Источник всех начал, зерно
Понятий, мыслей, чувств высоких,
Среда и корень тайн глубоких,
Отколь и кем все создано,
Числ содержательница счета,
Сосференного в твердь сию,
О Истина! о голос света!
Тебя, бессмертная! пою.
Тебя, — когда и червь, заняв
Лучи от солнца, в тьме блистает;
Ко свету очи обращает
Без слов младенец лепетав: —
То я ль души моей пареньем
Не вознесуся в Твой чертог?
Я ль не воскликну с дерзновеньем:
Есть вечна Истина, — есть Бог!
Есть Бог! — я чувствую Его
Как в существе моем духовном,
Так в чудном мире сем огромном,
Быть не возмогшем без Него. —
Есть Бог! я сердцем осязаю,
Его присутствие во мне: —
Он в Истине, я уверяю,
Он Совесть — внутрь, Он правда — вне.
Так, Истина, слиясь из трех
Существ, единства скрыта лоном
Средь тел и душ и в духе оном,
Кто создал все, Кто держит всех.
Ея подобье в солнце зрится;
Лицем, и светом, и теплом
Живя всю тварь, оно не тмится,
Ключ жизней всех, их образ в нем.
Сильнее Истина всех сил,
Рожденна Ею добродетель. —
Чрез дух свой зреть Ее Содетель
В безмерности чудес открыл;
Ее никто не обымает,
Окроме Бога самого,
Полк тщетно Ангелов взлетает
Прозреть кивот судеб Его.
О Истина! трилучный свет
Сый: — бывый, сущий и грядущий!
Прости, что прах едва ползущий
Смел о Тебе вещать свой бред;
Но Ты, — коль солнцев всех лампада,
Миров начало и конец,
От корней звезд до корней ада
Обемлешь все, — всего Творец!
Творец всего, — и влил мне дух
Ты в воле мудрой и в желаньях,
И неба и земли в познаньях
Парящий совершенства вкруг;
Так можно ль быть мне в том виновным,
Что в выспренность Твою лечу?
Блаженством я Твоим верховным, —
Тобой — насытиться хочу.
Тобой! — Ты перло дум моих,
Отца наследье, сота слаще. —
Ах! скрытней, — далей чем, тем вяще
Я алчу зреть красот Твоих,
Младенцам лишь одним не тайных. —
Внемли ж! — и миг хоть удостой
Мелькнуть сквозь туч Тебя вкруг зарьных,
И отени мне облик Твой.
Нет, буйство! — как дерзну взирать
На Бога, — облеченный в бренья?
Томиться здесь, — там наслажденья
Ждать, — смертных участь — и вздыхать.
О, так! — и то уже высоко,
Непостижимого любить!
Небесной истиною око
Уметь земное пламенить!
Слиянный в узел блеск денниц!
Божественная лучезарность!
Пространств совокупленна дальность!
Всех единица единиц!
О правость воль неколебимых!
О мера, вес, число всего!
О красота красот всезримых!
О Сердце сердца моего!
Дум правило, умов закон;
Светило всех народов, веков!
Что б было с родом человеков,
Когда б Тебя не ведал Он?
Когда бы совести не знали
Всех неумытного Судьи,
Давно б зверями люди стали. —
Законы святы мне Твои.
Пускай продерзкий мрака сын
Кощунствует в своей гордыне,
Что правда — слабость в властелине,
Что руль правлений — ум один,
Что златом тверды царства, грады;
Но ах! сих правил тщетен блеск:
Имперьи рушатся без правды…
Се внемлем мы престолов треск! —
О Истина, душевна жизнь!
Престол в сердцах небесна Царства!
Когда дух лжи, неправд, коварства,
Не вняв рассудка укоризн,
К добру препятств мне вержет камень,
Ты гласом Божеским Твоим
Взжигай в душе моей Твой пламень
И будь светильником моим.
Ты жезл мой будь и вождь всегда,
Да токмо за Тобой стремлюся,
Твоим сияньем предвожуся,
Не совращаясь никогда
С путей, Тобой мне освещенных;
Любя Тебя, — да всех люблю;
Но от советов, мне внушенных
Тобой, — нигде не отступлю.
Да буду провозвестник, друг,
Поборник Твой, везде щит правды;
Все мира прелести, награды
Да не истлят во мне Твой дух;
Да оправдаю я невинность;
Да соблюду присягу, честь;
Да зла не скрою ков, бесчинность,
И обличу пред всеми лесть.
Да буду соподвижник тверд
Всех добродетелей с Тобою,
Ходя заповедей стезею,
По правосудью милосерд;
Да сущих посещу в темницах,
Пить жаждущим, — есть гладным дам,
Бальзам страдающим в больницах
И отче лоно сиротам.
Да отвращу мой взор от тех,
Кто Твоего не любит света,
Корысть и самолюбье мета
Единая чья действий всех;
Да от безверных удалюся,
Нейду с лукавыми в совет
И в сонм льстецов,— а прилеплюся
К друзьям Твоим, Твой чтущим свет.
И Ты, о Истина! мой Бог!
Моей и веры упованье,
За все мое Тебя желанье,
За мой к Тебе в любви восторг,
Когда сей плоти совлекуся,
Хоть был бы чист, как блеск огня,
Но как к Тебе на суд явлюся,
Не отвратися от меня.
21 июля 1810
ГИМН ЛЮБВИ.
Проснись, моя любовь! Уже заря-царица
Проснулась и поет: готова колесница
Принять ее и мчать по тверди голубой
И Феб свое чело вздымает над землей.
Чу! хор веселых птиц, порхая в поднебесной,
Шлет в небу гимн любви восторженный, прелестный:
Малиновка поет; чиж вторит и звенит;
Веселый чорный дрозд пронзительно кричит;
Воркует голубок—подругу призывает —
И радостно ему голубка отвечает.
Так весь пернатый хор в один собрался рой,
Чтоб этот чудный день почтить своей хвалой.
Чего жь, моя любовь, тебе так крепко спится?
Тебе давно пора проснуться, пробудиться,
Чтоб, выйдя на балкон, счастливца поджидать
И пенью этих птиц задумчиво внимать.
Их стройный хор любовь и счастье воспевает —
И вторит лес ему, и эхо отвечает.
Но вот моя любовь проснулася—и очи
Из-под густых ресниц, как звезды южной ночи,
Дремавшия досель под флером чорных тучь,
Сверкнули горячей, чем солнца первый лучь.
Теперь идите вы—о, дщери наслаждений —
И помогите ей спастись от сновидений
И пурпуром одежд прикрыть свои красы.
Идите же скорей, прекрасные часы,
Решительницы благ времен текущих года,
Чья родина—Олимп, чье лоно—вся природа
И чья благая мощь все зиждет, создает,
Все, чем весь этот мир и дышегь, и цветет.
А вы, краса морей безгранных, нереиды.
Прислужницы-рабы пленительной Киприды,
Спешите: ужь пора невесту одевать!
Но помните, когда начнете прикрывать
Вы прелести ея—всего не закрывайте
И, как богиню нег, Киприду, воспевайте
Царицу дум моих, что сердце мне живит —
И лес ответит вам и эхо прозвучит.
И вот любовь моя готова появиться!
Пусть хор ея подруг вокруг нея роится,
А вы, друзья того, кто света ей милей,
Спешите—он идет: жених ужь у дверей!
Пусть все цветет вокруг и примет вид достойный,
Такого дня любви, дня радости спокойной,
Какого, вкруг себя разсеяв сумрак туч,
Не освещал во век горячий солнца лучь.
О, солнце, покажи свой лик животворящий,
Но умягчи свой жар—слепящий и палящий —
Чтоб он ея лица, горя, не оналил
И нежности его и блеска не лишил!
О, лучезарный Феб, отец смиренной музы!
Когда не порвались нас вяжущия узы
И я достойно пел величие твое —
Исполни, светлый бог, желание мое:
Пусть будет этот день, лишь этот день блаженный
Моим, другие жь все—твоими, несравненный!
Тогда хвалебный гимн пространство огласит —
И лес ответит мне и эхо прозвучит.
И вот она идет, как нечто неземное,
Как Феб из своего восточнаго покоя,
Стремящийся пройдти божественный свой пут.
Одежды и струи упавшаго на грудь
И мрамор чудных плеч прозрачнаго покрова —
Все придает ей вид чего-то неземвова.
Роскошная волна кудрей ея густых,
Подобно бахроме из нитей золотых,
Сбегая по плечах потоком небывалым,
Ей служит золотым и легким покрывалом.
Венок, как ореол, сияет на челе;,
Смущенные глава потуплены к земле.
Склоненной головы поднять она не смеет
И, слыша похвалы, трепещет и краснеет:
Так мало в ней—святой—той гордости сухой,
Что часто так царит над женской красотой.
Но все же пусть ваш гимн невесту воспевает
И вторит лес ему и эхо отвечает.
Скажите, девы, мне, вы, здешния лилеи,
Видали ль вы когда красавицу добрее,
Прекрасней и нежней, чем—чудная—она,
Что щедро так красой Творцом одарена,
Чьи светлые глаза блистают, как сафиры,
Чело—белей снегов, а голос—звуки лиры,
Чьи губки—лепестки, чья грудь так высока
И яблоком горит румяная щека.
Чего жь стоите вы и, молча, в изумленьи
Глядите на нее, стоящую в волненьи —
И песня торжества, прервавшися, молчит
И лес не вторит ей и эхо не звучит?
Но если бы ваш взор, восторженный и страстный,
Проникнуть мог в тайник души ея прекрасной,
Исполненной тех благ, что небом ей даны,
Вы были бы еще сильней поражены!
В душе ея живут невинность, безмятежность,
Любовь, стыдливость, честь и женственная нежность;
Там добродетель трон воздвигла—и царит,
И правый суд одна—безвинная—творит,
Перед которым в прах главу свою склоняет
Страстей земных собор и в ужасе смолкает.
Святой, ей даже мысль о чем-нибудь дурном
Не может вспасть на ум, встревожить сердце злом.
Когда б сокровищ тех всю роскошь увидали,
Которых может быть вы в ней не замечали,
Тогда б ваш стройный гимн вознесся к небесам
И эхо гор и лес ответили бы вам!
Пора! откройте храм, раздайтесь, дайте место,
Чтоб в сень его могла войти моя невеста!
Пускай гирлянды роз, струей сбегая вниз,
Спиралью обовьют колонны и карниз —
И тем почтут ее! Полна огня святого,
Становится она пред ликом Всеблагого.
Когда, о девы, в храм вы будете входить,
Смиряясь, на нее старайтесь походить!
Вы, девы, к алтарю прекрасную ведите
И ей свершить обряд священный помогите!
Пускай орган хвалой Всевышнему гремит,
Пускай священный гимн таинственно звучит
И радостью сердца благия наполняет
И вторит эхо им и лес им отвечает!
Взгляните, вот она стоит пред алтарем!
Священник перед пей. С сияющим лицом,
Она его словам таинственным внимает —
И розами любви лицо ея пылает,
Окрашивая снег багряною зарей
И ангелы—и те, что светлою семьей
Над божьим алтарем невидимо витают —
И те, забыв свой долг, вокруг нея порхают
И на ея красы чем более глядят,
Тем более глядеть желанием горят.
Но томные глаза, опущенные долу,
Покорные святой стыдливости глаголу,
Боятся даже взгляд в пространство устремить,
Чтоб тем дурную мысль на ум не заронить.
Зачем краснеешь ты, мне руку подавая,
Залог любви святой, прелестная, святая?
Пусть, ангелы, ваш хор пространство огласит
И лес ответит вам и эхо прозвучит!
Послание к Русскому Бавию (*) об истинном поете.
О ты, дерзающий, судьбе на перекор,
До старости писать стихами сущий вздор,
Ковачь нелепых слов и оборотов странных,
За деньги славимый в газетах иностранных,
Наш Бавий! за перо берусь я для тебя!
Опомнись! пощади и ближних и себя,
Познай, что все твои посланья, притчи, оды,
Сатиры, мелочи, и даже переводы,
С тех пор как рифмачи здесь стали не в чести,
Лишь могут на тебя безславье навести,
Лишь могут на весах правдивыя Ѳемиды
Поставить на равне с отцем Телемахиды!
Тот жалкой человек, кто ссорится с судьбой!
Так! истинный Поет несходствует с тобой;
Он просто, без хлопот, собою нас пленяет,
На нем с рождения печать небес сияет;
Ему наставник!—Бог, природа—образец;
Он Мудр и всемогущ: он сам другой творец.
Как сладостно внимать его восторгам лирным,
Когда он, пред Царем преклоньшася всемирным,
Приносит от души чистейший фимиам,
Дивится благостям, дивится чудесам,
И вновь о благостях ко смертным умоляет…
Тогда он Божество в самом себе являет!
Иль взоры обратив на сей подлунный свет,
Поет природу нам,—он всюду зрит предмет,
Воспламеняющий его ко песнопенью;
Все силы придает восторгу, вдохновенью, —
Вид гор, полей, лесов, небесная лазѵрь,
Треск грома, молний блеск, свист ветров, ужас бури!
Он мыслью возносясь, тогда ефиром дышет,
И видимое здесь небесной кистью пишет.
Но мир сей мал ему! превыше он парит;
Он в сонме Ангелов себя мгновенно зрит;
Ему открыто все, он все проникнул тайны,
Постиг деяния для смертных чрезвычайны;
Узнал протекшее с рождения Времен
И что назначено для будущих племен.
Тогда, познаньем дел Творца обогращенный,
Возвысив громкий глас—пророческий, священный —
Вливает в души огнь, божественный восторг!
Иль вдруг—преносит нас в волшебный свой чертог,
Куда сопутствует ему воображенье,
Творений выспренних душа и украшенье.
Там вымысл царствует, там произвол—закон,
Здесь в действиях своих Поет-не зрит премен,
Ему возможно все. По сей обширной власти
Он вид и существо дает пороку, страсти,
И добродетели дает приличный вид,
Он фурий и богов и милых нимф творит
И управляет их деяньями всевластно.
Ты, Бавий, не таков! ты мучишься напрасно,
Желая заменить трудом небесный дар,
Приходишь не в восторг, в какой-то жалкой жар,
И в нем беснуяся, уродов пораждаешь,
Которых с радостью на белый свет пускаешь.
Несчастный мученик! ты сколько ни пиши,
Стихи без гения—как тело без души:
Один нахлебников твоих они пленяют;
И те перед тобой украдкою зевают,
Смеются за глаза; а в лавках….. твой портрет
Наслушался, какой дают тебе совет,
О Бавий!—Но позволь теперь с тобой проститься
И к настоящему Поету обратиться,
Сей благодатный сын благих к нему Небес,
Что мыслью запредел вещей себя вознес,
И с нами в дружеском быть хочет сообщенья,
Печется иногда о нашем просвещеньи.
То философии храня святой закон,
Поет нам как Орфей, и мыслит как Платон?
Ему покорены душа и ум и чувства!
То правила дает науки, иль искусства,
И тут приятности стараясь не лишать,
Цветами терние он любит украшать;
Он знает—лишь тебе урок. сей неизвесшен,
Что с мудростью одной не может быть прелестен,
Что страшен и смешон угрюмый педагог
И что важней всего приятный, плавный слог.
Иль свиток древности очами пробегая,
Отличных доблестью героев избирая,
Потомству их дела со славой предает,
И слава их его к безсмертию ведет!
Виргилий меньше ли теперь Енея славен?
В сих повестях Поет всегда предмету равен.
О битвах ли гласит,—тогда от громких струн,
Оружий слышен звук и медных жерл перун!
Любовь ли воспоет,—сердец очарованье, —
Нам слышатся тогда и вздохи и стенанья!
Вот свойства главныя, вот истинный Поет,
Котораго читать и славить будет свет!
Ты, Бавий, смолода на все статьи пустился?
Отважился, дерзнул, запел и—осрамился (**)
О жалкой человек! Имел ли ты друзей,
Могущих обявить о странности твоей,
Могущих ласкою, угрозой, иль советом,
Не дать тебе прослыть за шута, перед светом?
Нет, верно не имел! Но ум тебе был дан;
Ты мог бы сделаться почтен от сограждан
Без притчей и без од!—Взманил, тебя лукавой!
Ты ими захотел знакомиться со славой ----
И тотчас все тесней и полки в кладовых,
Скрыпя, погнулися под тяжестию их;
Все лавки, лавочки, прилавки и окошки,
Мешки разнощиков, на площадях рогожки,
Твоей прилежности наполнились плодом,
Который стал покрыт и пылью и стыдос,
Ты скажешь, может быть; какия в том напасти,
Что так я предаюсь моей стиховной страсти,
И отдавать люблю в печать мои труды? —
Конечно, Бавий, нет великой в том беды,
Закон, правительство не терпят потрясенья,
Но посрамляется век вкуса, просвеиценья,
К томуж, какой пример поетам молодым!
Иной нечаянно пойдет путем твоим,
Не об изящности захочет он стараться,
Захочет книг числом с тобою поравняться,
Прибегнет наконец к издателям газет —
В минуту аксиос—и новой наш Поет,
Дивяся легонькой к безсмертию дороге,
С Державиным себя встречает в каталоге
И мыслит не шутя, что равен стал ему!
Он будет, целой век негоден ни к чему,
И кто же, как не ты, причиною разврата?
Не ты ли нас лишил полезнаго собрата?
Ужель невреден ты?—Но мой напрасен труд!
Потомство даст тебе нелицемерный суд;
Потомства не купить ни завтраком, ни балом!
Услышишь приговор перед его зерцалом,
И знаешь ли какой ужасной приговор?
Ты, Бавий, и тобой произведенный вздор,
Святой Поезии служащий к поношенью?
Во веки преданы не будете забвенью:
Чтоб именем твоим именовать других,
Похожих на тебя товарищей твоих,
Чтобы стихи в пример галиматьи ходили
И все бы наизусть для смеха их твердили.
Вот слава, чем тебя желает увенчать!
Пиши еще, пиши—и отдавай в печать!
Анакреон
Ода И
Мне петь было о Трое,
О Кадме мне бы петь,
Да гусли мне в покое
Любовь велят звенеть.
Я гусли со струнами
Вчера переменил
И славными делами
Алкида возносил;
Да гусли поневоле
Любовь мне петь велят,
О вас, герои, боле,
Прощайте, не хотят.
Ломоносов
Ответ
Мне петь было о нежной,
Анакреон, любви;
Я чувствовал жар прежней
В согревшейся крови,
Я бегать стал перстами
По тоненьким струнам
И сладкими словами
Последовать стопам.
Мне струны поневоле
Звучат геройский шум.
Не возмущайте боле,
Любовны мысли, ум;
Хоть нежности сердечной
В любви я не лишен,
Героев славой вечной
Я больше восхищен.
Анакреон
Ода XXИИИ
Когда бы нам возможно
Жизнь было продолжить,
То стал бы я не ложно
Сокровища копить,
Чтоб смерть в мою годину,
Взяв деньги, отошла
И, за откуп кончину
Отсрочив, жить дала;
Когда же я то знаю,
Что жить положен срок,
На что крушусь, вздыхаю,
Что мзды скопить не мог;
Не лучше ль без терзанья
С приятельми гулять
И нежны воздыханья
К любезной посылать.
Ломоносов
Ответ
Анакреон, ты верно
Великой филосов,
Ты делом равномерно
Своих держался слов,
Ты жил по тем законам,
Которые писал,
Смеялся забобонам,
Ты петь любил, плясал;
Хоть в вечность ты глубоку
Не чаял больше быть,
Но славой после року
Ты мог до нас дожить:
Возьмите прочь Сенеку,
Он правила сложил
Не в силу человеку,
И кто по оным жил?
Анакреон
Ода XИ
Мне девушки сказали:
«Ты дожил старых лет»,
И зеркало мне дали:
«Смотри, ты лыс и сед»;
Я не тужу ни мало,
Еще ль мой волос цел,
Иль темя гладко стало,
И весь я побелел;
Лишь в том могу божиться,
Что должен старичок
Тем больше веселиться,
Чем ближе видит рок.
Ломоносов
Ответ
От зеркала сюда взгляни, Анакреон,
И слушай, что ворчит, нахмурившись, Катон:
«Какую вижу я седую обезьяну?
Не злость ли адская, такой оставя шум,
От ревности на смех склонить мой хочет ум?
Однако я за Рим, за вольность твердо стану,
Мечтаниями я такими не смущусь
И сим от Кесаря кинжалом свобожусь».
Анакреон, ты был роскошен, весел, сладок,
Катон старался ввесть в республику порядок,
Ты век в забавах жил и взял свое с собой,
Его угрюмством в Рим не возвращен покой;
Ты жизнь употреблял как временну утеху,
Он жизнь пренебрегал к республики успеху;
Зерном твой отнял дух приятной виноград,
Ножем он сам себе был смертный сопостат;
Беззлобна роскошь в том была тебе причина,
Упрямка славная была ему судьбина;
Несходства чудны вдруг и сходства понял я,
Умнее кто из вас, другой будь в том судья.
Анакреон
Ода XXVИИИ
Мастер в живопистве первой,
Первой в Родской стороне,
Мастер, научен Минервой,
Напиши любезну мне.
Напиши ей кудри чорны,
Без искусных рук уборны,
С благовонием духов,
Буде способ есть таков.
Дай из роз в лице ей крови
И как снег представь белу,
Проведи дугами брови
По высокому челу,
Не сведи одну с другою,
Не расставь их меж собою,
Сделай хитростью своей,
Как у девушки моей;
Цвет в очах ее небесной,
Как Минервин, покажи
И Венерин взор прелестной
С тихим пламенем вложи,
Чтоб уста без слов вещали
И приятством привлекали
И чтоб их безгласна речь
Показалась медом течь;
Всех приятностей затеи
В подбородок умести
И кругом прекрасной шеи
Дай лилеям расцвести,
В коих нежности дыхают,
В коих прелести играют
И по множеству отрад
Водят усумненной взгляд;
Надевай же платье ало
И не тщись всю грудь закрыть,
Чтоб, ее увидев мало,
И о прочем рассудить.
Коль изображенье мочно,
Вижу здесь тебя заочно,
Вижу здесь тебя, мой свет;
Молви ж, дорогой портрет.
Ломоносов
Ответ
Ты счастлив сею красотою
И мастером, Анакреон,
Но счастливей ты собою
Чрез приятной лиры звон;
Тебе я ныне подражаю
И живописца избираю,
Дабы потщился написать
Мою возлюбленную Мать.
О мастер в живопистве первой,
Ты первой в нашей стороне,
Достоин быть рожден Минервой,
Изобрази Россию мне,
Изобрази ей возраст зрелой
И вид в довольствии веселой,
Отрады ясность по челу
И вознесенную главу;
Потщись представить члены здравы,
Как должны у богини быть,
По плечам волосы кудрявы
Призна́ком бодрости завить,
Огнь вложи в небесны очи
Горящих звезд в средине ночи,
И брови выведи дугой,
Что кажет после туч покой;
Возвысь сосцы, млеком обильны,
И чтоб созревша красота
Являла мышцы, руки сильны,
И полны живости уста
В беседе важность обещали
И так бы слух наш ободряли,
Как чистой голос лебедей,
Коль можно хитростью твоей;
Одень, одень ее в порфиру,
Дай скипетр, возложи венец,
Как должно ей законы миру
И распрям предписать конец;
О коль изображенье сходно,
Красно, любезно, благородно,
Великая промолви Мать,
И повели войнам престать.
В 900-ЛЕТНИЙ ЮБИЛЕЙ КРЕЩЕНИЯ РОССИИ
Жизнь без Христа — случайный сон.
Блажен кому дано два слуха, —
Кто и церковный слышит звон,
И слышит вещий голос Духа.
Тому лишь явны небеса,
Кто и в науке прозревает
Неведомые чудеса
И Бога в них подозревает… —
Как высочайший идеал,
Как истинный залог спасенья, —
Любовь и самоотверженье
Христос народам завещал.
В тот день, когда мы облечемся
Душой в нетление Христа, От черных дел мы содрогнемся
И, обновленные, очнемся,—
И ложь не свяжет нам уста.
Сегодня, в первый день крещенья,
Быть может, в бедные селенья,
В обители труда и слез,
Не в нищем рубище Христос
Сойдет, а с ветвию оливы,
И скажет:— будьте все счастливы!
Все,— пожелайте всем добра!..
Сегодня день, когда впервые
Владимир и Мои святые
Крестили Русь в волнах Днепра!..
Князь Киевский, когда-то гневный,
В союзе с Греческой царевной
В златом венце и на своем
Великокняжеском престоле
Для пахаря в далеком поле,
Для гусляра на вольной воле
И для дружинника с копьем —
Для всех стал другом и отцом
И Красным Солнышком желанным…
Пришла Андреем Первозванным
Предвозвещенная пора:
Взыграли омуты Днепра, Славян пугающие боги
Разбились об его пороги
И дрогнули богатыри,
И разбежались дикари…
О, как от утренней зари
Бегут, шатаясь, тени ночи,
И солнце радует нам очи
И озаряет алтари,
Так в день великого крещенья
Сияй нам вера! Прочь сомненья!
Русь не была бы никогда
Такой великою Россией,
Когда б она была чужда
Любви, завещанной Мессией!
Пусть охлажденные умы
Все отрицать готовы,— мы
Не даром приняли с Востока
Святую веру,— видит око
И слышит ухо наше,— мы
Еще не оскудели сердцем;
Еще мы рады помогать
Разрозненным единоверцам
И пленных братьями считать: —
Без нас не встала бы Эллада,
Ей не помог бы Римский трон, Не рухнул бы Наполеон
И грозных войск его громада.
Под тяжким игом Мусульман
Без нас забыли бы Славян.—
Мы жизнь несли на их могилы…
Расшатывая вражьи силы,
Мы не считали наших ран…
Мы за геройские деянья
Не ждали злата и сребра…
За дело славы и добра
Мы не просили воздаянья…
И если перст Господний вновь
Нам цель великую укажет,—
Что делать? сердце вам подскажет
И христианская любовь!..
В сей день торжественный и славный
Россия веру призови!..
Нас бережет Отец Державный
Для новых подвигов любви…
В 900-ЛЕТНИЙ ЮБИЛЕЙ КРЕЩЕНИЯ РОССИИ
Жизнь без Христа — случайный сон.
Блажен кому дано два слуха, —
Кто и церковный слышит звон,
И слышит вещий голос Духа.
Тому лишь явны небеса,
Кто и в науке прозревает
Неведомые чудеса
И Бога в них подозревает… —
Как высочайший идеал,
Как истинный залог спасенья, —
Любовь и самоотверженье
Христос народам завещал.
В тот день, когда мы облечемся
Душой в нетление Христа,
От черных дел мы содрогнемся
И, обновленные, очнемся,—
И ложь не свяжет нам уста.
Сегодня, в первый день крещенья,
Быть может, в бедные селенья,
В обители труда и слез,
Не в нищем рубище Христос
Сойдет, а с ветвию оливы,
И скажет:— будьте все счастливы!
Все,— пожелайте всем добра!..
Сегодня день, когда впервые
Владимир и Мои святые
Крестили Русь в волнах Днепра!..
Князь Киевский, когда-то гневный,
В союзе с Греческой царевной
В златом венце и на своем
Великокняжеском престоле
Для пахаря в далеком поле,
Для гусляра на вольной воле
И для дружинника с копьем —
Для всех стал другом и отцом
И Красным Солнышком желанным…
Пришла Андреем Первозванным
Предвозвещенная пора:
Взыграли омуты Днепра,
Славян пугающие боги
Разбились об его пороги
И дрогнули богатыри,
И разбежались дикари…
О, как от утренней зари
Бегут, шатаясь, тени ночи,
И солнце радует нам очи
И озаряет алтари,
Так в день великого крещенья
Сияй нам вера! Прочь сомненья!
Русь не была бы никогда
Такой великою Россией,
Когда б она была чужда
Любви, завещанной Мессией!
Пусть охлажденные умы
Все отрицать готовы,— мы
Не даром приняли с Востока
Святую веру,— видит око
И слышит ухо наше,— мы
Еще не оскудели сердцем;
Еще мы рады помогать
Разрозненным единоверцам
И пленных братьями считать: —
Без нас не встала бы Эллада,
Ей не помог бы Римский трон,
Не рухнул бы Наполеон
И грозных войск его громада.
Под тяжким игом Мусульман
Без нас забыли бы Славян.—
Мы жизнь несли на их могилы…
Расшатывая вражьи силы,
Мы не считали наших ран…
Мы за геройские деянья
Не ждали злата и сребра…
За дело славы и добра
Мы не просили воздаянья…
И если перст Господний вновь
Нам цель великую укажет,—
Что делать? сердце вам подскажет
И христианская любовь!..
В сей день торжественный и славный
Россия веру призови!..
Нас бережет Отец Державный
Для новых подвигов любви…
Оставим брани и победы,
Кровавый меч приял покой.
Покойтесь, мирные соседы,
И защищайтесь сей рукой,
Которая единым взмахом
Сильна повергнуть грады прахом,
Как дерзость свой подымет рог.
Пускай Гомер богов умножит,
Сия рука их всех низложит
К подножию монарших ног.
О! дерзка мысль, куды взлетаешь,
Куды возносишь пленный ум?
Елисавет изображаешь.
Ея дел славных громкий шум
Гремит во всех концах вселенны,
И тщетно мысли восхищенны.
Известны уж ея хвалы,
Уже и горы возвещают
Дела, что небеса пронзают,
Леса и гордые валы.
Взгляни в концы твоей державы,
Царица полунощных стран,
Весь Север чтит, твои уставы
До мест, что кончит океан,
До края областей безвестных,
Исполнен радостей всеместных,
Что ты Петров воздвигла прах,
Дела его возобновила
И дух его в себе вместила,
Являя свету прежний страх.
Стенал по нем сей град священный,
Ревел великий океан,
Впоследний облак восхищенный,
Лишен, кому он в область дан
И в норде флот его прославил,
В которых он три флота правил,
Своей рукой являя путь.
Борей, бесстрашно дерзновенный,
В воздушных узах заключенный,
Не смел прервать оков и дуть.
Ударом нестерпима Рока
Бунтует воин в страшный час:
«Отдай Петра, о смерть жестока,
И воружись противу нас.
Хотя воздвигни все стихии
И воружи против России, —
Пойдем против громовых туч!»
Но тщетно горесть гнев рождала,
И ярость воинов терзала:
Сокрыло солнце красный луч.
Тобой восшел наш луч полдневный
На мрачный прежде горизонт,
Тобой разрушен облак гневный,
Свирепы звезды пали в понт.
