Длинные улицы блещут огнями,
Молкнут, объятые сном;
Небо усыпано ярко звездами,
Светом облито кругом.
Чудная ночь! Незаметно мерцает
Тусклый огонь фонарей.
Снег ослепительным блеском сияет,
Тысячью искрясь лучей.
Точно волшебством каким-то объятый,
Воздух недвижим ночной…
Город прославленный, город богатый,
Я не прельщуся тобой.
Пусть твоя ночь в непробудном молчанье
И хороша и светла, —
Ты затаил в себе много страданья,
Много пороков и зла.
Пусть на тебя с высоты недоступной
Звезды приветно глядят —
Только и видят они твой преступный,
Твой закоснелый разврат.
В пышном чертоге, облитые светом,
Залы огнями горят.
Вот и невеста: роскошным букетом
Скрашен небрежный наряд,
Кудри волнами бегут золотые…
С ней поседелый жених.
Как-то неловко глядят молодые,
Холодом веет от них.
Плачет несчастная жертва расчета,
Плачет… Но как же ей быть?
Надо долги попечителя-мота
Этим замужством покрыть…
В грустном раздумье стоит, замирая,
Темных предчувствий полна…
Ей не на радость ты, ночь золотая!
Небо, и свет, и луна
Ей напевают печальные чувства…
Зимнего снега бледней,
Мается труженик бедный искусства
В комнатке грязной своей.
Болен, бедняк, исказило мученье
Юности светлой черты.
Он, не питая свое вдохновенье,
Не согревая мечты,
Смотрит на небо в волнении жадном,
Ищет луны золотой…
Нет! Он прощается с сном безотрадным,
С жизнью своей молодой.
Всё околдовано, всё онемело!
А в переулке глухом,
Снегом скрипя, пробирается смело
Рослый мужик с топором.
Грозен и зол его вид одичалый…
Он притаился и ждет:
Вот на пирушке ночной запоздалый
Мимо пройдет пешеход…
Он не на деньги блестящие жаден,
Не на богатство, — как зверь,
Голоден он и, как зверь, беспощаден…
Что ему люди теперь?
Он не послушает их увещаний,
Не побоится угроз…
Боже мой! Сколько незримых страданий!
Сколько невидимых слез!
Чудная ночь! Незаметно мерцает
Тусклый огонь фонарей;
Снег ослепительным блеском сияет,
Тысячью искрясь лучей;
Длинные улицы блещут огнями,
Молкнут, объятые сном;
Небо усыпано ярко звездами,
Светом облито кругом.
Улица была — как буря. Толпы проходили,
Словно их преследовал неотвратимый Рок.
Мчались о́мнибусы, кэбы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.
Вывески, вертясь, сверкали переменным оком,
С неба, с страшной высоты тридцатых этажей;
В гордый гимн сливались с рокотом колес и скоком,
Выкрики газетчиков и щелканье бичей.
Лили свет безжалостный прикованные луны,
Луны, сотворенные владыками естеств.
В этом свете, в этом гуле — души были юны,
Души опьяневших, пьяных городом существ.
И внезапно — в эту бурю, в этот адский шепот,
В этот, воплотившийся в земные формы бред,
Ворвался, вонзился чуждый несозвучный топот,
Заглушая гулы, говор, грохоты карет.
Показался с поворота всадник огнеликий,
Конь летел стремительно и стал с огнем в глазах,
В воздухе еще дрожали — отголоски, крики,
Но мгновенье было — трепет, взоры были — страх!
Был у всадника в руках развитый длинный свиток,
Огненные буквы возвещали имя: Смерть…
Полосами яркими, как пряжей пышных ниток,
В высоте над улицей вдруг разгорелась твердь.
И в великом ужасе, скрывая лица, — люди
То бессмысленно взывали: «Горе! с нами Бог!»
То, упав на мостовую, бились в общей груде…
Звери морды прятали, в смятеньи, между ног.
Только женщина, пришедшая сюда для сбыта
Красоты своей, — в восторге бросилась к коню,
Плача целовала лошадиные копыта,
Руки простирала к огневеющему дню.
Да еще безумный, убежавший из больницы,
Выскочил, растерзанный, пронзительно крича:
«Люди! Вы ль не узнаете Божией десницы!
Сгибнет четверть вас — от мора, глада, и меча!»
Но восторг и ужас длились — краткое мгновенье.
Через миг в толпе смятенной не стоял никто:
Набежало с улиц смежных новое движенье,
Было все обычным светом ярко залито.
И никто не мог ответить, в буре многошумной,
Было ль то виденье свыше или сон пустой.
Только женщина из зал веселья, да безумный
Все стремили руки за исчезнувшей мечтой.
Но и их решительно людские волны смыли,
Как слова ненужные из позабытых строк.
Мчались о́мнибусы, кэбы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный, людской поток.
1
Джаз-банд рокотанье мягкое
Льет из дверей ресторанных.
Офицерик умильно тявкает:
– Мадам, пройдемся?..
– Какой вы странный!..
Я не дешевая… —
И пошла.
– Мадам, мы договоримся, конечно…
– Хорошо, голубчик. Идемте. Ша…
2
Кружится смрад, сизоватый и пряный.
Пары, слипаясь, томно тоскуют.
У женщин не губы, а свежие раны,
И такими они целуют.
Урчит сладострастно туша потная:
– Гаспада, взгляните,
Какая плотная-я…
– А ножки?
– Ах, ножки!..
Чудные ножки
У этой крошки…
3
На перекрестке встретил крошку
Мальчик с галстуком-бабочкой.
– Лилечка, вы опоздали немножко.
Дайте мне вашу лапочку… —
Гуляют. Лиля голову склонила
На плечико, ближе к бабочке.
Стонет в кафе голубом тангонила,
Сохнут в экстазе парочки.
Бокалы звякают. Пьют за Русь.
Кстати, пьют за союзников.
Вьется по люстрам синяя грусть
Серпантиновой ленточкой узенькой.
4
Мальчик и Лиля заходят за угол.
– Вася, готово?..
– Готово.
– Идем.
5
По улице тесной спокойно и сухо
Стучат подошвы. Идут вдвоем.
Замкнуты крепко кривые ворота.
Парень и девушка. Уже и ýже
Сереньких тихих домишек окружье.
Кружится в улицах тесных дремота.
Остановились ребята. Тишь.
Молчит величавая полночь, лишь
Слышен сердца прерывистый стук.
6
…Бутылка с клеем в кармане брюк.
Кисть протиснулась в горлышко узкое,
На камне оставила сочный мазок.
Откуда-то из-за ворота блузки
Лиля вытаскивает листок.
Застыли серые блики теней,
Но вот качнулись, громадные,
И дальше пошли. А на черной стене
Осталось пятно квадратное.
Подойдите – и крикнет листок измятый:
«Товарищи рабочие!
Товарищи солдаты!..»
7
Патруль опускает шагов кувалды.
Идут эшелоны к окраине северной.
На Эгершельде глухие залпы
Падают в ночь тяжело и размеренно.
8
Все так же кружится пьяная улица,
Дымком сладковатым все так же курится.
Гуляют. Лиля головку склонила
На плечико, ближе к бабочке.
Стонет в кафе голубом тангонила,
Сохнут в экстазе парочки,
И катятся тосты в джазовом грохоте
За процветание нации…
9
Утром патрульный, ломая ногти,
Под смех рабочих сдирал прокламации.
Глава 1
Друзья мои, ко мне на этот раз.
Вот улица с осенними дворцами,
но не асфальт, покрытая торцами,
друзья мои, вот улица для вас.
Здесь бедные любовники, легки,
под вечер в парикмахерских толпятся,
и сигареты белые дымятся,
и белые дрожат воротники.
Вот книжный магазин, но небогат
любовью, путешествием, стихами,
и на балконах звякают стаканы,
и занавеси тихо шелестят.
Я обращаюсь в слух, я обращаюсь в слух,
вот возгласы и платьев шум нарядный,
как эти звуки родины приятны
и коротко желание услуг.
Все жизнь не та, все, кажется, на сердце
лежит иной, несовременный груз,
и все волнует маленькую грудь
в малиновой рубашке фарисейства.
Зачем же так. Стихи мои — добрей.
Скорей от этой ругани подстрочной.
Вот фонари, под вывеской молочной
коричневые крылышки дверей.
Вот улица, вот улица, не редкость —
одним концом в коричневую мглу,
и рядом детство плачет на углу,
а мимо все проносится троллейбус.
Когда-нибудь, со временем, пойму,
что тоньше, поучительнее даже,
что проще и значительней пейзажа
не скажет время сердцу моему.
Но до сих пор обильностью врагов
меня портрет все более заботит.
И вот теперь по улице проходит
шагами быстрыми любовь.
Не мне спешить, не мне бежать вослед
и на дорогу сталкивать другого,
и жить не так. Но возглас ранних лет
опять летит.- Простите, ради Бога.
Постойте же. Вдали Литейный мост.
Вы сами видите — он крыльями разводит.
Постойте же. Ко мне приходит гость,
из будущего времени приходит.
Глава 2
Теперь покурим белых сигарет,
друзья мои, и пиджаки наденем,
и комнату на семь частей поделим,
и каждому достанется портрет.
Да, каждому портрет. Друзья, уместно ль
заметить вам, вы знаете, друзья,
приятеля теперь имею я…
Вот комната моя. Из переездов
всегда сюда. Родители, семья,
а дым отечественный запах не меняет.
…Приятель чем-то вас напоминает…
Друзья мои, вот комната моя.
Здесь родина. Здесь — будто без прикрас,
здесь — прошлым днем и нынешним театром,
но завтрашний мой день не здесь. О, завтра,
друзья мои, вот комната для вас.
Вот комната любви, диван, балкон,
и вот мой стол — вот комната искусства.
А по торцам грузовики трясутся
вдоль вывесок и розовых погон
пехотного училища. Приятель
идет ко мне по улице моей.
Вот комната, не знавшая детей,
вот комната родительских кроватей.
А что о ней сказать? Не чувствую ее,
не чувствую, могу лишь перечислить.
Вы знаете… Ах нет… Здесь очень чисто,
все это мать, старания ее.
Вы знаете, ко мне… Ах, не о том,
о комнате с приятелем, с которым…
А вот отец, когда он был майором,
фотографом он сделался потом.
