Все стихи про университет

Найдено стихов - 7

Михаил Лермонтов

Хвала тебе, приют лентяев…

Хвала тебе, приют лентяев,
Хвала, ученья дивный храм,
Где цвел наш бурный Полежаев
Назло завистливым властям.
Хвала и вам, студенты-братья… По словам Г. Головачева, учившегося с Лермонтовым в Московском университете, стихи, из которых он привел несколько строк, ходили между студентами после увольнения поэта из университета. Поэт Александр Иванович Полежаев (1804–1838), будучи студентом Московского университета, написал фривольную и отличающуюся свободомыслием поэму «Сашка» (1825), за которую был сослан на Кавказ и отдан в солдаты.

Игорь Северянин

Из облака чудесного

Телеграмма:
Белград. Университет. Северянину.
«ГЕНИЮ СЕВЕРА ЕДАН ПОЗДРАВЬ СА ЮГА».
Остров Коргула на Адриатике (Ядран).Имя. Фамилия.

В громадном зале университета,
Наполненном балканскою толпой,
Пришедшей слушать русского поэта,
Я вел концерт, душе воскликнув: «Пой!»

Петь рождена, душа моя запела
И целый зал заполнила душа.
И стало всем крылато, стало бело,
И музыка была у всех в ушах.

И думал я: «О, если я утешу
И восхищу кого-нибудь, я — прав!»
В антракте сторож подал мне депешу —
От неизвестной женщины «поздравь».

И сидя в лекторской, в истоме терпкой,
И говоря то с этим, то с другим, —
Я полон был восторженною сербкой
С таким коротким именем тугим.

…Два года миновало. Север. Ельник.
Иное все — природа, люди, свет.
И вот опять, в Рождественский сочельник,
Я получаю от нее привет.

Уж я не тот. Все глубже в сердце рана.
Уж чаще все впадаю я в хандру.
О, женщина с далекого Ядрана —
Неповстречавшийся мне в жизни друг!

Юзеф Масальский

Право маменьке скажу

Иосиф Массальский родился в первых годах нашего столетия в Игуменском уезде, Минской губернии. По окончании курса в местной гимназии, он поступил в Виленский университет, в котором занимался преимущественно литературой. Песни и басни—были всегда любимейшею формою, в которую он облекал свои поэтическия произведения. Еще до окончания курса в университете, он был внезапно арестован и увезен в Варшаву, где был определен в один из квартировавших там полков рядовым. Носились слухи, что причиной его арестования было какое-то письмо, написанное им на имя великаго князя Константина Павловича. Впоследствии, уволенный из военной службы, Массальский поселился в Волынской губернии и там женился. Стихотворения его были изданы в двух томах в Вильне, еще во время его студенчества. Писал ли он после—неизвестно. Массальский умер на Волыни несколько лет тому назад.
ПРАВО МАМЕНЬКЕ СКАЖУ.
Что такое это значит:
Как одна я с ним сижу,
Все тоскует он и плачет?
Право, маменьке скажу!
Я ему одна забота,
Но в душе моей, вишь, лед,
И глаза мои за что-то
Он кинжалами зовет.
Вишь, резва я, непослушна,
Ни на миг не посижу…
Право мне уж это скушно,
Право, маменьке скажу!
Под окном моим все бродит,
Сам с собою говорит;
Как одна—он глаз не сводит,
А при людях—не глядит.
Но порой, как с ним бываю,
И сама я вся дрожу,
И смущаюсь, и пылаю…
Право, маменьке скажу!
Пусть она о том разсудит;
Вот ужо я погляжу,
Что-то с ним, с бедняжкой будет?
Нет, ужь лучше не скажу!
Н. Берг.

Владимир Маяковский

По городам Союза

Россия — всё:
       и коммуна,
             и волки,
и давка столиц,
        и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
        и сиянье Кашир.

Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
      это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечьи
скользим…
      цепенеем…
            зацапаны ветром…
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
         да разные «центро».
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
          и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
         не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
       разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
          прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
      в местный ВАПП.

За версты,
     за сотни,
         за тыщи,
             за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
   ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
     сели два мужичины:
красные бороды,
        серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи! —
Один из Сережей
         полез в карман,
достал пироги,
       запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно…
      и к Петрову́…
             и в Покров…
за то и за это пожалте про́цент…
а толку нет…
      не дорога, а кровь…
с телегой тони, как ведро в колодце…
На што мой конь — крепыш,
              аж и он
сломал по яме ногу…
          Раз ты
правительство,
        ты и должон
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
   на него
       второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
         а пирог-то жрешь… —
И первый Сережа ответил:
— Правильно!
Получше двадцатого,
           что толковать,
не голодаем,
      едим пироги.
Мука, дай бог…
        хороша такова…
Но што насчет лошажьей ноги…
взыскали процент,
         а мост не проложать… —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
       все время
            про мост и про лошадь
до станции с названьем «Зимёнки».

На каждом доме
        советский вензель
зовет,
   сияет,
      режет глаза.
А под вензелями
        в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
         У нас
            завсегда
заказывала
      сама царица… —

Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
   начались азиаты.
Верблюдина
      сено
         провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.

Университет —
       горделивость Казани,
и стены его
      и доныне
хранят
    любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далёко
    за годы
        мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
          и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:
здесь
   каждые десять на́ сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
        скуласты.
И смерти
     коснуться его
            не посметь,
стоит
   у грядущего в смете!
Внимают
     юноши
         строфам про смерть,
а сердцем слышат:
         бессмертье.

Вчерашний день
        убог и низмен,
старья
    премного осталось,
но сердце класса
         горит в коммунизме,
и класса грудь
       не разбить о старость.