Ты днесь фортуну нам пленила
И грозный рок остановила,
В единый миг своей рукой
Обяла все свои границы.
Се дело днесь одной девицы
Полсвету возвратить покой.
Отверзлась вечность, все герои
Предстали во уме моем,
Падут восточных стран днесь вои,
Скончавшись в мужестве своем,
Когда Беллона стрелы мещет
И Александр в победах блещет,
Идущ в Индийские страны,
И мнит, достигнув край вселенны,
Направить мысли устремленны
Противу солнца и луны.
На Вавилон свой меч подемлет
К стенам его идущий Кир,
Весь свет его законы внемлет,
Пленил Восток и правит мир.
Се ищет Греция Елены
И вержет Илионски стены,
Покрыл брега Скамандры дым,
Помпей едину жизнь спасает,
Когда Иулий смерть бросает
И емлет в область свет и Рим.
Не вижу никакия славы,
Одна реками кровь течет,
Алчба всемирный державы
В своих перунах смерть несет,
Встают народы на народы,
И кроет месть Пергамски воды:
Похвальный греков главный царь,
Чего гнушаются и звери,
Проливши кровь любезной дщери,
Для мщения багрит олтарь.
Но здесь воинский звук ужасный,
Подвластен деве, днесь молчит,
Един в победе вопль согласный
С Петровым именем гремит.
В покое град, леса и горы,
С покоем нимфы ждут Авроры.
Едина лишь Елисавет,
Исполненная днесь любови,
Брежет своих подданных крови
И в тихости свой скиптр берет.
Еще тень небо покрывает,
Еще луна в звездах горит,
Прекрасно солнце отдыхает,
И луч его в валах сокрыт.
Россия ж вся уже встречает
Владычицу, что бог венчает.
Се бурный вихрь реветь престал,
Теперь девическая сила
Полсвета скиптру покорила,
Ниспал из облак гневный вал.
Великий понт, что мир обемлет
И вполы круг земный делит,
Тобою нашу славу внемлет
И уж в концах земли гремит.
Балтийский брег днесь ощущает,
Что морем паки Петр владает
И вся под ним земля дрожит.
Нептун ему свой скиптр вручает
И с страхом Невский флот встречает,
Что мимо Белтских гор бежит.
На грозный вал поставив ногу,
Пошел меж шумных водных недр
И, положив в морях дорогу,
Во область взял валы и ветр,
Простер премудрую зеницу
И на водах свою десницу,
Подвигнул страхом глубину,
Пучина власть его познала,
И вся земля вострепетала,
Тритоны вспели песнь ему.
Тобою правда днесь сияет,
И милосердие цветет,
Щедрота скипетром владает
И всех сердца к тебе влечет.
Тобой дал плод песок бесплодный,
И камень дал источник водный,
Ты буре повелела стать
И тишину установила,
Когда волна брега ломила
И возвратила ветры вспять.
Твоя хвала днесь возрастает,
Подобно как из земных недр
До облак всходит и скрывает
Высоки горы тенью кедр,
До рек свой корень простирая
И листвие в валы бросая.
Твой гром колеблет небеса,
И молнья сферу рассекает,
Послушный ветр моря терзает,
Дают путь горы и леса.
Ты все успехи предварила,
Желанию подав конец,
И плач наш в радость обратила,
Расторгнув скорби днесь сердец.
О вы, места красы безвестной,
Склоните ныне верх небесной,
Да взыдет наш гремящий глас
В дальнейшие пространства селы,
Пронзив последние пределы,
К престолу божьему в сей час.
О боже, восхотев прославить
Императрицу ради нас,
Вселенну рушить и восставить
Тебе в один удобно час,
Тебе судьбы суть все подвластны.
Внемли вопящих вопль согласный —
Перемени днесь естество,
Умножь сея девицы леты,
Яви во днях Елисаветы,
Колико может божество.
(Читано на юбилее Ломоносова 7 апреля 1865 г.).
Среди машин, реторт, моделей кораблей,
У пыльного станка с начатой мозаикой,
Пред грудою бумаг, проектов, чертежей
Сидел он, беглый сын поморских рыбарей,
Слуга империи и в ней борец великий
За просвещение страны ему родной,
Борец, — измученный бесплодною борьбой
С толпою пришлецов, принесших в край наш темный
Корысть и спесь учености наемной.
Больной, не мог он спать, — сидел, облокотясь,
Близ недоконченной работы,
И унывающим его на этот раз
Застала ночь. Куранты били час.
Огарок догорел, лампада у киоты
Одна по венчикам икон дробила свет
И озаряла темный кабинет.
Ни милой дочери вечерние заботы,
Ни предстоящий труд, ни отдаленный бой
Курантов не могли души его больной
Отвлечь от тысячи печальных размышлений:
Знать, в этот час, унылый и глухой,
Страданьями с судьбой расплачивался гений.
Недаром головой он на руки поник
И тихо вздрагивал, — беспомощный старик.
В каком-то беспорядке смятом
Лежал камзол его в углу на груде книг,
И брошен был на стул, знакомый меценатам,
Парадный, пудреный парик.
«Эх, Ломоносов, бедный Михаил
Васильич!» — сам с собой он с грустью говорил, —
«Ты родины своей ничем не мог прославить,
И вот, за то, что ты не любишь уступать,
За то, что ты привык все только с бою брать,
От академии хотят тебя отставить…
Пора тебе молчать, глупеть и умирать!»
Так он хандрил, — и вот, от темного начала
До темного конца вся жизнь пред ним предстала:
Удача странная, капризная судьба
И с неудачами тяжелая борьба.
И думал он: «Ни шумных бурь порывы,
Ни холод бурных волн, ни эти массы льдов,
Плывущих сквозь туман загородить проливы
И не пускать домой нас, бедных рыбаков,—
Ни даль безвестная, ни староверов толки,
Ни брань, ни страх, ничто осилить не могло
Того, что с юных лет меня сюда влекло.
Бывало, помню, — воют волки,
Преследуя в лесу блуждающий обоз, —
Ночь, — бор кругом, — лицо дерет мороз;
А ты лежишь себе на дровнях под рогожей,
Пусть воют! думаешь, отдавшись воле Божьей,
Да задаешь себе мучительный вопрос:
Мужик! ты можешь ли изведать все науки?
Затем ли дан тебе и разум, и язык,
Чтоб ты, как самоед, к одним зверям привык,
И если неуч ты, умней ли будут внуки?
И вот, решился ты бежать
И, не простясь ни с кем, пошел Москвы искать,
И прибыл ты в Москву; — на молодые страсти,
На злые помыслы железную узду
Ты наложил, — переносил нужду,
Терпел великие обиды и напасти,
И чуть не в рубище скитался без сапог,
Зубрил и голодал — все вынес, Бог помог:
Через Германию и оды понемногу
С латинским языком ты вышел на дорогу.
Теперь-то, думал я, мы школы заведем,
О просвещенье похлопочем,
Способных к грамоте российской приурочим,
Способнейших в народ пошлем,
Раскол наукою на правду наведем,
Неволе — волю напророчим.
Недаром я писал, вникая в сотни книг,
Недаром похвалы мой стих, как бисер нижет,
И что ж увидел я меж козней и интриг?
Увидел, что мой ум ничьи умы не движет.
Так вал без колеса и даже без зубцов,
Ворочаясь, других не двигает валов.
Кричат, я — выродок славянский! нет, бывало,
По деревням встречал не мало я голов…
И Ломоносовых явилось бы не мало;
Но к свету нет пути и свет их не влечет.
На то ли грозный Петр державною сохой
Россию бороздил и всюду вехи ставил,
Чтоб русский сеятель те борозды оставил,
И не задумался над нивою родной?..
Стою, как пахарь, я над нивой, где я сеял,
И вижу, жатвы нет, все вражий дух рассеял,
И, как работник, я не нужен никому».
Так долго он хандрил и все сидел. Казалось,
Он спал, склонясь к руке, или ему дремалось;
Но мысль: «не нужен я», «не годен ни к чему»,
«Не нужен никому» — в него стрелой вонзилась.
И беспрестанно шевелилась
Она в его мозгу, — противная уму,
Росла, росла и в грезы превратилась,
И облеклась в виденья: то ему
Казалось, рушится громада, — повалилось
Все, что Петром сколочено, и он,
Как тень, над этими развалинами бродит,
Ни жизни, ни могил знакомых не находит,—
Не может сам найти, где был похоронен
Раб Божий Михаил — пиита Ломоносов…
То грезилось ему, — пришел он на совет
И заседает с мертвецами,
И громко говорит, и спорит с ним скелет
С напудренной косой, в кафтане с галунами,
И говорит ему: «молчи! народа нет,
Один ты выродок живой достоин с нами
Быть в академии! доволен будь, молчи!
О средствах, о жене, о чине хлопочи…
Но, ведай, университета
Не будет в Питере до представленья света».
Так слышалось ему, — так мрачно грезил он;
Так страшно в эту ночь, борясь с толпой видений,
Страданьями с судьбой расплачивался гений.
Но муза сжалилась.
Богиня, Геликон
Покинув, для него сошла в наш край суровый,
С поникшего чела сняла венец лавровый
И подошла к нему, — и погрузился он
В пророческий, глубоко ясный сон.—
И вот ему, шумя, сверкая и пестрея,
Приснился этот сад и праздник юбилея:
Горят огни, — во время торжества
Играет музыка, — и раздается пенье
И посреди иного поколенья
В речах шумит о нем столетняя молва,—
И русский стих, набравшись русской силы,
О имени его звонит среди гостей,
Тень Ломоносова зовут из-за могилы,—
Хотят венчать ее, сказать «спасибо» ей,
За трудный подвиг начинанья,
За первый русский стих, ласкавший русский слух,
За честную борьбу, за веру в русский дух,
За первый луч народного сознанья…
Хотят сказать ему… и сам он увидал,
Что лавр, его рукой посаженный меж терний,
Возрос и бюст его прикрыл и увенчал…
И сон исчез… Но улыбнулся гений
Такой улыбкою, как будто бы она
Чрез целый ряд годов и поколений
К нам из прошедшего была обращена
В немую будущность…
Не будем немы, примем
Его привет загробный и поднимем
Во славу разума торжественный бокал,
С прошедшим сочетав грядущий идеал.
Милостивый государь Василий Львович
и ваше сиятельство князь Петр Андреевич!
Вот прямо одолжили,
Друзья! вы и меня писать стихи взманили.
Посланья ваши — в добрый час сказать,
В худой же помолчать —
Прекрасные; и вам их Грации внушили.
Но вы желаете херов,
И я хоть тысячу начеркать их готов,
Но только с тем, чтобы в Зоилы
И самозванцы-судии
Меня не завели мои
Перо, бумага и чернилы.
Послушай, Пушкин-друг, твой слог отменно чист;
Грамматика тебя угодником считает,
И никогда твой вкус не ковыляет.
Но, кажется, что ты подчас многоречист,
Что стихотворный жар твой мог бы быть живее,
А выражения короче и сильнее;
Еще же есть и то, что ты, мой друг, подчас
Предмет свой забываешь!
Твое посланье в том живой пример для нас.
В начале ты завистникам пеняешь:
„Зоилы жить нам не дают! —
Так пишешь ты. — При них немеет дарованье,
От их гонения один певцу приют —
Молчанье!“
Потом ты говоришь: „И я любил писать;
Против нелепости глупцов вооружался;
Но гений мой и гнев напрасно истощался:
Не мог безумцев я унять!
Скорее бо́роды их оды вырастают,
И бритву критики лишь только притупляют;
Итак, пришлось молчать!“
Теперь скажи ж мне, что причиною молчанья
Должно быть для певца?
Гоненье ль зависти? Или иносказанья,
Иль оды пачкунов без смысла, без конца?..
Но тут и все погрешности посланья;
На нем лишь пятнышко одно,
А не пятно.
Рассказ твой очень мил: он, кстати, легок, ясен!
Конец прекрасен!
Воображение мое он так кольнул,
Что я, перед собой уж всех вас видя в сборе,
Разинул рот, чтобы в гремящем вашем хоре
Веселию кричать: ура! и протянул
Уж руку, не найду ль волшебного бокала.
Но, ах! моя рука поймала
Лишь Друга юности и всяких лет!
А вас, моих друзей, вина и счастья, нет!..
Теперь ты, Вяземский, бесценный мой поэт,
Перед судилище явись с твоим посланьем.
Мой друг, твои стихи блистают дарованьем,
Как дневный свет.
Характер в слоге твой есть точность выраженья,
Искусство — простоту с убранством соглашать,
Что должно в двух словах, то в двух словах сказать
И красками воображенья
Простую мысль для чувства рисовать!
К чему ж тебя твой дар влечет, еще не знаю,
Но уверяю,
Что Фебова печать на всех твоих стихах!
Ты в песне с легкостью порхаешь на цветах,
Ты Рифмина убить способен эпиграммой,
Но и высокое тебе не высоко,
Воображение с тобою не упрямо,
И для тебя летать за ним легко
По высотам и по лугам Парнаса.
Пиши! тогда скажу точней, какой твой род;
Но сомневаюся, чтоб лень, хромой урод,
Которая живет не для веков, для часа,
Тебе за песенку перелететь дала,
А много, много за посланье.
Но кстати о посланье,
О нем ведь, помнится, вначале речь была.
Послание твое — малютка, но прекрасно,
И все в нем коротко, да ясно.
„У каждого свой вкус, свой суд и голос свой!“ —
Прелестный стих и точно твой.
„Язык их — брань; искусство —
Пристрастьем заглушать священной правды чувство;
А демон зависти — их мрачный Аполлон!“
Вот сила с точностью и скромной простотою!
Последний стих — огонь! Над трепетной толпою
Глупцов, как метеор, ужасно светит он!
Но, друг, не правда ли, что здесь твое потомство
Не к смыслу привело, а к рифме вероломство!
Скажи, кто этому словцу отец и мать?
Известно: девственная вера
И буйственный глагол — ломать.
Смотри же, ни в одних стихах твоих примера
Такой ошибки нет. Вопрос:
О ком ты говоришь в посланье?
О глупых судиях, которых толкованье
Лишь косо потому, что их рассудок кос.
Где ж вероломство тут? Оно лишь там бывает,
Где на доверенность прекрасныя души
Предательством злодей коварный отвечает.
Хоть тысячу зоил пасквилей напиши,
Не вероломным свет хулителя признает,
А злым завистником иль попросту глупцом.
Позволь же заклеймить хером
Твое мне вероломство.
„Не трогай! (ты кричишь) я вижу, ты хитрец;
Ты в этой тяжбе сам судья и сам истец;
Ты из моих стихов потомство
В свои стихи отмежевал,
Да в подтверждение из Фебова закона
Еще и добрую статейку приискал!
Не тронь! иль к самому престолу Аполлона
Я с апелляцией пойду
И вмиг с тобой процесс за рифму заведу!“
Мой друг, не горячись, отдай мне вероломство;
Грабитель ты, не я;
И ум — правдивый судия
Не на твое, а на мое потомство
Ему быть рифмой дал приказ,
А Феб уж подписал и именной указ.
Поверь, я стою не укора,
А похвалы.
Вот доказательство: „Как волны от скалы,
Оно несется вспять!“ — такой стишок умора.
А следующий стих, блистательный на взгляд:
„Что век зоила — день! век гения — потомство!“
Есть лишь бессмыслицы обманчивый наряд,
Есть настоящее рассудка вероломство!
Сначала обольстил и мой рассудок он;
Но... с нами буди Аполлон!
И словом, как глупец надменный,
На высоту честей Фортуной вознесенный,
Забыв свой низкий род,
Дивит других глупцов богатством и чинами,
Так точно этот стих-урод
Дивит невежество парадными словами;
Но мигом может вкус обманщика сразить,
Сказав рассудку в подтвержденье:
„Нельзя потомству веком быть!“
Но станется и то, что и мое решенье
Своим быть по сему
Скрепить бог Пинда не решится;
Да, признаюсь, и сам я рад бы ошибиться:
Люблю я этот стих наперекор уму.
Еще одно пустое замечанье:
„Укрывшихся веков“ — нам укрываться страх
Велит; а страха нет в веках.
Итак, „укрывшихся“ — в изгнанье;
„Не ведает врагов“ — не знает о врагах —
Так точность строгая писать повелевает,
И Муза точности закон принять должна,
Но лучше самого спроси Карамзина:
Кого не ведает или о ком не знает,
То самой точности точней он должен знать.
Вот все, что о твоем посланье,
Прелестный мой поэт, я мог тебе сказать.
Чур не пенять на доброе желанье;
Когда ж ошибся я, беды в ошибке нет;
При этой критике есть и ответ:
Прочти и сделай замечанье.
А в заключение обоим вам совет:
„Когда завистников свести с ума хотите
И вытащить глупцов из тьмы на белый свет —
Пишите!“
Не видим никогда мы слабостей своих,
Нам мнится все добро, что зрим в себе самих.
Пороки, кои в нас, вменяем в добродетель,
Хотя тому один наш страстный ум свидетель.
Лишь он доводит то, что то, конечно, так,
И добродетелен и мудр на свете всяк.
Пороки отошли, невежество сокрылось,
Иль будет так, когда того еще не зрилось.
Буян закается по улицам летать,
А петиметер вздор пред дамами болтать.
Не будет пьяница пить, кроме только квасу,
Подьячий за письмо просить себе запасу,
Дьячкам, пономарям умерших будет жаль,
Скупой, ущедрившись, состроит госпиталь.
Когда ж надеяться премене быть толикой?
Когда на Яузу сойдет Иван Великой,
И на Неглинной мы увидим корабли,
Волк станет жить в воде, белуга на земли,
И будет, омывать Нева Кремлевы стены.
Но скоро ль таковой дождемся мы премены?
Всяк хочет щеголять достоинством своим,
И думает он: все изящнейшее с ним.
Льстец мыслит никогда, что он безмерно гнусен,
Он мыслит то, что он как жить с людьми искусен.
Коль нужда в комаре, зовет его слоном,
Когда к боярину придет с поклоном в дом,
Сертит пред мухою боярской без препоны
И от жены своей ей делает поклоны.
Скупой с усмешкою надежно говорит:
«Желудку что ни дай, он все равно варит».
Вина не любит он, здоровее-де пиво,
Пить вины фряжские, то очень прихотливо,
Отец-де мой весь век все мед да пиво пил,
Однако он всегда здоров и крепок был.
Безумец, не о том мы речь теперь имеем,
Что мы о здравии и крепости жалеем.
Сокровище свое ты запер в сундуки
И, опираяся, безножен, на клюки,
Забыв, здоров ли ты теперь или ты болен,
Кончая дряхлый век, совсем бы был доволен,
Когда бы чаял ты, как станешь умирать,
Что льзя с собой во гроб богатство все забрать.
Здоровье ли в уме? Мешки ты в мысли числишь,
Не спишь, не ешь, не пьешь, о деньгах только мыслишь,
В которых, коль ты их не тратишь, нужды нет,
Ты мнительно богат; так мысли твой весь свет.
Что ж мыслит о себе безмозглый петиметер?
Где в людях ум живет, в нем тамо пыль и ветер.
Он думает, на том премудрость состоит,
Коль кудри хороши, кафтан по моде сшит,
И что в пустой его главе едина мода,
Отличным чтит себя от подлого народа.
Старуха, своея лишенна красоты,
Ругается, смотря на светски суеты.
Вступила девушка с мужчиной в речь свободно,
Старухе кажется то быть неблагородно.
Ей мнится: «Доведут, до худа те слова.
Я, — мнит, —во младости была не такова».
То станется, что ты поменьше говорила,
Но молча, может быть, и больше что творила.
Невежа говорит: «Я помню, чей я внук,
По-дедовски живу, не надобно наук.
Пускай убытчатся, уча рабяток, моты,
Мой мальчик не учен, а в те ж пойдет вороты.
Наприклад: о звездах потребны ль вести мне,
Иль знать Ерусалим в которой стороне,
Иль с кем Темираксак имел войны кровавы?
На что мне, чтобы знать чужих народов правы,
Или вперятися в чужие языки?
Как будто без того уж мы и дураки».
Что он невежествен живет, о том не тужит,
И мнит он, то ему еще ко славе служит,
А если, что наук не должно людям дать,
Не вскользь, доводами захочет утверждать,
Тогда он бредит так: «Как может быть известно
Живущим на земли строение небесно?
Кто может то сказать, что на небе бывал?
До солнца и сокол еще не долетал.
О небе разговор ученых очень пышен,
Но что? То только вздор, и весь их толк излишен.
Мы ведаем то все, как верен календар:
От стужи стынет кровь, а там написан жар».
Но ты, не ведая ни малых сил науки,
Лишася и того, что будет честь от скуки?
Ищи тут правды, где не думано о ней,
И проклинай за то ученых ты людей.
О правах бредит так: «Я плюю на рассказы,
Сплетенны за морем, потребно знать указы».
Не спорю, но когда сидишь судьею где,
Рассудок надобно ль иметь тебе в суде?
Коль темен разум твой, темно и вображенье,
Хоть утром примешься сто раз за Уложенье.
Обманщик думает: «То глупый человек,
Который никого не обманул вовек,
Погибнет-де тем честь, да это дело мало,
Во мне-де никогда ея и не бывало.
Когда-де по ея нам правилам ходить,
Так больше нам уже и кур не разводить».
Тот, гордостью надут, людей в ничто вменяет,
В пустой себя главе с Июлием равняет
И мыслит, если б он на свете был его,
Герой бы сей пред ним не стоил ничего.
Что ж гордости сея безмерныя причина?
Не знаю: гордый наш детина как детина.
С чего ж он сходен с ним? На сей скажу вопрос,
Что есть и у него, и в том же месте, нос.
Иному весь титул — что только благороден,
Красися тем, мой друг, что обществу ты годен.
Коль хочешь быть почтен за свой высокий род,
Яви отечеству того достойный плод!
Но, зрящу мне в тебе перед собой урода,
Прилично ли сказать: высокого ты рода?
Ты честью хвалишься, котора не твоя.
Будь пращур мой Катон, но то Катон — не я.
На что о прадедах так много ты хлопочешь
И спесью дуешься? Будь правнук, чей ты хочешь,
Родитель твой был Пирр, и Ахиллес твой дед,
Но если их кровей в тебе и знака нет,
Какого ты осла почтить себя заставишь?
Твердя о них, себя ты пуще обесславишь.
Такой ли, скажут, плод являет нам та кровь!
Посеян ананас, родилася морковь.
Не победителя клячонка возит — воду,
Хоть Буцефалова была б она приплоду.
Но чем уверить нас о прабабках своих,
Что не было утех сторонних и у них?
Ручаешься ли ты за верность их к супругам,
Что не был ни к одной кто сбоку взят к услугам,
Что всякая из них Лукреция была
И каждая поднесь все Пирров род вела?
Прерви свой, муза, глас, престань пустое мыслить!
Удобнее песок на дне морском исчислить,
Как наши дурости подробно перечесть…
Да и на что, когда дается вракам честь?
Жил в древности один мудрец.
Ему внимая, и глупец
Умом навеки запасался.
«Али-мудрец» он назывался.
О том, что думал он в тиши,
Вещал он громко всем, гроши…
Лишь медные гроши сбирая,
Как редкие дары из рая
За золото своих речей.
Он беден был, но из очей
Его вражда и желчь потоком
Не брызгали и ненароком
Не обливали никого
Отравой злой. Не знал того
Никто, что голодал порою
Мудрец, что часто лишь сырою
Питался жалкой пищей он
И что под небом мирный сон
В пустыне он ловил напрасно.
Али-мудрец на рок ужасный
С обидой горькой не роптал.
Себя он выше не считал
Своей судьбы, не как иные
Разумники, кому земные
Все радости малы всегда;
Иной не стоит иногда
Гроша, себя ж в рубли он ценит
И мысли дерзкой не изменит,
Что так нужны ему: дворец,
И полный золота ларец,
Обед роскошный, вкусный ужин,
Красавиц всяких с десять дюжин…
Мудрец наш лишь свободу чтил.
Свободным жизнь провесть он мнил,
Свободным лечь и встать с зарею,
Расстаться с грешною землею.
Иначе порешил Творец:
Невольно как-то провинился
Пред властелином наш мудрец.
За то свободы он лишился
И скорым, праведным судом
Судим был в тот же день прекрасный.
А судьи были все с умом:
И за проступок столь опасный
Решили: строго наказать
Его на утро смертью лютой.
Тюремщикам же приказать
Из милости к нему: с заботой
Постлать преступнику постель,
Чтоб ночь провел он без тревоги.
Как никогда ему досель
Не доводилось. Да! О, боги!
Чего не делали они,
Чтобы преступнику спалося!
Кругом потушены огни;
Впервые только привелося
Тюремщикам таскать перин
Во множестве таком в темницу.
Подушек, всяких величин,
Простынь тончайших, вереницу
Халатов и рубах ночных,
Повязок, колпаков, покрышек,
Уборов и вещей иных.
Ему был дан всего излишек,
Чтоб свой ночлег он смело мог
По вкусу своему устроить
И знал, что целый ряд тревог
В перинах можно успокоить.
Мудрец такую благодать
Узрев, забыл об утре. «Спать
Теперь мне будет преотлично!» —
Вскричал. Рукою непривычной
Устраивать принялся он
Свою постель, чтоб сладкий сон
Ничем бы не был вдруг нарушен.
Как муж, что разуму послушен,
Али решил, что раньше класть
Перины следует, чтоб всласть
Поспать хоть в жизни раз. И гору
Возвел такую он, что взору
Отрадно было и глядеть!
«Но нет, не ладно так: потеть
Пожалуй очень уж придется
В перинах сих. Ах, мне сдается, —
В постели этой пуховой
Я сон спокойный, сладкий свой
Прерву». Так думал он и снова
Принялся за постель. Без слова
Он перестлал ее совсем,
Всю гору срыл. А между тем,
Халат надев, решил улечься
Заснуть. Но как тут уберечься
От вредной сырости ночной,
От ветра, что в окно порой
Входил непрошенный, незваный,
Огонь светильника туманный
То наклоняя, то вертя.
«В постель зарывшись» не шутя,
Укроюсь я от непогоды,
В ней схороню я все невзгоды,
Найду в ней сон, найду покой
Мудрец подумал, и такой
Опять содом поднял с постелью,
И предался сему безделью
Столь долго, так пуховики
Сбивал, что старики
Тюремщики в тиши дивились.
Шептались все и, как ни бились,
Понять они все не могли:
Зачем на плитняке в пыли
Проводит он часы златые,
Когда бы мог в пуху земные
Забыть все горести, печаль,
Что жалко и чего не жаль.
Али же все мудрил с постелью
То так, то сяк переместит
Сокровища свои, что с целью
Дать выспаться ему синклит
Судей решил великодушно
В обилии в тюрьму послать.
То мягко чересчур и душно,
То холодно и твердо спать,
Казалось все ему. Но тоже
И ропоту есть свой предел!
Вот, наконец, он рад. Но что же?
Готовясь лечь в постель, удел
Земной печальный свой мгновенно
Он вспомнил тут. Он вспоминал,
Как жизнь свою прожил смиренно,
Как часто бедствовал, страдал
И как любил… Как миг блеснуло,
Казалось, счастие ему,
Но вдруг потухло, обмануло,
Исчезло без следа тому
Уж много лет и не вернулось.
И думал: как теперь он сир,
Как одинок. Меж тем проснулось
Светило дня. Проснулся мир,
Порвав оковы долгой ночи.
Час утра роковой забил.
Али, поднявши к небу очи,
Как женщина рыдал, молил…
Когда палач вошел неслышно —
Мудрец, измученный, в слезах
Лежал перед постелью пышной,
Не видев сна в своих глазах…
Как спать мудрец — так жить я все сбиралась,
Но что же оказалось?
Теперь, когда мне жизнь пахнула вдруг в окно
Я вижу — с нею смерть крадется заодно.
Читатель с нас ты не бери примера!
И хлопотне, о верь, должна быть мера.
Как малое дитя,
Всегда живи шутя.
Возьми то благо, что найдется,
За лучшим шибко не беги,
Коли хорошее дается.
Его как око береги…
Коль спать твоя прямая цель,
Коли дана тебе постель —
Ты не мудри
И до зари
Не мучься с ней,
Хватай скорей
Ты в руки первую подушку
Ценой в червонец, в грош, в полушку,
На ней ты голову склони —
Засни!
На бесстыдную нахальчивость
Счастлив тот, кто, на одной ноге стоя, двести
Стихов пишет в час один и что день полдести
Так наполнит, не смотря ничто, как ни пишет,
Мало суетясь, какой ветр на дворе дышит.
Меня рок мой осудил писать осторожно,
И писать с трудом стихи, кои бы честь можно.
Когда за перо примусь, совесть испытаю:
Не с страсти ли я какой творцом стать желаю,
Не похвал ли, что я жду от тех трудов, жадность,
Не гнев ли, не зависть ли, иль к ближним бесщадность
Волю ту мне взносит в ум? Действо бы никое,
Сколь бы ни добро собой, не может не злое
Быть, когда намеренье и повод неправы.
Если совесть не ворчит, людей уже нравы
Пред собой в смотр выведу и, сколь лучше знаю,
От вредных полезные чисто различаю,
Готовя одним хвалу, другим — смех беззлобный.
Избрав силам своим труд равный и способный,
Пущу перо, но в узде; херить не ленюся;
Много ль, мало ль напишу стишков, не пекуся,
Но смотрю, чтоб здравому смыслу речь служила,
Не нужда меры слова беспутно лепила;
Чтоб всякое, на своем месте стоя, слово
Не слабо казалося, ни столь лишно ново,
Чтоб в бесплодном звуке ум не мог понять дело.
Во всем между тем смотрю, не чресчур ли смело,
Не досадна ли кому речь, что с пера сплыла,
Стрегучись, чтоб, хуля злы нравы, не открыла
Злонравного ясная чрезмеру примета.
Видал ли искусного когда рудомета,
В жирном теле кровь пущать больному в отраду?
Руку сего обвязав, долго, часто, сряду
Напруженну щупает жилу сверху, сбоку
И, сталь впустив, смотрит, чтоб не весьма глубоку,
Ни узку, ни широку распороть в ней рану,
Чтоб не проткнуть, чтоб под ней не нанесть изяну.
Того осторожности точно подражаю,
И когда стихи пишу, мню, что кровь пущаю.