Друзья мои, вот улица и дверь
в мой красный дом, вот шорох листьев мелких
на площади, где дерево и церковь
для тех, кто верит Господу теперь.
Друзья мои, вы знаете, дела,
друзья мои, вы ставите стаканы,
друзья мои, вы знаете — пора,
друзья мои с недолгими стихами.
Друзья мои, вы знаете, как странно…
Друзья мои, ваш путь обратно прост.
Друзья мои, вот гасятся рекламы.
Вы знаете, ко мне приходит гость.
Глава 3
По улице, по улице, свистя,
заглядывая в маленькие окна,
и уличные голуби летят
и клювами колотятся о стекла.
Как шепоты, как шелесты грехов,
как занавес, как штора, одинаков,
как посвист ножниц, музыка шагов,
и улица, как белая бумага.
То Гаммельн или снова Петербург,
чтоб адресом опять не ошибиться
и за углом почувствовать испуг,
но за углом висит самоубийца.
Ко мне приходит гость, ко мне приходит гость.
Гость лестницы единственной на свете,
гость совершенных дел и маленьких знакомств,
гость юности и злобного бессмертья.
Гость белой нищеты и белых сигарет,
Гость юмора и шуток непоместных.
Гость неотложных горестных карет,
вечерних и полуночных арестов.
Гость озера обид — сих маленьких морей.
Единый гость и цели и движенья.
Гость памяти моей, поэзии моей,
великий Гость побед и униженья.
Будь гостем, Гость. Я созову друзей
(пускай они возвеселятся тоже), —
веселых победительных гостей
и на Тебя до ужаса похожих.
Вот вам приятель — Гость. Вот вам приятель — ложь.
Все та же пара рук. Все та же пара глаз.
Не завсегдатай — Гость, но так на вас похож,
и только имя у него — Отказ.
Смотрите на него. Разводятся мосты,
ракеты, киноленты, переломы…
Любите же его. Он — менее, чем стих,
но — более, чем проповеди злобы.
Любите же его. Чем станет человек,
когда его столетие возвысит,
когда его возьмет двадцатый век —
век маленькой стрельбы и страшных мыслей?
Любите же его. Он напрягает мозг
и новым взглядом комнату обводит…
…Прощай, мой гость. К тебе приходит Гость.
Приходит Гость. Гость Времени приходит.
Этот город скользит и меняет названья.
Этот адрес давно кто-то тщательно стер.
Этой улицы нет, а на ней нету зданья,
Где всю ночь правит бал Абсолютный Вахтер.
Он отлит в ледяную, нейтральную форму.
Он тугая пружина. Он нем и суров.
Генеральный хозяин тотального шторма
Гонит пыль по фарватеру красных ковров.
Он печатает шаг, как чеканят монеты.
Он обходит дозором свой архипелаг.
Эхо гипсовых горнов в пустых кабинетах
Вызывает волнение мертвых бумаг.
Алый факел — мелодию белой темницы —
Он несет сквозь скупую гармонию стен.
Он выкачивает звуки резиновым шприцем
Из колючей проволоки наших вен.
В каждом гимне — свой долг, в каждом марше — порядок.
Механический волк на арене лучей.
Безупречный танцор магаданских площадок.
Часовой диск-жокей бухенвальдских печей.
Лакированный спрут, он приветлив и смазан,
И сегодняшний бал он устроил для вас.
Пожилой патефон, подчиняясь приказу,
Забирает иглой ностальгический вальс.
Бал на все времена! Ах, как сентиментально…
И паук — ржавый крест — спит в золе наших звезд.
И мелодия вальса так документальна,
Как обычный арест, как банальный донос.
Как бесплатные танцы на каждом допросе,
Как татарин на вышке, рванувший затвор.
Абсолютный Вахтер — ни Адольф, ни Иосиф, —
Дюссельдорфский мясник да пскопской живодер.
Полосатые ритмы синкопой на пропуске.
Блюзы газовых камер и свинги облав.
Тихий плач толстой куклы, разбитой при обыске,
Бесконечная пауза выжженных глав.
Как жестоки романсы патрульных уставов
И канцонов концлагерных нар звукоряд.
Бьются в вальсе аккорды хрустящих суставов,
И решетки чугунной струною звенят.
Вой гобоев ГБ в саксофонах гестапо,
И все тот же калибр тех же нот на листах.
Эта линия жизни — цепь скорбных этапов
На незримых и призрачных жутких фронтах.
Абсолютный Вахтер — лишь стерильная схема,
Боевой механизм, постовое звено.
Хаос солнечных дней ночь приводит в систему
Под названьем… да, впрочем, не все ли равно.
Ведь этот город скользит и меняет названья,
Этот адрес давно кто-то тщательно стер.
Этой улицы нет, а на ней нету зданья,
Где всю ночь правит бал Абсолютный Вахтер.
Как у наших у ворот,
Как у наших у ворот,
Люли, люли, у ворот!
Стоял девок хоровод,
Стоял девок хоровод,
Люли, люли, хоровод!
Молодушек табунок,
Молодушек табунок,
Люли, люли, табунок!
Меня девки кликали,
Меня девки кликали,
Люли, люли, кликали!
На улицу поиграть,
На улицу поиграть,
Люли, люли, поиграть!
В хороводе поплясать,
В хороводе поплясать,
Люли, люли, поплясать!
Меня свекор не пустил,
Меня свекор не пустил,
Люли, люли, не пустил!
Хотя пустил, пригрозил,
Хотя пустил, пригрозил,
Люли, люли пригрозил!
Гуляй, сноха, да недолго,
Гуляй, сноха, да недолго!
Люли, люли, да недолго!
А я млада загуляла,
А я млада загуляла,
Люли, люли, загуляла!
До саминьких петушков,
До саминьких петушков,
Люли, люли петушков!
Как зорюшка занялась,
Как зорюшка занялась,
Люли, люли, занялась!
А я млада поднялась,
А я млада поднялась,
Люли, люли, поднялась!
Навстречу мне деверек,
Навстречу мне деверек,
Люли, люли, деверек!
Деверьюшка-батюшка!
Деверьюшка-батюшка!
Люли, люли, батюшка!
Проводи меня домой,
Проводи меня домой!
Люли, люли, домой!
До моего до двора,
До моего до двора,
Люли, люли, до двора!
До высока терема,
До высока терема,
Люли, люли, терема!
Подхожу я ко двору,
Подхожу я ко двору,
Люли, люли, ко двору!
Свекор ходит по двору,
Свекор ходит по двору,
Люли, люли, по двору!
Повесивши голову,
Повесивши голову,
Люли, люли, голову!
Станет свекор младу бить,
Станет свекор младу бить,
Люли, люли, младу бить!
А ты меня отними,
А ты меня отними,
Люли, люли, отними!
Не отнимешь — прочь поди,
Не отнимешь — прочь поди,
Люли, люли, прочь поди!
[Цит. по изд.] «Подарок любителям пения».
Собрание песен народных, малороссийских,
цыганских, святочных и свадебных,
художественных романсов и т. д.
Составлено Обществом любителей пения и музыки, М. 187
7.
В пропасти улиц закинуты,
Городом взятые в плен,
Что мы мечтаем о Солнце потерянном!
Области Солнца задвинуты
Плитами комнатных стен.
В свете искусственном,
Четком, умеренном,
Взоры от красок отучены,
Им ли в расплавленном золоте зорь потонуть!
Гулом сопутственным,
Лязгом железным
Празднует город наш медленный путь.
К безднам все глубже уводят излучины…
Нам к небесам, огнезарным и звездным,
Не досягнуть!
Здравствуй же, Город, всегда озабоченный,
В свете искусственном,
В царственной смене сверканий и тьмы!
Сладко да будет нам в сумраке чувственном
Этой всемирной тюрьмы!
Окна кругом заколочены,
Двери давно замуравлены,
Сабли у стражи отточены, —
Сабли вкусившие крови, —
Все мы — в цепях!
Слушайте ж песнь храмовых славословий,
Вечно живет как кумир нам поставленный —
Каменный прах!
Славлю я толпы людские,
Самодержавных колодников,
Славлю дворцы золотые разврата,
Славлю стеклянные башни газет.
Славлю я лики благие
Избранных веком угодников —
(Черни признанье — бесценная плата,
Дара поэту достойнее нет!)
Славлю я радости улицы людной,
Где с дерзостным взором и мерзостным хохотом
Предлагают блудницы
Любовь,
Где с ропотом, топотом, грохотом
Движутся лиц вереницы,
Вновь
Странно задеты тоской изумрудной
Первых теней, —
И летят экипажи, как строй безрассудный,
Мимо зеркальных сияний,
Мимо рук, что хотят подаяний,
К ликующим вывескам наглых огней!
Но славлю и день ослепительный
(В тысячах дней неизбежный),
Когда среди крови, пожара и дыма,
Неумолимо,
Толпа возвышает свой голос мятежный,
Властительный,
В безумии пьяных веселий
Все прошлое топчет во прахе,
Играет, со смехом, в кровавые плахи,
Но, словно влекома таинственным гением.
(Как река свои воды к простору несущая)
С неуклонным прозрением,
Стремится к торжественной цели,
И, требуя царственной доли,
Глуха и слепа,
Открывает дорогу в столетья грядущие!
Славлю я правду твоих своеволий,
Толпа!
Скоро двенадцатый час.
Дышут морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно, и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.
Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Прерванный пир, и разбитый бокал.
Что-то мне шепчет: „Не то! О, не то!
Жди. И гляди. Есть в минутах—разсказ.
Нужно разслышать. Постой.
Ты наклонен над застывшей водой.
Зреет двенадцатый час.“
Вот проясняется льдяность глубин.
Город, воздвигнутый властной мечтой.
Город, с холодной его нищетой.
Сильные—вместе. Безсильный—один.
Слабые—вместе, но тяжестью льдин
Сильные их придавили, и лед
Волосы поднял на нищих, кует
Крышу над черепом. Снежность седин.
Тени свободныя пляшут на льду.
Все замутилось. Постой. Подожду.
Что это в небе? Вон там?
Солнце двойное. Морозный простор.
В Городе, там, по церквам, по крестам.
Солнце бросает обманный узор.
Солнце—двойное! Проклятие нам!
Кто-то велел площадям,
Улицам кто-то велел
Быть западнями. Какой-то намечен предел.
Сонмы голодных, возжаждавших душ.
Сонмы измученных тел.
