щадили.
В делах политики в расчет не брать же слез,
И добрых членов заменили
Другими, покрутей;
Но улучшение людей
Вперед у них, глядят, все мало подается.
Не действует на членов ни арест,
Ни крест;
Смени иного - он смеется
И очень, очень рад:
В другое место заберется, -
Везде, где ни служи, - везде жирней оклад,
Чем в членах комитета.
Смекнувши это,
Сейчас
Оклады увеличили для членов во сто раз,
И место сделалось первейшим в государстве.
Но улучшилась ли людей порода в царстве?
Член, точно, местом дорожит,
Поэтому от всякой малости дрожит
И, несмотря на материно горе,
Ребенка всякого почти кидает в море.
Оно, спокойней и верней -
Дитя отпето
И нет вперед ответа.
А если жить и даст по доброте своей,
То с пятнышками у детей
Обрезав и кругом с запасом,
Без носа часом
Их пустит в свет иль без ушей
И изо всякого обделает урода.
А вместе с тем
Все прекращалося, и наконец совсем
С земли исчезла вся порода.
Остались члены для развода.
И слышал я вчера:
Потомки их весьма способны в цензора.

1849 (?)

Владимир Высоцкий

Солнечные пятна

Шар огненный все просквозил,
Все перепек, перепалил,
И, как груженый лимузин,
За полдень он перевалил, -
Но где-то там — в зените был
(Он для того и плыл туда), -
Другие головы кружил,
Сжигал другие города.

Еще асфальт не растопило
И не позолотило крыш,
Еще светило солнце лишь
В одну худую светосилу,
Еще стыдились нищеты
Поля без всходов, лес без тени,
Еще тумана лоскуты
Ложились сыростью в колени, -

Но диск на тонкую черту
От горизонта отделило, -
Меня же фраза посетила:
"Не ясен свет, пока светило
Лишь набирает высоту!"

Пока гигант еще на взлете,
Пока лишь начат марафон,
Пока он только устремлен
К зениту, к пику, к верхней ноте,
И вряд ли астроном-старик
Определит: На Солнце — буря, -
Мы можем всласть глазеть на лик,
Разинув рты и глаз не щуря.

И нам, разиням, на потребу
Уверенно восходит он, -
Зачем спешить к зениту Фебу?
Ведь он один бежит по небу -
Без конкурентов — марафон!

Но вот — зенит. Глядеть противно
И больно, и нельзя без слез,
Но мы — очки себе на нос,
И смотрим, смотрим неотрывно,
Задравши головы, как псы,
Все больше жмурясь, скаля зубы, -
И нам мерещатся усы -
И мы пугаемся — грозу бы!

Должно быть, древний гунн Аттила
Был тоже солнышком палим, -
И вот при взгляде на светило
Его внезапно осенило,
И он избрал похожий грим.

Всем нам известные уроды
(Уродам имя — легион)
С доисторических времен
Уроки брали у природы, -
Им апогеи не претили,
И, глядя вверх до слепоты,
Они искали на светиле
Себе подобные черты.

И если б ведало светило,
Кому в пример встает оно, -
Оно б затмилось и застыло,
Оно бы бег остановило
Внезапно, как стоп-кадр в кино.

Вон, наблюдая втихомолку
Сквозь закопченное стекло -
Когда особо припекло, -
Один узрел на лике челку.
А там — другой пустился в пляс,
На солнечном кровоподтеке
Увидев щели узких глаз
И никотиновые щеки…

Взошла луна — вы крепко спите.
Для вас светило тоже спит, -
Но где-нибудь оно в зените
(Круговорот, как ни пляшите)-
И там палит, и там слепит!..