Кончав дело, надолго тетрадь в ящик спрячу;
Пилю и чищу потом, и хотя истрачу
Большу часть прежних трудов, новых не жалею;
Со всем тем стихи свои я казать не смею.
Стыдливым, боязливым и всегда собою
Недовольным быть во мне природы рукою
Втиснено, иль отческим советом из детства.
Здравый смысл часто по́том и труды и бедства
Грозил мне, если б я стал смел и стыд оставил,
И с тех пор я туды шел, куды он направил.
Верил всегда, что лицо, на коем садится
Часто красный цвет стыда, вдвое становится
Красивее и дает знаки неоспорны
Внутренния доброты; что язык проворный,
Когда бежит без узды, должен спотыкаться;
Что смелость только тогда хвальна может зваться,
Когда нудимся прогнать злобу нашей воли
Иль законно рвем венцы с вражиих рук в поли,
Когда клеветников ложь гнусну обличаем
Иль невинность слабую право защищаем;
Что кто, над всеми себя, — ценя, повышает
Достойным похвал, себя сам не почитает.
Теперь те свойства мои чувствую, умилен,
Сколь вредны мне, и уже избыть их не силен.
Вредны не в одном лишь том, что мешают смело
Стихи писать и казать, и, как многи, дело
Свое в люди выводить, сам то выхваляя.
Часто счастливый случай, что у пальцев края
Моих лежал, упустил, не посмев вжать в руку;
Часто бесконечных врак тяжку снес я скуку,
Потея, сжимаяся и немее клуши,
Стыдясь сказать: пощади, дружок, мои уши.
Между тем другой, кому боги благосклонны
Дали медное лицо, дабы все законны
Стыда чувства презирать, не рдясь, не бледнея,
У всяких стучит дверей, пред всяким и шея
И спина гнется ему; в отказе зазору
Не знает, скучая всем, дерзок без разбору.
Сотью прогнан — сотью он воротится сряду,
Ни слуг, ни господскую помня он досаду.
И так с степени в степень счастье его взносит;
Чтоб избыть его, дают ему, что ни просит.
Пока я даром пять лет, вздыхая, истрачу
При красавицах — один смелому удачу
День доставит и его надежды венчает.
Заслуги свои, род, ум с уст он не спускает,
Чужие щиплет дела, о всем дерзко судит,
Себя слушать и неметь всех в беседе нудит,
И дивиться наконец себе заставляет.
Редко кто речи людей право весить знает
И склонен, испытав слов силу всех подробно,
Судить потом, каков мозг, кой родить удобно
Мог те слова: больша часть в нас по числу мерит
Слов разум и глупцами молчаливых верит.
Часто слышу — говорит: Арист мужик честный,
Тих, учтив и может быть другу друг нелестный,
Да в час сло́ва у него не можно добиться,
Сотью жеванная речь с уст его тащится
И недолга и тиха; век я с ним зеваю
И, как льзя умным его звать, не понимаю.
С древле добродетели средину держали
Меж двумя крайми, где злы нравы заседали;
В наших веках тот уже чин дел отменился:
Кто, умеренный доход имея, не тщился,
Правдой и неправдою золота приметны
Копя кучи, накопить богатства бессчетны —
Ленивец он и живет в презрении скудно.
Кто к делу лишь говорит, в меру и рассудно —
Угрюм, скучлив; кто свои дела смыслом правит —
Малодушен, над собой смеяться заставит.
Гоним за славой путем, дерзки и бесстыдны,
На коем славы следы ни малы не видны,
И кажемся нагонять сами себе любы.
Когда облак с наших мы прогоним глаз грубый
И наш увидим обман, что в пропасть нас вводит?
Ужли для нас истины солнце уж не всходит?
Напрасно мы льстим себе; сколь нам ни любезен,
Сколь ни нравен порок наш мнится и полезен —
Хулы достоин всегда и достоин смеха,
Долгого в нем ожидать не можно успеха.
Следует тому всегда зазор, страх и скука,
Долга малой сладости и тяжкая мука.
Что пользует множество людей безрассудно
Привесть в удивление, когда в одном трудно
Час они могут стоять, и что теперь хвалят,
Величают — спустя час хулят уж и малят?
Когда честный, мудрый муж, сколь часто случится
Ему на нас вскинуть глаз, от дел наших рдится?
Над всем, добродетели кто изменил истой,
Пусть не приближается престола, нечистой,
На коем лучший ея друг нас управляет.
Нераздельна от нея, Анна в лицо знает
Верных добродетели слуг и тем обильны
Дары сыплет; лучи снесть глаз ея не сильны
Злонравные, коих вся надежда в обмане,
Как из рук ея перун — скифы, агаряне.
Беглец Италии, Жьячинто, дядька мой,
Янтарный виноград, лимон ее златой
Тревожно бросивший, корыстью уязвленный,
И в край, суровый край, снегами покровенный,
Приставший с выбором загадочных картин,
Где что-то различал и видел ты один!
Прости наш здравый смысл: прости, мы та из наций
Где брату вашему всех меньше спекуляций:
Никто их не купил. Вздохнув, оставил ты
В глушь севера тебя привлекшие мечты;
Зато воскрес в тебе сей ум, на все пригодный,
Твой итальянский ум, и с нашим очень сходный!
Ты счастлив был, когда тебе кое-что дал
Почтенный, для тебя богатый генерал,
Чтоб, в силу строгого с тобою договора,
Имел я благодать нерусского надзора.
Благодаря богов, с тобой за этим вслед
Друг другу не были мы чужды двадцать лет.
Москва нас приняла, расставшихся с деревней.
Ты был вожатый мой в столице нашей древней:
Всех макаронщиков тогда узнал я в ней,
Ментора моего полуденных друзей.
Увы! оставив там могилу дорогую,
Опять увидели мы вотчину степную,
Где волею небес узнал я бытие,
О сын Авзонии! для бурь, как ты свое;
Но где, хотя вдали твоей отчизны знойной,
Ты мирный кров обрел, а позже гроб спокойный.
Ты полюбил тебя призревшую семью —
И, с жизнию ее сливая жизнь свою,
Ее событьями в глуши чужого края
Былого своего преданья заглушая,
Безропотно сносил морозы наших зим.
В наш краткий летний жар тобою был любим
Овраг под сению дубов прохладовейных.
Участник наших слез и праздников семейных,
В дни траура главой седой ты поникал;
Но ускорял шаги и членами дрожал,
Как в утро зимнее, порой, с пределов света,
Питомца твоего, недавнего корнета,
К коленам матери кибитка принесет,
И скорбный взор ее минутно оживет.
Но что! радушному пределу благодарный,
Нет! ты не забывал отчизны лучезарной!
Везувий, Колизей, грот Капри, храм Петра,
Имел ты на устах от утра до утра;
Именовал ты нам и принцев и прелатов
Земли, где зрел дивясь суворовских солдатов,
Входящих, вопреки тех пламенных часов,
Что, по твоим словам, со стогнов гонят псов,
В густой пыли побед, в грозе небритых бород,
Рядами стройными в классический твой город;
Земли, где, год спустя, тебе предстал и он,
Тогда Буонапарт, потом Наполеон,
Минутный царь царей, но дивный Кондотьери,
Уж зиждущий свои гигантские потери.
Скрывая власти глад, тогда морочил вас
Он звонкой пустотой революцьонных фраз.
Народ ему зажег приветственные плошки;
Но ты, ты не забыл серебряные ложки,
Которые, среди блестящих общих грез,
Ты контрибуции назначенной принес:
Едва ты узнику печальному британца
Простил военную систему Корсиканца.
Что на твоем веку, то ль благо, то ли зло,
Возникло при тебе — в преданье перешло.
В Альпийских молниях приемлемый опалой,
Свой ратоборный дух, на битвы не усталый,
В картечи эпиграмм Суворов испустил.
Злодей твой на скале пустынной опочил.
Ты сам глаза сомкнул, когда мирские сети
Уж поняли тобой взлелеянные дети;
Когда, свидетели превратностей земли,
Они глубокий взор уставить уж могли,
Забвенья чуждые за жизненною чашей,
На итальянский гроб в ограде церкви нашей,
А я, я, с памятью живых твоих речей —
Увидел роскоши Италии твоей:
Во славе солнечной Неаполь твой нагорный,
В парах пурпуровых, и в зелени узорной,
Неувядаемый; амфитеатр дворцов
Над яркой пеленой лазоревых валов;
И Цицеронов дом, и злачную пещеру,
Священную поднесь Камены суеверу,
Где спит великий прах властителя стихов,
Того, кто в сей земле волканов и цветов,
И ужасов, и нег взлелеял Эпопею,
Где в мраке Тенара открыл он путь Энею,
Явил его очам чудесный сад утех,
Обитель сладкую теней блаженных тех,
Что, крепки в опытах земного треволненья,
Сподобились вкусить эфирных струй забвенья.
Неаполь! До него среди садов твоих
Сердца мятежные отыскивали их.
Сквозь занавес веков еще здесь помнят виллы,
Приюты отдыхов и Мария и Силлы;
И кто, бесчувственный среди твоих красот,
Не жаждал в их раю обресть навес иль грот,
Где б скрылся, не на час, как эти полубоги,
Здесь Лету пившие, чтоб крепнуть для тревоги,
Но чтоб незримо слить в безмыслии златом
Сон неги сладостной с последним, вечным сном.
И в сей Италии, где все — каскады, розы,
Мелезы, тополи и даже эти лозы,
Чей безыменный лист так преданно обник
Давно из божества разжалованный лик,
Потом с чела его повиснул полусонно, —
Все беззаботному блаженству благосклонно,
Ужиться ты не мог! и, помня сладкий юг,
Дух предал строгому дыханью наших вьюг,
Не сетуя о том, что за пределы мира
Он улететь бы мог на крылиях зефира!
О тайны душ! меж тем, как сумрачный поэт,
Дитя Британии, влачивший столько лет
По знойным берегам груди своей отравы,
У миртов, у олив, у моря и у лавы,
Молил рассеянья от думы роковой,
Владеющей его измученной душой,
Напрасно! (уст его, как древле уст Тантала,
Струя желанная насмешливо бежала) —
Мир сердцу твоему дал пасмурный навес
Метелью полгода скрываемых небес,
Отчизна тощих мхов, степей и древ иглистых!
О, спи! Безгрезно спи в пределах наших льдистых!
Лелей по-своему твой подземельный сон
Наш бурнодышущий, полночный аквилон,
Не хуже веющий забвеньем и покоем,
Чем вздохи южные с душистым их упоем!
Что ж делать, милый друг, люблю, люблю тебя!
Я стал совсем иной, не узнаю себя!
Готовлюсь все открыть—но взглянешь… содрогаюсь!
Один в безмолвии задумавшись скитаюсь!
Грущу, где нет тебя, ночь в скуке провожу;
В мечтаниях души тебя воображаю;
И если иногда сон сладкой нахожу,
И в нем еще тебя, тебя же я встречаю!
Прилично ль это мне?—Ах, нет! минул уж век
Любовных замыслов, счастливых заблуждений!
Вторый десяток мой протек!
Исчезли призраки сердечных восхищений!
Исчезли—мне ль тебя любить?
Рассудок не велит с амурами шутить:
Резвясь с мальчишками, в мальчишки попадаешь.
Все правда!.. Но вчера… ты знаешь!…
Могу ли позабыть твой нежный разговор?
Ты резвостью мила? Но вздох? но страстной взор,
Но что задумчивость твоя мне обещают?
Признаться ли тебе? уж люди примечают,
Что ты не так резва, беспечна—и меня
Безмолвно слушаешь!—Вчера рука твоя
Мою не покидала;
Она в моей руке пылала, трепетала!
И пламенной твой взор стремился… на кого?
Кого искал? Меня, меня лишь одного!
Я видел все—так! я любим тобою!
Уверен, милой друг, уверен, что любим:
Чье в мире счастие сравняется с моим?
Теперь заранее нам должно меж собою
Согласно начертать сердечный договор;
Мы тем предупредим семейственный раздор,
Неудовольствия, причудливые споры.
Вот первая статья:
Мы будем жить одни, глаз на глаз, ты да я.
Здесь тьма насмешников, которых злые взоры
Во всем находят зло! Ехидных языков
Я право не боюсь! Но модных болтунов,
Кудрявых волокит, с лорнетами, с очками,
Как можно принимать? Признаться, между нами,
Что их ни дружба, ни любовь,
Ни посещения, не могут быть приятны;
И что за счастие иметь собранья знатны,
Тьму обожателей, в шуму их обитать,
Безумно умствовать; без толку толковать
Как можно мирную любовников обитель
В нарядный маскарад шутов переменить?
Нет, нет, мой милый друг! я моды не любитель,
Я волокитов враг!—Возможно ли сносить
Мучительны слова, и в дружбе уверенье
Беспутных ветрениц?—Имеешь позволенье
Раз в месяц… два раза… принять и угостить
Добросердечного степенного соседа,
Шестидесяти лет—его мила беседа:
Он друг премудрости, разврата первой враг!
И так мой сделан первой шаг,
И первая статья написана! Вторая:
Театров никогда тебе не посещать;
Но в этом, кажется, и жертва не большая!
И нам ли время убивать,
За дымом радостей стремиться?
Миг дорог для любви! О друг мой, милой друг!
Минута праздная чем может наградиться?
И что же видим мы в театрах? Малый круг
Разумных критиков! другие все—зеваки,
Глупцы, насмешники, невежды, вертопрахи!
Открылся занавес—неистовый герой,
Крича в стихах умри! с отчаяньем жеманным,
Дрожащую княжну дрожащею рукой
Ударит невпопад кинжалом деревянным;
Иль громким голосом провозглася увы,
Без слез расплачется—в блаженнейшей любви,
Клянет себя и жизнь, на сцене умирает.
И ужинать домой с княжною уезжает.
Комедия тебя, ты скажешь, веселит?
Чему учиться в ней? Лукавствовать, смеяться
Над добрыми людьми? Но можно ль забавляться
Несчастием других? Там старичок смешит;
Что поздно полюбил!—Ах, кто повелевает
Волнением страстей?—Там мужа наряжает
Прической модною прелестная жена;
И муж Амфитрион—насмешка не одна
Насчет любовников бывает!
Что здесь приятного? К тому ж не вижу ль я
И здесь соборища слепцов немилосердых,
Которых так боюсь? Они найдут меня,
Найдут, я чувствую—нет мест для них священных!
Ах! вот они! шумят! уж в ложе! Боже мой!
Дадут ли где-нибудь мне бедному покой?
Увы! теснят меня, толкают с извиненьем,
А я в углу стою… лукавые слова
Их слушать осужден, с досадой, с нетерпеньем!…
Молчу—что делать мне?—Супружние права
Теряют действие в собраньях многолюдных.
Но кончился театр, и мы идем с толпой
К подезду—Ах! и тут, и тут гоним судьбой,
И тут я притеснен толпою безрассудных,
Несносных волокит!—За нами вслед летят,
Усердствуют тебе и руку предлагают.
Возможно ль отказать? Учтивость, говорят,
Отказам первый враг.—Глаза мои теряют
Тебя среди толпы, и я один брожу!..
Нет, именем любви, мой друг, тебя прошу:
Забудь навек театр, любви моей опасной!
«Готова!»—Далее! танцуешь ты прекрасно;
Я знаю—но тебе на балах не бывать.
Как? Будешь для других так мило наряжаться?
С намереньем приготовляться,
Чтоб нравиться другим, прельщать, обворожать?
Чтоб шумною толпой влюбленных окружаясь,
В чаду кадильниц забываясь,
Из жалости одной взор бросить на того,
Кто более других пылает, и кого
Ты не нарядами, не блеском восхищаешь,
Но сердцем, но умом, но чувствами пленяешь.
Уж танцы начались… на вальс тебя просить
Подходит Адонис—он с видом боязливым,
Бродящим взором, торопливым
Искал прекрасную—и взор остановить
Был должен на тебе—и кто не восхитится,
Увидевши тебя?—уж он с тобой вертится
Рукою окружа твой тонкой, стройной стан,
Летает—до полу из милости касаясь!
И ты в его руках! А я?… я, разрываясь,
Сижу в углу один, кляну себя! В обман
Попался! думал быть с тобою неразлучен!
Ждал удовольствия! теперь несносен, скучен!
В отчаянье, взбешен!… Ты, милая, бежишь
Немного отдохнуть—садишься и едва дыханье переводишь,
Трепещет грудь твоя…—Но ты опять находишь
Приятность танцевать! опять на вальс спешишь,
Опять, опять меня в смущение приводишь
Воздушной легкостью своей!
Нет! балы позабудь!—Я в ревности своей
Кажусь взыскателен? Что ж делать, друг мой милой!
Могу ли быть тебе несносен от того?
Ах, кто причиною? Я сердца моего
Переменю ли страсть? Какою силой
Дам чувства новые ему?
Ты скажешь, я тебя на скуку осуждаю,
Из дома делаю тюрьму,
Столицу в монастырь глухой переменяю…
Ах, нет! я сам хочу, чтоб всюду за тобой
Утехи, радости стремилися толпой;
Но я покоя друг, но скромность обожаю,
И для того тебя в деревню призываю!
Огромны здания не нужны нам с тобой!
Чертог, украшенный искусною рукой
Очаровательный, чудесный,
Не столь мне нравится, как сельский домик, тесный,
Но светлой и простой—я тесноту люблю;
Боюсь далеко жить от той, с кем жизнь делю!
В одной же горнице—кто шепчет, кто вздыхает,
Кто стукнет, заскрипит, на цыпочках ступает…
Я вижу, слышу, знаю все,
И сердце от того спокойнее мое!
Чего еще желать блаженства к дополненью?
Во вкусе английском, простом,
Я рощу насажу—она окружит дом,
Пустыню оживит, даст пищу размышленью;
Вдоль рощи побежит струистый ручеек:
Там ивы гибкие беседкою сплетутся,
Березы над скамьей развесившись нагнутся!
Там мшистый, мрачный грот! там светленькой лужок!
Здесь скромный огород принудит нас заняться,
И непорочностью занятий восхищаться!
Мы будем счастливы природой и собой!
Глаз скоро обоймет пустынников владенья;
Но ограничим в них все наши наслажденья:
Ах! удовольствие, блаженство и покой
Обширности бегут, довольны теснотой!
Друзья, товарищи забав моих смиренных
Кто будут? Жители села, с простым умом;
Ум стоит остроты; в невежестве своем —
Они почтеннее людей высокомерных,
Которых называть опасно—замолчу.
И так с тобою я в деревню полечу,
Забывши светские печальные забавы
И общежитие, и модные уставы! —
О сколько радостей нас ожидает там!
Скитаться будешь ты по рощам, по горам,
Куда глаза глядят—но только все со мною,
Не разлучаяся, рука с рукою!
Найдем прекрасный вид? Пленяясь в сердце им,
Присядем на часок, и взор свой усладим,
И сердце нежными наполнится мечтами…
Но вечереет день, уж солнце за горами,
Синеет дальний лес—мы тихою стопой
Идем, задумавшись, с растроганной душой,
Спокойны, счастливы—деревню переходим,
Но мимо хижины убогой не проходим!
Там бедность, милый друг, и скорбь, и глад найдешь!
Смотри, как бледна мать с детьми к тебе теснится!
Ты всех несчастных друг, ты помощь им даешь,
И нежная слеза из глаз твоих катится!
Так всякую семью ты счастием даришь:
Там Ваню доброго на Лизаньке женишь;
Там старца дряхлого ты лета уважаешь;
Почетную скамью на свадьбе уступаешь,
И боле чтоб меня в душе обворожить,
Ты всем, мой друг, велишь себя боготворить!
Так в радостях любви мы дней не замечаем!
Так жизнь летящую в блаженство обращаем!
Ратификации трактата моего
Я с нетерпеньем жду! Коль друга своего
Ты любишь, подпиши статьи первоначальны.
Доволен будет он!—Со временем для нас
Осенни вечера, мечты, прогулки дальны,
Откроют новые! Придет блаженный час,
Как скрытые статьи явятся на показ.
Да…в.
Томясь житьем однообразным,
Люблю свой страннический дом,
Люблю быть деятельно-праздным
В уединенье кочевом.
Люблю, готов сознаться в том,
Ярмо привычек свергнув с выи,
Кидаться в новые стихии
И обновляться существом.
Боюсь примерзнуть сиднем к месту
И, волю осязать любя,
Пытаюсь убеждать себя,
Что я не подлежу аресту.
Прости, шлагбаум городской
И город, где всегда на страже
Забот бессменных пестрый строй,
А жизнь бесцветная все та же;
Где бредят, судят, мыслят даже
Всегда по таксе цеховой.
Прости, блестящая столица!
Великолепная темница,
Великолепный желтый дом,
Где сумасброды с бритым лбом,
Где пленники слепых дурачеств,
Различных званий, лет и качеств
Кряхтят и пляшут под ярмом.
Не раз мне с дела и с безделья,
Не раз с унынья и с веселья,
С излишества добра и зла,
С тоски столичного похмелья
О четырех колесах келья
Душеспасительна была.
Хоть телу мало в ней простора,
Но духом на просторе я.
И недоступные обзора
Из глаз бегущие края,
И вольный мир воздушной степи,
Свободный путь свободных птиц,
Которым чужды наши цепи;
Рекой, без русла, без границ,
Как волны льющиеся тучи;
Здесь лес, обширный и дремучий,
Там море жатвы золотой —
Все тешит глаз разнообразно
Картиной стройной и живой,
И мысль свободно и развязно
Сама, как птица на лету,
Парит, кружится и ныряет
И мимолетом обнимает
И даль, и глубь, и высоту.
И все, что на душе под спудом
Дремало в непробудном сне,
На свежем воздухе, как чудом,
Все быстро ожило во мне.
Несется легкая коляска,
И с ней легко несется ум,
И вереницу светлых дум
Мчит фантастическая пляска.
То по открытому листу,
За подписью воображенья,
Переношусь с мечты в мечту;
То на ночлеге размышленья
С собой рассчитываюсь я:
В расходной книжке бытия
Я убыль с прибылью сличаю,
Итог со страхом поверяю
И контролирую себя.
Так! Отезжать люблю порою,
Чтоб в самого себя войти,
И говорю другим: прости! —
Чтоб поздороваться с собою.
Не понимаю, как иной
Живет и мыслит в то же время,
То есть живет, как наше племя
Живет, — под вихрем и грозой.
Мне так невмочь двойное бремя:
Когда живу, то уж живу,
Так что и мысли не промыслить;
Когда же вздумается мыслить,
То умираю наяву.
Теперь я мертв, и слава Богу!
Таюсь в кочующем гробу,
И муза грешному рабу
Приулыбнулась на дорогу.
Глупцы! Не миновать уж вам
Моих дорожных эпиграмм!
Сатиры бич в дороге кстати:
Им вас огрею по ушам,
Опричники журнальной рати,
С мечом гусиным по бокам.
Писать мне часто нет охоты,
Писать мне часто недосуг:
Ум вянет от ручной работы,
Вменяя труд себе в недуг;
Чернильница, бумага, перья —
Все это смотрит ремеслом;
Сидишь за письменным столом
Живым подобьем подмастерья
За цеховым его станком.
Я не терплю ни в чем обузы,
И многие мои стихи —
Как быть? — дорожные грехи
Праздношатающейся музы.
Равно движенье нужно нам,
Чтобы расторгнуть лени узы:
Люблю по нивам, по горам
За тридевять земель, как в сказке,
Летать за музой по следам
В стихоподатливой коляске;
Земли не слышу под собой,
И только на толчке, иль в яме,
Или на рифме поупрямей
Опомнится ездок земной.
Друзья! Посудите вы строже
О неоседлости моей:
Любить разлуку точно то же,
Что не любить своих друзей.
Есть призрак правды в сей посылке;
Но вас ли бегаю, друзья,
Когда по добровольной ссылке
В коляске постригаюсь я?
Кто лямку тянет в светской службе,
Кому та лямка дорога,
Тот и себе уже и дружбе
Плохой товарищ и слуга.
То пустослова слушай сказки,
То на смех сердцу и уму
Сам дань плати притворной ласки
Бог весть кому, Бог весть к чему;
Всю жизнь окрась в чужие краски,
И как ни душно, а с лица
С начала пытки до конца
Ты не снимай обрядной маски.
Учись, как труженик иной,
Безмолвней строгого трапписта,
С колодой вечных карт в руках
Доигрывает роберт виста
И роберт жизни на крестах;
Как тот в бумагах утопает
И, Геркулес на пустяки,
Слонов сквозь пальцы пропускает,
А на букашке напирает
Всей силой воли и руки.
Приписанный к приличьям в крепость,
Ты за нелепостью нелепость
Вторь, слушай, делай и читай
И светской барщины неволю
По отмежеванному полю
Беспрекословно исправляй.
Где ж тут за общим недосугом
Есть время быть с собой иль с другом;
Знакомый песнью нам пострел
Смешным отказом гнать умел
Заимодавцев из прихожей;
Под стать и нам его ответ,
И для самих себя нас тоже
Как ни спросись, а дома нет!
По мне, ошибкой моралисты
Твердят, что люди эгоисты.
Где эгоизм? Кто полный я?
Кто не в долгу пред этим словом?
Нет, я глядит в изданье новом
Анахронизмом словаря.
Держася круговой поруки,
Среди житейской кутерьмы,
Забав, досад, вражды и скуки
Взаимно вкладчиками мы.
Мы, выжив я из человека,
Есть слово нынешнего века;
Все мы да мы; наперечет
Все на толкучем рынке света
Судьбой отсчитанные лета
Торопимся прожить в народ.
Как будто стыдно поскупиться
И днем единым поживиться
Из жизни, отданной в расход.
Все для толпы — и вечно жадной
Толпою все поглощено.
Сил наших хищник беспощадный
Уносит нас волною хладной
Иль топит без вести на дно;
Дробь мелкой дроби в общей смете
Вся жизнь, затерянная в свете,
Как бурей загнанный ручей
В седую глубь морских зыбей,
Кипит, теснится, в сшибках стонет,
Но, не прорезав ни следа,
В пучине вод глубоких тонет
И пропадает навсегда.
Но между тем как стихотворный
Скакун, заносчивый подчас,
Мой избалованный Пегас,
Узде строптиво-непокорный,
Гулял, рассудка не спросясь,
И по проселкам своевольно
Бесился подо мной довольно,
Прекрасным всадником гордясь.
Пегаса сродники земные,
Пегасы просто почтовые
Меня до почты довезли.
Да чуть и мне уж не пора ли
Свернуть из баснословной дали
На почву прозы и земли!
Друзья! Боюсь, чтоб бег мой дальный
Не утомил вас, если вы,
Простя мне пыл первоначальный,
Дойдете до конца главы
Полупустой, полуморальной,
Полусмешной, полупечальной,
Которой бедный Йорик ваш
Открыл журнал сентиментальный,
Куда заносит дурь и блажь
Своей отваги повиральной.
Все скажут: с ним двойной подрыв
И с ним что далее, то хуже;
Поэт болтливый, он к тому же
Как путешественник болтлив!
Нет, дайте срок: стихов разбега
Не мог сперва я одолеть,
Но обещаюсь присмиреть.
Теперь до нового ночлега
Простите… (продолженье впредь).
<1826>
Прекрасное изображение Фелицы,
сочинение Гавриила Романовича Державина,
дало мне повод к написанию ответа Рафаэла,
в котором весь пятый куплет заимствован
из следующих трех прекрасных строф его:
Престол ее на скандинавских,
Камчатских и златых горах,
От стран таймурских до кубанских
Поставь на сорок двух столбах.
Как зеркал восемь бы, стояли
Ее великие моря.
С полнеба звезды освещали,
Вокруг — багряная заря.
Строфа 8
На сребролунно государство
Простри крылатый, сизый гром;
В железно-каменное царство
Брось молньи и поставь вверх дном.
Орел царевнин бы ногою
Вверху рога Луны сгибал;
Тогда ж бы на земле другою
У Льва голодный зев сжимал.
Строфа 47
Представь, чтоб глас сей светодарный,
Как луч с небес, проник сердца,
Извлек бы слезы благодарны,
И все монарха и отца
И бога бы в Фелице зрели,
Который праведен и благ;
Из уст бы громы лишь гремели,
Которы у нее в руках.
Строфа 26
Рафаэл Санкцио Урбинской,
За Стикс отшедший на покой,
Мурзе Орды Киргизской, Крымской,
Каракалпацкой, Золотой,
А подлинно какой, не знает,
Здоровья, счастия желает
И просит сей принять ответ
На то посланье длинновато,
Которое Эрмий крылатый
Ему на сей доставил свет.
Мурза! Сто тридцать повелений,
Предписанных тобою мне,
Признаться, удивили тени,
Живущи в здешней стороне:
Казалось им то очень странно,
Что так слегка и столь пространный
Ты вздумал мне урок задать,
Над коего и сотой долей,
Поверь, со всею доброй волей
Пришло бы в пень Апеллу стать.
Ты, видно, думал, что не диво
Изобразившим вещество
Изобразить достойно, живо
И непостижно божество;
Что как воображенью слово,
Так краской мастерство готово
Высоку мысль глазам казать;
И как ума паренья скоры,
Так кисти смелые узоры
И чувствам образ могут дать.
Но нет, Мурза! не так не трудно,
Как то себе мечтаешь ты,
Всех прелестей собранье чудно
Искусно слить в одни черты,
Чтоб душу ангела небесна
Представила краса телесна.
Мы солнце видим каждый день,
Однако вся искусства сила
Изобразить сего светила
Одну подобья может тень.
Не так легко «над полвселенной
На сорок токмо двух столбах
Престол поставить вознесенный,
В осьми смотрящийся морях;
Так ноги распростерть Орлины,
Чтоб сжал одною зев он Львиный,
Другой рога Луны сгибал;
И написать, как гром горящий,
В деснице кроткой, злым грозящий,
Гремел из уст, но не сражал».
А ты хотел, чтобы все дива,
Которы нам ты возвестил,
Чтоб опись славных дел архива
В одну картину я вместил!
Хоть знал я тщетное желанье,
Но все употребил старанье
Тебе сколь можно угодить;
И так пустяся наудачу,
Чтобы решить твою задачу,
Я предприял ее дробить.
Сперва, созвав в совет согласный
Весь живописный наш синклит,
Фелицы твоея прекрасной
Решился я представить вид;
А чтоб исполнить чудно дело,
Юноны сановитой тело
Минервиной главой свершил;
И, прелестьми трех граций нежных
Покрыв, о чреслах белоснежных
Кипридин пояс обложил.