Евгений Евтушенко

Мои университеты

Я учился не только у тех,
кто из рам золочёных лучился,
а у всех, кто на паспортном фото
и то не совсем получился.
Больше, чем у Толстого,
учился я с детства толково
у слепцов,
по вагонам хрипевших про графа Толстого.
У барака
учился я больше, чем у Пастернака.
Драка — это стихия моя,
и стихи мои в стиле «баракко».
Я уроки Есенина брал
в забегаловках у инвалидов,
раздиравших тельняшки,
все тайны свои немудрёные выдав.
Маяковского «лесенка»
столько мне не дарила,
как замызганных лестниц
штанами надраенные перила.
Я учился в Зиме
у моих молчаливейших бабок
не бояться порезов, царапин
и прочих других окарябок.
Я учился у дяди Андрея,
трёхтонку гонявшего
вместо бензина на чурках,
различать: кто — в залатанных катанках,
кто — в окантованных бурках.
У Четвёртой Мещанской учился,
у Марьиной рощи
быть стальнее ножа
и чинарика проще.
Пустыри — мои пастыри.
Очередь — вот моя матерь.
Я учился у всех огольцов,
кто меня колошматил.
Я учился прорыву
разбойного русского слова
не у профессоров,
а у взмокшего Севы Боброва.
Я учился
у бледных издёрганных графоманов
с роковым содержаньем стихов
и пустым содержаньем карманов.
Я учился у всех чудаков с чердаков,
у закройщицы Алки,
целовавшей меня
в тёмной кухне ночной коммуналки.
Я учился
у созданной мною бетонщицы Нюшки,
для которой всю жизнь
собирал по России веснушки.
Нюшка — это я сам,
и все Нюшки России,
сотрясая Нью-Йорк и Париж,
из меня голосили.
Сам я собран из родинок Родины,
ссадин и шрамов,
колыбелей и кладбищ,
хибарок и храмов.
Первым шаром земным для меня
был без ниточки в нём заграничной
мяч тряпичный
с прилипшею крошкой кирпичной,
а когда я прорвался к земному,
уже настоящему шару,
я увидел — он тоже лоскутный
и тоже подвержен удару.
И я проклял кровавый футбол,
где играют планетой
без судей и правил,
и любой лоскуточек планеты,
к нему прикоснувшись, прославил!
И я шёл по планете,
как будто по Марьиной роще гигантской,
и учился по лицам старух —
то вьетнамской, а то перуанской.
Я учился смекалке,
преподанной голью всемирной
и рванью,
эскимосскому нюху во льдах,
итальянскому неуныванью.
Я учился у Гарлема
бедность не чувствовать бедной,
словно негр,
чьё лицо лишь намазано кожею белой.
И я понял, что гнёт большинство
на других свои шеи,
а в морщины тех шей
меньшинство укрывается,
словно в траншеи.
И я понял,
что долг большинства —
заклеймённых проклятьем хозяев —
из народных морщин
выбить всех
окопавшихся в них негодяев!
Я клеймом большинства заклеймён.
Я хочу быть их кровом и пищей.
Я — лишь имя людей без имён.
Я — писатель всех тех, кто не пишет.
Я писатель,
которого создал читатель,
и я создал читателя.
Долг мой хоть чем-то оплачен.
Перед вами я весь —
ваш создатель и ваше созданье,
антология вас,
ваших жизней второе изданье.
Гол как сокол стою,
отвергая
придворных портняжек мошенство,
воплощённое ваше
и собственное несовершенство.
Я стою на руинах
разрушенных мною любовей.
Пепел дружб и надежд
охладело слетает с ладоней.
Немотою давясь
и пристроившись в очередь с краю,
за любого из вас,
как за Родину, я умираю.
От любви умираю
и вою от боли по-волчьи.
Если вас презираю —
себя самого ещё больше.
Я без вас бы пропал.
Помогите мне быть настоящим,
чтобы вверх не упал,
не позволил пропасть всем пропащим.
Я — кошёлка, собравшая всех,
кто с авоськой, кошёлкой.
Как базарный фотограф,
я всех вас без счёта нащёлкал.
Я — ваш общий портрет,
где так много дописывать надо.
Ваши лица — мой Лувр,
моё тайное личное Прадо.
Я — как видеомагнитофон,
где заряжены вами кассеты.
Я — попытка чужих дневников
и попытка всемирной газеты.
Вы себя написали
изгрызенной мной авторучкой.
Не хочу вас учить.
Я хочу быть всегда недоучкой.

Владимир Владимирович Маяковский

По городам Союза

Россия — все:
Россия — все: и коммуна,
Россия — все: и коммуна, и волки,
и давка столиц,
и давка столиц, и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
обдорская темь и сиянье Кашир.

Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
это красный, это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечьи
скользим...
скользим... цепенеем...
скользим... цепенеем... зацапаны ветром...
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
кресты да тресты, да разные "центро".
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
клочки разговоров и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
не бросится говор, не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
да под луной, разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
Огромная площадь; прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
я направляю в местный ВАПП.

За версты,
За версты, за сотни,
За версты, за сотни, за тыщи,
За версты, за сотни, за тыщи, за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
а мы ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
Напротив сели два мужичины:
красные бороды,
красные бороды, серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи! —
Один из Сережей
Один из Сережей полез в карман,
достал пироги,
достал пироги, запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно...
— Конешно... и к Петрову́...
— Конешно... и к Петрову́... и в Покров...
за то и за это пожалте про́цент...
а толку нет...
а толку нет... не дорога, а кровь...
с телегой тони, как ведро в колодце...
На што мой конь — крепыш,
На што мой конь — крепыш, аж и он
сломал по яме ногу...
сломал по яме ногу... Раз ты
правительство,
правительство, ты и должон
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
Тогда на него
Тогда на него второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
— Налог-то ругашь, а пирог-то жрешь... —
И первый Сережа ответил:
И первый Сережа ответил: — Правильно!
Получше двадцатого,
Получше двадцатого, что толковать,
не голодаем,
не голодаем, едим пироги.
Мука, дай бог...
Мука, дай бог... хороша такова...
Но што насчет лошажьей ноги...
взыскали процент,
взыскали процент, а мост не проложать... —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
Сквозь дрему все время
Сквозь дрему все время про мост и про лошадь
до станции с названьем "Зименки".