Клочья растерзанных. В белом—кровавости луж.
Кто-то, себя убивая, в других направляет прицел.
Дети в узорах ветвей.
Малыя птицы людския смеются под рокотом пуль.
Сад—в щебетании малых детей.
Точно—горячий Июль.
Точно—не льдяный Январь.
„Царь!“ припевают они, и хохочут над страшными. „Царь!“
„Сколько нам пляшущих пуль!“
„Царь!“ припевают, и с ветки на ветку летят.
Святочный праздник—для всех.
Разве не смех?
Вместо листов,
Мозгом младенческим ветки блестят.
Разве не смех?
Вместо цветов,
Улицы свежею кровью горят.
Сколько утех! Радость и смех!
Святочный праздник для всех.
Пляска! Постой!
Больно глазам. Ослепителен блеск.
Что за звенящий разрывчатый треск?
Лед разломился под жаркой кипящей водой.
Чу! Наводнение! Город не выдержит. Скрепа его порвалась.
Зеркало падает. Сколько валов!
Сколько поклявшихся глаз!
Это—двенадцатый час!
Это—двенадцать часов!
Как в пулю сажают вторую пулю
Или бьют на пари по свечке,
Так этот раскат берегов и улиц
Петром разряжен без осечки.О, как он велик был! Как сеткой конвульсий
Покрылись железные щеки,
Когда на Петровы глаза навернулись,
Слезя их, заливы в осоке! И к горлу балтийские волны, как комья
Тоски, подкатили; когда им
Забвенье владело; когда он знакомил
С империей царство, край — с краем.Нет времени у вдохновенья. Болото,
Земля ли, иль море, иль лужа, -
Мне здесь сновиденье явилось, и счеты
Сведу с ним сейчас же и тут же.Он тучами был, как делами, завален.
В ненастья натянутый парус
Чертежной щетиною ста готовален
Врезалася царская ярость.В дверях, над Невой, на часах, гайдуками,
Века пожирая, стояли
Шпалеры бессонниц в горячечном гаме
Рубанков, снастей и пищалей.И знали: не будет приема. Ни мамок,
Ни дядек, ни бар, ни холопов.
Пока у него на чертежный подрамок
Надеты таежные топи.
________Волны толкутся. Мостки для ходьбы.
Облачно. Небо над буем, залитым
Мутью, мешает с толченым графитом
Узких свистков паровые клубы.Пасмурный день растерял катера.
Снасти крепки, как раскуренный кнастер.
Дегтем и доками пахнет ненастье
И огурцами — баркасов кора.С мартовской тучи летят паруса
Наоткось, мокрыми хлопьями в слякоть,
Тают в каналах балтийского шлака,
Тлеют по черным следам колеса.Облачно. Щелкает лодочный блок.
Пристани бьют в ледяные ладоши.
Гулко булыжник обрушивши, лошадь
Глухо въезжает на мокрый песок.
________Чертежный рейсфедер
Всадника медного
От всадника — ветер
Морей унаследовал.Каналы на прибыли,
Нева прибывает.
Он северным грифелем
Наносит трамваи.Попробуйте, лягте-ка
Под тучею серой,
Здесь скачут на практике
Поверх барьеров.И видят окраинцы:
За Нарвской, на Охте,
Туман продирается,
Отодранный ногтем.Петр машет им шляпою,
И плещет, как прапор,
Пурги расцарапанный,
Надорванный рапорт.Сограждане, кто это,
И кем на терзанье
Распущены по ветру
Полотнища зданий? Как план, как ландкарту
На плотном папирусе,
Он город над мартом
Раскинул и выбросил.
________Тучи, как волосы, встали дыбом
Над дымной, бледной Невой.
Кто ты? О, кто ты? Кто бы ты ни был,
Город — вымысел твой.Улицы рвутся, как мысли, к гавани
Черной рекой манифестов.
Нет, и в могиле глухой и в саване
Ты не нашел себе места.Воли наводненья не сдержишь сваями.
Речь их, как кисти слепых повитух.
Это ведь бредишь ты, невменяемый,
Быстро бормочешь вслух.
Не глядя на непогоду,
презирая протесты дождей,
Идут молодые художники
к полотнищам площадей.
Они не жалеют красок,
они не жалеют трудов,
И вспыхивают плакаты
на улицах городов.
И вот выплывает в небо
холодная луна.
Осталась до годовщины
короткая ночь одна.
И кажется мне —
начиная
пятнадцатый свой год,
Октябрьская революция
свершает ночной обход.
Она проверяет твердость
армии своей,
Она проверяет оружие,
она проверяет людей.
И прежде всего она спрашивает
каждого из нас:
— Под знаменем партии Ленина
идет ли рабочий класс? —
И мы отвечаем —
впрочем,
надо сказать точней —
Автомобили АМО
за нас отвечают ей,
Молодые кузнецкие домны
чугуном отвечают ей,
И ясли ей отвечают
ровным дыханьем детей.
Ее приветствуют школы
каракулями ребят,
Ей орденом салютуют
герои ударных бригад.
И хоть работы немало
и некогда им присесть,
— Вперед! —
говорит Революция.
И они отвечают:
— Есть…-
Она проходит дальше,
и спрашивает она:
— А что моя Красная Армия,
по-прежнему ли сильна? —
Вопрос ее затихает,
встреченный тишиной.
Нельзя говорить часовому,
а армия — часовой.
И это лучше ответа,
недаром вопят в ночи
Французские генералы,
бухарские басмачи.
Недаром сжимается злобно
в расшитых шевронах рука.
Овладевают техникой
дивизии РККА.
Умножь ее на соревнование
и силы попробуй учесть.
— Готовсь, -
говорит Революция.
И бойцы отвечают:
— Есть! —
Она проходит дальше,
и хочет она узнать:
Быть может, сошла на Европу
Гуверова благодать?
Но полицейские залпы
оттуда гремят в ответ.
Глотает газ безработный —
самый дешевый обед.
С грохотом рушатся биржи,
пылает банкиров закат.
— «Рот фронт», -
говорят ей компартии
на сорока языках.
Миллионы угрюмых рабочих
они ведут за собой,
— В бой, -
говорит Революция.
И они отвечают:
— В бой! —
И дальше идет Революция.
И рапорт ей отдает
Мой девятьсот девятый.
довольно отважный год.
Он в призывных комиссиях
стоит, к обороне готов.
Его врачи выслушивают,
и он говорит — здоров.
И нам дают назначенье
и круглую ставят печать.
Наша приходит очередь
Республику защищать.
Мы, конечно, молоды,
но поступь у нас тверда.
— Вперед, -
говорит Революция.
И мы отвечаем:
— Да! —
Не глядя на непогоду,
презирая протесты дождей,
Идут молодые художники
к полотнищам площадей,
Они не жалеют красок,
они не жалеют трудов,
И вспыхивают плакаты
на улицах городов.
И вот выплывает в небо
холодная луна.
Осталась до годовщины
короткая ночь одна.
Я ехал в Ашхабад. Проснулся на рассвете.
Тишь. Маленькая станция. Дома.
Пески. Безоблачное небо. Ветер.
Сосед взглянул в окно: — Ахча-Куйла.
Я выбежал, не в силах скрыть волненье.
Мне ветер руки теплые простер.
И тенью горя, самой грустной тенью
Подернулся безоблачный простор.
Вот здесь вы шли, детишек вспоминали,
Вот здесь страдали вы, не проливая слез.
Вот здесь вас интервенты расстреляли,
Вот здесь бессмертие ваше началось!
Ахча-Куйма, пески Туркменистана.
Наш поезд две минуты простоял.
Я никогда не видел Шаумяна,
Я Джапаридзе рук не пожимал.
Мне незнаком был Ваня Фиолетов
И Азизбеков, презиравший страх,
И все, погибшие за власть Советов
В ахча-куйминских пламенных песках.
Я в жизнь входил, их сыновьям ровесник.
Нас, школьников, их образ волновал.
Живыми, близкими в сказаньях, в песнях
Я имена их в детстве услыхал.
В глуши лесов и возле океанов
О них народы древние поют.
На улице Степана Шаумяна
Танкисты и подводники живут.
И мужество бессмертных вспоминают
Бойцы на трудном воинском пути.
И дети, их не знавшие, играют
В тенистом парке Двадцати Шести.
Встань, Родина, в почетном карауле!
Взгляни: уходит вдаль гряда холмов.
Каких убийц, каких разведок пули
Не целили в сердца твоих сынов!
...Да, двадцать шесть — живут!
Над ними знамя вьется,
Шумят ветра, идет за годом год.
Все меньше знавших их на свете остается
Все больше их народ наш узнает.
О них певцы сказания слагают,
И молодые, жизнью их горды,
К их мужеству и силе припадают,
Как жаждущий к источнику воды.
Они средь нас. Не смеют смерть и время
Стереть их жизни небывалый след.
Так закаляет молодое племя
История борьбы, история побед.
В глуши лесов и возле океанов
Их образы могучие живут.
На улице Степана Шаумяна
Танкисты о Чапаеве поют.
И мужество бессмертных вспоминают
Бойцы на трудном воинском пути.
И дети, их не знавшие, играют
В тенистом парке Двадцати Шести.
1
Убирайте комнату,
чтоб она блестела.
В чистой комнате —
чистое тело.
2
Воды —
не бойся,
ежедневно мойся.
3
Зубы
чисть дважды,
каждое утро
и вечер каждый.
4
Курить —
бросим.
Яд в папиросе.
5
То, что брали
чужие рты,
в свой рот
не бери ты.
6
Ежедневно
обувь и платье
чисть и очищай
от грязи и пятен.
7
Культурная привычка,
приобрети ее —
ходи еженедельно в баню
и меняй белье.
8
Долой рукопожатия!
Без рукопожатий
встречайте друг друга
и провожайте.
9
Проветрите комнаты,
форточки открывайте
перед тем
как лечь
в свои кровати.
10
Не пейте
спиртных напитков.
Пьющим — яд,
окружающим — пытка.
11
Затхлым воздухом —
жизнь режем.
Товарищи,
отдыхайте
на воздухе свежем.
12
Товарищи люди,
на пол не плюйте.
13
Не вытирайся
полотенцем чужим,
могли
и больные
пользоваться им.
14
Запомните —
надо спать
в проветренной комнате.
15
Будь аккуратен,
забудь лень,
чисть зубы
каждый день.