И восхищался... как, пред мною
Представши, бей каких-то орд,
Под шайкой, бритой головою
И длинными усами горд,
Спросил: кого изображаю?
«Фелицу». — «Как, ее? — я чаю,
Что бредишь ты, — брось кисти прочь,
И труд, мой друг, оставь напрасный:
Ее ли образ то прекрасный?
Он сходен с ним, как с полднем ночь».
Сказал и с гневом удалился.
Приветством удивлен таким,
Я речь завесть поторопился
О чудной сей Фелице с ним;
Догнав его: «О бей почтенный! —
Сказал. — Оставим несравненный
Фелицын вид; позволь спросить
Совета, как бы кисть счастлива
Могла сего осьмого дива
Хоть подвиги изобразить?»
«Хоть подвиги? Не трудно дело
Затеял ты в уме своем!
Хотя б вас сто над ним сидело
Весь век, вы стали бы ни с чем.
Для рам обширной толь картины
Мал лес всей здешней Палестины;
А где взять красок и кистей?
Опомнися, тебе ль пристало
Явить нам ясное зерцало
Великих дел царевны сей?
Над всеми царствами вселенной
Она возносится как кедр
Над тростью гибкой, униженной,
Чуть выросшей из влажных недр.
Державный скипетр простирает:
На царства там граждан венчает,
В подданство царствы здесь берет:
Тут в брань текущи зря державы,
Претит потоки лить кровавы,
И суд и мир им подает.
Се гром и треск ее перуна,
Страшилища владык земли,
С полнощи грянув, дом Нептуна
В Средземном понте потрясли.
Там гидр она в волнах сжигала,
Луну надменну затмевала
Крылами своего Орла;
И, царств не возмутя покою,
В предел свой сильною рукою
Пространно море вовлекла.
Но слова ли возможет сила
Явить в величии своем,
Как мрак полнощи просветила
Она премудрости лучом?
Как с подданных сняла оковы,
В них души поселила новы
И как, где труд свой не свершен
За прагом гроба оставляла,
Она там счастье засевала
Для жатвы будущих племен.
Но что! по всей вселенной ныне
Гремят дела ее одной,
И на пространной сей холстине
Насилу кистию златой
Писать их слава успевает,
То как рука твоя дерзает
Подять толь непомерный труд?
Оставь, мой друг, не суетися;
Кому дивится свет — дивися,
А кисть и краски спрячь под спуд».
Премудрого сего совета,
Мурза! отнюдь не презрю я.
Итак, Фелицына портрета,
Ниже картины дел ея
Тебе доставить не намерен.
Когда ж ты в способах уверен
Те чуда живо написать,
То кисть и краски пред тобою:
Пиши волшебною рукою,
Что живо так умел сказать.
Зачем? — да так, как входят в глушь осин,
для тишины и праздности гулянья, —
не ведая корысти и желанья,
вошла я в антикварный магазин.
Недобро глянул старый антиквар.
Когда б он не устал за два столетья
лелеять нежной ветхости соцветья,
он вовсе б мне дверей не открывал.
Он опасался грубого вреда
для слабых чаш и хрусталя больного.
Живая подлость возраста иного
была ему враждебна и чужда.
Избрав меня меж прочими людьми,
он кротко приготовился к подвоху,
и ненависть, мешающая вздоху,
возникла в нем с мгновенностью любви.
Меж тем искала выгоды толпа,
и чужеземец, мудростью холодной,
вникал в значенье люстры старомодной
и в руки брал бессвязный хор стекла.
Недосчитавшись голоска одной,
в былых балах утраченной подвески,
на грех ее обидевшись по-детски,
он заскучал и захотел домой.
Печальную пылинку серебра
влекла старуха из глубин юдоли,
и тяжела была ее ладони
вся невесомость быта и добра.
Какая грусть — средь сумрачных теплиц
разглядывать осеннее предсмертье
чужих вещей, воспитанных при свете
огней угасших и минувших лиц.
И вот тогда, в открывшейся тиши,
раздался оклик запаха и цвета:
ко мне взывал и ожидал ответа
невнятный жест неведомой души.
Знакомой боли маленький горнист
трубил, словно в канун стихосложенья, —
так требует предмет изображенья,
и ты бежишь, как верный пес на свист.
Я знаю эти голоса ничьи.
О плач всего, что хочет быть воспето!
Навзрыд звучит немая просьба эта,
как крик: — Спасите! — грянувший в ночи.
Отчаявшись, до крайности дойдя,
немое горло просьбу излучало.
Я ринулась на зов, и для начала
сказала я: — Не плачь, мое дитя.
— Что вам угодно? — молвил антиквар. —
Здесь все мертво и не способно к плачу. —
Он, все еще надеясь на удачу,
плечом меня теснил и оттирал.
Сведенные враждой, плечом к плечу
стояли мы. Я отвечала сухо:
— Мне, ставшею открытой раной слуха,
угодно слышать все, что я хочу.
— Ступайте прочь! — он гневно повторял.
Но вдруг, средь слабоумия сомнений,
в уме моем сверкнул случайно гений
и выпалил: — Подайте тот футляр!
— Тот ларь? — Футляр. — Фонарь? — Футляр! — Фуляр?
-Помилуйте, футляр из черной кожи. —
Он бледен стал и закричал: — О боже!
Все, что хотите, но не тот футляр.
Я вас прошу, я заклинаю вас!
Вы молоды, вы пахнете бензином!
Ступайте к современным магазинам,
где так велик ассортимент пластмасс.
— Как это мило с вашей стороны, —
сказала я, — я не люблю пластмассы.
Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны.
Вы любите непрочность старины.
Я сам служу ее календарю.
Вот медальон, и в нем портрет ребенка.
Минувший век. Изящная работа.
И все это я вам теперь дарю.
…Печальный ангел с личиком больным.
Надземный взор. Прилежный лоб и локон.
Гроза в июне. Воспаленье в легком.
И тьма небес, закрывшихся за ним…
— Мне горестей своих не занимать,
а вы хотите мне вручить причину
оплакивать всю жизнь его кончину
и в горе обезумевшую мать?
— Тогда сервиз на двадцать шесть персон! —
воскликнул он, надеждой озаренный. —
В нем сто предметов ценности огромной.
Берите даром — и вопрос решен.
— Какая щедрость и какой сюрприз!
Но двадцать пять моих гостей возможных
всегда в гостях, в бегах неосторожных.
Со мной одной соскучится сервиз.
Как сто предметов я могу развлечь?
Помилуй бог, мне не по силам это.
Нет, я ценю единственность предмета,
вы знаете, о чем веду я речь.
— Как я устал! — промолвил антиквар. —
Мне двести лет. Моя душа истлела.
Берите все! Мне все осточертело!
Пусть все мое теперь уходит к вам.
И он открыл футляр. И на крыльцо
из мглы сеней, на долю из темницы
явился свет, и опалил ресницы,
и это было женское лицо.
Не по чертам его — по черноте, —
сжегшей ум, по духоте пространства
я вычислила, сколь оно прекрасно,
еще до зренья, в первой слепоте.
Губ полусмехом, полумраком глаз
лицо ее внушало мысль простую:
утратить разум, кануть в тьму пустую,
просить руки, проситься на Кавказ.
Там — соблазнить ленивого стрелка
сверкающей открытостью затылка,
раз навсегда — и все. Стрельба затихла,
и в небе то ли бог, то ль облака.
— Я молод был сто тридцать лет назад. —
проговорился антиквар печальный. —
Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной
я каждый день ходил в тот дом и сад.
О, я любил ее не первый год,
целуя воздух и каменья сада,
когда проездом — в ад или из ада —
вдруг объявился тот незваный гость.
Вы Ганнибала помните? Мастак
он был в делах, достиг чинов немалых,
но я о том, что правнук Ганнибалов
случайно оказался в тех местах.
Туземным мраком горячо дыша,
он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось.
Прислуга, как в грозу, перекрестилась.
И обмерла тогда моя душа.
Чужой сквозняк ударил по стеклу.
Шкаф отвечал разбитою посудой.
Повеяло паленым и простудой.
Свеча погасла. Гость присел к столу.
Когда же вновь затеяли огонь,
склонившись к ней, перемешавшись разом,
он всем опасным африканским рабством
потупился, как укрощенный конь.
Я ей шепнул: — Позвольте, он урод.
Хоть ростом скромен, и на том спасибо.
— Вы думаете? — так она спросила. —
Мне кажется, совсем наоборот.
Три дня гостил, весь кротость, доброта,
любой совет считал себе приказом.
А уезжая, вольно пыхнул глазом
и засмеялся красным пеклом рта.
С тех пор явился горестный намек
в лице ее, в его простом порядке.
Над непосильным подвигом разгадки
трудился лоб, а разгадать не мог.
Когда из сна, из глубины тепла
всплывала в ней незрячая улыбка,
она пугалась, будто бы ошибка
лицом ее допущена была.
Но нет, я не уехал на Кавказ,
Я сватался. Она мне отказала.
Не изменив намерений нимало,
я сватался второй и третий раз.
В столетье том, в тридцать седьмом году,
по-моему, зимою, да, зимою,
она скончалась, не послав за мной,
без видимой причины и в бреду.
Бессмертным став от горя и любви,
я ведаю этим ничтожным храмом,
толкую с хамом и торгую хламом,
затерянный меж богом и людьми.
Но я утешен мнением молвы,
что все-таки убит он на дуэли.
— Он не убит, а вы мне надоели, —
сказала я, — хоть не виновны вы.
Простите мне желание руки
владеть и взять. Поделим то и это.
Мне — суть предмета, вам — краса портрета:
в награду, в месть, в угоду, вопреки.
Старик спросил: — Я вас не вверг в печаль
признаньем в этих бедах небывалых?
— Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, —
сказала я, — мне лишь его и жаль.
А если вдруг, вкусивший всех наук,
читатель мой заметит справедливо:
— Все это ложь, изложенная длинно. —
Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.
Весьма бы усложнился трезвый быт,
когда б так поступали антиквары,
и жили вещи, как живые твари,
а тот, другой, был бы и впрямь убит.
Но нет, портрет живет в моем дому!
И звон стекла! И лепет туфель бальных!
И мрак свечей! И правнук Ганнибалов
к сему причастен — судя по всему.
В годы прежния,
Времена первоначальныя,
При бывшем вольном царе,
При Иване Васильевиче,
Когда холост был государь,
Царь Иван Васильевич,
Поизволил он женитися.
Берет он, царь-государь,
Не у себя в каменно́й Москве,
А берет он, царь-государь,
В той Золотой орде,
У тово Темрюка-царя,
У Темрюка Степановича,
Он Марью Темрюковну,
Сестру Мастрюкову,
Купаву крымскую
Царицу благоверную.
А и царскова поезду
Полторы было тысячи:
Князи-бо́яра, могучие бога́тыри,
Пять со́т донских казаков,
Что н(и) лутчих добрых молодцов.
Здравствует царь-государь
Через реки быстрыя,
Через грязи смоленския,
Через лесы брынския,
Он здравствует, царь-государь,
В той Золотой орде,
У тово Темрюка-царя,
У Темрюка Степановича.
Он по́нел, царь-государь,
Царицу благоверную
Марью Темрюковну,
Сестру Мастрюкову,
И взял в провожатые за ней
Три ста́ татаринов,
Четыре ста́ бухаринов,
Пять сот черкашенинов
И любимова шурина
Мастрюка Темрюковича,
Молодова черкашенина.
Уж царскова поезду
Без малова три тысячи,
Везут золоту казну
Ко царю в каменну́ Москву.
Переехал царь-государь
Он реки быстрыя,
Грязи смоленския
И лесы брынския,
Он здравствует, царь-государь,
У себя в каменно́й Москве,
Во полатах белокаменных.
В возлюбленной крестовой своей
Пир навеселе повел,
Столы на радостех.
И все ли князи-бо́яра,
Могучие богатыри
И гости званыя,
Пять сот донских казаков
Пьют-едят, потешаются,
Зелено вино кушают,
Белу лебедь рушают,
А един не пьет да не ест
Царской гость дорогой,
Мастрюк Темрюкович,
Молодой черкашенин.
И зачем хлеба-соли не ест,
Зелена вина не кушает,
Белу лебедь не рушает?
У себя на уме держит:
Изошел он семь городов,
Поборол он семьдесят борцов
И по себе борца не нашел.
И только он думает,
Ему вера поборотися есть
У царя в каменной Москве,
Хочет царя потешити
Со царицею благоверною
Марьею Темрюковною,
Он хочет Москву загонять,
Сильно царство Московское.
Никита Романович
Об том царю доложил,
Царю Ивану Васильевичу:
«А и гой еси, царь-государь,
Царь Иван Васильевич!
Все князи-бояра,
Могучие богатыри
Пьют-едят, потешаются
На великих на радостех,
Один не пьет, не ест
Твой царской гость дорогой,
Мастрюк Темрюкович,
Молодой черкашенин —
У себя он на уме держит,
Вера поборотися есть,
Твое царское величество потешити
Со царицею благоверною».
Говорит тут царь-государь,
Царь Иван Васильевич:
«Ты садися, Никита Романович,
На добра коня,
Побеги по всей Москве,
По широким улицам
И по частым переулачкам».
Он будет, дядюшка
Никита Романович,
Середь Урья Повол[ж]скова,
Слободы Александровы, —
Два братца родимые
По базару похаживают,
А и бороды бритые,
Усы торженые,
А платья саксонское,
Сапоги с рострубами,
Аб ручку-ту дядюшке челом:
«А и гой еси ты, дядюшка
Никита Романович,
Ково ты спрашиваешь?
Мы борцы в Москве похваленые.
Молодцы поученые, славные!»
Никита Романович
Привел борцов ко дворцу,
Говорили тут борцы-молодцы:
«Ты, Никита Романович,
Ты изволь об том царю доложить,
Смет(ь) ли н[а]га спустить
С царским шурином,
И смет(ь) ли ево побороть?».
Пошел он, Никита Романович,
Об том царю доложил,
Что привел борцов ко дворцу.
Злата труба протрубела
Во полате белокаменной,
Говорил тут царь-государь,
Царь Иван Васильевич:
«Ты, Никита Романович,
Веди борцов на двор,
На дворец государевой,
Борцов ученыех,
Молодцов похваленыех,
И в том им приказ отдавай,
Кто бы Мастрюка поборол,
Царскова шурина,
Платья бы с плеч снял
Да нагова с круга спустил,
А нагова, как мать родила,
А и мать на свет пустила».
Послышал Мастрюк борцов,
Скачет прямо Мастрюк
Из места большева,
Из угла переднева
Через столы белод[у]бовы,
Через ества сахарныя,
Чрез питья медяныя,
Левой ногой задел
За столы белодубовы.
Повалил он тридцать столов
Да прибил триста гостей:
Живы да не годны,
На карачках ползают
По полате белокаменной —
То похвальба Мастрюку,
Мастрюку Темрюковичу.
Выбежал тут Мастрюк
На крылечка красное,
Кричит во всю голову,
Чтобы слышел царь-государь:
«А свет ты, вольной царь,
Царь Иван Васильевич!
Что у тебя в Москве
За похвальные молодцы,
Поученые, славные?
На ладонь их посажу,
Другой рукою роздавлю!».
С борцами сходится
Мастрюк Темрюкович,
Борьба ево ученая,
Борьба черкасская,
Колесом он бороться пошел.
А и малой выступается
Мишка Борисович,
Смотрит царь-государь,
Что кому будет божья помочь,
И смотрят их борьбу князи-бо́яра
И могучие богатыри,
Пять сот донских казаков.
А и Мишка Борисович
С носка бросил о землю
Он царскова шурина,
Похвалил ево царь-государь:
«Исполать тебе, молодцу,
Что чиста борешься!».
А и Мишка к стороне пошел, —
Ему полно боротися.
А Потанька бороться пошел,
Костылем попирается,
Сам вперед подвигается,
К Мастрюку приближается.
Смотрит царь-государь,
Что кому будет божья помочь.
Потанька справился,
За плеча сграбился,
Согнет корчагою,
Воздымал выше головы своей,
Опустил о сыру землю:
Мастрюк без памети лежит,
Не слыхал, как платья сняли.
Был Мастрюк во всем,
Стал Мастрюк ни в чем,
Ожерелья в пять сот рублев
Без единые денежки,
А платья саксонскова
Снял на три тысячи —
Со стыду и сорому
О карачках под крылец ползет.
Как бы бела лебедушка
По заре она прокликала,
Говорила царица царю,
Марья Темрюковна:
«Свет ты, вольной царь
Иван Васильевич!
Такова у тебя честь добра́
До любимова шурина?
А детина наругается,
Что детина деревенской,
Почто он платья снимает?».
Говорил тут царь-государь:
«Гой еси ты, царица во Москве,
Да ты, Марья Темрюковна!
А не то у меня честь во Москве,
Что татары-те борются,
То-то честь в Москве,
Что русак тешится!
Хотя бы ему голову сломил,
Да любил бы я, пожаловал
Двух братцов родимыех,
Двух удалых Борисовичев».
Я получил сей дар, наперсник Аполлона,
Друг вкуса, верный страж Парнасского закона,
Вниманья твоего сей драгоценный дар.
Он пробудил во мне охолодевший жар,
И в сердце пасмурном, добыче мертвой скуки,
Поэзии твоей пленительные звуки,
Раздавшись, дозвались ответа бытия:
Поэт напомнил мне, что был поэтом я.
Но на чужих брегах, среди толпы холодной,
Где жадная душа души не зрит ей сродной,
Где жизнь издержка дней и с временем расчет,
Где равнодушие, как все мертвящий лед,
Сжимает и теснит к изящному усилья —
Что мыслям смелость даст, а вдохновенью крылья?
В бездействии тупом ослабевает ум,
Без поощренья спит отвага пылких дум.
Поэзия должна не хладным быть искусством,
Но чувства языком иль, лучше, самым чувством.
Стих прибирать к стиху есть тоже ремесло!
Поэтов цеховых размножилось число.
Поэзия в ином слепое рукоделье:
На сердце есть печаль, а он поет веселье;
Он пишет оттого, что чешется рука;
Восторга своего он ждет не свысока,
За вдохновением является к вельможе,
И часто к небесам летает из прихожей.
Иль, утром возмечтав, что комиком рожден,
На скуку вечером сзывает город он;
Иль, и того смешней, любовник краснощекой,
Бледнеет на стихах в элегии: К жестокой!
Кривляется без слез, вздыхает невпопад
И чувства по рукам сбирает напрокат;
Он на чужом огне любовь разогревает
И верно с подлинным грустит и умирает.
Такой уловки я от неба не снискал:
Поется мне, пою, — вот что поэт сказал,
И вот пиитик всех первейшее условье!
В обдуманном пылу хранящий хладнокровье,
Фирс любит трудности упрямством побеждать
И, вопреки себе, а нам назло — писать.
Зачем же нет? Легко идет в единоборство
С упорством рифмачей читателей упорство.
Что не читается? Пусть имянной указ
К печати глупостям путь заградит у нас.
Бурун отмстить готов сей мере ненавистной,
И промышлять пойдет он скукой рукописной.
Есть род стократ глупей писателей глупцов —
Глупцы читатели. Обильный Глазунов
Не может напастись на них своим товаром:
Иной божиться рад, что Мевий пишет с жаром.
В жару? согласен я, но этот лютый жар —
Болезнь и божий гнев, а не священный дар.
Еще могу простить чтецам сим угомоннным,
Кумира своего жрецам низкопоклонным,
Для коих таинством есть всякая печать
И вольнодумец тот, кто смеет рассуждать;
Но что несноснее тех умников спесивых,
Нелепых знатоков, судей многоречивых,
Которых все права — надменность, пренья шум,
А глупость тем глупей, что нагло корчит ум!
В слепом невежестве их трибунал всемирной
За карточным столом иль кулебякой жирной
Венчает наобум и наобум казнит;
Их осужденье — честь, рукоплесканье — стыд.
Беда тому, кто мог языком благородным,
Предупреждений враг, друг истинам свободным,
Встревожить невзначай их раболепный сон
И смело вслух вещать, что смело мыслил он!
Труды писателей, наставников отчизны,
На них, на их дела живые укоризны;
Им не по росту быть вменяется в вину,
И жалуют они посредственность одну.
Зато какая смесь пред тусклым их зерцалом?
Тот драмой бьет челом иль речью, сей журналом,
В котором, сторож тьмы, взялся он на подряд,
Где б мысль ни вспыхнула иль слава, бить в набат.
Под сенью мрачною сего ареопага
Родится и растет марателей отвага,
Суд здравый заглушен уродливым судом,
И на один талант мы сто вралей сочтем.
Как мало, Дмитриев, твой правый толк постигли,
Иль крылья многие себе бы здесь подстригли!
Но истины язык невнятен для ушей:
Глас самолюбия доходней и верней.
Как сладко под его напевом дремлет Бавий!
Он в людях славен стал числом своих бесславий;
Но, счастливый слепец, он все их перенес:
Чем ниже упадет, тем выше вздернет нос.
Пред гением его Державин — лирик хилый;
В балладах вызвать рад он в бой певца Людмилы,
И если смельчака хоть словом подстрекнуть,
В глазах твоих пойдет за Лафонтеном в путь.
Что для иного труд, то для него есть шутка.
Отвергнув правил цепь, сложив ярмо рассудка,
Он бегу своему не ведает границ.
Да разве он один? Нет, много сходных лиц
Я легким абрисом в лице его представил,
И подлинников ряд еще большой оставил,
Когда, читателей моих почтив корысть,
Княжнин бы отдал мне затейливую кисть,
Которой Чудаков он нам являет в лицах —
Какая б жатва мне созрела в двух столицах!
Сих новых чудаков забавные черты
Украсили б мои нельстивые листы;
Расставя по чинам, по званью и приметам,
Без надписей бы дал я голос их портретам.
Но страхом робкая окована рука:
В учителе боюсь явить ученика.
Тебе, о смелый бич дурачеств и пороков,
Примерным опытом и голосом уроков
Означивший у нас гражданам и певцам,
Как с честью пролагать блестящий путь к честям,
Тебе, о Дмитриев, сулит успехи новы
Свет, с прежней жадностью внимать тебе готовый.
Что медлишь? На тобой оставленном пути
Явись и скипетр ты первенства схвати!
Державин, не одним ты с ним гордишься сходством,
Сложив почетный блеск, изящным благородством
И даром, прихотью не власти, но богов,
Министра пережал на поприще певцов.
Люблю я видеть в вас союзом с славой твердым
Честь музам и упрек сим тунеядцам гордым,
Князьям безграмотным по вольности дворян,
Сановникам, во тьме носящим светлый сан,
Вы постыдили спесь чиновничью раскола:
Феб двух любимцев зрел любимцами престола.
Согражданам своим яви пример высокий,
О Дмитриев, рази невежества вражду,
И снова пристрастись к полезному труду,
И в новых образцах дай новые уроки!
Не сотвори себе кумира.
(Заповедь)
На громоносных высотах
Синая, в светлых облаках,
Свершалось чудо. Был отверст
Край неба, и небесный перст
Писал на каменных досках:
«Аз есмь Господь,— иного нет».
Так начал Бог святой завет.
Они же, позабыв Творца,
Из злата отлили тельца;
В нем видя Бога своего,
Толпы скакали вкруг него,
Взывая и рукоплеща;
И жертвенник пылал треща, И новый бог, сквозь серый дым,
Мелькал им рогом золотым.
Но вот, с высот сошел пророк,—
Спустился с камня на песок
И увидал их, и разбил
Свои скрижали, и смутил
Их появлением своим.
Нетерпелив, неукротим,
Он в гневе сильною рукой
Кумир с подножья своротил,
И придавил его пятой…
Завыл народ и перед ним,
Освободителем своим,
Пал ниц — покаялся, а он
Напомнил им о Боге сил,—
Едином Боге, и закон
Поруганный восстановил.
Но в оны дни и не высок,
И мал был золотой божок;
И не оставили его
Лежать в пустыне одного,
Чтоб вихри вьющимся столбом Не замели его песком:
Тайком Израиля сыны,
Лелея золотые сны,
В обетованный край земли
Его с собою унесли.
Тысячелетия прошли.
С тех пор — божок их рос, все рос
И вырос в мировой колосс.
Всевластным богом стал кумир,—
Стал золоту послушен мир…
И жертвенный наш фимиам
Уж не восходит к небесам,
А стелется у ног его;
И нет нам славы без него,
Ни власти, ни труда, ни зла,
Ни блага… Без его жезла
Волшебного — конец уму,
Науке, творчеству,— всему,
Что слышит ухо, видит глаз.
Он крылья нам дает — и нас
Он давит; пылью кроет пот
Того, кто вслед за ним ползет,
И грязью брызжет на того, Кто просит милости его.
Войдите в храм царя царей,
И там, у пышных алтарей,
Кумира вашего дары
В глаза вам мечутся, и там,
В часы молитвы снятся вам
Его роскошные пиры,—
Где блеск, и зависть, и мечты
Сластолюбивой красоты,
И нега, и любовью торг
В один сливаются восторг…
Обожествленный прах земной
Стал выше духа,— он толпой
Так высоко превознесен,
Что гений им порабощен
И праведник ему не свят.
Недаром все ему кадят:
Захочет он,— тряхнет казной —
И кровь польется, и войной
И ужасами род людской
Охвачен будет, как огнем.
Ему проклятья нипочем;
Он нам не брат и не отец,—
Он бог наш,— золотой телец!..
Скажите же, с каких высот
К нам новый Моисей сойдет?
Какой предявит нам закон?
Какою гневной силой он
Громаду эту пошатнет?
Ведь, если б, вдруг, упал такой
Кумир всесветный, роковой,
Языческий, земле — родной,—
Какой бы вдруг раздался стон!—
Ведь помрачился б небосклон
И дрогнула бы ось земли!..
Не сотвори себе кумира.
(Заповедь)
На громоносных высотах
Синая, в светлых облаках,
Свершалось чудо. Был отверст
Край неба, и небесный перст
Писал на каменных досках:
«Аз есмь Господь,— иного нет».
Так начал Бог святой завет.
Они же, позабыв Творца,
Из злата отлили тельца;
В нем видя Бога своего,
Толпы скакали вкруг него,
Взывая и рукоплеща;
И жертвенник пылал треща,
И новый бог, сквозь серый дым,
Мелькал им рогом золотым.
Но вот, с высот сошел пророк,—
Спустился с камня на песок
И увидал их, и разбил
Свои скрижали, и смутил
Их появлением своим.
Нетерпелив, неукротим,
Он в гневе сильною рукой
Кумир с подножья своротил,
И придавил его пятой…
Завыл народ и перед ним,
Освободителем своим,
Пал ниц — покаялся, а он
Напомнил им о Боге сил,—
Едином Боге, и закон
Поруганный восстановил.
Но в оны дни и не высок,
И мал был золотой божок;
И не оставили его
Лежать в пустыне одного,
Чтоб вихри вьющимся столбом
Не замели его песком:
Тайком Израиля сыны,
Лелея золотые сны,
В обетованный край земли
Его с собою унесли.
Тысячелетия прошли.
С тех пор — божок их рос, все рос
И вырос в мировой колосс.
Всевластным богом стал кумир,—
Стал золоту послушен мир…
И жертвенный наш фимиам
Уж не восходит к небесам,
А стелется у ног его;
И нет нам славы без него,
Ни власти, ни труда, ни зла,
Ни блага… Без его жезла
Волшебного — конец уму,
Науке, творчеству,— всему,
Что слышит ухо, видит глаз.
Он крылья нам дает — и нас
Он давит; пылью кроет пот
Того, кто вслед за ним ползет,
И грязью брызжет на того,
Кто просит милости его.
Войдите в храм царя царей,
И там, у пышных алтарей,
Кумира вашего дары
В глаза вам мечутся, и там,
В часы молитвы снятся вам
Его роскошные пиры,—
Где блеск, и зависть, и мечты
Сластолюбивой красоты,
И нега, и любовью торг
В один сливаются восторг…
Обожествленный прах земной
Стал выше духа,— он толпой
Так высоко превознесен,
Что гений им порабощен
И праведник ему не свят.
Недаром все ему кадят:
Захочет он,— тряхнет казной —
И кровь польется, и войной
И ужасами род людской
Охвачен будет, как огнем.
Ему проклятья нипочем;
Он нам не брат и не отец,—
Он бог наш,— золотой телец!..
Скажите же, с каких высот
К нам новый Моисей сойдет?
Какой предявит нам закон?
Какою гневной силой он
Громаду эту пошатнет?
Ведь, если б, вдруг, упал такой
Кумир всесветный, роковой,
Языческий, земле — родной,—
Какой бы вдруг раздался стон!—
Ведь помрачился б небосклон
И дрогнула бы ось земли!..
1
Жизни податель,
Светлый создатель,
Солнце, тебя я пою!
Пусть хоть несчастной
Сделай, но страстной,
Жаркой и властной
Душу мою!
Жизни податель,
Бог и Создатель,
Страшный сжигающий Свет!
Дай мне — на пире
Звуком быть в лире, —
Лучшею в Мире
Счастия нет!
2
О, как, должно быть, было это Утро
Единственно в величии своем,
Когда в рубинах, в неге перламутра,
Зажглось ты первым творческим лучом.
Над Хаосом, где каждая возможность
Предчувствовала первый свой расцвет,
Во всем была живая полносложность,
Все было «Да», не возникало «Нет».
В ликующем и пьяном Океане
Тьмы тем очей глубоких ты зажгло,
И не было нигде для счастья грани,
Любились все, так жадно и светло.
Действительность была равна с мечтою,
И так же близь была светла, как даль.
Чтоб песни трепетали красотою,
Не надо было в них влагать печаль.
Все было многолико и едино,
Все нежило и чаровало взгляд,
Когда из перламутра и рубина
В то Утро ты соткало свой наряд.
Потом, вспоив столетья, миллионы
Горячих, огнецветных, страстных дней,
Ты жизнь вело чрез выси и уклоны,
Но в каждый взор вливало блеск огней.
И много раз лик Мира изменялся,
И много протекло могучих рек,
Но громко голос Солнца раздавался,
И песню крови слышал человек.
«О, дети Солнца, как они прекрасны!» —
Тот возглас перешел из уст в уста.
В те дни лобзанья вечно были страстны,
В лице красива каждая черта.
То в Мексике, где в таинствах жестоких
Цвели так страшно красные цветы, —
То в Индии, где в душах светлооких
Сложился блеск ума и красоты, —
То там, где Апис, весь согретый кровью,
Склонив чело, на нем являл звезду,
И, с ним любя бесстрашною любовью,
Лобзались люди в храмах, как в бреду, —
То между снов пластической Эллады,
Где Дионис царил и Аполлон, —
Везде ты лило блеск в людские взгляды,
И разум Мира в Солнце был влюблен.