На каждом доме
На каждом доме советский вензель
зовет,
зовет, сияет,
зовет, сияет, режет глаза.
А под вензелями
А под вензелями в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
— Купите платочек! У нас
— Купите платочек! У нас завсегда
заказывала
заказывала сама царица... —

Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
за ней начались азиаты.
Верблюдина
Верблюдина сено
Верблюдина сено провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.

Университет —
Университет — горделивость Казани,
и стены его
и стены его и доныне
хранят
хранят любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далеко
Далеко за годы
Далеко за годы мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
он думал про битвы и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:
здесь
здесь каждые десять на́ сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
и так же, как он, скуласты.
И смерти
И смерти коснуться его
И смерти коснуться его не посметь,
стоит
стоит у грядущего в смете!
Внимают
Внимают юноши
Внимают юноши строфам про смерть,
а сердцем слышат:
а сердцем слышат: бессмертье.

Вчерашний день
Вчерашний день убог и низмен,
старья
старья премного осталось,
но сердце класса
но сердце класса горит в коммунизме,
и класса грудь
и класса грудь не разбить о старость.

1927

Николай Алексеевич Некрасов

В. Г. Белинский

В одном из переулков дальных
Среди друзей своих печальных
Поэт в подвале умирал
И перед смертью им сказал:

«Как я, назад тому семь лет
Другой бедняк покинул свет,
Таким же сокрушен недугом.
Я был его ближайшим другом
И братом по судьбе. Мы шли
Одной тернистою дорогой
И пересилить не могли
Судьбы, равно к обоим строгой.
Он честно истине служил,
Он духом был смелей и чище,
Зато и раньше проложил
Себе дорогу на кладбище…
А ныне очередь моя…
Его я пережил не много;
Я сделал мало, волей бога
Погибла даром жизнь моя.
Мои страданья были люты,
Но многих был я сам виной;
Теперь, в последние минуты,
Хочу я долг исполнить мой,
Хочу сказать о бедном друге
Все, что я видел, что я знал
И что в мучительном недуге
Он честным людям завещал…

Родился он почти плебеем
(Что мы бесславьем разумеем,
Что он иначе понимал).
Его отец был лекарь жалкой,
Он только пить любил, да палкой
К ученью сына поощрял.
Процесс развития — в России
Не чуждый многим — проходя,
Книжонки дельные, пустые
Читало с жадностью дитя,
Притом, как водится, украдкой…
Тоска мечтательности сладкой
Им овладела с малых лет…
Какой прозаик иль поэт
Помог душе его развиться,
К добру и славе прилепиться —
Не знаю я. Но в нем кипел
Родник богатых сил природных —
Источник мыслей благородных
И честных, бескорыстных дел!..

С кончиной лекаря, на свете
Остался он убог и мал;
Попал в Москву, учиться стал
В Московском университете;
Но выгнан был, не доказав
Каких-то о рожденьи прав,
Не удостоенный патентом,—
И оставался целый век
Недоучившимся студентом.
(Один ученый человек
Колол его неоднократно
Таким прозванием печатно,
Но, впрочем бог ему судья!..)
Бедняк, терпя нужду и горе,
В подвале жил — и начал вскоре
Писать в журналах. Помню я:
Писал он много… Мыслью новой.
Стремленьем к истине суровой
Горячий труд его дышал,—
Его заметили… В ту пору
Пришла охота прожектеру,
Который барышей желал,
Обширный основать журнал…
Вникая в дело неглубоко,
Искал он одного, чтоб тот,
Кто место главное займет,
Писал разборчиво — и срока
В доставке своего труда
Не нарушал бы никогда.
Белинский как-то с ним списался
И жить на Север перебрался…