16
На улице были?
Одежду и обувь
очистьте от пыли.
17
Мойте окна,
запомните это,
окна — источник
жизни и света.
18
Товарищи,
мылом и водой
мойте руки
перед едой.
19
Запомните вы,
запомни ты —
пищу приняв,
полощите рты.
20
Грязь
в желудок
идет с едой,
мойте
посуду
горячей водой.
21
Фрукты
и овощи
перед
едой
мойте
горячей водой.
22
Нельзя человека
закупорить в ящик,
жилище проветривай
лучше и чаще.
23
Вытрите ноги!!!
забыли разве, —
несете с улицы
разную грязь вы.
24
Хоть раз в неделю,
придя домой, —
горячей водой
полы помой.
25
Болезни и грязь
проникают всюду.
Держи в чистоте
свою посуду.
26
Во фруктах и овощах
питательности масса.
Ешьте больше зелени
и меньше мяса.
27
Лишних вещей
не держи в жилище —
станет сразу
просторней и чище.
28
Чадят примуса, —
хозяйки, запомните:
нельзя
обед
готовить
в комнате.
29
Держите чище
свое жилище.
30
Каждое жилище
каждый житель
помещение
в сохранности держите.
31
Товарищ!
да приучись ты
держать жилище
опрятным и чистым.
32
С одежды грязь
доставляется на дом.
Одетому лежать
на кровати не надо.
33
Хозяйка,
помни о правиле важном:
Мети жилище
способом влажным.
34
Раз в неделю,
никак не реже,
белье постельное
меняй на свежее.
35
Не стирайте в комнате,
могут от сырости
грибы и мокрицы
в комнате вырасти.
Скоро двенадцатый час.
Дышат морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.
Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Прерванный пир и разбитый бокал.
Что-то мне шепчет: «Не то! О, не то!
Жди. И гляди. Есть в минутах — рассказ.
Нужно расслышать. Постой.
Ты наклонен над застывшей водой.
Зреет двенадцатый час.»
Вот проясняется льдяность глубин.
Город, воздвигнутый властной мечтой.
Город, с холодной его нищетой.
Сильные — вместе. Бессильный — один.
Слабые — вместе, но тяжестью льдин
Сильные их придавили, и лед
Волосы поднял на нищих, кует
Крышу над черепом. Снежность седин.
Тени свободные пляшут на льду.
Все замутилось. Постой. Подожду.
Что это в небе? Вон там?
Солнце двойное. Морозный простор.
В Городе, там, по церквам, по крестам.
Солнце бросает обманный узор.
Солнце — двойное! Проклятие нам!
Кто-то велел площадям,
Улицам кто-то велел
Быть западнями. Какой-то намечен предел.
Сонмы голодных, возжаждавших душ.
Сонмы измученных тел.
Клочья растерзанных. В белом — кровавости луж.
Кто-то, себя убивая, в других направляет прицел.
Дети в узорах ветвей.
Малые птицы людские смеются под рокотом пуль.
Сад — в щебетании малых детей.
Точно — горячий Июль.
Точно — не льдяный Январь.
«Царь!» — припевают они и хохочут над страшными. «Царь!»
«Сколько нам пляшущих пуль!»
«Царь!» — припевают и с ветки на ветку летят.
Святочный праздник — для всех.
Разве не смех?
Вместо листов,
Мозгом младенческим ветки блестят.
Разве не смех?
Вместо цветов,
Улицы свежею кровью горят.
Сколько утех! Радость и смех!
Святочный праздник для всех.
Пляска! Постой!
Больно глазам. Ослепителен блеск.
Что за звенящий разрывчатый треск?
Лед разломился под жаркой кипящей водой.
Чу! Наводнение! Город не выдержит. Скрепа его порвалась.
Зеркало падает. Сколько валов!
Сколько поклявшихся глаз!
Это — двенадцатый час!
Это — двенадцать часов!
Прилетела на берег синица
Из-за полночного моря,
Из-за холодна океяна.
Спрашивали гостейку приезжу,
За морем какие обряды.
Гостья приезжа отвечала:
«Всё там превратно на свете.
За морем Сократы добронравны,
Каковых мы здесь <не> видаем,
Никогда не суеверят,
Не ханжат, не лицемерят,
Воеводы за морем правдивы;
Дьяк там цуками не ездит,
Дьячихи алмазов не носят,
Дьячата гостинцев не просят,
За нос там судей писцы не водят.
Сахар подьячий покупает.
За морем подьячие честны,
За морем писать они умеют.
За морем в подрядах не крадут;
Откупы за морем не в моде,
Чтобы не стонало государство.
«Завтрем» там истца не питают.
За морем почетные люди
Шеи назад не загибают,
Люди от них не погибают.
В землю денег за морем не прячут,
Со крестьян там кожи не сдирают,
Деревень на карты там не ставят,
За морем людьми не торгуют.
За морем старухи не брюзгливы,
Четок они хотя не носят,
Добрых людей не злословят.
За морем противно указу
Росту заказного не емлют.
За морем пошлины не крадут.
В церкви за морем кокетки
Бредить, колобродить не ездят.
За морем бездельник не входит,
В домы, где добрые люди.
За морем людей не смучают,
Сору из избы не выносят.
За морем ума не пропивают;
Сильные бессильных там не давят;
Пред больших бояр лампад не ставят,
Все дворянски дети там во школах,
Их отцы и сами учились;
Учатся за морем и девки;
За морем того не болтают:
Девушке-де разума не надо,
Надобно ей личико да юбка,
Надобны румяна да белилы.
Там язык отцовский не в презреньи;
Только в презреньи те невежи,
Кои свой язык уничтожают,
Кои, долго странствуя по свету,
Чужестранным воздухом некстати
Головы пустые набивая,
Пузыри надутые вывозят.
Вздору там ораторы не мелют;
Стихотворцы вирши не кропают;
Мысли у писателей там ясны,
Речи у слагателей согласны:
За морем невежа не пишет,
Критика злобой не дышит;
Ябеды за морем не знают,
Лучше там достоинство — наука,
Лучше приказного крюка.
Хитрости свободны там почтенней,
Нежели дьячьи закрепы,
Нежели выписки и справки,
Нежели невнятные экстракты.
Там купец — купец, а не обманщик.
Гордости за морем не терпят,
Лести за морем не слышно,
Подлости за морем не видно.
Ложь там! — велико беззаконье.
За морем нет тунеядцев.
Все люди за морем трудятся,
Все там отечеству служат;
Лучше работящий там крестьянин,
Нежель господин тунеядец;
Лучше нерасчесаны кудри,
Нежели парик на болване.
За морем почтеннее свиньи,
Нежели бесстыдны сребролюбцы,
За морем не любятся за деньги:
Там воеводская метресса
Равна своею степенью
С жирною гадкою крысой.
Пьяные по улицам не ходят,
И людей на улицах не режут».
Господь, ты слышишь? Господь, простишь ли? —
Весна плыла высоко в синеве.
На глухую улицу в полночь вышли
Веселые девушки. Было — две.
Но Третий за ними — за ними следом
Мелькал, неслышный, в луче фонаря.
Он был неведом… одной неведом:
Ей казалось… казалось, близка заря.
Но сине́й и синее полночь мерцала,
Тая, млея, сгорая полношумной весной.
И одна сказала… «Ты слышишь? — сказала. —
О, как страшно, подруга… быть с тобой».
И была эта девушка в белом… в белом,
А другая — в черном… Твоя ли дочь?
И одна — дрожала слабеньким телом,
А другая — смеялась, бежала в ночь…
Ты слышишь, Господи? Сжалься! О, сжалься!
Другая, смеясь, убежала прочь…
И на улице мертвой, пустынной остались…
Остались… Третий, она и ночь.
Но, казалось, близко… Казалось, близко
Трепетно бродит, чуть белеет заря…
Но синий полог упал так низко
И задернул последний свет фонаря.
Был синий полог. Был сумрак долог.
И ночь прошла мимо них, пьяна.
И когда в траве заблестел осколок,
Она осталась совсем одна.
И первых лучей протянулись нити,
И слабые руки схватили нить…
Но уж город, гудя чредою событий,
Где-то там, далеко, начал жить…
Был любовный напиток — в красной пачке кредиток,
И заря испугалась. Но рукою Судьбы
Кто-то городу дал непомерный избыток,
И отравленной пыли полетели столбы.
Подходили соседи и шептались докучно.
Дымно-сизый старик оперся́ на костыль —
И кругом стало душно… А в полях однозвучно
Хохотал Невидимка — и разбрасывал пыль.
В этом огненном смерче обняла она крепче
Пыльно-грязной земли раскаленную печь…
Боже правый! Соделай, чтобы твердь стала легче!
Отврати твой разящий и карающий меч!
И откликнулось небо: среди пыли и давки
Появился архангел с убеленной рукой:
Всем казалось — он вышел из маленькой лавки,
И казалось, что был он — перепачкан мукой…
Но уж твердь разрывало. И земля отдыхала.
Под дождем умолкала песня дальних колес…
И толпа грохотала. И гроза хохотала.
Ангел белую девушку в дом свой унес.
Москва
Москва меня
Москва меня обступает, сипя,
до шепота
до шепота голос понижен:
«Скажите,
«Скажите, правда ль,
«Скажите, правда ль, что вы
«Скажите, правда ль, что вы для себя
авто́
авто́ купили в Париже?
Товарищ,
Товарищ, смотрите,
Товарищ, смотрите, чтоб не было бед,
чтоб пресса
чтоб пресса на вас не нацыкала.
Купили бы дрожки…
Купили бы дрожки… велосипед…
Ну
Ну не более же ж мотоцикла!»
С меня
С меня эти сплетни,
С меня эти сплетни, как с гуся вода;
надел
надел хладнокровия панцырь.
― Купил ― говорите?
― Купил ― говорите? Конешно,
― Купил ― говорите? Конешно, да.
Купил,
Купил, и бросьте трепаться.
Довольно я шлепал,
Довольно я шлепал, дохл
Довольно я шлепал, дохл да тих,
на разных
на разных кобылах-выдрах.
Теперь
Теперь забензинено
Теперь забензинено шесть лошадих
в моих
в моих четырех цилиндрах.
Разят
Разят желтизною
Разят желтизною из медных глазниц
глаза ―
глаза ― не глаза,
глаза ― не глаза, а жуть!