Генрих Гейне

Сумерки богов

Вот май — и с ним сиянья золотые,
И воздух шелковый, и пряный запах.
Май обольщает белыми цветами,
Из тысячи фиалок шлет приветы,
Ковер цветочный и зеленый стелет,
Росою затканный и светом солнца,
И всех людей зовет гостеприимно,
И глупая толпа идет на зов.
Мужчины в летние штаны оделись,
На новых фраках пуговицы блещут,
А женщины — в невинно-белых платьях.
Юнцы усы весенние все крутят,
У девушек высоко дышат груди;
В карман кладут поэты городские
Бумагу, карандаш, лорнет, — и шумно
Идет к воротам пестрая толпа
И там садится на траве зеленой,
Дивится росту мощному деревьев,
Срывает разноцветные цветочки,
Внимает пению веселых птичек
И в синий небосвод, ликуя, смотрит.

Май и ко мне пришел. Он трижды стукнул
В дверь комнаты и крикнул мне: «Я — май!
Прими мой поцелуй, мечтатель бледный!»
Я, дверь оставив на запоре, крикнул:
«Зовешь напрасно ты, недобрый гость!
Я разгадал тебя, я разгадал
Устройство мира, слишком много видел
И слишком зорко; радость отошла,
И в сердце мука вечная вселилась.
Сквозь каменную я смотрю кору
В дома людские и в сердца людские,
В тех и в других — печаль, обман и ложь.
Я в лицах мысли тайные читаю —
Дурные мысли. В девичьем румянце
Дрожит — я вижу — тайный жар желаний;
На гордой юношеской голове
Пестреет — вижу я — колпак дурацкий;
И рожу вижу и пустые тени
Здесь, на земле, и не могу понять —
В больнице я иль в доме сумасшедших.
Гляжу сквозь почву древнюю земли,
Как будто сквозь кристалл, и вижу ужас,
Который зеленью веселой хочет
Напрасно май прикрыть. Я вижу мертвых,
Они внизу лежат, гроба их тесны,
Их руки сложены, глаза открыты,
Бела одежда, лица их белы,
А на губах коричневые черви.
Я вижу — сын на холм отца могильный
С любовницей присел на краткий срок;
Звучит насмешкой пенье соловья,
Цветы в лугах презрительно смеются;
Отец-мертвец шевелится в гробу,
И вздрагивает мать-земля сырая».

Земля, я знаю все твои страданья,
В твоей груди — я вижу — пламя пышет,
А кровь по тысяче струится жил.
Вот вижу я: твои открылись раны,
И буйно брызжет пламя, дым и кровь.
Вот смелые твои сыны-гиганты —
Отродье древнее — из темных недр
Идут, и красный факел каждым поднят;
И, ряд железных лестниц водрузив,
Стремятся ввысь, на штурм небесной тверди,
И гномы черные за ними лезут,
И с треском топчут золотые звезды.
Рукою дерзкой с божьего шатра
Завеса сорвана, и с воем ниц
Упали сонмы ангелов смиренных.
И, сидя на престоле, бледный бог
Рвет волосы, венец бросает прочь,
А буйная орда теснится ближе.
Гиганты красных факелов огонь
В небесное бросают царство, гномы
Бичами ангельские спины хлещут, —
Те жмутся, корчатся, боясь мучений, —
И за волосы их швыряют вниз.
И своего я ангела узнал:
Он с нежными чертами, русокудрый,
И вечная в устах его любовь,
И в голубых глазах его — блаженство.
И черным, отвратительным уродом
Уже настигнут он, мой бледный ангел.
Осклабясь, им любуется урод,
В обятьях тело нежное сжимает —
И резкий крик звучит по всей вселенной,
Столпы трещат, земля и небо гибнут.
И древняя в права вступает ночь.

Габдулла Тукай

Шурале

I

Есть аул вблизи Казани, по названию Кырлай.
Даже куры в том Кырлае петь умеют… Дивный край!

Хоть я родом не оттуда, но любовь к нему хранил,
На земле его работал — сеял, жал и боронил.

Он слывет большим аулом? Нет, напротив, невелик,
А река, народа гордость, — просто маленький родник.

Эта сторона лесная вечно в памяти жива.
Бархатистым одеялом расстилается трава.

Там ни холода, ни зноя никогда не знал народ:
В свой черед подует ветер, в свой черед и дождь пойдет.

От малины, земляники все в лесу пестрым-пестро,
Набираешь в миг единый ягод полное ведро.