Как не любить светило золотое,
Надежду запредельную Земли.
О, вечное, высокое, святое,
Созвучью нежных строк моих внемли!
3
Я все в тебе люблю Ты нам даешь цветы,
Гвоздики алые, и губы роз, и маки,
Из безразличья темноты
Выводишь Мир, томившийся во мраке,
К красивой цельности отдельной красоты,
И в слитном Хаосе являются черты,
Во мгле, что пред тобой, вдруг дрогнув, подается,
Встают они и мы, глядят — и я и ты,
Растет, поет, сверкает, и смеется,
Ликует празднично все то,
В чем луч горячей крови бьется,
Что ночью было как ничто.
Без Солнца были бы мы темными рабами,
Вне понимания, что есть лучистый день,
Но самоцветными камнями
Теперь мечты горят, нам зримы свет и тень.
Без Солнца облака — тяжелые, густые,
Недвижно-мрачные, как тягостный утес,
Но только ты взойдешь, — воздушно-золотые,
Они воздушней детских грез,
Нежней, чем мысли молодые.
Ты не взойдешь еще, а Мир уже поет,
Над соснами гудит звенящий ветер Мая,
И влагой синею поишь ты небосвод,
Всю мглу Безбрежности лучами обнимая.
И вот твой яркий диск на Небеса взошел,
Превыше вечных гор, горишь ты над богами,
И люди Солнце пьют, ты льешь вино струями,
Но страшно ты для глаз, привыкших видеть дол,
На Солнце лишь глядит орел,
Когда летит над облаками
Но, не глядя на лик, что ослепляет всех,
Мы чувствуем тебя в громах, в немой былинке, —
Когда, желанный нам, услышим звонкий смех,
Когда увидим луч, средь чащи, на тропинке.
Мы чувствуем тебя в реке полночных звезд,
И в глыбах темных туч, разорванных грозою,
Когда меж них горит, манящей полосою,
Воздушный семицветный мост.
Тебя мы чувствуем во всем, в чем блеск алмазный,
В чем свет коралловый, жемчужный иль иной
Без Солнца наша жизнь была б однообразной,
Теперь же мы живем мечтою вечноразной,
Но более всего ласкаешь ты — весной
4
Свежей весной
Все озаряющее,
Нас опьяняющее
Цветом, лучом, новизной, —
Слабые стебли для жизни прямой укрепляющее, —
Ты, пребывающее
С ним, неизвестным, с тобою, любовь, и со мной!
Ты теплое в радостно-грустном Апреле,
Когда на заре
Играют свирели,
Горячее в летней поре,
В палящем Июле,
Родящем зернистый и сочный прилив
В колосьях желтеющих нив,
Что в свете лучей утонули.
Ты жгучее в Африке, свет твой горит
Смертельно, в час полдня, вблизи Пирамид,
И в зыбях песчаных Сахары.
Ты страшное в нашей России лесной,
Когда, воспринявши палящий твой зной,
Рокочут лесные пожары
Ты в отблесках мертвых, в пределах тех стран,
Где белою смертью одет Океан,
Что люди зовут Ледовитым, —
Где стелются версты и версты воды
И вечно звенят и ломаются льды,
Белея под ветром сердитым
В Норвегии бледной — полночное ты,
Сияньем полярным глядишь с высоты,
Горишь в сочетаньях нежданных.
Ты тусклое там, где взрастают лишь мхи,
Цепляются в тундрах, глядят как грехи,
В краях для тебя нежеланных.
Но Солнцу и в тундрах предельности нет,
Они получают зловещий твой свет,
И, если есть черные страны,
Где люди в бреду и в виденьях весь год,
Там день есть меж днями, когда небосвод
Миг правды дает за обманы,
И тот, кто томился весь год без лучей,
В миг правды богаче избранников дней.
5
Я тебя воспеваю, о, яркое жаркое Солнце,
Но хоть знаю, что я и красиво и нежно пою,
И хоть струны Поэта звончей золотого червонца,
Я не в силах исчерпать всю властность, всю чару твою.
Если б я родился не Певцом, истомленным тоскою,
Если б был я звенящей блестящей свободной волной,
Я украсил бы берег жемчужиной искрой морскою —
Но не знал бы я, сколько сокрыто их всех глубиной.
Если б я родился не стремящимся жадным Поэтом,
Я расцвел бы как ландыш, как белый влюбленный цветок,
Но не знал бы я, сколько цветов раскрывается летом,
И душистые сны сосчитать я никак бы не мог.
Так, тебя воспевая, о, счастье, о, Солнце святое,
Я лишь частию слышу ликующий жизненный смех,
Все люблю я в тебе, ты во всем и всегда — молодое,
Но сильнее всего то, что в жизни горишь ты — для всех.
6
Люблю в тебе, что ты, согрев Франциска,
Воспевшего тебя, как я пою,
Ласкаешь тем же светом василиска,
Лелеешь нежных птичек и змею.
Меняешь бесконечно сочетанья
Людей, зверей, планет, ночей, и дней,
И нас ведешь дорогами страданья,
Но нас ведешь к Бессмертию Огней.
Люблю, что тот же самый свет могучий,
Что нас ведет к немеркнущему Дню,
Струить дожди, порвавши сумрак тучи,
И приобщает нежных дев к огню.
Но, если, озаряя и целуя,
Касаешься ты мыслей, губ, и плеч,
В тебе всего сильнее то люблю я,
Что можешь ты своим сияньем — сжечь.
Ты явственно на стоны отвечаешь,
Что выбор есть меж сумраком и днем,
И ты невесту с пламенем венчаешь,
Когда в душе горишь своим огнем.
В тот яркий день, когда владыки Рима
В последний раз вступили в Карфаген,
Они на пире пламени и дыма
Разрушили оплот высоких стен,
Но гордая супруга Газдрубала,
Наперекор победному врагу,
Взглянув на Солнце, про себя сказала
«Еще теперь я победить могу!»
И, окружив себя людьми, конями,
Как на престол взошедши на костер,
Она слилась с блестящими огнями,
И был триумф — несбывшийся позор.
И вспыхнуло не то же ли сиянье
Для двух, чья страсть была сильней, чем Мир,
В любовниках, чьи жаркие лобзанья
Через века почувствовал Шекспир.
Пленительна, как солнечная сила,
Та Клеопатра, с пламенем в крови,
Пленителен, пред этой Змейкой Нила,
Антоний, сжегший ум в огне любви.
Полубогам великого Заката
Ты вспыхнуло в веках пурпурным днем,
Как нам теперь, закатностью богато,
Сияешь алым красочным огнем.
Ты их сожгло Но в светлой мгле забвенья
Земле сказало «Снова жизнь готовь!» —
Над их могилой легкий звон мгновенья,
Пылают маки, красные, как кровь.
И как в великой грезе Македонца
Царил над всей Землею ум один,
Так ты одно царишь над Миром, Солнце,
О, мировой закатный наш рубин!
И в этот час, когда я в нежном звоне
Слагаю песнь высокому Царю,
Ты жжешь костры в глубоком небосклоне,
И я светло, сжигая жизнь, горю!
7
О, Мироздатель,
Жизнеподатель,
Солнце, тебя я пою!
Ты в полногласной
Сказке прекрасной
Сделало страстной
Душу мою!
Жизни податель,
Бог и Создатель,
Мудро сжигающий — Свет!
Рад я на пире
Звуком быть в лире, —
Лучшего в Мире
Счастия нет!
Я помню этот дом, я помню этот сад:
Хозяин их всегда гостям своим был рад,
И ждали каждого, с радушьем теплой встречи,
Улыбка светлая и прелесть умной речи.
Он в свете был министр, а у себя поэт,
Отрекшийся от всех соблазнов и сует;
Пред старшими был горд заслуженным почетом:
Он шел прямым путем и вывел честным счетом
Итог своих чинов и почестей своих.
Он правильную жизнь и правильный свой стих
Мог выставить в пример вельможам и поэтам,
Но с младшими ему по чину и по летам
Спесь щекотливую охотно забывал;
Он ум отыскивал, талант разузнавал,
И где их находил — там, радуясь успеху,
Не спрашивал: каких чинов они иль цеху?
Но настежь растворял и душу им, и дом.
Заранее в цветке любуяся плодом,
Ласкал он молодежь, любил ее порывы,
Но не был он пред ней низкопоклонник льстивый,
Не закупал ценой хвалебных ей речей
Прощенья седине и доблести своей.
Вниманьем ласковым, судом бесстрастно-строгим
Он был доступен всем и верный кормчий многим.
Зато в глупцов метка была его стрела!
Жужжащий враль, комар с замашками орла,
Чужих достоинств враг, за неименьем личных;
Поэт ли, образец поэтов горемычных;
Надутый самохвал, сыгравший жизнь вничью,
Влюбленный по уши в посредственность свою
(А уши у него Мидасовых не хуже);
Профессор ли вранья и наглости к тому же;
Пролаз ли с сладенькой улыбкою ханжи;
Болтун ли, вестовщик, разносчик всякой лжи;
Ласкатель ли в глаза, а клеветник заочно, —
Кто б ни задел его, случайно иль нарочно,
Кто б ни был из среды сей пестрой и смешной,
Он каждого колол незлобивой рукой,
Болячку подсыпал аттическою солью —
И с неизгладимой царапиной и болью
Пойдет на весь свой век отмеченный бедняк
И понесет тавро: подлец или дурак.
Под римской тогою наружности холодной,
Он с любящей душой ум острый и свободный
Соединял; в своих он мненьях был упрям,
Но и простор давать любил чужим речам.
Тип самобытности, он самобытность ту же
Не только допускал, но уважал и вчуже;
Ни пред собою он, ни пред людьми не лгал.
Власть моды на дела и платья отвергал:
Когда все были сплошь под черный цвет одеты,
Он и зеленый фрак, и пестрые жилеты
Носил; на свой покрой он жизнь свою кроил.
Сын века своего и вместе старожил,
Хоть он Карамзина предпочитал Шишкову,
Но тот же старовер, любви к родному слову,
Наречием чужим прельстясь, не оскорблял
И русским русский ум по-русски заявлял.
Притом, храня во всем рассудка толк и меру,
Петрова он любил, но не в ущерб Вольтеру,
За Лафонтеном вслед он вымысла цветы,
С оттенком свежести и блеском красоты,
На почву русскую переносил удачно.
И плавный стих его, струящийся прозрачно,
Как в зеркале и мысль и чувство отражал.
Лабазным словарем он стих свой не ссужал,
Но кистью верною художника-поэта
Изящно подбирал он краски для предмета:
И смотрят у него, как будто с полотна,
Воинственный Ермак и Модная жена.
Случайно ль заглянусь на дом сей мимоходом —
Скользят за мыслью мысль и год за дальним годом,
Прозрачен здесь поток и сумрак дней былых:
Здесь память с стаею заветных снов своих
Свила себе гнездо под этим милым кровом;
Картина старины, всегда во блеске новом,
Рисуется моим внимательным глазам,
С приветом ласковым улыбке иль слезам.
Как много вечеров, без светских развлечений,
Но полных прелести и мудрых поучений,
Здесь с старцем я провел; его живой рассказ
Ушам был музыка и живопись для глаз.
Давно минувших дней то Рембрандт, то Светоний,
Гражданских доблестей и наглых беззаконий
Он краской яркою картину согревал.
Под кисть на голос свой он лица вызывал
С их бытом, нравами, одеждой, обстановкой;
Он личность каждую скрепит чертою ловкой
И в метком слове даст портрет и приговор.
Екатерины век, ее роскошный двор,
Созвездие имен сопутников Фелицы,
Народной повести блестящие страницы,
Сановники, вожди, хор избранных певцов,
Глашатаи побед Державин и Петров —
Все облекалось в жизнь, в движенье и в глаголы.
То, возвратясь мечтой в тот возраст свой веселый,
Когда он отроком счастливо расцветал
При матери, в глазах любовь ее читал,
И тайну первых дум и первых вдохновений
Любимцу своему поведал вещий гений, —
Он тут воспоминал родной дубравы тень,
Над светлой Волгою горящий летний день,
На крыльях парусов летящие расшивы,
Златою жатвою струящиеся нивы,
Картины зимние и праздники весны,
И дом родительский, святыню старины,
Куда издалека вторгалась с новым лоском
Жизнь новая, а с ней слетались отголоском
Шум и событья дня, одно другому вслед:
То задунайский гром румянцовских побед,
То весть иных побед миролюбивой славы,
Науки торжество и мудрые уставы,
Забота и плоды державного пера,
То спор временщиков на поприще двора,
То книга новая со сплетнею вчерашней.
Всю эту жизнь среды семейной и домашней,
Весь этот свежий мир поэзии родной,
Еще сочувственный душе его младой,
Умевшей сохранить средь искушений света
Всю впечатлительность и свежесть чувств поэта, —
Все помнил он, умел всему он придавать
Блеск поэтический и местности печать.
Он память вопрошал, и живописью слова
Давал минувшему он плоть и краски снова.
То, Гогарта схватив игривый карандаш
(Который за десять из новых не отдашь),
Он, с русским юмором и напрямик с натуры,
Из глупостей людских кроил карикатуры.
Бесстрастное лицо и медленная речь,
А слушателя он умел с собой увлечь,
И поучал его, и трогал — как придется,
Иль со смеху морил, а сам не улыбнется.
Как живо памятны мне эти вечера:
Сдается, старца я заслушался вчера.
Давно уж нет его в Москве осиротевшей!
С ним светлой личности, в нем резко уцелевшей,
Утрачен навсегда последний образец.
Теперь все под один чекан: один резец
Всем тот же дал обем и вес; мы променяли
На деньги мелкие — старинные медали;
Не выжмешь личности из уровня людей.
Отрекшись от своих кумиров и властей,
Таланта и ума клянем аристократство;
Теперь в большом ходу посредственности братство;
За норму общую — посредственность берем,
Боясь, чтоб кто-нибудь владычества ярем
Не наложил на нас своим авторитетом;
Мы равенством больны и видим здравье в этом.
Нам душно, мысль одна о том нам давит грудь,
Чтоб уважать могли и мы кого-нибудь;
Все говорить спешим, а слушать не умеем;
Мы платонической к себе любовью тлеем,
И на коленях мы — но только пред собой.
В ином и поотстал наш век передовой,
Как ни цени его победы и открытья:
В науке жить умно, в искусстве общежитья,
В сей вежливости форм изящных и простых,
Дававшей людям блеск и мягкость нравам их,
Которая была, в условленных границах, —
Что слог в писателе и миловидность в лицах;
В уживчивости свойств, в терпимости, в любви,
Которую теперь гуманностью зови;
Во всем, чем общество тогда благоухало
И, не стыдясь, свой путь цветами усыпало,
Во всем, чем встарь жилось по вкусу, по душе,
Пред старым — новый век не слишком в барыше.
Тот разговорчив был: средь дружеской беседы
Менялись мыслями и юноши и деды,
Одни с преданьями, плодами дум и лет,
Других манил вперед надежды пышный цвет.
Тут был простор для всех и возрастов, и мнений
И не было вражды у встречных поколений.
Так видим над Невой, в прозрачный летний день,
Заката светлого серебряная тень
Сливается в красе, торжественной и мирной,
С зарею утренней на вышине сафирной:
Здесь вечер в зареве, там утро рассвело.
И вечер так хорош, и утро так светло,
Что радости своей предела ты не знаешь:
Ты провожаешь день, ты новый день встречаешь,
И любишь дня закат, и любишь дня рассвет, —
И осень старости, и весну юных лет.
Среди шумящих волн седого океана
Со удивлением вдали мой видит взор
Одну из высочайших гор.
Древами гордыми глава ее венчанна,
Из бездны вод она, поднявшись вверх, стоит
И вкруг себя далеко зрит.
Огромные куски гранита,
Которых древняя поверхность мхом покрыта,
С боков ее торчат, навесясь на валы:
Чудовищным сосцам подобны те скалы;
Из оных сильные бьют с ревом водопады
И часто, каменны отторгнувши громады,
Влекут на дно морей с собой;
С ужасным шумом ниспадая,
Всю гору пеной обмывая,
Они рождают гром глухой.
Пловец чуть-чуть от страха дышит,
Он мнит во ужасе, что слышит
Циклопов в наковальню бой —
И кит приближиться не смеет
К подножью тех грозящих скал,
К ним даже, кажется, робеет
Коснуться разъяренный вал.
Стихий надменный победитель,
Сей камень как Атлант стоит небодержитель.
Вотще Нептун своим трезубцем
Его стремится сдвигнуть в хлябь.
Смеется он громам и тучам,
Эол, Нептун в борьбе с ним слаб.
Плечами небо подпирая,
Он стал на дне морском пятой
И, грудь кремнисту выставляя,
Зовет моря на бой. И бурные волны
На вызов текут.
Досадою полны,
В него отвсюду неослабно бьют.
И свищущие Аквилоны
На шумных крылиях грозу к нему несут:
Но ветры, волны, громы
Его не потрясут!
Их тщетен труд,
Перуны в тучах потухают,
Гром молкнет, ветры отлетают;
Валы бока его ребристы опеняют,
И с шумом вспять бегут. Я зрел: на сей громаде дикой
Тысящелистный дуб стоял
И около себя великой
Шатер ветвями простирал.
Глубоко тридцатью корнями
В кремнистой почве утвержден,
И день, и ночь борясь с ветрами,
Противу их стал крепок он.
Под ним покров свой находили
Станицы многи птиц морских,
Без опасенья гнезда вили
В дуплах его, в ветвях густых. Столетья, мимо шед, дивились,
Его маститу древность зря;
Играла ли над ним румяная заря
Иль серебристы мглы вокруг его носились. Но дни его гордыни длились
Не вечно: ветр завыл, воздвиглися моря;
Пучина вод надулась и вскипела,
Густая с норда навалила мгла;
Тогда, казалося, от страху обомлела
До самых недр своих великая гора:
На дубах листвия боязненно шептали,
И птицы с криком в них укрытия искали,
Един лишь пребыл тверд их рождший великан. Но буря сделалась еще, еще страшнее;
Секома молньями ложилась ночь мрачнее,
И гость ее, свирепый ураган,
Стремя повсюду смерть, взрыл к тучам океан. Из сильных уст своих дыханием палящим
Он хаос разливал по облакам гремящим,
Волнуя и гоня и угнетая их.
Дебелы трупы чуд морских,
Ударами его на самом дне убитых,
И части кораблей разбитых
Метал он по водам.
Могила влажная раззинулась пловцам,
И страшно вдалеке им буря грохотала. Перунами она и тут и там сверкала,
И часто вся гора являлась мне в огне…
Но не мечтается ли мне?
Вдруг с блеском молнии ударил гром ужасный
И, раздроблен в щепы, лежит
Тысящелистный дуб, сей сын холмов прекрасный! О тленности прискорбный вид!
Не тако ль низится гордыня?
Объемлет гору вящий страх,
И в каменных ее сосцах
Иссякли водопады…
Еще боязненны туда кидаю взгляды,
Ах, что… что вижу я! Громада та трещит:
В широких ребрах расседаясь,
Скалами страшными на части распадаясь.
Она как будто бы от ужаса дрожит! —
Землетрясение! дух, адом порожденный!
Сей победитель волн, боец неодоленный,
Который все стихии презирал,
Против тебя не устоял:
Он пал!.. Еще в уме своем я зрю его паденье:
Удвоил океан тогда свое волненье,
Удвоил вихрь свой свист, гром чаще слышен стал;
Навстречу к молниям подземный огнь взлетал,
Из недр растерзанных выскакивая горных.
Уже в немногих глыбах черных,
Которы из воды торчат
И серный дым густой родят,
Той величавые громады,
Что нудила к себе всех плавателей взгляды,
Остатки зрю. Она подобна есть царю,
Который властию заятою гордится,
Но славы истинной не тщится
Делами добрыми стяжать,
И Бога правды не страшится
Неправдой раздражать!
Но если б был знаком с своими должностями,
Царь только над страстями,
А пред законом раб;
Великим истинно он назван был тогда б.
Тогда б не лесть одна его увенчивала
Нечистым, вянущим своим венцом,
Сама бы истина Отечества отцом
И добродетельным его именовала.
Такого видели в Великом мы Петре
И во второй Екатерине,
Такого приобресть желаем, россы, ныне
В новопоставленном у нас младом царе! Без добродетелей и впрямь земной владыка
Есть та среди зыбей морских гора велика,
Которой вышина и живописный вид
Вдали хотя пловца пленяет и дивит,
Но быстрых вод порыв, камения ужасны
Для судна мирного его вблизи опасны.
Блажен, кто в жизни океан
На суднышке своем пустившись,
И на мель не попав, к скалам не приразившись,
Без многих сильных бурь до тех доходит стран,
Где ждет его покой душевный! Но ждет того удел плачевный,
Кто равен был тебе, низринутый колосс!
Чем выше кто чело надменное вознес,
Тем ниже упадает.
Рука Сатурнова с лица земли сметает
Людскую гордость, блеск и славу, яко прах.
Напрасно мнят они в воздвигнутых столпах
И в сводах каменных тьмулетней пирамиды
Сберечь свои дела от злой веков обиды:
Ко всем вещам как плющ привьется едкий тлен,
И все есть добыча времен!
Миры родятся, мрут — сей древен, тот юнеет;
И им единая с червями участь спеет.
Равно и нам!
А мы, безумные! предавшись всем страстям,
Бежим ко пагубе по скользким их путям. Зачем не держимся всегда златой средины,
На коей всякий дар божественной судьбины
Лишь в пользу служит, не во вред —
Коль продолжительности нет
Утехам жизненным, то станем осторожно
И с мерою вкушать, чтобы продлить, коль можно,
Срок жизни истинной, срок юных, здравых лет,
Способностей, ума и наслаждений время,
Когда нас не тягчит забот прискорбных бремя,
Забавы, радости когда объемлют нас!
Не слышим, как за часом час
Украдкою от нас уходит;
Забавы, радости уводит:
А старость хладная и всех их уведет,
И смерть застанет нас среди одних забот.
Смерть!.. часто хищница сия, толико злая,
Молению любви нимало не внимая,
Жнет острием своей всережущей косы
Достоинства, и ум, и юность, и красы!
Во младости весеннем цвете
Я друга сердцу потерял!
Еще в своем двадцатом лете
Прекрасну душу он являл.
За милый нрав простой, за искренность сердечну
Всяк должен был его, узнавши, полюбить;
И, с ним поговорив, всяк склонен был открыть
Себя ему всего, во всем, чистосердечно:
Такую мог Филон доверенность вселить!
Вид привлекательный, взор огненный, любезный,
Склоняя пол к нему прелестный,
Обещевал в любви успех;
Веселость чистая была его стихия;
Он думал: посвящу я дни свои младыя
Любви и дружеству; жить буду для утех.
Какой прекрасный план его воображенье
Чертило для себя
В сладчайшем упоенье:
Природы простоту и сельску жизнь любя,
Он выбрал хижинку, при коей садик с нивой,
Чтоб в мирной тишине вести свой век счастливой.
Всего прекрасного Филон любитель был,
Так льзя ли, чтоб предмет во всем его достойной
Чувствительного не пленил?
И близ себя, в своей он хижине спокойной
Уже имел драгой и редкой сей предмет!
Теперь на свете кто блаженнее Филона?
Ему не надобен ни скипетр, ни корона,
Он Элисейску жизнь ведет! Увы, мечта! Филона нет!
Филона нет! — болезнь жестока
Похитила его у нас.
Зачем неумолимость рока
Претила мне во оный час
При смерти друга находиться?
Зачем не мог я с ним впоследние проститься;
Зачем не мог я в душу лить
Ему при смерти утешенье,
Не мог печальное увидеть погребенье
И хладный труп его слезами оросить!..
К кончине ранней сей, увы, и неизбежной,
Я так же б милого приуготовить мог,
И из объятий дружбы нежной
Его бы душу принял Бог. Когда, богиня непреклонна,
Меня серпом своим пожнешь,
О, будь тогда ко мне хоть мало благосклонна,
И жизни нить моей тихонько перережь!
Не дай, чтобы болезни люты
В мои последние минуты
Ослабили и плоть, и дух;
До часу смерти рокового
Пусть буду неприятель злого,
А доброго усердный друг.
Когда ж я, бедный, совращуся
С прямого к истине пути;
В туманах, на стезю порока заблужуся, —
Тогда, о смерть! ко мне помощницей лети
И силою меня ко благу обрати! Внемлю взывающих: все в мире вещи тленны,
Не жалуйся, слепая тварь!
Вечна материя, лишь формы переменны:
Источник бытия, Вседвижитель, Всецарь,
Есть вечная душа вселенной.
А ты смирись пред ним, безмолвствуй, уповай,
И с благодарностью участок свой вкушай!
Посвящено П. А. Осиповой.
И
Клянусь четой и нечетой,
Клянусь мечом и правой битвой,
Клянуся утренней звездой,
Клянусь вечернею молитвой:
Нет, не покинул я тебя.
Кого же в сень успокоенья
Я ввел, главу его любя,
И скрыл от зоркого гоненья?
Не я ль в день жажды напоил
Тебя пустынными водами?
Не я ль язык твой одарил
Могучей властью над умами?
Мужайся ж, презирай обман,
Стезею правды бодро следуй,
Люби сирот, и мой Коран
Дрожащей твари проповедуй.
ИИ
О, жены чистые пророка,
От всех вы жен отличены:
Страшна для вас и тень порока.
Под сладкой сенью тишины
Живите скромно: вам пристало
Безбрачной девы покрывало.
Храните верные сердца
Для нег законных и стыдливых,
Да взор лукавый нечестивых
Не узрит вашего лица!
А вы, о гости Магомета,
Стекаясь к вечери его,
Брегитесь суетами света
Смутить пророка моего.
В паренье дум благочестивых,
Не любит он велеречивых
И слов нескромных и пустых:
Почтите пир его смиреньем,
И целомудренным склоненьем
Его невольниц молодых.
ИИИ
Смутясь, нахмурился пророк,
Слепца послышав приближенье:
Бежит, да не дерзнет порок
Ему являть недоуменье.
С небесной книги список дан
Тебе, пророк, не для строптивых;
Спокойно возвещай Коран,
Не понуждая нечестивых!
Почто ж кичится человек?
За то ль, что наг на свет явился,
Что дышит он недолгий век,
Что слаб умрет, как слаб родился?
За то ль, что бог и умертвит
И воскресит его — по воле?
Что с неба дни его хранит
И в радостях и в горькой доле?
За то ль, что дал ему плоды,
И хлеб, и финик, и оливу,
Благословив его труды,
И вертоград, и холм, и ниву?
Но дважды ангел вострубит;
На землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет.
И все пред бога притекут,
Обезображенные страхом;
И нечестивые падут,
Покрыты пламенем и прахом.
ИV
С тобою древле, о всесильный,
Могучий состязаться мнил,
Безумной гордостью обильный;
Но ты, господь, его смирил.
Ты рек: я миру жизнь дарую,
Я смертью землю наказую,
На все подята длань моя.
Я также, рек он, жизнь дарую,
И также смертью наказую:
С тобою, боже, равен я.
Но смолкла похвальба порока
От слова гнева твоего:
Подемлю солнце я с востока;
С заката подыми его!
V
Земля недвижна — неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой.
Зажег ты солнце во вселенной,
Да светит небу и земле,
Как лен, елеем напоенный,
В лампадном светит хрустале.
Творцу молитесь; он могучий:
Он правит ветром; в знойный день
На небо насылает тучи;
Дает земле древесну сень.
Он милосерд: он Магомету
Открыл сияющий Коран,
Да притечем и мы ко свету,
И да падет с очей туман.
VИ
Не даром вы приснились мне
В бою с обритыми главами,
С окровавленными мечами,
Во рвах, на башне, на стене.
Внемлите радостному кличу,
О дети пламенных пустынь!
Ведите в плен младых рабынь,
Делите бранную добычу!
Вы победили: слава вам,
А малодушным посмеянье!
Они на бранное призванье
Не шли, не веря дивным снам.
Прельстясь добычей боевою,
Теперь в раскаянье своем
Рекут: возьмите нас с собою;
Но вы скажите: не возьмем.
Блаженны падшие в сраженье:
Теперь они вошли в эдем
И потонули в наслажденьи,
Не отравляемом ничем.
VИИ
Восстань, боязливый:
В пещере твоей
Святая лампада
До утра горит.
Сердечной молитвой,
Пророк, удали
Печальные мысли,
Лукавые сны!
До утра молитву
Смиренно твори;
Небесную книгу
До утра читай!
VИИИ
Торгуя совестью пред бледной нищетою,
Не сыпь своих даров расчетливой рукою:
Щедрота полная угодна небесам.
В день грозного суда, подобно ниве тучной,
О сеятель благополучный!
Сторицею воздаст она твоим трудам.
Но если, пожалев трудов земных стяжанья,
Вручая нищему скупое подаянье,
Сжимаешь ты свою завистливую длань, —
Знай: все твои дары, подобно горсти пыльной,
Что с камня моет дождь обильный,
Исчезнут — господом отверженная дань.
ИX
И путник усталый на бога роптал:
Он жаждой томился и тени алкал.
В пустыне блуждая три дня и три ночи,
И зноем и пылью тягчимые очи
С тоской безнадежной водил он вокруг,
И кладез под пальмою видит он вдруг.
И к пальме пустынной он бег устремил,
И жадно холодной струей освежил
Горевшие тяжко язык и зеницы,
И лег, и заснул он близ верной ослицы —
И многие годы над ним протекли
По воле владыки небес и земли.
Настал пробужденья для путника час;
Встает он и слышит неведомый глас:
«Давно ли в пустыне заснул ты глубоко?»
И он отвечает: уж солнце высоко
На утреннем небе сияло вчера;
С утра я глубоко проспал до утра.
Но голос: «О путник, ты долее спал;
Взгляни: лег ты молод, а старцем восстал;
Уж пальма истлела, а кладез холодный
Иссяк и засохнул в пустыне безводной,
Давно занесенный песками степей;
И кости белеют ослицы твоей».
И горем обятый мгновенный старик,
Рыдая, дрожащей главою поник…
И чудо в пустыне тогда совершилось:
Минувшее в новой красе оживилось;
Вновь зыблется пальма тенистой главой;
Вновь кладез наполнен прохладой и мглой.