И целая
И целая улица
И целая улица падает ниц,
когда
когда кобылицы ржут.
Я рифм
Я рифм накосил
Я рифм накосил чуть-чуть не стог,
аж в пору
аж в пору бухгалтеру сбиться.
Две тыщи шестьсот
Две тыщи шестьсот бессоннейших строк
в руле,
в руле, в рессорах
в руле, в рессорах и в спицах.
И мчишься,
И мчишься, и пишешь,
И мчишься, и пишешь, и лучше, чем в кресле.
Напрасно
Напрасно завистники злятся.
Но если
Но если обявят опасность
Но если обявят опасность и если
бой
бой и мобилизация ―
я, взяв под уздцы,
я, взяв под уздцы, кобылиц подам
товарищу комиссару,
чтоб мчаться
чтоб мчаться навстречу
чтоб мчаться навстречу жданным годам
в последнюю
в последнюю грозную свару.
Не избежать мне
Не избежать мне сплетни дрянной.
Ну что ж,
Ну что ж, простите, пожалуйста,
что я
что я из Парижа
что я из Парижа привез Рено,
а не духи
а не духи и не галстук.
1928
Париж в июне… Дождь и слякоть… На заре
Открыв окно свое, я вижу пред собою
Лишь небо — хмурое, как будто в декабре.
Где зелень яркая с лазурью голубою?
Возможно ли? Июнь? Пора цветущих роз!
Все ставни заперты. Париж, ночной гуляка —
Находится теперь во власти сонных грез.
Среди безмолвия и утреннего мрака
Вот дверью хлопнули… Нагнувшись из окна,
Я вижу женщину, и мертвенно бледна
Мне кажется она сквозь яркие румяна.
Зачем по слякоти спешит она так рано?
И нищету прикрыв ливреею стыда —
Нарядом шелковым, откуда и куда
Идет несчастная?
И тут страна родная
Мне вспомнилась… В те ранние часы
Что делается там? Алмазами росы
С зарею полоса блестит береговая.
Все пробуждается и стряхивает сон —
Едва забрежжится рассветом небосклон.
Как стая певчих птиц, в деревьях шелковичных
Щебечут девушки… Сегодня — первый сбор,
Работа ладится в руках к труду привычных.
О, песни девичьи, и небо, и простор!
Ужасен луч зари на улицах столичных.
И от плантации деревьев шелковичных,
Где в зелени листов щебечет звонкий хор
И раннею зарей задорно вторит эхо
Веселым окрикам и переливам смеха,
От нежных песенок красавицы Мирейль —
Я вновь переношусь на грязную панель,
К несчастным женщинам в их шелковой ливрее…
— Дружнее, девушки. За песнею скорее
Работа ладится. — И падают с ветвей
Листочек за листком, как дождь — о стекла окон.
— Зачем все трудится? — Для шелковых червей. —
— А ты, червяк, к чему свиваешь пышный кокон? —
— Я зябну, и гнездо себе хочу я свить. —
— Но людям отдаешь ты шелковую нить. —
— Зачем, прилежный ткач, ты делаешь основу
Из нитей шелковых? — Тружусь для городов. —
— К чему же городам плоды твоих трудов? —
— Из ткани шелковой мы делаем обнову,
Наряды модные у нас искусно шьют
И девушки себя за это продают,
Затем, чтоб шелк влачить по улицам столицы. —
О, песни девичьи за сбором шелковицы!
(Ты куда это вдоль улицы бежишь?)
— Ах, ты, сукин сын, камаринский мужик!
Ты куда это вдоль улицы бежишь?
— А бегу я для похмелки в кабачок,
Без похмелки жить не может мужичок!
В кабаке столбом веселье и содом.
Разгулялся, расплясался пьяный дом!
У кого бренчат за пазухой гроши,
Эй, пляши, пляши, пляши, пляши, пляши!
В развеселом, в разгуляе кабаке
Мужичок несется в пьяном трепаке.
То подскочит, то согнется в три дуги,
Истоптал свои смазные сапоги!
Ах, он, сукин сын, камаринский мужик!
Он на весь кабак орет-кричит!
И руками и плечами шевелит,
А гармонь пилит, пилит, пилит, пилит!
— Ах, ты, сукин сын, камаринский мужик!
Ты куда это опять бежишь, бежишь!?
— Заломивши лихо шапку набекрень
Тороплюся я к куме своей в курень!
У кумы в курене печка топится.
Мужичок к куме спешит-торопится!
А кума моя калачики печет
Мужичкам, кто заглянет, то всем дает!
Испечет она калачик горячо
Да уважит мужичка, еще, еще!
Ах, еще, еще, еще, еще, еще!
Ах, еще, еще, еще, еще, еще!
Эх, калачики, мои вы калачи!
Хороша кума у печки, у печи!
Наклонилася кума моя душа,
До чего ж ты люба-мила хороша!
— Ах, ты, сукин сын, камаринский мужик!
Сзади ты к куме своей привык,
А, коль хочешь испытать на передок,
От печи веди куму ты в уголок!
Калачи кума пекла, пекла, пекла!
Мужику попробовать дала, дала, дала!
Ах, дала, дала, дала, дала, дала!
Ах, еще дала, дала, дала, дала!
— Ах, ты, сукин сын, камаринский мужик!
Что ж ты голый на земле, подлец, лежишь?
— Полушубок в кабаке я заложил,
Да зато с кумой был весел, не тужил!
Сапоги я, братцы, пропил, прогулял,
Да зато беды-заботушки не знал!
Я, мужик, хоть без сапог, а не дурак
Не забуду путь-дороженьку в кабак!
— Ах, ты, сукин сын, камаринский мужик!
Ты куда это опять бежишь, бежишь!?
— А бегу я снова братцы в кабачок,
Без похмелки жить не может мужичок!
Весенним утром кухонные двери
Раскрыты настежь, и тяжелый чад
Плывет из них. А в кухне толкотня:
Разгоряченный повар отирает
Дырявым фартуком свое лицо,
Заглядывает в чашки и кастрюли,
Приподымая медные покрышки,
Зевает и подбрасывает уголь
В горячую и без того плиту.
А поваренок в колпаке бумажном,
Еще неловкий в трудном ремесле,
По лестнице карабкается к полкам,
Толчет в ступе корицу и мускат,
Неопытными путает руками
Коренья в банках, кашляет от чада,
Вползающего в ноздри и глаза
Слезящего…
А день весенний ясен,
Свист ласточек сливается с ворчаньем
Кастрюль и чашек на плите; мурлычет,
Облизываясь, кошка, осторожно
Под стульями подкрадываясь к месту,
Где незамеченным лежит кусок
Говядины, покрытый легким жиром.
О царство кухни! Кто не восхвалял
Твой синий чад над жарящимся мясом,
Твой легкий пар над супом золотым?
Петух, которого, быть может, завтра
Зарежет повар, распевает хрипло
Веселый гимн прекрасному искусству,
Труднейшему и благодатному…
Я в этот день по улице иду,
На крыши глядя и стихи читая, —
В глазах рябит от солнца, и кружится
Беспутная, хмельная голова.
И, синий чад вдыхая, вспоминаю
О том бродяге, что, как я, быть может,
По улицам Антверпена бродил…
Умевший все и ничего не знавший,
Без шпаги — рыцарь, пахарь — без сохи,
Быть может, он, как я, вдыхал умильно
Веселый чад, плывущий из корчмы;
Быть может, и его, как и меня,
Дразнил копченый окорок, — и жадно
Густую он проглатывал слюну.
А день весенний сладок был и ясен,
И ветер материнскою ладонью
Растрепанные кудри развевал.
И, прислонясь к дверному косяку,
Веселый странник, он, как я, быть может,
Невнятно напевая, сочинял
Слова еще не выдуманной песни…
Что из того? Пускай моим уделом
Бродяжничество будет и беспутство,
Пускай голодным я стою у кухонь,
Вдыхая запах пиршества чужого,
Пускай истреплется моя одежда,
И сапоги о камни разобьются,
И песни разучусь я сочинять…
Что из того? Мне хочется иного…
Пусть, как и тот бродяга, я пройду
По всей стране, и пусть у двери каждой
Я жаворонком засвищу — и тотчас
В ответ услышу песню петуха!
Певец без лютни, воин без оружья,
Я встречу дни, как чаши, до краев
Наполненные молоком и медом.
Когда ж усталость овладеет мною
И я засну крепчайшим смертным сном,
Пусть на могильном камне нарисуют
Мой герб: тяжелый, ясеневый посох —
Над птицей и широкополой шляпой.
И пусть напишут: «Здесь лежит спокойно
Веселый странник, плакать не умевший.»
Прохожий! Если дороги тебе
Природа, ветер, песни и свобода, —
Скажи ему: «Спокойно спи, товарищ,
Довольно пел ты, выспаться пора!»
(Разговорчики с Эйфелевой башней)
Обшаркан мильоном ног.
Исшелестен тыщей шин.
Я борозжу Париж —
до жути одинок,
до жути ни лица,
до жути ни души.
Вокруг меня —
авто фантастят танец,
вокруг меня —
из зверорыбьих морд —
еще с Людовиков
свистит вода, фонтанясь.
Я выхожу
на Place de la Concorde.
Я жду,
пока,
подняв резную главку,
домовьей слежкою ума́яна,
ко мне,
к большевику,
на явку
выходит Эйфелева из тумана.
— Т-ш-ш-ш,
башня,
тише шлепайте! —
увидят! —
луна — гильотинная жуть.
Я вот что скажу
(пришипился в шепоте,
ей
в радиоухо
шепчу,
жужжу):
— Я разагитировал вещи и здания.
Мы —
только согласия вашего ждем.
Башня —
хотите возглавить восстание?
Башня —
мы
вас выбираем вождем!
Не вам —
образцу машинного гения —
здесь
таять от аполлинеровских
вирш.
Для вас
не место — место гниения —
Париж проституток,
поэтов,
бирж.
Метро согласились,
метро со мною —
они
из своих облицованных нутр
публику выплюют —
кровью смоют
со стен
плакаты духов и пудр.
Они убедились —
не ими литься
вагонам богатых.
Они не рабы!
Они убедились —
им
более к лицам
наши афиши,
плакаты борьбы.
Башня —
улиц не бойтесь!
Если
метро не выпустит уличный грунт —
грунт
исполосуют рельсы.