Часто на траве лежал я и глядел на небеса.
Грозной ратью мне казались беспредельные леса.

Точно воины, стояли сосны, липы и дубы,
Под сосной — щавель и мята, под березою — грибы.

Сколько синих, желтых, красных там цветов переплелось,
И от них благоуханье в сладком воздухе лилось.

Улетали, прилетали и садились мотыльки,
Будто с ними в спор вступали и мирились лепестки.

Птичий щебет, звонкий лепет раздавались в тишине
И пронзительным весельем наполняли душу мне.

Здесь и музыка и танцы, и певцы и циркачи,
Здесь бульвары и театры, и борцы и скрипачи!

Этот лес благоуханный шире море, выше туч,
Словно войско Чингисхана, многошумен и могуч.

И вставала предо мною слава дедовских имен,
И жестокость, и насилье, и усобица племен.

II

Летний лес изобразил я, — не воспел еще мой стих
Нашу осень, нашу зиму, и красавиц молодых,

И веселье наших празднеств, и весенний сабантуй…
О мой стих, воспоминаньем ты мне душу не волнуй!

Но постой, я замечтался… Вот бумага на столе…
Я ведь рассказать собрался о проделках шурале.

Я сейчас начну, читатель, на меня ты не пеняй:
Всякий разум я теряю, только вспомню я Кырлай.

III

Разумеется, что в этом удивительном лесу
Встретишь волка, и медведя, и коварную лису.

Здесь охотникам нередко видеть белок привелось,
То промчится серый заяц, то мелькнет рогатый лось.

Много здесь тропинок тайных и сокровищ, говорят.
Много здесь зверей ужасных и чудовищ, говорят.

Много сказок и поверий ходит по родной земле
И о джинах, и о пери, и о страшных шурале.

Правда ль это? Бесконечен, словно небо, древний лес,
И не меньше, чем на небе, может быть в лесу чудес.

IV

Об одном из них начну я повесть краткую свою,
И — таков уж мой обычай — я стихами запою.

Как-то в ночь, когда сияя, в облаках луна скользит,
Из аула за дровами в лес отправился джигит.

На арбе доехал быстро, сразу взялся за топор,
Тук да тук, деревья рубит, а кругом дремучий бор.

Как бывает часто летом, ночь была свежа, влажна.
Оттого, что птицы спали, нарастала тишина.

Дровосек работой занят, знай стучит себе, стучит.
На мгновение забылся очарованный джигит.

Чу! Какой-то крик ужасный раздается вдалеке,
И топор остановился в замахнувшейся руке.

И застыл от изумленья наш проворный дровосек.
Смотрит — и глазам не верит. Что же это? Человек?

Джин, разбойник или призрак — этот скрюченный урод?
До чего он безобразен, поневоле страх берет!

Нос изогнут наподобье рыболовного крючка,
Руки, ноги — точно сучья, устрашат и смельчака.

Злобно вспыхивая, очи в черных впадинах горят,
Даже днем, не то что ночью, испугает этот взгляд.

Он похож на человека, очень тонкий и нагой,
Узкий лоб украшен рогом в палец наш величиной.

У него же в пол-аршина пальцы на руках кривых, —
Десять пальцев безобразных, острых, длинных и прямых.

V

И в глаза уроду глядя, что зажглись как два огня,
Дровосек спросил отважно: «Что ты хочешь от меня?»

— Молодой джигит, не бойся, не влечет меня разбой.
Но хотя я не разбойник — я не праведник святой.

Почему, тебя завидев, я издал веселый крик?
Потому что я щекоткой убивать людей привык.

Каждый палец приспособлен, чтобы злее щекотать,
Убиваю человека, заставляя хохотать.

Ну-ка, пальцами своими, братец мой, пошевели,
Поиграй со мной в щекотку и меня развесели!

— Хорошо, я поиграю, — дровосек ему в ответ. —
Только при одном условье… Ты согласен или нет?

— Говори же, человечек, будь, пожалуйста, смелей,
Все условия приму я, но давать играть скорей!

— Если так — меня послушай, как решишь — мне все равно.
Видишь толстое, большое и тяжелое бревно?