Тогда все глухо и мертво
В литературе нашей было:
Скончался Пушкин; без него
Любовь к ней в публике остыла…
В боренье пошлых мелочей
Она погрязнув поглупела…
До общества, до жизни ей
Как будто не было и дела.
В то время как в родном краю
Открыто зло торжествовало,
Ему лишь „баюшки-баю“
Литература распевала.
Ничья могучая рука
Ее не направляла к цели;
Лишь два задорных поляка
На первом плане в ней шумели.
Уж новый гений подымал
Тогда главу свою меж нами,
Но он один изнемогал,
Тесним бесстыдными врагами;
К нему под знамя приносил
Запас идей, надежд и сил
Кружок еще несмелый, тесный…
Потребность сильная была
В могучем слове правды честной,
В открытом обличенье зла…

И он пришел, плебей безвестный!..
Не пощадил он ни льстецов,
Ни подлецов, ни идиотов,
Ни в маске жарких патриотов
Благонамеренных воров!
Он все предания проверил,
Без ложного стыда измерил
Всю бездну дикости и зла,
Куда, заснув под говор лести,
В забвенье истины и чести,
Отчизна бедная зашла!
Он расточал ей укоризны
За рабство — вековой недуг,—
И прокричал врагом отчизны
Его — отчизны ложный друг.
Над ним уж тучи собирались,
Враги шумели, ополчались.
Но дикий вопль клеветника
Не помешал ему пока…
В нем силы пуще разгорались,
И между тем как перед ним
Его соратники редели,
Смирялись, пятились, немели,
Он шел один неколебим!..

О! сколько есть душой свободных
Сынов у родины моей,
Великодушных, благородных
И неподкупно верных ей,
Кто в человеке брата видит,
Кто зло клеймит и ненавидит,
Чей светел ум и ясен взгляд,
Кому рассудок не теснят
Преданья ржавые оковы,—
Не все ль они признать готовы
Его учителем своим?..

Судьбой и случаем храним,
Трудился долго он — и много
(Конечно, не без воли бога)
Сказать полезного успел
И может быть бы уцелел…
Но поднялась тогда тревога
В Париже буйном — и у нас
По-своему отозвалась…
Скрутили бедную цензуру —
Послушав наконец клевет,
И разбирать литературу
Созвали целый комитет.
По счастью, в нем сидели люди
Честней, чем был из них один,
Фанатик ярый Бутурлин,
Который, не жалея груди,
Беснуясь, повторял одно:
„Закройте университеты,
И будет зло пресечено!..“
(О муж бессмертный! не воспеты
Еще никем твои слова,
Но твердо помнит их молва!
Пусть червь тебя могильный гложет,
Но сей совет тебе поможет
В потомство перейти верней,
Чем том истории твоей…)

Почти полгода нас судили,
Читали, справки наводили —
И не остался прав никто…
Как быть! спасибо и за то,
Что не был суд бесчеловечен…
Настала грустная пора,
И честный сеятель добра
Как враг отчизны был отмечен;
За ним следили, и тюрьму
Враги пророчили ему…
Но тут услужливо могила
Ему обятья растворила:
Замучен жизнью трудовой
И постоянной нищетой,
Он умер… Помянуть печатно
Его не смели… Так о нем
Слабеет память с каждым днем
И скоро сгибнет невозвратно!..»

Поэт умолк. А через день
Скончался он. Друзья сложились
И над усопшим согласились
Поставить памятник, но лень
Исполнить помешала вскоре
Благое дело, а потом
Могила заросла кругом:
Не сыщешь… Не велико горе!
Живой печется о живом,
А мертвый спи глубоким сном…