И ветхие кости ослицы встают,
И телом оделись, и рев издают;
И чувствует путник и силу, и радость;
В крови заиграла воскресшая младость;
Святые восторги наполнили грудь:
И с богом он дале пускается в путь.
1824
Пророк мой вам того не скажет,
Он вежлив, скромен...
Они твердили: пусть виденья
Толкует хитрый Магомет,
Они ума его творенья,
Его ль нам слушать — он поэт!..
1Затворены душные ставни,
Один я лежу, без огня —
Не жаль мне ни ясного солнца,
Ни божьего белого дня.
Мне снилось, румяное солнце
В постели меня застает,
Кидает лучи по окошкам
И молодость к жизни зовет.
И — странно! — во сне мне казалось,
Что будто, пригретый лучом,
Лениво я голову поднял
И стал озираться кругом;
И вижу — толпа за толпою
Снует мимо окон моих.
О глупые люди! куда вы? —
Я думаю, глядя на них.
И сам наконец я за ними
Куда-то спешу из ворот…
И жжет меня полдень, и пыльный
Кругом суетится народ.
И ходят послушные ноги,
И движутся руки мои;
Без мысли язык мой лепечет,
И сердце болит без любви.
И вот уж гляжу я на запад,
Усталою грудью дыша…
Когда-то закатится солнце!
Когда-то проснется душа!
Проснулся: затворены ставни,
Один я лежу, без огня —
Не жаль мне ни ясного солнца,
Ни божьего белого дня!..2Мне снилось, легка и воздушна,
Прошла она мимо окна;
И слышу я голос: мой милый!
Спеши! я сегодня одна!..
Слова эти были так нежны
И так нетерпенья полны,
Что сердце мое встрепенулось,
Как птичка навстречу весны.
И радостным сердца движеньем
Себя разбудил я… увы!
Глядела в окно мое полночь,
И слышались крики совы.
И долго лежал я — и дума
Была, как свинец, тяжела.
Неужели в это окошко
Она меня громко звала?
Неужели в это окошко
Другим я когда-то смотрел?
Был ветрен, и молод, и весел,
И многого знать не хотел? 3Уж утро! — но, боже мой, где я?
В своем ли я нынче уме?
Вчера мне казалось так живо,
Что я засыпаю в тюрьме;
Что кашляет сторож за дверью
И что за туманным стеклом
Луна из-за черной решетки
Сияет холодным серпом;
Что мышка подкралась и скоблет
Ночник мой, потухший в углу,
И что все какая-то птичка
С надворья стучит по стеклу.
Уж утро! — но, боже мой, где я?
Заснул я как будто в тюрьме,
Проснулся как будто свободный, —
В своем ли я нынче уме? 4Подсолнечное царство
Клонит сон — стихи, прощайте!
Погасай, моя свеча!
Сплю и слышу, будто где-то
Ходит маятник, стуча…
Ходит маятник, и сонный,
Чтоб догнать его скорей,
Как по воздуху, иду я
Вдаль за тридевять полей…
И хочу я в тридесятом
Государстве кончить путь,
Чтоб хоть там свободным словом
Облегчить больную грудь.
И я вижу: в тридесятом
Государстве на часах
Сторожа стоят в тумане
С самострелами в руках.
На мосту собака лает,
И в испуге через сад
Я иду под свод каких-то
Фантастических палат.
Узнаю родные стены…
И тайком иду в покой,
Где подсолнечного царства
Царь лежит с своей женой.
Кот мурлычет на лежанке;
Светит лампа — царь не спит —
И седая из подушек
Борода его торчит.
На глаза колпак напялив,
Шевелит он бородой
И ведет такие речи
Обо мне с своей женой:
«Сокрушил меня царевич;
Кто мне что ни говори, —
А любя стихи да рифмы,
Не годится он в цари.
Я лишу его наследства».
А жена ему в ответ:
«Будет, бедненький, по царству
Он скитаться, как поэт».
«Но, — оказал отец, — дозволим
Мы за это, так и быть, —
Нашей фрейлине с безумцем
Одиночество делить:
У нее в лице любовью
Дышит каждая черта —
У него в стихах недаром
Все любовь да красота».
«Но, — ответила царица, —
Наша фрейлина горда
И отвергнутого нами
Не полюбит никогда».
Ах! — кричу я им, — лишите
Вы меня всего, всего…
Все-то ваше царство вряд ли
Стоит сердца моего!..
Но ужель она, чьи очи
Светят раем, — так горда,
Что отвергнутого вами
Не полюбит никогда?..
Тишь и мрак
Я спал — и гнетущего страха
Волненье хотел превозмочь,
И видел я сон — 0удто светит
Какая-то странная ночь.
Дымясь, неподвижные звезды
В эфире горят, как смола,
И запахом ладана сильно
Ночная пропитана мгла.
И месяц, холодный, как будто
Мертвец, посреди облаков
Стоит «ад долиной, покрытой
Рядами могильных холмов.
Недвижно поникли деревья;
Далеко стоит тишина:
Природа как будто не дышит
В объятиях мертвого сна.
И весь я вниманье — и сердцем
Далеко я в ночь уношусь,
И жду хоть единого звука —
И крикнуть хочу и — боюсь!
И вдруг с легким треском все небо
Подвинулось — звезды текут —
И катится месяц, как будто
На нем гроб тяжелый везут.
И темные тучи печальным
Над ним балдахином висят.
И красные звезды, как свечи,
Повитые крепом, горят.
И катится месяц все дальше
И дальше в бездонную ночь —
И звезды за ним в бесконечность
Уходят из глаз моих прочь…
Их след, как дымок от фосфора,
Как облачко, в черной дали
Расплылся — и мрак непроглядный
Одел мертвый череп земли.
И стал я блуждать в этом мраке
Один — как слепец. Не ночной —
Могильный был мрак, и повсюду
Была тишина и покой.
Такой был покой и такая
Была тишина, что листок
В лесу покачнись — или капля
Скатись — я услышать бы мог.
То весь замирал я — и долго
Стоял неподвижно — то бил
Я в землю ногами, не видя
Ни ног, ни земли; — то ходил,
Кружась, как помешанный, — падал —
Лежал — сам с собой говорил —
Вставал — щупал воздух руками —
И вдруг — чью-то руку схватил…
И мигом я понял, что это
Была не мужская рука,
У ней были нежные пальцы,
Она была стройно легка.
И так эту руку схватил я,
Как будто добычу поймал,
И так я был рад, что, казалось,
На время дышать перестал.
«Ага! не один я — не все мы
Пропали! — я думал. — Есть грудь
Другая, которая может
И закричать и вздохнуть».
«О, кто ты? — шептал я, — хоть слово
Скажи мне — хоть слово! — и мне
Оно будет музыкой в этой
Могильной, немой тишине…
Откуда ты шла? — Где застигла
Тебя эта тьма? — говори!
Мне звуки речей твоих будут
Сиянием новой зари».
Молчанье — молчанье — ни слова,
Ни вздоха… Одна лишь рука
Незримая руку мне жала
И трепетала слегка.
Напрасно порывисто, жадно
Уста я устами ловил,
Напрасно лобзал ее в очи
И плечи слезами кропил.
Она предавала все тело
Мучительным ласкам моим;
А я — я шептал: «Умоляю,
Порадуй хоть словом одним».
Молчанье, молчанье — и вот уж
Я сам перестал говорить,
Я помню, во сне, как безумец,
Готов был ее укусить!
Но в эту минуту, рванувшись,
Как змей ускользнула она,
И стало опять — мрак во мраке —
И в тишине — тишина…
С простертыми долго руками
Ходил я, рыдая, стеня,
Шатаясь — и тьму обнимал я,
И тьма обнимала меня.
Споткнувшись на что-то, я поднял
Какую-то книгу — раскрыл
Страницы — и лег с ней на землю —
И лбом к ней припал — и застыл.
Из книги, мне чудилось, буквы
Всплывали — и ярче огня
Сверкали и в жгучие строки
Слагались в мозгу у меня.
И страшные мысли читал я
В невидимой книге — как вдруг
На слове «проклятье» очнулся —
И оглянулся вокруг-
О боже мой! где я! — сквозь щели
Затворенных ставень сквозят
Лучи золотые, то солнца
Глаза золотые глядят.
Глядят и смеются — и сердце
Очнулось — и, жизни привет
Почуя, взыграло, как будто
Впервые увидело свет…
И
Мир прежде был велик - как эта жажда знанья,
Когда так молода еще была мечта.
Он был необозрим в надеждах ожиданья!
И в памяти моей - какая нищета!
Мы сели на корабль озлобленной гурьбою,
И с горечью страстей, и с пламенем в мозгах,
Наш взор приворожен к размерному прибою,
Бессмертные - плывем. И тесно в берегах.
Одни довольны плыть и с родиной расстаться,
Стряхнуть позор обид, проклятье очага.
Другой от женских глаз не в силах оторваться,
Дурман преодолеть коварного врага.
Цирцеи их в скотов едва не обратили;
Им нужен холод льда, и ливни всех небес,
И южные лучи их жгли б и золотили,
Чтоб поцелуев след хоть медленно исчез.
Но истинный пловец без цели в даль стремится.
Беспечен, как шаров воздушных перелет.
И никогда судьбе его не измениться,
И вечно он твердит - вперед! всегда вперед!
Желания его бесформенны, как тучи.
И все мечтает он, как мальчик о боях,
О новых чудесах, безвестных и могучих,
И смертному уму - неведомых краях!
ИИ
Увы, повсюду круг! Во всех передвиженьях
Мы кружим, как слепцы. Ребяческой юлой
Нас Любопытства Зуд вращает в снах и бденьях,
И в звездных небесах маячит кто-то злой.
Как странен наш удел: переменяя место,
Неуловима цель - и всюду заблестит!
Напрасно человек, в надеждах, как невеста,
Чтоб обрести покой - неудержимо мчит!
Душа! - ты смелый бриг, в Икарию ушедший:
На палубе стоим, в туманы взор вперив.
Вдруг с мачты долетит нам голос сумасшедший -
«И слава… и любовь»!.. Проклятье! - это риф.
В новооткрытый рай земного наслажденья
Его преобразил ликующий матрос.
Потухли на заре прикрасы наважденья
И Эльдорадо нет… И мчимся на утес.
Ты грезой обольстил несбыточных Америк…
Но надо ли тебя, пьянчуга, заковать,
И бросить в океан за ложь твоих истерик,
Чтоб восхищенный бред - не обманул опять?
Так, о пирах царей мечтая беспрестанно,
Ногами месит грязь измученный бедняк;
И капуанский пир он видит взглядом пьяным
Там, где нагар свечи коптит пустой чердак.
ИИИ
Чудные моряки! как много гордых знаний
В бездонности морской глубоких ваших глаз.
Откройте нам ларцы своих воспоминаний,
Сокровища из звезд, горящих, как алмаз.
Мы странствовать хотим в одном воображеньи!
Как полотно - тоской напряжены умы.
Пусть страны промелькнут - хотя бы в отраженьи,
Развеселит рассказ невольников тюрьмы.
Что увидали вы?
ИV
«Нездешние созвездья,
Тревоги на морях, и красные пески.
Но, как в родной земле, неясное возмездье
Преследовало нас дыханием тоски.
Торжественны лучи над водами Бенгала.
Торжественны лучи — и в славе города.
И опалили нас, и сердце запылало,
И в небе затонуть хотелось навсегда.
И никогда земля узорчатою сказкой,
Сокровища раджей, и башни городов,
Сердца не обожгли такой глубокой лаской,
Как смутные зубцы случайных облаков.
Желанье! — ты растешь, таинственное семя,
И каждый сладкий миг поит водой живой.
Чем дальше в глубину корней кустится племя,
Тем выше к небесам зеленой головой.
Всегда ли, дивный ствол, расти тебе? Высоко,
Прямей, чем кипарис? Однако, и для вас,
Для любопытных глаз — мы с запада, востока,
Дневник приберегли и припасли рассказ.
Над брошенными ниц — кумир слонообразный.
Престолы в письменах брилльянтовых лучей.
Испещрены резьбой дворцы разнообразно -
Недостижимый сон для здешних богачей.
Блистания одежд — глазам обвороженье.
Окрашенных зубов смеется черный ряд,
И укротитель змей в своем изнеможеньи».
V
Что дальше? что еще? - опять проговорят…
VИ
«Младенческий вопрос! Всемирного обзора
Хотите знать итог — возможно ли забыть,
Как надоела нам, в извилинах узора,
Бессмертного греха мелькающая нить:
Тщеславная раба тупого властелина -
Влюбленная в себя без смеха и стыда.
Своею же рабой окованный мужчина
И волк, и нечистот зловонная вода.
Злорадствует палач. Страданье плачет кровью.
Бесстыдные пиры с приправой свежих ран.
Народы под хлыстом с бессмысленной любовью;
Господством пресыщен — безумствует тиран.
Религий целый ряд. На небе ищут счастья
Однообразьем слов обетованных книг.
Святой бичует плоть; но то же сладострастье
Под пряжей власяниц и ржавчиной вериг.
Рассудком возгордясь, как прежде опьяненный,
Проговорится вдруг болтливый человек,
Вдруг закричит Творцу в горячке исступленной:
«Подобие мое! — будь проклято вовек!»
Да тот, кто поумней, бежит людского стада
И в сумасшедший мир пускается храбрец,
Где опиум — его отрава и отрада!
Наш перечень теперь подробен, наконец?»
VИИ
Из долгого пути выносишь горечь знанья!
Сегодня и вчера, и завтра - те же сны.
Однообразен свет. Ручьи существованья
В песчаных берегах ленивы и грустны.
Остаться? Уходить? Останься, если можешь.
А надо - уходи. И вот - один притих:
Он знает - суетой печали перемножишь,
Тоску… Но обуял другого странный стих,
Неистовый пророк - он не угомонится…
А Время по пятам - и мчится Вечный Жид.
Иной в родной дыре сумеет насладиться,
Ужасного врага, играя, победит.
Но мы разединим тенета Великана,
Опять умчимся в путь, как мчалися в Китай,
Когда нас схватит Смерть веревкою аркана
И горло защемит, как будто невзначай.
Кромешные моря - и плещутся туманно.
Мы весело плывем, как путник молодой,
Прислушайтесь - поют пленительно, печально,
Незримо голоса: «Голодною душой
Скорей, скорей сюда! Здесь лотос благовонный,
Здесь сердце утолят волшебные плоды;
Стоят, напоены прохладой полусонной,
В полуденной красе заветные сады».
По звуку голосов мы узнаем виденье.
Мерещатся друзья, зовут наперерыв.
«Ты на моих руках найдешь успокоенье!» -
Из позабытых уст доносится призыв.
VИИИ
Смерть, старый капитан! нам все кругом постыло!
Поднимем якорь, Смерть, в доверьи к парусам!
Печален небосклон и море как чернила,
Полны лучей сердца, ты знаешь это сам!
Чтоб силы возбудить, пролей хоть каплю яда!
Огонь сжигает мозг, и лучше потонуть.
Пусть бездна эта рай или пучины ада?
Желанная страна и новый, новый путь!
Сознаться должен я, что наши хрестоматы
Насчет моих стихов не очень тороваты.
Бывал и я в чести; но ныне век другой:
Наш век был детский век, а этот — деловой.
Но что ни говори, а Плаксин и Галахов,
Браковщики живых и судьи славных прахов,
С оглядкою меня выводят напоказ,
Не расточая мне своих хвалебных фраз.
Не мне о том судить. А может быть, и правы
Они. Быть может, я не дослужился славы
(Как самолюбие мое ни тарабарь)
Попасть в капитул их и в адрес-календарь,
В разряд больших чинов и в круг чернильной знати,
Пониже уголок — и тот мне очень кстати;
Лагарпам наших дней, светилам наших школ
Обязан уступить мой личный произвол.
Но не о том здесь речь: их прав я не нарушу;
Здесь исповедью я хочу очистить душу:
При случае хочу — и с позволенья дам —
Я обнажить себя, как праотец Адам.
Я сроду не искал льстецов и челядинцев,
Академических дипломов и гостинцев,
Журнальных милостынь не добивался я;
Мне не был журналист ни власть, ни судия;
Похвалят ли меня? Тем лучше! Не поспорю.
Бранят ли? Так и быть — я не предамся горю;
Хвалам — я верить рад, на брань — я маловер,
А сам? Я грешен был, и грешен вон из мер.
Когда я молод был и кровь кипела в жилах,
Я тот же кипяток любил искать в чернилах.
Журнальных схваток пыл, тревог журнальных шум,
Как хмелем, подстрекал заносчивый мой ум.
В журнальный цирк не раз, задорный литератор,
На драку выходил, как древний гладиатор.
Я русский человек, я отрасль тех бояр,
Которых удальство питало бойкий жар;
Любил я — как сказал певец финляндки Эды —
Кулачные бои, как их любили деды.
В преданиях живет кулачных битв пора;
Боярин-богатырь, оставив блеск двора
И сняв с себя узду приличий и условий,
Кидался сгоряча, почуя запах крови,
В народную толпу, чтоб испытать в бою
Свой жилистый кулак, и прыть, и мощь свою.
Давно минувших лет дела! Сном баснословным
Угасли вы! И нам, потомкам хладнокровным,
Степенным, чопорным, понять вас мудрено.
И я был, сознаюсь, бойцом кулачным. Но,
«Журналов перешед волнуемое поле,
Стал мене пылок я и жалостлив стал боле».
Почтенной публикой (я должен бы сказать:
Почтеннейшей — но в стих не мог ее загнать) —
Почтенной публикой не очень я забочусь,
Когда с пером в руке за рифмами охочусь.
В самой охоте есть и жизнь, и цель своя
(В Аксакове прочти поэтику ружья).
В самом труде сокрыт источник наслаждений;
Источник бьет, кипит — и полон изменений:
Здесь рвется с крутизны потоком, там, в тени,
Едва журча, змеит игривые струи.
Когда ж источник сей, разлитый по кувшинам,
На потребление идет — конец картинам!
Поэзии уж нет; тут проза целиком!
Поэзию люби в источнике самом.
Взять оптом публику — она свой вес имеет.
Сей вес перетянуть один глупец затеет;
Но раздроби ее, вся важность пропадет.
Кто ж эта публика? Вы, я, он, сей и тот.
Здесь Петр Иванович Бобчи́нский с крестным братом,
Который сам глупец, а смотрит меценатом;
Не кончивший наук уездный ученик,
Какой-нибудь NN, оратор у заик;
Другой вам наизусть всего Хвостова скажет,
Граф Нулин никогда без книжки спать не ляжет
И не прочтет двух строк, чтоб тут же не заснуть;
Известный краснобай: язык — живая ртуть,
Но жаль, что ум всегда на точке замерзанья;
«Фрол Силич», календарь Острожского изданья,
Весь мир ему архив и мумий кабинет;
Событий нет ему свежей, как за сто лет,
Не в тексте ум его ищите вы, а в ссылке;
Минувшего циклоп, он с глазом на затылке.
Другой — что под носом, того не разберет
И смотрит в телескоп все за сто лет вперед,
Желудочную желчь и свой недуг печальный
Вменив себе в призыв и в признак гениальный;
Иной на все и всех взирает свысока:
Клеймит и вкривь и вкось задорная рука.
И все, что любим мы, и все, что русским свято,
Пред гением с бельмом черно и виновато.
Там причет критиков, пророков и жрецов
Каких-то — невдомек — сороковых годов,
Родоначальников литературной черни,
Которая везде, всплывая в час вечерний,
Когда светилу дня вослед потьма сойдет,
Себя дает нам знать из плесени болот.
Так далее! Их всех я в стих мой не упрячу.
Кто под руку попал, тех внес я наудачу.
Вот вам и публика, вот ваше большинство.
От них опала вам, от них и торжество.
Все люди с голосом, все рать передовая,
Которая кричит, безгласных увлекая;
Все люди на счету, все общества краса.
В один повальный гул их слившись голоса
Слывут между людьми судом и общим мненьем.
Пред ними рад пребыть я с истинным почтеньем,
Но все ж, когда пишу, скажите, неужель
В Бобчи́нском, например, иметь себе мне цель?
В угоду ли толпе? Из денег ли писать?
Все значит в кабалу свободный ум отдать.
И нет прискорбней, нет постыдней этой доли,
Как мысль свою принесть на прихоть чуждой воли,
Как выражать не то, что чувствует душа,
А то, что принесет побольше барыша.
Писателю грешно идти в гостинодворцы
И продавать лицом товар свой! Стихотворцы,
Прозаики должны не бегать за толпой!
Я публику люблю в театре и на балах;
Но в таинствах души, но в тех живых началах,
Из коих льется мысль и чувства благодать,
Я не могу ее посредницей признать;
Надменность ли моя, смиренье ль мне вожатый —
Не знаю; но молве стоустой и крылатой
Я дани не платил и не был ей жрецом.
И я бы мог сказать, хоть не с таким почетом:
«Из колыбели я уж вышел рифмоплетом».
Безвыходно больной, в безвыходном бреду,
От рифмы к рифме я до старости бреду.
Отец мой, светлый ум вольтеровской эпохи,
Не полагал, что все поэты скоморохи;
Но мало он ценил — сказать им не во гнев —
Уменье чувствовать и мыслить нараспев.
Издетства он меня наукам точным прочил,
Не тайно ль голос в нем родительский пророчил,
Что случай — злой колдун, что случай — пестрый шут
Пегас мой запряжет в финансовый хомут
И что у Канкрина в мудреной колеснице
Не пятой буду я, а разве сотой спицей;
Но не могли меня скроить под свой аршин
Ни умный мой отец, ни умный граф Канкрин;
И как над числами я ни корпел со скукой,
Они остались мне тарабарской наукой…
Я не хочу сказать, что чистых муз поборник
Жить должен взаперти, как схимник иль затворник.
Нет, нужно и ему сочувствие людей.
Член общины, и он во всем участник с ней:
Ее труды и скорбь, заботы, упованья —
С любовью братскою, с желаньем врачеванья
Все на душу свою приемлет верный брат,
Он ношу каждого себе усвоить рад,
И, с сердцем заодно, перо его готово
Всем высказать любви приветливое слово.
И славу любит он, но чуждую сует,
Но славу чистую, в которой пятен нет.
И я желал себе читателей немногих,
И я искал судей сочувственных и строгих;
Пять-шесть их назову — достаточно с меня,
Вот мой ареопаг, вот публика моя.
Житейских радостей я многих не изведал;
Но вместо этих благ, которых Бог мне не дал,
Друзьями щедро он меня вознаградил,
И дружбой избранных я горд и счастлив был.
Иных уж не дочтусь: вождей моих не стало;
Но память их жива: они мое зерцало;
Они в трудах моих вторая совесть мне,
И вопрошать ее люблю наедине.
Их тайный приговор мне служит ободреньем
Иль оставляет стих «под сильным подозреньем».
Доволен я собой, и по сердцу мне труд,
Когда сдается мне, что выдержал бы суд
Жуковского; когда надеяться мне можно,
Что Батюшков, его проверив осторожно,
Ему б на выпуск дал свой ценсорский билет;
Что сам бы на него не положил запрет
Счастливый образец изящности афинской,
Мой зорко-сметливый и строгий Боратынский;
Что Пушкин, наконец, гроза плохих писак,
Пожав бы руку мне, сказал: «Вот это так!»
Но, впрочем, сознаюсь, как детям ни мирволю,
Не часто эти дни мне падают на долю;
И восприемникам большой семьи моей
Не смел бы поднести я многих из детей;
Но муза и теперь моя не на безлюдьи,
Не упразднен мой суд, есть и живые судьи,
Которых признаю законность и права,
Пред коими моя повинна голова.
Не выдам их имен нескромным наговором,
Боюсь, что и на них посыплется с укором
Град перекрестного, журнального огня;
Боюсь, что обвинят их злобно за меня
В пристандержательстве моей опальной музы —
Старушки, связанной в классические узы, —
В смешном потворстве ей, в пристрастии слепом
К тому, что век отпел и схоронил живьем.
В литературе я был вольным казаком, —
Талант, ленивый раб, не приращал трудом,
Писал, когда писать в душе слышна потреба,
Не силясь звезд хватать ни с полу и ни с неба,
И не давал себя расколам в кабалу,
И сам не корчил я вождя в своем углу…
Посланница небес, бессмертных дар счастливый,
Подруга тихая печали молчаливой,
О память! — ты одна беседуешь со мной,
Ты возвращаешь мне отятое судьбой;
Тобою счастия мгновенья легкокрылы
Давно протекшие в мечтах мне снова милы.
Еще в забвении дышу отрадой их;
Люблю, задумавшись, минувших дней моих
Воспоминать мечты, надежды, наслажденья,
Минуты радости, минуты огорченья.
Не раз волшебною взлелеянный мечтой
Я в ночь безмолвную беседовал с тобой;
И в дни счастливые на час перенесенный,
Дремал утешенный и с жизнью примиренный.
Так, всем обязан я твоим приветным снам.
Тебя я петь хочу; — дай жизнь моим струнам,
Цевнице вторь моей; — твой голос сердцу внятен,
И резвой радости и грусти он приятен.
Ах! кто о прежних днях порой не вспоминал?
Кто жизнь печальную мечтой не украшал?
Смотрите: — Вот старик седой, изнеможенный,
На ветхих костылях под ношей лет согбенный,
Он с жизнью сопряжен страданием одним;
Уже могилы дверь отверста перед ним; —
Но он живет еще! — он помнит дни златые!
Он помнит резвости и радости младые!
С товарищем седым, за чашей круговой,
Мечтает о былом, и вновь цветет душой;
Светлеет взор его, весельем дух пылает,
И руку друга он с восторгом пожимает.
Наскучив странствием и жизни суетою,
Усталый труженик под кровлею родною
Вкушает сладостный бездействия покой;
Благодарит богов за мирный угол свой;
Забытый от людей блажит уединенье,
Где от забот мирских нашел отдохновенье;
Но любит вспоминать он были прежних лет,
И море бурное, и столько ж бурный свет,
Мечтанья юности, восторги сладострастья,
Обманы радости и ветреного счастья;
Милее кажется ему родная сень,
Покой отраднее, приятней рощи тень,
Уединенная роскошнее природа,
И тихо шепчет он: — «всего милей свобода!» —
О дети памяти! о Фебовы сыны!
Певцы бессмертные! кому одолжены
Вы силой творческой небесных вдохновений?
— «Отзыву прежних чувств и прежних впечатлений». —
Они неопытный развить умели ум,
Зажгли, питали в нем, хранили пламень дум.
Образовала вас природа — не искусство;
Так, — чувство выражать одно лишь может чувство.
Когда вы кистию волшебною своей
Порывы бурные, волнение страстей
Прелестно, пламенно и верно выражали,
Вы отголоску их в самих себе внимали.
Ах, скольких стоит слез бессмертия венец!
Но все покоится в безмолвии ночном,
И вежды томные сомкнулись тихим сном.
Воспоминания небесный, светлый Гений
К нам ниспускается на крыльях сновидений.
В пленительных мечтах, одушевленных им,
И к играм и к трудам обычным мы спешим:
Пастух берет свирель, — владелец багряницу,
Художник кисть свою, — поэт свою цевницу,
Потомок рыцарей, взлелеянный войной,
Сверкающим мечем махает над главой.
Доколе памяти животворящий свет
Еще не озарил туманной бездны лет,
Текли в безвестности века и поколенья;
Все было жертвою безгласного забвенья:
Дела великие не славились молвой,
Под камнем гробовым незнаем тлел герой.
Преданья свет блеснул, — и камни глас прияли,
Века минувшие из тьмы своей восстали;
Народы поздние урокам внемлют их,
Как гласу мудрому наставников седых.
Рассказы дивные! волшебные картины!
Свободный, гордый Рим! блестящие Афины!
Великолепный ряд триумфов и честей!
С каким волнением внимал я с юных дней
Бессмертным повестям Плутарха, Фукидида!
Я Персов поражал с дружиной Леонида;
С отцом Виргинии отмщением пылал,
Казалось, грудь мою пронзил его кинжал;
И подданный Царя, защитник верный трона,
В восторге трепетал при имени Катона.
Но любопытный ум в одной ли тьме преданий
Найдет источники уроков и познаний? —
Нет; все вокруг меня гласит о прежних днях.
Блуждая странником в незнаемых краях,
Я всюду шествую минувшим окруженный.
Я вопрошаю прах дряхлеющей вселенной:
И грады, и поля, и сей безмолвный ряд
Рукою времени набросанных громад.
Событий прежних лет свидетель молчаливый,
Со мной беседует их прах красноречивый.
Здесь отвечают мне оракулы времен:
Смотрите, — видите ль, дымится Карфаген!
Полнеба Африки пожарами пылает!
С протяжным грохотом Пальмира упадает!
Как волны дымные бегущих облаков,
Мелькают предо мной события веков.
Печать минувшего повсюду мною зрима…
Поля Авзонии! державный пепел Рима!
Глашатаи чудес и славы прежних лет!
С благословеньем вас приветствует поэт.
Смотрите, — как века, незримо пролетая,
Твердыни древние и горы подавляя,
Бросая гроб на гроб, свергая храм на храм,
Остатки гордые являют Рима нам.
Великолепные, бессмертные громады!
Вот здесь висящих рек шумели водопады;
Вот здесь входили в Рим когорты Плебеян,
Обремененные богатством дальних стран;
Чертогов, портиков везде я зрю обломки,
Где начертал резец Римлян деянья громки.
Не смела времени разрушить их рука,
И возлегли на них усталые века.
Все, все вещает здесь уму, воображенью.
Внимайте времени немому поученью!
Познайте тления незыблемый закон!
Из-под развалин сих вещает глухо он:
«Все гибнет, все падет, — и грады, и державы»…
О колыбель наук, величия и славы!
Отчизна светлая героев и богов!
Святая Греция! теперь толпы рабов
Блуждают на брегах божественной Эллады;
Ко храму ветхому Дианы иль Паллады
Шалаш пристроил свой ленивый рыболов!
Ты б не узнал, Солон, страну своих отцов;
Под чуждым скипетром главой она поникла;
Никто не слышит там о подвигах Перикла; —
Все губит, все мертвит невежества ярем.
Но неужель для нас язык развалин нем?
Нет, нет, лишь понимать умейте их молчанье, —
И новый мир для вас создаст воспоминанье.
Счастлив, счастлив и тот, кому дано судьбою
От странствий отдохнуть под кровлею родною,
Увидеть милую, священную страну,
Где жизни он провел прекрасную весну,
Провел невинное, безоблачное детство.