Дух лесной! Давай сначала поработаем вдвоем,
На арбу с тобою вместе мы бревно перенесем.

Щель большую ты заметил на другом конце бревна?
Там держи бревно покрепче, сила вся твоя нужна!..

На указанное место покосился шурале
И, джигиту не переча, согласился шурале.

Пальцы длинные, прямые положил он в пасть бревна…
Мудрецы! Простая хитрость дровосека вам видна?

Клин, заранее заткнутый, выбивает топором,
Выбивая, выполняет ловкий замысел тайком.

Шурале не шелохнется, не пошевельнет рукой,
Он стоит, не понимая умной выдумки людской.

Вот и вылетел со свистом толстый клин, исчез во мгле…
Прищемились и остались в щели пальцы шурале.

Шурале обман увидел, шурале вопит, орет.
Он зовет на помощь братьев, он зовет лесной народ.

С покаянною мольбою он джигиту говорит:
— Сжалься, сжалься надо мною! Отпусти меня, джигит!

Ни тебя, джигит, ни сына не обижу я вовек.
Весь твой род не буду трогать никогда, о человек!

Никому не дам в обиду! Хочешь, клятву принесу?
Всем скажу: «Я — друг джигита. Пусть гуляет он в лесу!»

Пальцам больно! Дай мне волю! Дай пожить мне на земле!
Что тебе, джигит, за прибыль от мучений шурале?

Плачет, мечется бедняга, ноет, воет, сам не свой.
Дровосек его не слышит, собирается домой.

— Неужели крик страдальца эту душу не смягчит?
Кто ты, кто ты, бессердечный? Как зовут тебя, джигит?

Завтра, если я до встречи с нашей братьей доживу,
На вопрос: «Кто твой обидчик?» — чье я имя назову?

— Так и быть, скажу я братец. Это имя не забудь:
Прозван я «Вгодуминувшем»… А теперь — пора мне в путь.

Шурале кричит и воет, хочет силу показать,
Хочет вырваться из плена, дровосека наказать.

— Я умру! Лесные духи, помогите мне скорей,
Прищемил Вгодуминувшем, погубил меня злодей!

А наутро прибежали шурале со всех сторон.
— Что с тобою? Ты рехнулся? Чем ты, дурень, огорчен?

Успокойся! Помолчи-ка, нам от крика невтерпеж.
Прищемлен в году минувшем, что ж ты в нынешнем ревешь?

Яков Петрович Полонский

Костыль и Тросточка


ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, — Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха! Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»

И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем, За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.

ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, —

Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой

Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха!

Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»

И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем,

За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.