Я подымаю рельсовый бунт.
Боитесь?
Трактиры заступятся стаями?
Боитесь?
На помощь придет Рив-гош.
Не бойтесь!
Я уговорился с мостами.
Вплавь
реку
переплыть
не легко ж!
Мосты,
распалясь от движения злого,
подымутся враз с парижских боков.
Мосты забунтуют.
По первому зову —
прохожих ссыпят на камень быков.
Все вещи вздыбятся.
Вещам невмоготу.
Пройдет
пятнадцать лет
иль двадцать,
обдрябнет сталь,
и сами
вещи
тут
пойдут
Монмартрами
на ночи продаваться.
Идемте, башня!
К нам!
Вы —
там,
у нас,
нужней!
Идемте к нам!
В блестеньи стали,
в дымах —
мы встретим вас.
Мы встретим вас нежней,
чем первые любимые любимых.
Идем в Москву!
У нас
в Москве
простор.
Вы
— каждой! —
будете по улице иметь.
Мы
будем холить вас:
раз сто
за день
до солнц расчистим вашу сталь и медь.
Пусть
город ваш,
Париж франтих и дур,
Париж бульварных ротозеев,
кончается один, в сплошной складбищась Лувр,
в старье лесов Булонских
и музеев.
Вперед!
Шагни четверкой мощных лап,
прибитых чертежами Эйфеля,
чтоб в нашем небе твой израдиило лоб,
чтоб наши звезды пред тобою сдрейфили!
Решайтесь, башня, —
нынче же вставайте все,
разворотив Париж с верхушки и до низу!
Идемте!
К нам!
К нам, в СССР!
Идемте к нам —
я
вам достану визу!
Весною степь зеленая
Цветами вся разубрана,
Вся птичками летучими —
Певучими полным-полна;
Поют они и день и ночь.
То песенки чудесные!
Их слушает красавица
И смысла в них не ведает,
В душе своей не чувствует,
Что песни те волшебные:
В них сила есть любовная;
Любовь — огонь; с огня — пожар…
Не слушай их, красавица!
Пока твой сон — сон девичий —
Спокоен, тих до утра дня;
Как раз беду наслушаешь:
В цвету краса загубится,
Лицо твое румяное
Скорей платка износится.
Стоит она, задумалась,
Дыханьем чар овеяна;
Запала в грудь любовь-тоска,
Нейдет с души тяжелый вздох;
Грудь белая волнуется,
Что реченька глубокая —
Песку со дна не выкинет;
В лице огонь, в глазах туман…
Смеркает степь; горит заря…
Весной в реке при месяце,
Поит коня детинушка;
Сам думает он думушку
Про девицу заветную:
«Четвертый год, как я люблю
Меньшую дочь соседскую…
Пойдешь за ней на улицу,
Затеешь речь сторонкою —
Так нет, куда! сидит, молчит…
Пошлешь к отцу посвататься —
Седой старик спесивится:
— Нельзя никак — жди череда.
Болит моя головушка,
Щемит в груди ретивое,
Печаль моя всесветная,
Пришла беда незваная;
Как с плеч свалить не знаю сам.
И сила есть — да воли нет;
Наружи клад — да взять нельзя,
Заклял его обычай наш;
Ходи, гляди, да мучайся,
Толкуй с башкою прежнею…
Возьму ж я ржи две четверти,
Поеду ж я на мельницу;
Про мельника слух носится,
Что мастер он присушивать.
Скажу ему: «Иван Кузьмич!
К тебе нужда есть кровная:
Возьми с меня,что хочешь ты,
Лишь сделай мне по своему.»
В селе весной, при месяце,
Спокойно спит крещеный мир;
Вдоль улицы наш молодец
Идет сам-друг с соседкою,
Промеж себя ведут они
О чем-то речь хорошую.
Дает он ей с руки кольцо —
У ней берет себе в обмен;
А не был он на мельнице,
Иван Кузьмич не грешен тут.
Ах, степь ты, степь зеленая,
Вы пташечки певучие,
Разнежили вы девицу,
Отбили хлеб у мельника.
У вас весной присуха есть
Сильней присух нашептанных…
Вот бежит по тротуару,
Моего соседа дочь.
Стройный стан, коса густая,
Глазки черные как ночь.
В платье стареньком, в дырявой
Кацавейке на плечах;
Знать с лекарством из аптеки,
Пузырек у ней в руках.
Ужь давно недугом тяжким
Бедный мой сосед томим;
И давно столяр хозяин
Заменил его другим.
Дочь бежит, дрожа от стужи,
А на плиты яркий свет
Бьет волной из магазинов;
И чего-чего в них нет!
Серебро, хрусталь и бронза,
Ленты, бархат и атлас,
И прохожие от окон
Отвести не могут глаз.
Хоть и холод погоняет,
И домой пора давно,
А с толпой остановилась
Поглядеть она в окно.
Перетянута в корсете,
Иностранка за столом
Что-то пишет… Чай тепло ей, —
Хорошо в житье таком.
Вот две барыни приходят;
Разодеты в пух оне!
Смотрят вещи дорогия,
Отложили к стороне.
Может их оне наденут
Нынче вечером на бал.
Славно жить богатым людям: —
Что по вкусу, то и взял.
И невольно защемила
Сердце девичье тоска;
Видно вспомнила бедняжка
Про больнаго старика.
И пошла в свой угол темный,
В свой сырой, могильный склеп,
Где слезами обливают
Ребятишки черствый хлеб.
Мать сидит и дни и ночи
Над работой заказной,
Чуткий слух свой напрягая, —
Не застонет ли больной.
Где, лохмотьями прикрытый,
На полу лежит отец,
С неподвижным, тусклым взором,
Жолтый, словно как мертвец.
Вот она ужь близко дому;
Но при свете фонарей,
Видит вдруг, — красивый барин
Очутился перед ней.
Он глядит ей смело в очи,
И глядит не в первый раз!
Где б она не проходила, —
С ней встречается тотчас.
И не раз она слыхала
От него такую речь:
Полюби! тебя я стану
Холить, нежить и беречь.
Будешь ездить ты в карете,
Будешь в бархате ходить.
Как пойдет к твоей головке
Жемчуга большаго нить!
Знатной барыней ты будешь.
И семью твою тогда —
Перестанет в жостких лапах
Мять сердитая нужда.
Хоть и прочь она бежала
От лукавых тех речей,
Но потом оне звучали
Ей порой, в тиши ночей.
И теперь домой вернувшись,
Молчалива и грустна,
Долго думала о чем-то
И вздыхала все она…
Сбивая привычной толпы теченье,
Высокий над уровнем шляп и спин,
У аптеки на площади Возвращения
В чёрной полумаске стоит гражданин.Но где же в бархате щели-глазки,
Лукавый маскарадный разрез косой?
По насмерть зажмуренной чёрной маске
Скользит сумбур пестроты земной.Проходит снаружи, не задевая,
Свет фар, салютные искры трамвая
И блеск слюдяной
Земли ледяной.А под маской — то, что он увидал
В последний свой зрячий миг:
Кабины вдруг замерцавший металл,
Серого дыма язык,
Земля, поставленная ребром,
И тонкий бич огня под крылом.Когда он вернулся… Но что рассказ –
Что объяснит он вам?
А ну зажмурьтесь хотя б на час –
Ступайте-ка в путь без глаз.Когда б без света вы жить смогли
Хоть час на своём веку,
Натыкаясь на каждую вещь земли.
На сочувствие, на тоску, —Представьте: это не шутка, не сон –
Вы век так прожить должны…
О чём вы подумали? Так и он
Думал, вернувшись с войны.Как жить? Как люди живут без глаз,
В самом себе, как в тюрьме, заточась,
Без окон в простор зелёный?
Расписаться за пенсию в месяц раз
При поддержке руки почтальона,
Запомнить где койка, кухня, вода,
Да плакать под радио иногда… Приди, любовь, если ты жива!
Пришла. Но как над живой могилой –
Он слышит — мучительно клея слова
Гримасничает голос милой.«Уйди, не надо, — сказал он ей, —
Жалость не сделаешь лаской».
Дверь — хлоп. И вдруг стало втрое темней
Под бархатной полумаской.Он сидел до полуночи не шевелясь.
А в городе за стеной
Ликовала огней звёздная вязь
Сказкою расписной.Сверкают — театр, проспект, вокзал,
Алмазинки пляшут в инее,
И блистают у молодости глаза –
Зелёные, карие, синие… Морозу окно распахнул слепой,
И крикнул в ночь: «Не возьмёшь, погоди ты!..»
А поздний прохожий на мостовой
Нашёл пистолет разбитый.Недели шли ощупью. Но с тех пор
Держал он данное ночью слово.
В сто двадцать секунд сложнейший прибор
Собирают мудрые пальцы слепого.По прибору, который слепой соберёт,
Зрячий водит машину в слепой полёт.И когда через месяц опять каблучки
Любимую в дом занесли несмело,
С ней было поступлено по-мужски,
И больше она уйти не сумела.И теперь, утомясь в теплоте ночной,
Она шепчет о нём: «Ненаглядный мой!»Упорством день изнутри освещён –
И отступает несчастье слепое.
Сегодня курсантам читает он
Лекцию «Стиль воздушного боя».И теперь не заметить вам, как жестоко
Прошла война по его судьбе.
Только вместо «Беречь как зеницу ока»
Говорит он — «Беречь, как волю к борьбе».Лицо его пристально и сурово,
Равнодушно к ласке огней и теней.
Осмотрели зоркие уши слепого
Улицу, площадь, машины на ней.Пред ними ревели, рычали, трубили
И взвивали шинами снежный прах.
Мчался чёрный ледоход автомобилей
В десятиэтажных берегах.Я беру его под руку «Разреши?»
Он чуть улыбается в воротник:
«Спасибо, не стоит, сам привык…» —
И один уходит в поток машин.На миг немею я от смущенья:
Зачем ты отнял руку? Постой!
Через грозную улицу Возвращенья
Переведи ты меня, слепой!
Сегодня в нашем городе,
Большом столичном городе,
Повсюду разговоры,
И шум, и суета…
Кругом столпотворение,
Поскольку население
Торопится на выставку
Рогатого скота.
Повсюду ходят важные
Приехавшие граждане:
Сеньоры, джентльмены,
Месье, панове, мисс…
И говорят сеньоры:
— На выставке без споров
Корова Жозефина
Получит первый приз.