О край моих отцов! о мирное наследство!
Всегда присутственны вы в памяти моей:
И в берегах крутых сверкающий ручей,
И светлые луга, и темные дубравы,
И сельских жителей приветливые нравы. —
Приятно вспоминать младенческие дни…
Когда, едва вздохнув для жизни неизвестной,
Я с тихой радостью взглянул на мир прелестный, —
С каким восторгом я природу обнимал!
Как свет прекрасен был! — Увы! тогда не знал
Я буйственных страстей в беспечности невинной:
Дитя, взлелеянный природою пустынной,
Ее одну лишь зрел, внимал одной лишь ей;
Сиянье солнечных, торжественных лучей
Веселье тихое мне в сердце проливало;
Оно с природою в ненастье унывало;
Не знал я радостей, не знал я мук других,
За мигом не умел другой предвидеть миг;
Я слишком счастлив был спокойствием незнанья;
Блаженства чуждые и чуждые страданья
Часы невидимо мелькали надо мной…
О, суждено ли мне увидеть край родной,
Друзей оставленных, друзей всегда любимых,
И сердцем отдохнуть в тени дерев родимых?..
Там счастье я найду в отрадной тишине.
Не нужны почести, не нужно злато мне; —
Отдайте прадедов мне скромную обитель.
Забытый от людей, дубрав безвестных житель,
Не позавидую надменным богачам;
Нет, нет, за тщетный блеск я счастья не отдам;
Не стану жертвовать фортуне своевольной.
Спокойный совестью, судьбой своей довольный,
И песни нежные, и мирный фимиам
Я буду посвящать отеческим богам.
Так перешедши жизнь незнаемой тропою,
Свой подвиг совершив, усталою главою
Склонюсь я наконец ко смертному одру;
Для дружбы, для любви, для памяти умру;
И все умрет со мной! — Но вы, любимцы Феба,
Вы вместе с жизнию принявшие от неба
И дум возвышенных и сладких песней дар!
Враждующей судьбы не страшен вам удар:
Свой век опередив, заране слышит Гений
Рукоплескания грядущих поколений.
(РАССКАЗ)
Посвящается В. Л. Величко
Кого тут удивишь проклятою привычкой
Ночь коротать в гостях, потом спешить домой,
Звонить, и ждать слуги иль горничной босой,
Чтоб отворила дверь…
Но я пришел с отмычкой…
Неслышно пробрался в ту комнату, где жил;
И, странно, — в темноте, пока я шаркал спичкой,
Чтоб засветить свечу, я смутно ощутил
Неловкий, чуткий страх: рука моя дрожала,
Светильня, Бог знает с чего, слегка трещала,
И я не скоро мог свечи зажечь… За мной, —
Я это чувствовал, — есть кто-то, — вор ночной,
Иль нежеланный гость… И стал я озираться,
Подумав: пустяки! Чего тут мне пугаться!
Какого черта!! И — едва не уронил
Из рук подсвечника…
Сперва, как бы в тумане,
Потом ясней, у шкафа, на диване,
Я увидал его.
Он темен был,
Как тень, и бледен; с узкими глазами,
Скулистый и худой; одни его виски,
Казалось, лоснились, да кисть сухой руки
Белелась, как пятно, на согнутом колене.
Не сон ли это?.. Гость из-за могильной сени!!
Возможно ли?!.. И долго мой испуг
Держал меня, как бы в оцепенении.
Хотелось крикнуть, убежать в смятении, —
В борьбе неясных дум. — Что если, — вдруг
Пришло мне в голову, — мне одному придется
С ним ночевать, или — с ума сойти — бороться! —
Кто знает, кто это? Или сбежал он?! Вздор!..
Я знал, — наверно знал (вся пресса наша знала),
Что умер он давно в виду туманных гор,
В избе у казака, на берегах Байкала…
Мне было жаль его, как человека, жаль;
Но не одна в те дни нас разлучила даль:
Не лицемерил он, и я не лицемерил, —
Я верил, что идем вперед мы, он не верил.
Я шел своим путем, — он круто своротил
На чуждую душе его дорогу, —
Так расходились мы, и мирно, понемногу,
Навеки разошлись.
Зачем же до меня
За тридевять земель в магнитном урагане
Донесся прах его, — и на моем диване
Уселся и — глядит! — Ужели мы родня
По духу, несмотря на рознь задач и мнений?!
И, задыхаясь, я его спросил:
— Чего ты хочешь, — брат?..
— Не знаю…
— Зачем же ты — ты, призрак, посетил
Мой кабинет рабочий?
— Я страдаю…
— Откуда ты?
— Из темноты…
— И не живой,
А мертвый?!
— Смерти нет. Я был вочеловечен
И, значит, одарен бессмертною душой;
А если вечен я, — то и Спаситель вечен…
— Так что же?
— Страшно жжет меня Его глагол.
Искал я выхода к Нему — и не нашел…
Хаос и тьма…
— Но как же ты пробраться
Мог в эту комнату?
— Темна была она.
— Но ты и при свече…
— И при свече остаться
Могу я, потому, что и свеча темна.
Что значит этот свет?! О, есть такие сферы,
Где светится любовь и где Христос…
— Ты жаждешь веры! ты?!..
— Хотя бы только слез!
И тех за гробом нет… Нет ни болезней,
Ни воздыхания…
— И не вздыхаешь ты
О прошлом? Помнишь ли ты юные мечты
О будущем — о том, что было бы полезней
Для человечества: прогресс или хаос?
И как бы ты теперь решил такой вопрос?
— Не мучь меня… Клянусь, не понимаю
Твоих вопросов; смутно я читаю
В уме твоем давно мне чуждые слова:
«Свобода», «равенство», «правительство», «права»…
Их смысл утрачен нами, — мы
Питаемся эфиром нашей тьмы,
Свободны и уже ничем не уязвимы,
У нас одно отчаянье, что свет
Небес — увы! — далек от нас, что нет
И признака того, что видят херувимы…
Что мы такое? Мы необяснимы,—
Мы искры, но не гаснем, — вечной тьмы
Не освещаем, но друг друга видим мы
И, не любя, тоскуем… В этом все равны мы,
Как бы осуществляя идеал
Земного равенства. — О, как бы я желал
Подняться выше!.. — тщетное желанье!..
Неравенство — есть достоянье
Иных, блаженных душ. Лишь там и могут быть
Разнообразные божественные сферы,
Где равной нет любви, — ни равной силы веры…
— О! Ты пугал меня, как призрак, а теперь —
Иную поселил в душе моей тревогу…
Я верю, и зову рассудок на подмогу,
И сомневаюсь…
— Одному поверь:
Кто Царства Божия в душе своей не носит,
Тот никуда его с собой не унесет,
И не получит он того, чего не просит,
И не дождется он того, чего не ждет.
— Но ты ждал лучшего…
— Я ждал хаоса, —
Чтоб все с хаоса началось; —
И я с собой в душе его унес,
И погрузился в тьму. Там все оборвалося,
Что связывало нас как бы в одну семью;
И стал я чужд всему земному,
Всему небесному, всему святому
И даже грешному…
— Ты оживил мою
Фантазию, и, я клянусь мечтами
Всей нашей юности, не все ты по̀рвал с нами, —
Не все оборвано. Ты вовсе не был злой!
Ты многих привлекал своею добротой
И простодушными, сердечными речами…
Зачем же ты, в угоду молодой
Своей возлюбленной, хвалился жаждой крови!
Но если ты в те дни и лживый был пророк, —
Вину с тобой делил неумолимый рок…
— Он дрогнул и, привстав, высоко поднял брови,
И черною кивнул мне головой,
И, мне почудилось, сказал: — спасибо, милый!
Будь обо мне пред Вышним Судией
Живым свидетелем…
И воздухом могилы
Землистым на меня пахнуло, — он исчез.
Так возникают привиденья
Во имя зла, добра, неведомых небес
И преисподней, силою чудес
Душе присущей. Ну, а все же,
Хоть я, в конце концов, и перестал
Дрожать и трусить, я бы не желал
Таких загадочных гостей… Избави Боже!..
(РАЗСКАЗ).
Посвящается В. Л. Величко.
Кого тут удивишь проклятою привычкой
Ночь коротать в гостях, потом спешить домой,
Звонить, и ждать слуги иль горничной босой,
Чтоб отворила дверь…
Но я пришел с отмычкой…
Неслышно пробрался в ту комнату, где жил;
И, странно, — в темноте, пока я шаркал спичкой,
Чтоб засветить свечу, я смутно ощутил
Неловкий, чуткий страх: рука моя дрожала,
Светильня, Бог знает с чего, слегка трещала,
И я не скоро мог свечи зажечь… За мной, —
Я это чувствовал, — есть кто-то, — вор ночной,
Иль нежеланный гость… И стал я озираться,
Подумав: пустяки! Чего тут мне пугаться!
Какого чорта!! И — едва не уронил
Из рук подсвечника…
Сперва, как бы в тумане,
Потом ясней, у шкапа, на диване,
Я увидал его.
Он темен был,
Как тень, и бледен; с узкими глазами,
Скулистый и худой; одни его виски,
Казалось, лоснились, да кисть сухой руки
Белелась, как пятно, на согнутом колене.
Не сон ли это?.. Гость из-за могильной сени!!
Возможно ли?!.. И долго мой испуг
Держал меня, как бы в оцепененьи.
Хотелось крикнуть, убежать в смятеньи, —
В борьбе неясных дум. — Что̀ если, — вдруг
Пришло мне в голову, — мне одному придется
С ним ночевать, или — с ума сойти — бороться! —
Кто знает, кто это? Или сбежал он?! Вздор!..
Я знал, — наверно знал (вся пресса наша знала),
Что умер он давно в виду туманных гор,
В избе у казака, на берегах Байкала…
Мне было жаль его, как человека, жаль;
Но не одна в те дни нас разлучила даль:
Не лицемерил он, и я не лицемерил, —
Я верил, что идем вперед мы, он не верил.
Я шел своим путем, — он круто своротил
На чуждую душе его дорогу, —
Так расходились мы, и мирно, понемногу,
Навеки разошлись.
Зачем же до меня
За тридевять земель в магнитном урагане
Донесся прах его, — и на моем диване
Уселся и — глядит! — Ужели мы родня
По духу, несмотря на рознь задач и мнений?!
И, задыхаясь, я его спросил:
— Чего ты хочешь, — брат?..
— Не знаю…
— Зачем же ты — ты, призрак, посетил
Мой кабинет рабочий?
— Я страдаю…
— Откуда ты?
— Из темноты…
— И не живой,
А мертвый?!
— Смерти нет. Я был вочеловечен
И, значит, одарен безсмертною душой;
А если вечен я, — то и Спаситель вечен…
— Так что́ же?
— Страшно жжет меня Его глагол.
Искал я выхода к Нему — и не нашел…
Хаос и тьма…
— Но как же ты пробраться
Мог в эту комнату?
— Темна была она.
— Но ты и при свече…
— И при свече остаться
Могу я, потому, что и свеча темна.
Что̀ значит этот свет?! О, есть такия сферы,
Где светится любовь и где Христос…
— Ты жаждешь веры! ты?!..
— Хотя бы только слез!
И тех за гробом нет… Нет ни болезней,
Ни воздыхания…
— И не вздыхаешь ты
О прошлом? Помнишь ли ты юныя мечты
О будущем — о том, что̀ было бы полезней
Для человечества: прогресс или хаос?
И как бы ты теперь решил такой вопрос?
— Не мучь меня… Клянусь, не понимаю
Твоих вопросов; смутно я читаю
В уме твоем давно мне чуждыя слова:
«Свобода», «равенство», «правительство», «права»…
Их смысл утрачен нами, — мы
Питаемся эѳиром нашей тьмы,
Свободны и уже ничем не уязвимы,
У нас одно отчаянье, что свет
Небес — увы! — далек от нас, что нет
И признака того, что̀ видят херувимы…
Что̀ мы такое? Мы необяснимы,—
Мы искры, но не гаснем, — вечной тьмы
Не освещаем, но друг друга видим мы
И, не любя, тоскуем… В этом все равны мы,
Как бы осуществляя идеал
Земного равенства. — О, как бы я желал
Подняться выше!.. — тщетное желанье!..
Неравенство — есть достоянье
Иных, блаженных душ. Лишь там и могут быть
Разнообразныя божественныя сферы,
Где равной нет любви, — ни равной силы веры…
— О! Ты пугал меня, как призрак, а теперь —
Иную поселил в душе моей тревогу…
Я верю, и зову разсудок на подмогу,
И сомневаюсь…
— Одному поверь:
Кто Царства Божия в душе своей не носит,
Тот никуда его с собой не унесет,
И не получит он того, чего не просит,
И не дождется он того, чего не ждет.
— Но ты ждал лучшаго…
— Я ждал хаоса, —
Чтоб все с хаоса началось; —
И я с собой в душе его унес,
И погрузился в тьму. Там все оборвалося,
Что связывало нас как бы в одну семью;
И стал я чужд всему земному,
Всему небесному, всему святому
И даже грешному…
— Ты оживил мою
Фантазию, и, я клянусь мечтами
Всей нашей юности, не все ты по̀рвал с нами, —
Не все оборвано. Ты вовсе не был злой!
Ты многих привлекал своею добротой
И простодушными, сердечными речами…
Зачем же ты, в угоду молодой
Своей возлюбленной, хвалился жаждой крови!
Но если ты в те дни и лживый был пророк, —
Вину с тобой делил неумолимый рок…
— Он дрогнул и, привстав, высоко поднял брови,
И черною кивнул мне головой,
И, мне почудилось, сказал: — спасибо, милый!
Будь обо мне пред Вышним Судией
Живым свидетелем…
И воздухом могилы
Землистым на меня пахнуло, — он исчез.
Так возникают привиденья
Во имя зла, добра, неведомых небес
И преисподней, силою чудес
Душе присущей. Ну, а все же,
Хоть я, в конце концов, и перестал
Дрожать и трусить, я бы не желал
Таких загадочных гостей… Избави Боже!..
Тот в сей жизни лишь блажен, кто малым доволен,
В тишине знает прожить, от суетных волен
Мыслей, что мучат других, и топчет надежну
Стезю добродетели к концу неизбежну.
Малый свой дом, на своем построенный поле,
Кое дает нужное умеренной воле:
Не скудный, не лишний корм и средню забаву —
Где б с другом с другим я мог, по моему нраву
Выбранным, в лишны часы прогнать скуки бремя,
Где б, от шуму отдален, прочее все время
Провожать меж мертвыми греки и латины,
Исследуя всех вещей действа и причины,
Учася знать образцом других, что полезно,
Что вредно в нравах, что в них гнусно иль любезно, —
Желания все мои крайни составляет.Богатство, высокий чин, что в очах блистает
Люду неискусному, многие печали
Наносит и ищущим и тем, что достали.Кто б не смеялся тому, что стежку жестоку
Топчет, лезя весь в поту на гору высоку,
Коей вершина остра так, что, осторожно
Сколь стопы ни утверждать, с покоем не можно
Устоять, и всякий ветр, что дышит, опасный:
Грозит бедному падеж в стремнины ужасны;
Любочестный, однак, муж на него походит.
Редко счастье на своих крылах кого взводит
На высоку вдруг степень, и если бывает
Столько ласково к кому, долго в том ее знает*
Устоять, но в малый час копком его спихнет
Одним, что, стремглав летя, не один член свихнет;
А без помочи того труды бесконечны
Нужны и терпение, хоть плоды ж не вечны.С петухами пробудясь, нужно потащиться
Из дому в дом на поклон, в переднях томиться,
Утро все торча в ногах с холопы в беседе,
Ни сморкнуть, ни кашлянуть смея. По обеде
Та же жизнь до вечера; ночь вся беспокойно
Пройдет, думая, к кому поутру пристойно
Еще бежать, перед кем гнуть шею и спину,
Что слуге в подарок, что понесть господину.
Нужно часто полыгать, небылицу верить
Болыпу, чем что скорлупой можно море смерить;
Господскую сносить спесь, признавать, что родом
Моложе Владимира одним только годом,
Хоть ты помнишь, как отец носил кафтан серой;
Кривую жену его называть Венерой
И в шальных детях хвалить остроту природну;
Не зевать, когда он сам несет сумасбродну.
Нужно добродетелей звать того, другого,
От кого век не видал добра никакого,
И средь зимы провожать, сам без шапки, в сани,
Притворяясь не слыхать за плечми слух брани.
Нужно еще одолеть и препятства многи,
Что зависть кладет на всяк час тебе под ноги, —
Все ж те труды наконец в надежде оставят,
Иль в удачу тебе чин маленький доставят.Тогда должность поведет тебя в поле вялить, **
Увечиться и против смерти груди пялить;
Иль с пером в руках сносить шум и смрад приказный,
Боясь всегда не проспать час к делам указный,
И с страхом всегда крепить в суду приговоры,
Чтоб тебя не довели с сильнейшим до ссоры;
Или торчать при дворе с утра до полночи
С отвесом в руках и сплошь напяливши очи,
Чтоб с веревки не скользнуть; а между тем свищет
Славолюбие в ушах, что, кто славу ищет,
В первой степени тому стыд остановиться;
Убо, повторяя труд, лет с тридцать нуриться,
Лет с тридцать бедную жизнь еще продолжати
Станешь, чтоб к цели твоей весь дряхл добежати.
Вот уж достиг, царскую лишь власть над собою
Знаешь; человеческ род весь уж под тобою
Как червяк ползет; одним взглядом ты наводишь
Мрачну печаль и одним — радости свет вводишь.
Все тебя, как бы божка, кадить и чтить тщатся,
Все больше, чем чучела — вороны, боятся.
Искусство само твой дом создало пространный,
Где все, что Италия, Франция и странный
Китайск ум произвели, зрящих удивляет.
Всякий твой член в золоте и в камнях блистает,
Которы шлет Индия и Перу обильны,
Так, что лучи от тебя глаза снесть не сильны.
Спишь в золоте, золото на золоте всходит
Тебе на стол, и холоп твой в золоте ходит,
И сам Аполлон, тебя как в улице видит,
Свите твоей и возку твоему завидит.
Ужли покоен? — Никак! Покой отымает
Дом пышный, и сладк сон с глаз того убегает,
Кто на нежной под парчой постели ложится.
Сильна тревога в сердцах богатых таится —
Не столько волнуется море, когда с сама
Дна движет воды его зло буря упряма.
Зависть шепчет, буде вслух говорить не смеет,
Беспрестанно на тебя, и хоть одолеет
Десятью достоинство твое, погибаешь
Наконец, хотя вину сам свою не знаешь.С властию славы любовь в тебе возрастая,
Крушится, где твой предел уставить не зная;
Меньше ж пользует, чем песнь сладкая глухому **,
Чем нега и паренье подагрой больному,
Вышня честь — сокровище тому несказанно,
Кого надежда и страх мучит беспрестанно.Еще если б наша жизнь на два, на три веки
Тянулась, не столько бы глупы человеки
Казалися, мнению служа безрассудну,
Меньшу в пользу большия времени часть трудну
Снося и довольно дней поправить имея
Себя, когда прежние прожили шалея,
Да лих человек, родясь, имеет насилу
Время оглядеться вокруг и полезть в могилу;
И столь короткий живот еще ущербляют
Младенство, старость, болезнь; а дни так летают,
Что напрасно будешь ждать себе их возврату.
Что ж столь тяжкий сносить труд за столь малу плату
Я имею? и терять золотое время,
Отставляя из дня в день злонравия семя
Из сердца искоренять? и ища степени
Пышны и сокровища за пустые тени,
Как пес басенный кусок с зуб опустил мяса? Добродетель лучшая есть наша украса,
Тишина ума под ней и своя мне воля
Всего драгоценнее. Кому богатств доля
Пала и славы, тех трех благ может лишиться,
Хоть бы крайней гибели и мог ущититься.Глупо из младенчества звыкли мы бояться
Нищеты, презрения, и те всего мнятся
Зла горчае, потому бежим мы в другую
Крайность, не зная в вещах меру никакую;
Всяко, однако ж, предел свой дело имеет:
Кто пройдет, кто не дойдет — подобно шалеет.
Грешит пестун Неронов, что тьмы накопляет
Сокровищ с бедством житья, да и тот, что чает
В бочке имя мудреца достать, часто голод
И мраз терпя, не умен: в шестьдесят лет молод,
Еще дитя, под начал отдать можно дядьки,
Чтоб лозою злые в нем исправил повадки.Сильвий, масло продая, не хуже кормился
И от досад нищеты не хуже щитился
Малым мешком, чем теперь, что, все края света
Сквозь огнь, сквозь мраз пробежав и изнурив лета
В беспокойстве сладкие, сундуки, палаты
Огромны сокровищу его тесноваты.
Можно скудость не терпеть, богатств не имея
Лишних, и в тихом углу, покоен седея,
Можно славу получить, хоть бы за собою
Полк людей ты не водил, хоть бы пред тобою
Народ шапки не сымал, хоть бы ты таскался
Пешком, и один слуга тебя лишь боялся.
Мудрая малым прожить природа нас учит
В довольстве, коль лакомство разум наш не мучит,
Достать нетрудно доход невелик и сходен
С состоянием твоим, и потом свободен
Желаний и зависти там остановися.
В степенях блистающих имен не дивися
И богатств больших; живи тих, ища, что честно,
Что и тебе и другим пользует нелестно
К нравов исправлению; слава твоя вечно
Между добрыми людьми жить будет, конечно.
Да хоть бы неведом дни скончал и по смерти
Свету остался забыт, силен ты был стерти
Зуб зависти, ни трудов твоих мзда пропала:
Добрым быть — собою мзда есть уже немала.
Умолкни, чернь непросвещенна,
Слепые мира мудрецы!
Небесна истина, священна!
Твою мне тайну ты прорцы.
Вещай: я буду ли жить вечно?
Бессмертна ли душа моя?
Се слово мне гремит предвечно:
Жив Бог! — Жива душа твоя.
Жива душа моя! и вечно
Она жить будет без конца;
Сиянье длится беспресечно,
Текуще света от Отца.
От лучезарной единицы,
В ком всех существ вратится круг,
Какие ни текут частицы,
Все живы, вечны: — вечен дух.
Дух тонкий, мудрый, сильный, сущий
В единый миг и там и здесь,
Быстрее молнии текущий
Всегда, везде и вкупе весь,
Неосязаемый, незримый,
В желаньи, в памяти, в уме
Непостижимо содержимый,
Живущий внутрь меня и вне.
Дух, чувствовать, внимать способный,
Все знать, судить и заключать;
Как легкий прах, так мир огромный
Вкруг мерить, весить, исчислять;
Ревущи отвращать перуны,
Чрез бездны преплывать морей,
Сквозь своды воздуха лазурны
Свет черпать солнечных лучей;
Могущий время скоротечность,
Прошедше с будущим вязать;
Воображать блаженство, вечность
И с мертвыми совет держать;
Пленяться истин красотою,
Надеяться бессмертным быть:
Сей дух возможет ли косою
Пресечься смерти и не жить?
Как можно, чтобы Царь всемирный,
Господь стихий и вещества —
Сей дух, сей ум, сей огнь эфирный,
Сей истый образ Божества —
Являлся с славою такою,
Чтоб только миг в сем свете жить,
Потом покрылся б вечной тьмою?
Нет, нет! — сего не может быть.
Не может быть, чтоб с плотью тленной,
Не чувствуя нетленных сил,
Противу смерти разяренной
В сраженье воин выходил;
Чтоб властью Царь не ослеплялся,
Судья против даров стоял
И человек с страстьми сражался,
Когда бы дух не укреплял.
Сей дух в Пророках предвещает,
Парит в Пиитах в высоту,
В Витиях сонмы убеждает,
С народов гонит слепоту;
Сей дух и в узах не боится
Тиранам правду говорить:
Чего бессмертному страшиться?
Он будет и за гробом жить.
Премудрость вечная и сила,
Во знаменье чудес своих,
В персть земну душу, дух вложила
И так во мне связала их,
Что сделались они причастны
Друг друга свойств и естества:
В сей водворился мир прекрасный
Бессмертный образ Божества!
Бессмертен я! — и уверяет
Меня в том даже самый сон;
Мои он чувства усыпляет,
Но действует душа и в нем;
Оставя неподвижно тело,
Лежащее в моем одре,
Она свой путь свершает смело,
В стихийной пролетая пре.
Сравним ли и прошедши годы
С исчезнувшим, минувшим сном:
Не все ли виды нам природы
Лишь бывших мечт явятся сонм?
Когда ж оспорить то не можно,
Чтоб в прошлом време не жил я:
По смертном сне так непреложно
Жить будет и душа моя.
Как тьма есть света отлученье:
Так отлученье жизни, смерть.
Но коль лучей, во удаленье,
Умершими нельзя почесть:
Так и души, отшедшей тела,
Она жива, — как жив и свет;
Превыше тленного предела
В своем источнике живет.
Я здесь живу, — но в целом мире
Крылата мысль моя парит;
Я здесь умру, — но и в эфире
Мой глас по смерти возгремит.
О! если б стихотворство знало
Брать краску солнечных лучей,
Как ночью бы луна, сияло
Бессмертие души моей.
Но если нет души бессмертной:
Почто ж живу в сем свете я?
Что в добродетели мне тщетной,
Когда умрет душа моя?
Мне лучше, лучше быть злодеем,
Попрать закон, низвергнуть власть,
Когда по смерти мы имеем
И злой и добрый равну часть.
Ах, нет! — коль плоть, разрушась, тленна
Мертвила б наш и дух с собой,
Давно бы потряслась вселенна,
Земля покрылась кровью, мглой;
Упали б троны, царства, грады,
И все погибло б зол в борьбе;
Но дух бессмертный ждет награды
От правосудия себе.
Дела, и сами наши страсти,
Бессмертья знаки наших душ.
Богатств алкаем, славы, власти:
Но все их получа, мы в ту ж
Минуту вновь — и близь могилы —
Не престаем еще желать;
Так мыслей простираем крилы,
Как будто б ввек не умирать.
Наш прах слезами оросится,
Гроб скоро мохом зарастет:
Но огнь от праха в том родится,
Надгробну надпись кто прочтет;
Блеснет, — и вновь под небесами
Начнет свой феникс новый круг;
Все движется, живет делами,
Душа бессмертна, мысль и дух.
Как серный пар прикосновеньем
Вмиг возгорается огня,
Подобно мысли сообщеньем
Возможно вдруг возжечь меня;
Вослед же моему примеру
Пойдет отважно и другой:
Так дел и мыслей атмосферу
Мы простираем за собой!
И всяко семя роду сродно
Как своему приносит плод:
Так всяка мысль себе подобно
Деянье за собой ведет.
Благие в мире духи, злые,
Суть вечны чада сих семен;
От них те свет, а тьму другие
В себя приемлют, жизнь иль тлен.
Бываю весел и спокоен,
Когда я сотворю добро;
Бываю скучен и расстроен,
Когда соделаю я зло:
Отколь же разность чувств такая?
Отколь борьба и перевес?
Не то ль, что плоть есть персть земная,
А дух влияние небес?
Отколь, и чувств по насыщенье,
Обемлет душу пустота?
Не оттого ль, что наслажденье
Для ней благ здешних суета?
Что есть для нас другой мир краше,
Есть вечных радостей чертог?
Бессмертие стихия наша,
Покой и верьх желаний — Бог!
Болезнью изнуренна смертной
Зрю мужа праведна в одре,
Покрытого уж тенью мертвой;
Но при возблещущей заре
Над ним прекрасной, вечной жизни
Горе он взор возводит вдруг,
Спеша в обятие отчизны,
С улыбкой испускает дух.
Как червь, оставя паутину
И в бабочке взяв новый вид,
В лазурну воздуха равнину
На крыльях блещущих летит,
В прекрасном веселясь убранстве,
С цветов садится на цветы:
Так и душа, небес в пространстве,
Не будешь ли бессмертна ты?
О нет! — бессмертие прямое
В едином Боге вечно жить,
Покой и счастие святое
В его блаженном свете чтить.
О радость! — О восторг любезный!
Сияй, надежда, луч лия,
Да на краю воскликну бездны:
Жив Бог! — Жива душа моя!
1785, 1797
Самих себя они изгнали
И встретились в чужих краях, —
Сошлись, истратились, устали,
И домик наняли в горах.
Там, где на солнечном припеке
В дни Пасхи зреет апельсин,
Где в зной журчащие потоки
Из трещин каменных с вершин
Стекают в сонные долины;
Где возле мраморных руин,
Из кактусов колючий тын,
Как допотопных трав потомок,
Торчит, прикрыв со всех сторон
Когда-то царственных колонн
В плющи наряженный обломок;
Где серп забыт, заброшен плуг,
Где белый дом с крыльцом — из тени
На солнце выдвинул ступени;
Где к морю путь прошел на юг;
Где высох лист, трава пожелкла,
Где жизнь, как бы уставши, смолкла, —
Они скрываются сам-друг.
Не жаль им родины холодной:
Он проклял жизнь в ее степях
И скрылся от вражды народной;
Она — ушла в любви свободной
Искать уединенных дней;
Но в этой жизни без цепей
В ней скука надломила силы, —
А он без дела изнемог, —
И оба сели на порог
Своей неприхотливой виллы.
Он желт лицом, — она бледна,
Глаза сердиты, губы сухи;
Он молчалив, — она не в духе,—
И говорит ему она:
— Ну, что ж нам делать, ясный сокол?
Жар, духота, — одно окно,
И даже два окна без стекол,
Прикрыты ставнями; смешно
Мечтать… а что ж нам делать летом,
Когда и думать тяжело! —
Пиши стихи, будь хоть поэтом!
Или начнем, куда ни шло,
Писать послания друг к другу;
Ты мне пиши, а я тебе.
Он.
О чем?
Она.
О чем? Ты о своей борьбе
С людьми; а я, на зло судьбе,
Постановлю себе в заслугу
Ту независимость, с какой
Я по любви сошлась с тобой.
Авось, поднявшись на ходули,
Мы в собственных своих глазах
Начнем расти, врагам на страх.
Ах, скука, скука! Но могу ли
Я, посуди ты, без хандры
Смотреть на выступы горы,
Палящим солнцем облитые,
Как бы из бронзы отлитые?
Так нестерпимо всякий раз
В день утомительный и жаркий,
Своею желтизною яркой
Они тревожат нервы глаз.