Василий Андреевич Жуковский

Ареопагу

О мой Ареопаг священной,
С моею музою смиренной
Я преклоняюсь пред тобой!
Публичный обвинитель твой,
Малютка Батюшков, гигант по дарованью,
Уж суд твой моему „Посланью“
В парнасский протокол вписал
За скрепой Аполлона,
И я к подножию божественного трона
С повинной головой предстал,
С поправками „Посланья“
И парой слов для оправданья!
Прошу, да пред него и Аристарх-певец
С своею критикой предстанет,
И да небесный Феб, по Пинду наш отец,
На наше прение негневным взором взглянет!
За что ж о плане ты, мой грозный судия,
Ни слова не сказал? О, страшное молчанье!
Им Муза робкая оглушена моя!
И ей теперь мое „Посланье“
Уродом кажется под маской красоты!
Злодей! молчанием сказал мне больше ты
Один, чем критиков крикливое собранье
Разбора строгого шумящею грозой!
Но так и быть, перед тобой
Все тайные ошибки!
О чем молчишь — о том и я хочу молчать!..
Чтоб безошибочно, мой милый друг, писать,
На то талант твой нужен гибкий!
Дерзнет ли свой листок он в тот вплести венец?
Ужасный стих! так ты воскликнул, мой певец!
И музы все с тобой согласны!
Да я и сам кричу, наморщившись: ужасный!
Вотще жую перо, вотще молюсь богам,
Чтоб от сего стиха очистили „Посланье“!
Напрасное пера невинного жеванье,
Напрасные мольбы! — поправь его ты сам!
Не можешь? Пусть живет векам на посмеянье!
Кто славы твоея опишет красоту!
Ты прав: опишет — вздор, написанный водою,
А твоея — урод! Готов одной чертою
Убить сей стих! Но, друг! смиренную чету
Двух добрых рифм кто разлучить решится?
Да, может быть, моя поправка пригодится?..
Кто славных дел твоих постигнет красоту? —
Не лучше ли? Прими ж, мой друг, сию поправку,
А прежний вздорный стих в отставку.
Что далее?.. Увы! я слышу не впервой,
Что стих: Дробила над главой
Земных народов брань, и что ж еще: державы! —
Смешной и темный стих! Быть может, бес лукавый,
Моих баллад герой,
Сшутил таким стихом коварно надо мной.
Над искусителем себя мы позабавим
Балладой новою, а стих хоть так поправим:
Ниспровергала, враг земных народов, брань!.,
Нет! выше бурь венца... Ты здесь, мой друг, в сомненье;
Но бури жизни есть для всякого певца
Не запрещенное от Феба выраженье!
А бури жизни, друг, чем лучше бурь венца?
Итак, сомнение приняв за одобренье,
Я с бурями венца отважно остаюсь —
Вверяясь твоему сомненью,
Спокойно на брегу с моей подругой ленью
Сижу и бурям критики смеюсь.
Другой же стих — твоя, а не моя погрешность;
Затмила, кажется, рассудок твой поспешность:
Ведь невнимательных царей
В Посланье нет! лишь ты, по милости своей,
Был невнимательный читатель;
А может быть, и то, что мой переписатель
Царей не отделил
От их народов запятою
И так одной пера чертою
Земной порядок помутил.
Итак — здесь виноват не я, а запятая,
И критика твоя косая. —
Под наклонившихся престолов царских сень
Народы ликовать стекалися толпами.
По мненью твоему, туман.
Прости! но с критикой твоей я не согласен,
И в этих двух стихах смысл, кажется мне, ясен!
Зато другие два, как шумный барабан,
Рассудку чуждые, лишь только над ушами
Господствуют: мой трон у галлов над главами,
Разгрянувшись...
Своими страшными кусками
Подобен сухарю и так же сух, как он.
Словечко вспыхнул мне своею быстротою
Понравилось — винюсь, смиряясь пред тобою;
И робкою пишу рукою:
Вспылал, разверзнувшись как гибельный вулкан.
Но чем же странен великан,
С развалин пламенных ужасными очами
Сверкающий на бледный свет? —
Тут, право, милый друг, карикатуры нет!
Вот ты б, малютка, был карикатура,
Когда бы мелкая твоя фигура
Задумала с развалин встать
И на вселенну посверкать.
А тень огромная свирепого тирана...
Нет... Я горой за великана!
Зато, мой друг, при сих забавных трех стихах
Пред критикой твоей бросаю лирой в прах
И рад хоть казачка плясать над их могилой:
Там все...
И вот как этот вздор поправил Феб мой хилой:
Там все — и весь, и град, и храм — взывало: брань!
Все, раболепствуя мечтам тирана, дань
K его ужасному престолу приносило...
Поправка — но вопрос, удачна ли она?
И мздой свою постель страданье выкупало!
Конечно, здесь твой вкус надменный испугало
Словечко бедное: постель? Постель бедна
Для пышности стихов — не спорю я нимало;
Но если муза скажет нам:
И мздой свой бедный одр страданье выкупало, —
Такой стишок ее понравится ль ушам?
Как быть! но мой припев: поправь, как хочешь, сам!
И дай вздохнуть моей ты лени —
Тем боле, что твои совсем некстати пени
За этот добрый стих, в котором смысла нет;
И юность их была, как на могиле цвет!
Здесь свежесть юная и блеск цветочка милый
Противоположе́н унынию могилы;
На гробе расцветя, цветок своей красой
Нам о ничтожности сильней напоминает:
Не украшает он, а только обнажает
Пред нами ужас гробовой.
И гроба гость, цветок — симво́л для нас унылый,
Что все живет здесь миг и для одной могилы...
И хитростью...
Мой друг, я не коснусь до первых двух стихов!
В них вся политика видна Наполеона!
И всем известно нам, что, неизбежный ков
Измены, хитрости расставивши близ трона,
Лишь только добивал его громами он.
Не будь Наполеон —
Разбитый громами охотно я б поставил!
Последние ж стихи смиренно я поправил,
А может быть, еще поправкой и добил:
По ним свободы враг отважною стопою
За всемогуществом шагал от боя к бою!
Что скажешь? угодил? —
А следующий стих, на ратей переходы
Служа́щий рифмою, я так переменил:
Спешащих раздробить еще престол свободы.
Еще трем карачун; их смуглый мой зоил
(Воейков) На смерть приговорил:
И вслед ему всяк час за ратью рать летела —
И по следам его на место: вслед всяк час
Поставить рожица мне смуглая велела!
И я исполнил сей приказ!
Уж указуешь путь державною рукой —
Приказано писать: Уж отверзаешь путь.
Перед тобой весь мир — писать: перед тобою
Мир — весь же зачеркнуть...
Еще на многие стихи он покосился,
Да я не согласился.