— Да ни за что на свете!
Сказал директор выставки. —
Да чтобы я такое
Несчастье допустил?
Да я Иван Васильичу
Звоню, Иван Васильичу,
Чтоб он свою Буренушку
Скорее привозил.
И вот уже по улице,
По улице, по улице
Машина запыленная
Трехтонная идет.
А в ней Иван Васильевич,
Смирнов Иван Васильевич,
Коровушку Буренушку
На выставку везет.
Но вот в моторе что-то
Как стукнет обо что-то —
И замерла машина
Почти на полпути.
Так что ж — теперь Буренушку
В родимую сторонушку
Вез всяких без медалей
Обратно увезти?
— Да ни за что на свете! —
Сказал Иван Васильевич. —
Вернуться — это просто,
Уехать — не хитро,
А мы спешим на выставку,
На выставку, на выставку! —
И вот они с коровою
Направились в метро.
— Да чтоб ее, рогатую,
Вести по эскалатору?
Да где же это видано?! —
Дежурная кричит. —
Мы лучший в мире транспорт!
Мы возим иностранцев,
А тут корова ваша
Возьмет и замычит?
— Но, в виде исключения,
По просьбе населения
Пустите вы Буренушку! —
Волнуется народ.
— Ну, в виде исключения,
По просьбе населения
Снимаю возражения.
Пускай она идет!
Но только стойте справа,
А проходите слева.
И в помещенье станции
Прошу вас не мычать.
За каждое мычание
Мне будет замечание.
А мне совсем не хочется
За это отвечать!
И вот она, коровушка,
Рогатая головушка,
Идет по эскалатору,
В стороночке встает.
Стоит и не бодается,
И люди удивляются:
— Ну надо же! Животное,
А как себя ведет!
— Какая, право слово,
Приятная корова! —
Заметил пассажирам
Профессор Иванов. —
Я долго жил в Италии,
Париже и так далее,
Но даже там не видел
Столь вежливых коров!
— Она, конечно, умница!
Сказал Иван Васильевич. —
И я свою Буренушку
За это награжу;
Рога покрою лаком,
Куплю ей булку с маком;
А если будет время,
В кино ее свожу!
А в этот час на выставке,
На выставке, на выставке
Коровы соревнуются
Из самых разных стран:
Италии и Швеции,
Болгарии и Греции
И даже из Америки,
Из штата Мичиган.
Спокойно друг за другом
Идут они по кругу —
И черные и красные
Колышутся бока.
Коров, конечно, много,
И судьи очень строго
Им замеряют вымя,
Копыта и рога.
Корова Жозефина
Из города Турина
Совсем как балерина
По выставке идет.
Высокая, красивая,
С глазами-черносливами,
Она, она, конечно,
Все премии возьмет:
Воз клевера медового
Из урожая нового,
Огромный телевизор,
Материи отрез,
Четыреста пирожных,
На бархате положенных,
А также вазу с надписью
«Да здравствует прогресс!»
Но вот Иван Васильевич,
Идет Иван Васильевич,
Бежит Иван Васильевич,
Буренушку ведет.
И славная Буренушка
Ну просто как лебедушка,
Как древняя боярышня
По воздуху плывет.
И судьи удивились,
И судьи удалились,
И стали думать судьи:
«Ах, как же поступить?»
Полдня проговорили,
Кричали и курили
И приняли решение:
Обеих подоить!
Тотчас выносят ведра,
И две доярки гордо
Выходят в середину
Решенье выполнять.
Садятся на скамеечки,
Выплевывают семечки
И просят кинохронику
Прожекторы унять.
Буренка победила!
Она опередила
Корову Жозефину
На целых полведра.
И сразу же все зрители,
И дети и родители,
И громкоговорители
Как закричат: — Ура!
Давай Иван Васильича!
Хватай Иван Васильича!
Качай Иван Васильича!
Буренушку качай! —
Их целый час качали.
— Да здравствует! — кричали,
Пока Иван Васильевич
Не закричал: — Кончай!
Вот он подходит чинно
К владельцу Жозефины
И говорит: — Пожалуйста,
Мне окажите честь.
Берите Жозефину,
Садитесь на машину —
Поехали в гостиницу
Пирожные есть.
Они в машину сели.
Пирожные ели
И лучшими друзьями
Расстались наконец.
Хозяин Жозефины
Был родом из Турина,
И был он иностранец,
Но был он молодец!
I
Ноябрь. Светило, поднявшееся натощак,
замирает на банке соды в стекле аптеки.
Ветер находит преграду во всех вещах:
в трубах, в деревьях, в движущемся человеке.
Чайки бдят на оградах, что-то клюют жиды;
неколёсный транспорт ползёт по Темзе,
как по серой дороге, извивающейся без нужды.
Томас Мор взирает на правый берег с тем же
вожделением, что прежде, и напрягает мозг.
Тусклый взгляд из себя прочней, чем железный мост
пяринца Альберта; и, говоря по чести,
это лучший способ покинуть Челси.
II
Бесконечная улица, делая резкий крюк,
выбегает к реке, кончаясь железной стрелкой.
Тело сыплет шаги на землю из мятых брюк,
и деревья стоят, словно в очереди за мелкой
осетриной волн; это всё, на что
Темза способна по части рыбы.
Местный дождь затмевает трубу Агриппы.
Человек, способный взглянуть на сто
лет вперёд, узреет побуревший портик,
который вывеска «бар» не портит,
вереницу барж, ансамбль водосточных флейт,
автобус у галереи Тэйт.
III
Город Лондон прекрасен, особенно в дождь. Ни жесть
для него не преграда, ни кепка или корона.
Лишь у тех, кто зонты производит, есть
в этом климате шансы захвата трона.
Серым днём, когда вашей спины настичь
даже тень не в силах и на исходе деньги,
в городе, где, как ни темней кирпич,
молоко будет вечно белеть на сырой ступеньке,
можно, глядя в газету, столкнуться со
статьей о прохожем, попавшим под колесо;
и только найдя абзац о том, как скорбит родня,
с облегченьем подумать: это не про меня.
IV
Эти слова мне диктовала не
любовь и не Муза, но потерявший скорость
звука пытливый, бесцветный голос;
я отвечал, лёжа лицом к стене.
«Как ты жил в эти годы?» — «Как буква „г“ в „ого“».
«Опиши свои чувства». — «Смущался дороговизне».
«Что ты любишь на свете сильнее всего?» —
«Реки и улицы — длинные вещи жизни».
«Вспоминаешь о прошлом?» — «Помню, была зима.
Я катался на санках, меня продуло».
«Ты боишься смерти?» — «Нет, это та же тьма;
но, привыкнув к ней, не различишь в ней стула».
V
Воздух живёт той жизнью, которой нам не дано
уразуметь — живёт своей голубою,
ветреной жизнью, начинаясь над головою
и нигде не кончаясь. Взглянув в окно,
видишь шпили и трубы, кровлю, её свинец;
это — начало большого сырого мира,
где мостовая, которая нас вскормила,
собой представляет его конец
преждевременный… Брезжит рассвет, проезжает почта.
Больше не во что верить, опричь того, что
покуда есть правый берег у Темзы, есть
левый берег у Темзы. Это — благая весть.
VI
Город Лондон прекрасен, в нём всюду идут часы.
Сердце может только отстать от Большого Бена.
Темза катится к морю, разбухшая, точно вена,
и буксиры в Челси дерут басы.
Город Лондон прекрасен. Если не ввысь, то вширь
он раскинулся вниз по реке как нельзя безбрежней.
И когда в нём спишь, номера телефонов прежней
и бегущей жизни, слившись, дают цифирь
астрономической масти. И палец, вращая диск
зимней луны, обретает бесцветный писк
«занято»; и этот звук во много
раз неизбежней, чем голос Бога.
Улица с шумом тревожных шагов,
С шорохом тел, и откуда-то дико
Тянутся руки к безумию снов…
Полная грез, озлобленья и крика,
Улица ужас таит
И, как на крыльях, летит…
Улица в золоте дня,
Вечером в блеске багряном заката…
Смерть поднимается с громом набата,
В пламени ярком огня,
Смерть, будто в грезах, с мечами
И головами
На остриях,
Точно кто срезал цветы на полях…
Грохотом пушек тяжелых, больших,
Лязгом орудий глухих
Здесь исчисляется время стенаний,
Мук и рыданий…
В башнях часы, как глаза из орбит,
Выбиты злобно камнями;
Время обычной чредой не летит
Над непреклонными в гневе сердцами.
Гнев из земли изошел
К серым камням на могилах,
Гнев безпределен и зол,
С кровью кипучею в жилах,
Бледный и с воплем глухим
Смелым мгновеньем одним
Гнет разрушает столетий!
Все, что сияло в мечтах
В будущем где-то—далеком,
Все, что горело в глазах,
В сердце таилось глубоком,
И что хранила в себе
Вся человечества сила —
В этой кровавой борьбе
Гневом толпа возродила!
Праздник кровавый сквозь ужас встает,
Люди в крови, опьяненные, с криком
Бродят по трупам в безумии диком,
Радости знамя ведет их вперед.
Каски мелькают, как светлыя волны,
Вяло атака идет на народ,
Но, ослепленный и гордостью полный,
Страстно он ждет, чтоб над ним, наконец,
Вспыхнул кровавый, победный венец!
Чтоб обновиться,—убить!
Точно природа, в стремленьи
Самозабвением жить…
В пылком, безумном мгновеньи:
Жертвою пасть иль убить, —
Жизни нить вечную вить!