Ты, около меня, — усталый, —
Не то поэт иль добрый малый, —
Провинциал из наших стран,
Не то измученный тиран,
Моей любви невольник жалкий…
А вон, пустой водопровод
И под его разбитой аркой
Ручей спадающий с высот;
Вокруг него плющи и розы,
А там, на скате, пастухи,
Ослы, пасущиеся козы…
Все это просится в стихи
Или в картину, — но все то же
И то же каждый день — о, Боже!
Как этих живописных мест
Мне живописность надоела!
Но… не ропщу, — сама хотела
Я на себя взять этот крест.
Он.
Несчастная! да разве есть
Природа где-нибудь богаче!
Не петербургские ли дачи
Ты ей прикажешь предпочесть?
Будь, милая, великодушней, —
Здесь померанцы…
Она.
Здесь померанцы… Что мне в них!
От рощи их несет конюшней.
Ты ж, слава Богу, не жених…
Он.
О! слава Богу!
Она.
О! слава Богу! Ароматен
Здесь воздух так, что неприятен.
Не знаю, будешь ли ты рад,
Когда я этот аромат
Сравню с любовью: для начала
Она куда как хороша!
Но, верь мне, гордая душа
Еще чутья не потеряла…
Он.
Я также горд и, может быть,
Капризен также, — цепи долга,
Как ты, не стал бы выносить…
И если вздумал полюбить,
Уверен был, что не надолго.
Любовь вот здесь, она в крови;
Затихла кровь, — и нет любви;
Не верю я в другое чувство, —
Пусть говорят о нем все те,
Кто любит праздное искусство,
Построенное на мечте.
Она.
А ты, — ты разве не мечтатель?
Он.
Благ неизведанных искатель,
Я, ради этих благ, отверг
Отчизну, веру, власти, нравы,
Кумиры наши ниспроверг,
Во всех преданьях нашей славы
Я подсмотрел не ложь, так миф
В своем богатстве я увидел
Зло — и его возненавидел.
Я был беспечен и ленив, —
Хотел занять себя работой;
Жизнь, зараженную зевотой
Моих родных и близких мне,
Хотел похоронить на дне
И выплыть на поверхность новым…
И что ж увидел я? — толпа
В своем величии суровом
И суеверна, и тупа…
В республиках не находил я
Себе свободы… стал вникать, —
И понял все свое бессилье,
И к сердцу стал я прижимать
Свои подшибленные крылья,
Чтоб только боль его унять…
Мне стало страшно, — не молитва
Мне шла на ум, — в моем уме
То пистолет мелькал, то бритва…
И смерть мне грезилась, но мне,
Как видно, суждено скитаться…
А на какой конец? признаться,
Не ведаю, — мудрен ответ.
Ни смерти нет, ни жизни нет.
Клянусь! на Каинский привет
Я б мог откликнуться приветом.
О, ненавидимая светом
И ненавидящая свет!
Все, проклятое в цвете лет,
Я предал полному забвенью…
С твоей ладьей связав мою
Полуразбитую ладью,
Отдавшись страсти, как теченью,
Я так был рад уединенью!
И вот, аркадским пастушком,
Я здесь у ног твоих и млею,
Тупеет разум, — не жалею.
Хотел, — хочу забыться сном,
Чтоб хоть во сне себя увидеть
Героем, чуть не божеством,
Решившимся возненавидеть
Мир с отвратительным лицом.
С его прогрессом и наукой,
С авторитетами его…
Зачем же ты своею скукой
Сон эгоизма моего
Нецеремонно так тревожишь?
Я просыпаюсь, — как же быть?!
Меня могла ты разбудить,
Но обновить меня не можешь.
Не признавая ничего,
Ты ждешь и требуешь всего.
Природы — мало, мало — счастья,
Любви — и той недостает,
И за минутой сладострастья
Минута злости настает.
Я знаю, ты меня терзаешь
Или язвишь насмешкой злой,
Когда себя воображаешь
Моею мнимою рабой.
Да, не робка ты, не ревнива,
Но к слову «рабство» так пуглива,
Что это слово для тебя,
Как черт для малого ребенка;
Ты разбираешь слишком тонко
Все, что ни выражаю я,
В минуту радости иль горя…
Ты улыбаешься мне, споря, —
И гордо смотришь на меня,
Когда во всем со мной согласна.
Не дети мы, — пора понять,
Что мы сошлись, увы! напрасно.
Меня ты хочешь изучать, —
Но ты и трупа не изучишь,
Когда б тебе я подал нож
Анатомический; за что ж
Меня, живого, ты так мучишь?
Простимся лучше навсегда,
Не правда ли, мой ангел?
Она.
Да!..
О опасности сатирических сочинений.
К музе своей
Музо! не пора ли слог отменить твой грубый
И сатир уж не писать? Многим те не любы,
И ворчит уж не один, что, где нет мне дела,
Там мешаюсь и кажу себя чресчур смела.
Много видел я таких, которы противно
Не писали никому, угождая льстивно,
Да мало счастья и так возмогли достати;
А мне чего по твоей милости уж ждати?
Всякое злонравие, тебе неприятно,
Смело хулишь, да к тому ж и говоришь внятно;
Досаждать злым вся жадна - то твое веселье,
А я вижу, что в чужом пиру мне похмелье.
Вон Кондрат с товарищи, сказывают, дышит
Гневом и, стряпчих собрав, челобитну пишет,
Имея скоро меня уж на суд позвати,
Что, хуля Клитесов нрав, тщуся умаляти
Пьяниц добрых и с ними кружальны доходы.
А Никон, тверды одни любящий до?воды,
Библию, говорят, всю острожской печати
С доски до доски прошел и, не три тетрати
Наполнив, мудрые в них доводы готовит,
Что нечистый в тебе дух бороду злословит,
Что законоломное и неверных дело -
Полосатой мантию ризою звать смело.
Иной не хочет писать указ об отказе,
Что о взятках говоришь, обычных в приказе.
Одним словом, сатира, что чистосердечно
Писана, колет глаза многим всеконечно -
Ибо всяк в сем зеркале, как станет смотрети,
Мнит, зная себя, лицо свое ясно зрети.
Музо, свет мой! слог твой мне, творцу, ядовитый;
Кто всех бить нахалится, часто живет битый,
И стихи, что чтецам смех на губы сажают,
Часто слез издателю причина бывают.
Знаю, что правду пишу и имен не значу,
Смеюсь в стихах, а в сердце о злонравных плачу;
Да правда редко люба и часто некстати -
Кто же от тебя когда хотел правду знати?
Вдругорь скажу: не нравна - угодить не можно,
Всегда правду говоря, а хвалить хоть ложно,
Хоть излишно, поверь мне, более пристойно
Тому, кто, живя с людьми, ищет жить покойно.
Чего ж плакать, что народ хромает душою?
Если б правдой все идти - таскаться с сумою.
Таков обычай! уйми, чтоб шляп не носили
Маленьких, или живут пусть люди как жили.
Лучше нас пастыри душ, которых и правы
И должность есть исправлять народные нравы,
Да молчат: на что вступать со воем светом к ссору?
Зимой дров никто не даст, ни льду в летню пору.
Буде ты указывать смеешь Ювенала,
Персия, Горация, мысля, что как встала
Им от сатир не беда, но многая слава;
Что как того ж Боало причастник был права,
Так уже и мне, что следы их топчу, довлеет
То ж счастье, - позволь сказать, что ум твой шалеет.
Истая Зевсова дочь перо их водила -
Тебя чуть ли не с другим кем Память роди?ла.
В них шутки вместе с умом цветут превосходным,
И слова гладко текут, как река природным
Током, и что в речах кто зрит себе досадно,
Не в досаду себе мнит, что сказано складно.
А в тебе что такого? без всякой украсы
Болтнешь, что не делают чернца одни рясы.
Так ли теперь говорят, так ли живут в людях?
Мед держи на языке, а желчь всю прячь в грудях;
И, вpaг смертный будучи, тщись другом казаться,
Если хочешь нечто быть и умным назваться.
Зачнем, музо, в похвалах перья притупляти,
Ну-тка станем Туллию приветство писати.
Туллий, знаешь ты, лукав, что? если рассудно
Истолковать, то в нем ум выхвалить нетрудно.
Оставя убо, что есть, сделаем такого,
Каков бы он должен быть; тропа та не нова:
Всяк так пишет, кто хвалить у нас кого хочет, -
Тому, кого вявь поет, сам в сердце хохочет.
Туллий не нравен тебе - выбери другого.
Вот хорош Силван; он тих, не добьешься слова
У него чрез целый день, и хотя ты знаешь,
Что он глупости молчит, если пожелаешь -
Можешь сильно доказать, что муж он не простый,
Но с рассудства обуздал язык свой преострый.
И Квинтий, право, хорош; в десть книгу составить
Можешь, коль дела его захочешь прославить.
Видишь, как приятен он, честно всех примает,
Учтиво век говорит, всякого ласкает,
И всякому силится быть он благодетель,
Не однажды, как сулит, слов тех бог свидетель.
Полно того; а с чего таков он бывает,
Писать незачем: добро, что мало кто знает.
Не пиши того, что он затем столь умилен
И добр ко всем, что вредить никому не силен.
Да много таких, об ком списать стопу целу
Можно; легко их узнать, хоть нет в спине мелу.
Буде ж несроден тебе род тех стихов гадких,
Запой в Амариллиных обятиях сладких
Счастливого Титира иль Ирис, бесщадну
К бедну Филену. Свою Титир жизнь прохладну
Не сменит на царскую славу и обильность;
Филен носит на лице жалкую умильность;
Ведет ли стадо поить, иль пасти на поли -
Смутен станет, и текут с глаз слезы доволи;
Ирис, мимо идучи, ход свой ускоряет,
Смеясь, и, горда, его рану огорчает.
Вскинь глаза на прошлу жизнь мою и подробно
Исследуй: счастье ко мне ласково и злобно
Бывало, больше в своей злобе постоянно.
Почерпнув довольну тут печаль, нечаянно
Новым уж родом стихов наполним тетрати,
Прилично чтецам своим; и что больше кстати
Нам здесь, смертным, как печаль? Тужить не напрасно
Можем, приближаяся к смерти повсечасно.
Есть о чем писать, - была б лишь к тому охота,
Было б кому работа?ть - без конца работа!
А лучше век не писать, чем писать сатиру,
Что приводит в ненависть меня всему миру!
Но вижу, музо, ворчишь, жмешься и краснеешь,
Являя, что ты хвалить достойных не смеешь,
А в ложных хвалах нурить ты не хочешь время.
Достойных, право, хвалить - не наших плеч бремя,
К тому ж человечья жизнь редко однолична:
Пока пишется кому похвала прилична,
Добродетель его вся вдруг уж улетает,
И смраден в пятнах глазам нашим представляет
Себя, кто мало пред тем бел, как снег, казался.
Куды тогда труд стихов моих уж девался?
Пойду ль уже чучело искать я другое,
Кому б тые прилепить? иль, хотя иное
В нем вижу сердце, ему ж оставя, образу
Себе в людях навлеку, кои больше глазу
Верить станут своему, нежли моей бредни,
Не меряя доброту по толпе в передни.
Изодрав те, скажет кто, сочини другие,
Третие, десятые; как бы нам такие
Плыли с пера без труда стихи и без поту;
Пусть он сам отведает ту легку работу!
А я знаю, что когда хвалы принимаюсь
Писать, когда, музо, твой нрав сломить стараюсь,
Сколько ногти ни грызу и тру лоб вспотелый,
С трудом стишка два сплету, да и те неспелы,
Жестки, досадны ушам и на те походят,
Что по целой азбуке святых житье водят.
Дух твой ленив, и в зубах вязнет твое слово,
Не забавно, не красно, не сильно, не ново;
А как в нравах вредно что усмотрю, умняе
Сама ставши, - под пером стих течет скоряе.
Чувствую сам, что тогда в своей воде плавлю
И что чтецов я своих зевать не заставлю:
Проворен, весел спешу, как вождь на победу,
Или как поп с похорон к жирному обеду.
Любовны песни писать, я чаю, тех дело,
Коих столько ум неспел, сколько слабо тело.
Красны губки свежие, что на крайках сносят
Душу навстречу моей, губ же себе просят;
Молочны груди ладонь мою потягают,
И жарки взгляды моих глаз взгляд поджидают.
Довольно моих поют песней и девицы
Чистые, и отроки, коих от денницы
До другой невидимо колет любви жало.
Шуток тех минулося время, и пристало
Уж мне горько каяться, что дни золотые
Так непрочно стратил я, пиша песни тые.
Кои в весне возраста жаркой любви служат,
Как невольники в цепях, - пусть о себе тужат,
Вина сущи своему беспокойству сами;
Я отвык себя ковать своими руками.
Мне уж слепое дитя должен беспрестанно
Поводы веселия подавать, и странно
Ему, чаю, все то, что к печали склоняет.
Если веселить меня собою не знает,
Тотчас с ним расстануся; с ним уж водить дружбу
В лишны я часы готов, но не сулю службу.
К чему ж и инде искать печали причину?
Не довольно ли она валится на спину,
Хоть бы ея не искать? Если в мои лета
Минувши скрыться не мог я вражья навета,
Если счастье было мне мало постоянно-
Я ль один тому пример? Весь свет непрестанно
Терпит отмены, и то чудно лишь бы было,
Если б мое в тех валах судно равно плыло.
Теперь счастливо плыву - то мне одно полно,
Забываю прошлое, и как мне не вольно
Будущее учредить время, так и мало
О том суечусь, готов принять что ни пало
Из руки всевышнего царя в мою долю.
О дней числе моих жду, тих, его же волю;
Честна жизнь нетрепетна и весела идет
К неизбежному концу, ведая, что внидет
Теми дверьми в новые веки непрестанны,
Где тишина и покой царствует желанный.
Одним словом, сатиру лишь писать нам сродно:
В другом неудачливы; с нравом же несходно
Моим, не писав, прожить в лености с тобою.
Ин, каков бы ни был рок, смелою рукою
Злой нрав станем мы пятнать везде неостудно.
И правда, уж от того и уняться трудно,
Когда тот, что губы чуть помазал в латину,
Хвастает наукою и ищет причину
Безвременно всем скучать долгими речами,
Мня, что мудрость говорит к нам его устами;
Когда хлебник в золоте и цугом катится;
Раздутый уж матери подьячий стыдится,
И бояр лише в родню принять ему нравно;
Когда мельник, что с волос стрес муку недавно,
Кручинится и ворчит, и жмурит глазами,
Что в палате подняли мухи пыль крылами.
Таким одним сатира наша быть противна
Может; да их нечего щадить, и не дивна
Мне любовь их, как и гнев их мне страшен мало.
Просить у них не хочу, с ними не пристало
Мне вестись, чтоб не счернеть, касаяся сажи;
Вредить не могут мне те, пока в сильной стражи
Нахожуся матери отечества правой.
А коим бог чистый дух дал и дал ум здравой,
Беззлобны - беззлобные наши стихи взлюбят
И охотно станут честь, надеясь, что сгубят,
Может быть, иль уменьшат злые людей нравы.
Сколько тем придается им и пользы и славы!
И
Сгорело ты, гнездо моих отцов!
Мой сад заглох, мой дом бесследно сгинул,
Но я реки любимой не покинул.
Вблизи ее песчаных берегов
Я и теперь на лето укрываюсь
И, отдохнув, в столицу возвращаюсь
С запасом сил и ворохом стихов.
Мой черный конь, с Кавказа приведенный,
Умен и смел,— как вихорь он летит,
Еще отцом к охоте приученный,
Как вкопанный при выстреле стоит.
Когда Кадо бежит опушкой леса
И глухаря нечаянно спугнет,
На всем скаку остановив Черкеса,
Спущу курок — и птица упадет.
ИИ
Какой восторг! За перелетной птицей
Гонюсь с ружьем, а вольный ветер нив
Сметает сор, навеянный столицей,
С души моей. Я духом бодр и жив,
Я телом здрав. Я думаю… мечтаю…
Не чувствовать над мыслью молотка
Я не могу, как сильно ни желаю,
Но если он приподнят хоть слегка,
Но если я о нем позабываю
На полчаса,— и тем я дорожу.
Я сам себя, читатель, нахожу,
А это все, что нужно для поэта.
Так шли дела; но нынешнее лето
Не задалось: не заряжал ружья
И не писал еще ни строчки я.
ИИИ
Мне совестно признаться: я томлюсь,
Читатель мой, мучительным недугом.
Чтоб от него отделаться, делюсь
Я им с тобой: ты быть умеешь другом,
Довериться тебе я не боюсь.
Недуг не нов (но сила вся в размере),
Его зовут уныньем; в старину
Я храбро с ним выдерживал войну
Иль хоть смягчал трудом, по крайней мере,
А нынче с ним не оберусь хлопот.
Быть может, есть причина в атмосфере,
А может быть, мне знать себя дает,
Друзья мои, пятидесятый год.
ИV
Да, он настал — и требует отчета!
Когда зима нам кудри убелит,
Приходит к нам нежданная забота
Свести итог… О юноши! грозит
Она и вам, судьба не пощадит:
Наступит час рассчитываться строго
За каждый шаг, за целой жизни труд,
И мстящего, зовущего на суд
В душе своей вы ощутите бога.
Бог старости - неумолимый бог.
(От юности готовьте ваш итог!)
V
Приходит он к прожившему полвека
И говорит: «Оглянемся назад,
Поищем дел, достойных человека…»
Увы! их нет! одних ошибок ряд!
Жестокий бог! он дал двойное зренье
Моим очам; пытливое волненье
Родил в уме, душою овладел.
«Я даром жил, забвенье мой удел,—
Я говорю, с ним жизнь мою читая,—
Прости меня, страна моя родная:
Бесплоден труд, напрасен голос мой!»
И вижу я, поверженный в смятенье,
В случайности несчастной — преступленье,
Предательство в ошибке роковой…
VИ
Измученный, тоскою удрученный,
Жестокостью судьбы неблагосклонной
Мои вины желаю обяснить,
Гоню врага, хочу его забыть,
Он тут как тут! В любимый труд, в забаву —
Мешает он во все свою отраву,
И снова мы идем рука с рукой.
Куда? увы! опять я проверяю
Всю жизнь мою,— найти итог желаю,—
Угодно ли последовать за мной?
VИИ
Идем! Пути, утоптанные гладко,
Я пренебрег, я шел своим путем,
Со стороны блюстителей порядка
Я, так сказать, был вечно под судом.
И рядом с ним — такая есть возможность! —
Я знал другой недружелюбный суд,
Где трусостью зовется осторожность,
Где подлостью умеренность зовут.
То юношества суд неумолимый.
Меж двух огней я шел неутомимый.
Куда пришел? Клянусь, не знаю сам,
Решить вопрос предоставляю вам.
VИИИ
Враги мои решат его согласно,
Всех меряя на собственный аршин,
В чужой душе они читают ясно,
Но мой судья — читатель-гражданин.
Лишь в суд его храню слепую веру.
Суди же ты, кем взыскан я не в меру!
Еще мой труд тобою не забыт,
И знаешь ты: во мне нет сил героя,—
Тот не герой, кто лавром не увит
Иль на щите не вынесен из боя,—
Я рядовой (теперь уж инвалид)…
ИX
Суди, решай! А ты, мечта больная,
Воспрянь и, мир бесстрашно облетая,
Мой ум к труду, к покою возврати!
Чтоб отдохнуть душою не свободной,
Иду к реке — кормилице народной…
С младенчества на этом мне пути
Знакомо все… Знакомой грусти полны
Ленивые, медлительные волны…
О чем их грусть?.. Бывало, каждый день
Я здесь бродил в раздумье молчаливом
И слышал я в их ропоте тоскливом
Тоску и скорбь попутных деревень…
X
Под берегом, где вечная прохлада
От старых ив, нависших над рекой,
Стоит в воде понуренное стадо,
Над ним шмелей неутомимый рой,
Лишь овцы рвут траву береговую,
Как рекруты острижены вплотную.
Не весел вид реки и берегов.
Свистит кулик, кружится рыболов,
Добычу карауля как разбойник;
Таинственно снастями шевеля,
Проходит барка; виден у руля
Высокий крест: на барке есть покойник…
XИ
Чу! конь заржал. Трава кругом на славу
Но лошадям не весело пришлось,
И, позабыв зеленую атаву,
Под дым костра, спасающий от ос,
Сошлись они, поникли головами
И машут в такт широкими хвостами.
Лишь там, вдали, остался серый конь.
Он не бежит проворно на огонь,
Хоть и над ним кружится рой докучный,
Серко стоит понур и недвижим.
Несчастный конь, ненатурально тучный!
Ты поражен недугом роковым!
XИИ
Я подошел: алела бугорками
По всей спине, усыпанной шмелями,
Густая кровь… струилась из ноздрей…
Я наблюдал жестокий пир шмелей,
А конь дышал все реже, все слабей.
Как вкопанный стоял он час — и боле
И вдруг упал. Лежит недвижим в поле…
Над трупом солнца раскаленный шар,
Да степь кругом. Вот с вышины спустился
Степной орел; над жертвой покружился
И царственно уселся на стожар.
В досаде я послал ему удар,
Спугнул его, но он вернется к ночи
И выклюет ей острым клювом очи…
XИИИ
Иду на шелест нивы золотой.
Печальные, убогие равнины!
Недавние и страшные картины,
Стесняя грудь, проходят предо мной.
Ужели бог не сжалится над нами,
Сожженных нив дождем не оживит
И мельница с недвижными крылами
И этот год без дела простоит?
XИV
Ужель опять наградой будет плугу
Голодный год?... Чу! женщина поет!
Как будто в гроб кладет она подругу.
Душа болит, уныние растет.
Народ! народ! Мне не дано геройства
Служить тебе, плохой я гражданин,
Но жгучее, святое беспокойство
За жребий твой донес я до седин!
Люблю тебя, пою твои страданья,
Но где герой, кто выведет из тьмы
Тебя на свет?.. На смену колебанья
Твоих судеб чего дождемся мы?..
XV
День свечерел. Томим тоскою вялой,
То по лесам, то по лугу брожу.
Уныние в душе моей усталой,
Уныние — куда ни погляжу.
Вот дождь пошел и гром готов уж грянуть,
Косцы бегут проворно под шатры,
А я дождем спасаюсь от хандры,
Но, видно, мне и нынче не воспрянуть!
Упала ночь, зажглись в лугах костры,
Иду домой, тоскуя и волнуясь,
Беру перо, привычке повинуясь,
Пишу стихи и,— недовольный, жгу.
Мой стих уныл, как ропот на несчастье,
Как плеск волны в осеннее ненастье
На северном пустынном берегу…
(Посвящ. М. Л. Михайлову).
И.
Когда-то в Мемфисе стоял Изиды храм,
Всей кастой царственной, учеными жрецами
Благоговейно чтимый. Там,
В глубокой нише, за гранитными столбами,
Покрытыми до потолка
Таинственных письмен узорными чертами,
Стоял кумир, несчетные века
Переживающий, в народах знаменитый,
Бог весть, когда и кем со всех сторон покрытый
Каким-то допотопным полотном.
Кумир тот, Истиной закрытой именуя
И, только избранным толкуя
Значенье символов начертанных кругом,
Жрецы ей жертвы жгли с особым торжеством.
ИИ.
К ея подножью шли не только царь-избранник,
Не только истый жрец, но и безвестный странник,
И воин, и купец, и сумрачный изгнанник,
(Из вавилонских стен бегущий от цепей,
Иль из Аѳин—от славы слишком громкой),
И просто ученик, из-за чужих морей
Принесший лавра ветвь с дорожною котомкой.
Но видеть Вечную никто из них не мог…
Хотя на пьедестал с чела до самых ног
Спускаясь в тысячи неуловимых складок,
Казалось, не тяжел был девственный покров,
Скрывающий разгадку всех загадок,
Задачу всех задач и тайну всех веков,
Никто не смел поднять и края покрывала…
Немая Истина заклятием богов
Каким-то ужасом холодным обдавала
Умы запальчивых голов.
ИИИ.
Был полдень. Тихий Нил среди своих песков
Роскошно нежился. Тяжелыя ветрила,
Сплетенныя из тонких тростников,
Бродили медленно;—за ними крокодила
Зубчатая спина, сверкая, бороздила
Поверхность сонных струй. Вершины пирамид
Синелись в воздухе и солнце жгло гранит.
От обелисков стала тень короче.
Народ по улицам сновал, как рой теней;
На Нил и на толпу, и на дворцы царей
Глядели сфинксов каменныя очи,
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды темный храм отворен настежь был;
В тени его столбов широких на ступенях
Сидел маститый жрец и на его коленях
Лежал развернутый папирус: он читал,—
Он неподвижностью своей напоминал
Богов сидящих изваянья,
И на его лице была печать молчанья.
ИV.
Был нем и пуст открытый настежь храм;
Как вдруг—шаги: по лестничным плитам
Идут в тени столбов и — спорят… «Это греки!»
Подумал старый жрец, приподнимая веки
К своим насупленным бровям.
И двое юношей, два чужеземца с виду,
Руками голыми широкую хламиду
Придерживая на груди,
Спросили у жреца: войти ли в храм?
— «Войдите!»
— Не здесь ли Истина?
— «Ступайте и смотрите».
— Наставник! вымолвил один: — не осуди
Вопроса моего и не лиши ответа:
Что̀ будет, если я без страха подойду
К закрытой Истине? и если я найду
Довольно смелости?..
— «Нет!» возразил на это
Сопутник юноши, тревожный и худой,
Его плеча слегка дотронувшись рукой:—
«Себе не слишком верь и знай,—рука поэта
«Лишь сердцу повинуется; — а ты
«Поэт, и знаешь сам, как робко сердце бьется…
«Минерва строгая над чувствами смеется.
«Безсмертной Истины холодныя черты
«Лишь одному философу доступны:
«Одно стремленье к ней в нас с нами рождено…
«Учитель! разве мы, ища ее, преступны?
«И разве нам искать ее запрещено!
«Казнить ли нас за то, что истины мы просим,
«Что, жажду чувствуя, мы жажды не выносим…
«Нет, что̀ ни говори, а нами мудрено
«Распоряжаются завистливые боги!»
V.
И отвечал им жрец: «Богов законы строги:
Не оскорбляйте их!..»
— Но мы оскорблены:
Нам вместо истины дают пустые сны,
Которые сбивают нас с дороги…
Так смею думать я, так смею говорить!
На раздраженнаго бросая взгляд сердитый,—
«Ты огорчен», сказал старик маститый,
«Не тем ли, что в сосуд не можешь моря влить?
«Ты невозможность называешь горем;
«Разбейся в атомы, — и ты сольешься с морем
«И будешь утолен иль новый примешь вид,
«Чтоб жаждать вновь, пока вновь будешь не разбит».
— Ты говоришь хитро, и мы с тобой не спорим:
Мы школьники,—а ты недаром страж богов.
Скажи мне, страж богов, ужели недостало
Ни в ком той смелости, чтоб с Истины покров
Поднять или сорвать, не тратя лишних слов.
VИ.
Жреца Изиды поражала
Надменность пришлеца; казалось, он привстал,
Чтоб отвечать ему, и мрачно отвечал:
«Да, был один смельчак,—святое покрывало
«Он дерзко приподнял, но ахнул и упал:
«Очнувшись, никого из нас он не узнал,
«И все, что̀ бредил он, так ново и так дико
«Казалось нам, что понимать его,
«Безумца, не нашлось в толпе ни одного.
«Не забывайте же, как страшно и велико
«То, что̀ от наших глаз Изидою сокрыто!»
И оба странника, заметно побледнев,
Спустили с плеч свои хламиды
И с тайным трепетом вступили в храм Изиды;
А жрец прочел им вслед молитву нараспев,
Потом задумался—и долго, до заката,
Сидел, как бы решась дождаться их возврата.
VИИ.
День вечерел. Вершины пирамид
Своими верхними ступенями сияли,
Дворцовых лестниц простывал гранит;
Меж дальних отмелей кой-где едва мелькали
Повисшие над Нилом паруса;
Слетались ибисы на гнезда; тень ложилась,
Как будто для того, чтоб ярче золотилась
Заря, и пурпуром сквозили небеса.
На роскошь приближающейся ночи
Глядели сфинксов каменныя очи
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды храм еще отворен был…
И тот же строгий жрец при входе на ступенях
Сидел, как статуя, со свитком на коленях.
VИИИ.
Он ждал—и наконец из храма вышел тот,
Кого товарищ называл поэтом.
Ему в лицо закат сиял горячим светом;
Он шел торжественно; с чела струился пот,
И кудри черные над ним венцом качались;
Полураскрытыми уста его казались,
Как-будто в первый раз он взором обнимал
Пространство—и ему в пространстве улыбались
И небо, и река, и камни…
«Что?» сказал
Им пораженный жрец.
— «Непостижимо!»
Сказал восторженно поэт, шагая мимо:
«Она — гармония, — свет, — сила, — красота!
«Все сердцем понято,—не имут слов уста…»
И не докончил он… И по ступеням храма
Сходил, как полубог, как светлый Аполлон,
Когда он шествует, стряхнувши горний сон,
Вкушать молебный дым земного ѳимиама.
ИX.
Но не успел он скрыться за толпой,
Как по следам его, из-за столба, другой
Явился—бледный, сумрачно-унылый;
Казалось, попирая прах,
Он шел с презрительной улыбкой на устах.
Лицо его дышало мертвой силой,
Зловещим пламенем в очах его сиял
Вечерний свет лучей прощальных,
И голос тяжело, отрывисто звучал,
Как будто ум его, томясь, перегорал
В хаосе дум нестройных и печальных.
Он говорил:—«Ну да! я сознаю, что нет
«Во мне той смелости, чтоб разом
«Нагую истину явить на Божий свет;
«Но мне недаром дан несокрушимый разум:
«Под вашей тайною скрывается—скелет,
«Уничтожения всего символ нетленный…
«Пустая вешалка—подставка всей вселенной…
«Чтоб этот гордый мир не рухнул, страж богов,
«Ты прав, что истину поставил под покров!»
И с этим словом он ушел, потупив очи.
Маститый жрец один сидел до поздней ночи:
Он долго наблюдал движение светил,
Потом глаза закрыл в глубоком размышленье
И медленно, как бы в пророческом томленье
Беседуя с двумя духами, говорил:
— «Дух творчества! и ты, дух темный разрушенья!
«Одно стремленье вас когда-нибудь сроднит…
«Враждуйте,—потому что истина молчит!
«Когда ж с народами она заговорит,
«Мир вашу старую вражду, как сон, забудет.
«Но, боги!—что тогда! ужель тогда не будет
«Ни храма этого, ни этих пирамид?»