Василий Андреевич Жуковский

Вот прямо одолжили

Милостивый государь Василий Львович
и ваше сиятельство князь Петр Андреевич!

Вот прямо одолжили,
Друзья! вы и меня писать стихи взманили.
Посланья ваши — в добрый час сказать,
В худой же помолчать —
Прекрасные; и вам их Грации внушили.
Но вы желаете херов,
И я хоть тысячу начеркать их готов,
Но только с тем, чтобы в Зоилы
И самозванцы-судии
Меня не завели мои
Перо, бумага и чернилы.
Послушай, Пушкин-друг, твой слог отменно чист;
Грамматика тебя угодником считает,
И никогда твой вкус не ковыляет.
Но, кажется, что ты подчас многоречист,
Что стихотворный жар твой мог бы быть живее,
А выражения короче и сильнее;
Еще же есть и то, что ты, мой друг, подчас
Предмет свой забываешь!
Твое посланье в том живой пример для нас.
В начале ты завистникам пеняешь:
„Зоилы жить нам не дают! —
Так пишешь ты. — При них немеет дарованье,
От их гонения один певцу приют —
Молчанье!“
Потом ты говоришь: „И я любил писать;
Против нелепости глупцов вооружался;
Но гений мой и гнев напрасно истощался:
Не мог безумцев я унять!
Скорее бо́роды их оды вырастают,
И бритву критики лишь только притупляют;
Итак, пришлось молчать!“
Теперь скажи ж мне, что причиною молчанья
Должно быть для певца?
Гоненье ль зависти? Или иносказанья,
Иль оды пачкунов без смысла, без конца?..
Но тут и все погрешности посланья;
На нем лишь пятнышко одно,
А не пятно.
Рассказ твой очень мил: он, кстати, легок, ясен!
Конец прекрасен!
Воображение мое он так кольнул,
Что я, перед собой уж всех вас видя в сборе,
Разинул рот, чтобы в гремящем вашем хоре
Веселию кричать: ура! и протянул
Уж руку, не найду ль волшебного бокала.
Но, ах! моя рука поймала
Лишь Друга юности и всяких лет!
А вас, моих друзей, вина и счастья, нет!..

Теперь ты, Вяземский, бесценный мой поэт,
Перед судилище явись с твоим посланьем.
Мой друг, твои стихи блистают дарованьем,
Как дневный свет.
Характер в слоге твой есть точность выраженья,
Искусство — простоту с убранством соглашать,
Что должно в двух словах, то в двух словах сказать
И красками воображенья
Простую мысль для чувства рисовать!
К чему ж тебя твой дар влечет, еще не знаю,
Но уверяю,
Что Фебова печать на всех твоих стихах!
Ты в песне с легкостью порхаешь на цветах,
Ты Рифмина убить способен эпиграммой,
Но и высокое тебе не высоко,
Воображение с тобою не упрямо,
И для тебя летать за ним легко
По высотам и по лугам Парнаса.
Пиши! тогда скажу точней, какой твой род;
Но сомневаюся, чтоб лень, хромой урод,
Которая живет не для веков, для часа,
Тебе за песенку перелететь дала,
А много, много за посланье.
Но кстати о посланье,
О нем ведь, помнится, вначале речь была.
Послание твое — малютка, но прекрасно,
И все в нем коротко, да ясно.
„У каждого свой вкус, свой суд и голос свой!“ —
Прелестный стих и точно твой.
„Язык их — брань; искусство —
Пристрастьем заглушать священной правды чувство;
А демон зависти — их мрачный Аполлон!“
Вот сила с точностью и скромной простотою!
Последний стих — огонь! Над трепетной толпою
Глупцов, как метеор, ужасно светит он!
Но, друг, не правда ли, что здесь твое потомство
Не к смыслу привело, а к рифме вероломство!
Скажи, кто этому словцу отец и мать?
Известно: девственная вера
И буйственный глагол — ломать.
Смотри же, ни в одних стихах твоих примера
Такой ошибки нет. Вопрос:
О ком ты говоришь в посланье?
О глупых судиях, которых толкованье
Лишь косо потому, что их рассудок кос.
Где ж вероломство тут? Оно лишь там бывает,
Где на доверенность прекрасныя души
Предательством злодей коварный отвечает.
Хоть тысячу зоил пасквилей напиши,
Не вероломным свет хулителя признает,
А злым завистником иль попросту глупцом.
Позволь же заклеймить хером
Твое мне вероломство.
„Не трогай! (ты кричишь) я вижу, ты хитрец;
Ты в этой тяжбе сам судья и сам истец;
Ты из моих стихов потомство
В свои стихи отмежевал,
Да в подтверждение из Фебова закона
Еще и добрую статейку приискал!
Не тронь! иль к самому престолу Аполлона
Я с апелляцией пойду
И вмиг с тобой процесс за рифму заведу!“
Мой друг, не горячись, отдай мне вероломство;
Грабитель ты, не я;
И ум — правдивый судия
Не на твое, а на мое потомство
Ему быть рифмой дал приказ,
А Феб уж подписал и именной указ.
Поверь, я стою не укора,
А похвалы.
Вот доказательство: „Как волны от скалы,
Оно несется вспять!“ — такой стишок умора.
А следующий стих, блистательный на взгляд:
„Что век зоила — день! век гения — потомство!“
Есть лишь бессмыслицы обманчивый наряд,
Есть настоящее рассудка вероломство!
Сначала обольстил и мой рассудок он;
Но... с нами буди Аполлон!
И словом, как глупец надменный,
На высоту честей Фортуной вознесенный,
Забыв свой низкий род,
Дивит других глупцов богатством и чинами,
Так точно этот стих-урод
Дивит невежество парадными словами;
Но мигом может вкус обманщика сразить,
Сказав рассудку в подтвержденье:
„Нельзя потомству веком быть!“
Но станется и то, что и мое решенье
Своим быть по сему
Скрепить бог Пинда не решится;
Да, признаюсь, и сам я рад бы ошибиться:
Люблю я этот стих наперекор уму.
Еще одно пустое замечанье:
„Укрывшихся веков“ — нам укрываться страх
Велит; а страха нет в веках.
Итак, „укрывшихся“ — в изгнанье;
„Не ведает врагов“ — не знает о врагах —
Так точность строгая писать повелевает,
И Муза точности закон принять должна,
Но лучше самого спроси Карамзина:
Кого не ведает или о ком не знает,
То самой точности точней он должен знать.
Вот все, что о твоем посланье,
Прелестный мой поэт, я мог тебе сказать.
Чур не пенять на доброе желанье;
Когда ж ошибся я, беды в ошибке нет;
При этой критике есть и ответ:
Прочти и сделай замечанье.
А в заключение обоим вам совет:
„Когда завистников свести с ума хотите
И вытащить глупцов из тьмы на белый свет —
Пишите!“