Вот загорелись мосты и дома,
С кровью на стенах сливается тьма;
В мутных каналах нашло отраженье
Роскоши властной последнее тленье,
И золоченыя башни строений
Город вдали окружают, как тени…
Огненно-черныя руки мелькают,
В мрак головни золотыя бросают,
Крыши горящия к небу летят,
Залпами там безпрерывно палят…
Смерть под сухой, несмолкаемый звук
Молча костлявыми пальцами рук
Валит тела, и они вдоль стены
В беге застывшем видны…
Трупы, изорваны пулями, всюду
Падают в груду, —
Отблеск на них фантастично горит,
Крик этих масок последний, ужасный
В злую улыбку кривит…
Колокол властный
Бьется, как сердце в борьбе, и гудит;
Вдруг замолкает,
Как задохнувшийся голос, со стоном глухим:
Башня под ним
Ярко пылает…
В замках старинных, с которых глядели
В город орлы золотые без слов
И отражали набег смельчаков,
Двери раскрылись, замки отлетели…
Входит толпа, разбивает шкапы,
Где сохранялись для этой толпы
Злые законы тайком,
Пламя их лижет своим языком,
Гибнет их прошлое, черное, злое…
Льется в подвалах вино дорогое,
С темных балконов бросают тела,
Воздух они разрезают безсильно…
Роскошь, сокровища,—все, что обильно
Жадность преступная в жизни взяла,
Блещет на голой земле…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Город во мгле
Вспыхнул страной золотою, пурпурной,
Смотрит он к дали рокочущей, бурной,
Ярко пылает корона на нем…
Гнев и безумье горящим кольцом
Жизнь охватили и тесно сжимают,
Кажется—миг и земля задрожит!
Мрачно пространство горит,
Ужас и дым к небесам подплывают…
Чтоб создавать, обновиться,—убить!
Или убить, чтобы пасть, все равно!
Двери раскрыть или руки разбить…
Будет зеленой весна или красной,
Разве не все в ней величья полно,
Силы клокочущей, вечно прекрасной!
У Петровой
у Надежды
не имеется одежды.
Чтоб купить
(пришли деньки!),
не имеется деньги́.
Ей
в расцвете юных лет
растекаться в слезной слизи ли?
Не упадочница,
нет!
Ждет,
чтоб цены снизили.
Стонет
улица
от рева.
В восхищеньи хижины.
— Выходи скорей, Петрова, —
в лавке
цены снижены.
Можешь
в платьицах носиться
хошь с цветком,
хошь с мушкою.
Снизили
с аршина ситца
ровно
грош с осьмушкою.
Радуйтесь!
Не жизнь —
малина.
Можете
блестеть, как лак.
На коробке
гуталина
цены
ниже на пятак.
Наконец!
Греми, рулада!
На тоску,
на горечь плюньте! —
В лавке
цены мармелада
вдвое снижены на фунте.
Словно ведьма
в лампах сцены,
веником
укрывши тело,
баба
грустно
смотрит в цены.
Как ей быть?
и что ей делать?
И взяла,
обдумав длинно,
тряпку ситца
(на образчик),
две коробки гуталина,
мармелада —
ящик.
Баба села.
Масса дела.
Баба мыслит,
травки тише,
как ей
скрыть от срама
тело…
Наконец
у бабы вышел
из клочка
с полсотней точек
на одну ноздрю платочек.
Работает,
не ленится,
сияет именинницей, —
до самого коленца
сидит
и гуталинится.
Гуталин не погиб.
Ярким светом о́жил.
На ногах
сапоги
собственной кожи.
Час за часом катится,
баба
красит платьице
в розаны
в разные,
гуталином вмазанные.
Ходит баба
в дождь
и в зной,
искрясь
горной голизной.
Но зато
у этой Нади
нос
и губы
в мармеладе.
Ходит гуталинный чад
улицей
и пахотцей.
Все коровы
мычат,
и быки
шарахаются.
И орет
детишек банда:
— Негритянка
из джаз-банда! —
И даже
ноту
Чемберлен
прислал
колючую от терний:
что мы-де
негров
взяли в плен
и
возбуждаем в Коминтерне.
В стихах
читатель
ждет морали.
Изволь:
чтоб бабы не марались,
таких купцов,
как в строчке этой,
из-за прилавка
надо вымести,
и снизить
цены
на предметы
огромнейшей необходимости.
Я в Ковентри ждал поезда, толкаясь
В толпе народа по мосту, смотрел
На три высоких башни—и в поэму
Облек одну из древних местных былей.
Не мы одни—плод новых дней, последний
Посев Времен, в своем нетерпеливом
Стремленье вдаль злословящий Былое,—
Не мы одни, с чьих праздных уст не сходит
Добро и Зло, сказать имеем право,
Что мы народу преданы: Годива,
Супруга графа Ковентри, что правил
Назад тому почти тысячелетье,
Любила свой народ и претерпела
Не меньше нас. Когда налогом тяжким
Граф обложил свой город и пред замком
С детьми столпились матери, и громко
Звучали вопли: «Подать нам грозит
Голодной смертью!»—в графские покои,
Где граф, с своей аршинной бородой
И полсаженной гривою, по залу
Шагал среди собак, вошла Годива
И, рассказав о воплях, повторила
Мольбу народа: «Подати грозят
Голодной смертью!» Граф от изумленья
Раскрыл глаза. «Но вы за эту сволочь
Мизинца не уколете!»—сказал он.
«Я умереть согласна!»—возразила
Ему Годива. Граф захохотал,
Петром и Павлом громко побожился,
Потом по бриллиантовой сережке
Годиву щелкнул: « Россказни!»—«Но чем же
Мне доказать?»—ответила Годива.
И жесткое, как длань Исава, сердце
Не дрогнуло. «Ступайте,—молвил граф,—
По городу нагая—и налоги
Я отменю»,—насмешливо кивнул ей
И зашагал среди собак из залы.
Такой ответ сразил Годиву. Мысли,
Как вихри, закружились в ней и долго
Вели борьбу, пока не победило
Их Состраданье. В Ковентри герольда
Тогда она отправила, чтоб город
Узнал при трубных звуках о позоре,
Назначенном Годиве: только этой
Ценою облегчить могла Годива
Его удел. Годиву любят,—пусть же
До полдня ни единая нога
Не ступит на порог и ни единый
Не взглянет глаз на улицу: пусть все
Затворят двери, спустят в окнах ставни
И в час ее проезда будут дома.
Потом она поспешно поднялась
Наверх, в свои покои, расстегнула
Орлов на пряжке пояса—подарок
Сурового супруга—и на миг
Замедлилась, бледна, как летний месяц,
Полузакрытый облачком… Но тотчас
Тряхнула головой и, уронивши
Почти до пят волну волос тяжелых,
Одежду быстро сбросила, прокралась
Вниз по дубовым лестницам—и вышла,
Скользя, как луч, среди колонн, к воротам,
Где уж стоял ее любимый конь,
Весь в пурпуре, с червонными гербами.
На нем она пустилась в путь—как Ева
Как гений целомудрия. И замер,
Едва дыша от страха, даже воздух
В тех улицах, где ехала она.
Разинув пасть, лукаво вслед за нею
Косился желоб. Тявканье дворняжки
Ее кидало в краску. Звук подков
Пугал, как грохот грома. Каждый ставень
Был полон дыр. Причудливой толпою
Шпили домов глазели. Но Годива,
Крепясь, все дальше ехала, пока
В готические арки укреплений
Не засняли цветом белоснежным
Кусты густой цветущей бузины.
Тогда назад поехала Годива—
Как гений целомудрия. Был некто,
Чья низость в этот день дала начало
Пословице: он сделал в ставне щелку
И уж хотел, весь трепеща, прильнуть к ней,
Как у него глаза оделись мраком
И вытекли,—да торжествует вечно
Добро над злом. Годива же достигла
В неведении замка—и лишь только
Вошла в свои покои, как ударил
И загудел со всех несметных башен
Стозвучный полдень. В мантии, в короне
Она супруга встретила, сняла
С народа тяжесть податей—и стала
С тех пор бессмертной в памяти народа.
1
Над Балтикой зеленоводной
Завила пена серпантин:
О, это «Regen» быстроходный
Опять влечет меня в Штеттин!
Я в море вслушиваюсь чутко,
Безвестности грядущей рад…
А рядом, точно незабудка
Лазоревый ласкает взгляд.
Знакомец старый — Висби — вправо.
Два года были или нет?
И вот капризно шлет мне Слава
Фатаморгановый привет.
Неизмеримый взор подругин
В глаза впивается тепло,
И басом уверяет «Regen»,
Что впереди у нас светло!
Пароход «Regen»
14 авг. 1924 г.
2
Подобна улица долине.
В корзине каждой, как в гнезде,
Повсюду персики в Берлине,
В Берлине персики везде!
Витрины все и перекрестки
В вишнево-палевых тонах.
Берлин и персик! вы ль не тезки,
Ты, нувориш, и ты, монах?..
Асфальтом зелень опечалив,
Берлин сигарами пропах…
А бархат персиковый палев,
И персики у всех в устах!
И чувства более высоки,
И даже дым, сигарный дым,
Тех фруктов впитывая соки,
Проникся чем-то молодым!
Я мог бы сделать много версий,
Но ограничусь лишь одной:
Благоухает волей персик
Над всей неволей площадной!
Берлин
23 авг. 1924 г.
3
Еще каких-нибудь пять станций,
И, спрятав паспорт, как девиз,
Въезжаем в вольный город Данциг,
Где нет ни армии, ни виз!
Оттуда, меньше получаса,
Где палевеет зыбкий пляж,
Курорта тонкая гримаса —
Костюмированный голяш…
Сквозь пыльных листьев блеклый шепот
Вульгарничает казино —
То не твое ли сердце, Цоппот,
Копьем наживы пронзено?
И топчет милые аллейки
Твои международный пшют.
Звучат дождинки, как жалейки,
И мокрый франт смешон, как шут…
Цоппот
5 сент. 1924 г.
4
Пойдем на улицу Шопена, —
О ней я грезил по годам…
Заметь: повеяла вервэна
От мимо проходящих дам…
Мы в романтическом романе?
Растет иль кажется нам куст?..
И наяву ль проходит пани
С презрительным рисунком уст?..
Благоговейною походкой
С тобой идем, как не идем…
Мелодий дымка стала четкой,
И сквозь нее мы видим дом,
Где вспыхнут буквы золотые
На белом мраморе: «Здесь жил,
Кто ноты золотом литые
В сейф славы Польши положил».
Обман мечты! здесь нет Шопена,
Как нет его квартиры стен,
В которых, — там, у гобелена, —
Почудился бы нам Шопен!..
Варшава
1924 г.
5
Уже Сентябрь над Новым Светом
Позолотил свой синий газ,
И фешенебельным каретам
Отрадно мчаться всем зараз…
Дань отдаем соблазнам стольким,
Что вскоре раздадим всю дань…
Глаза скользят по встречным полькам,
И всюду — шик, куда ни глянь!
Они проходят в черных тальмах
И гофрированных боа.
Их стройность говорит о пальмах
Там где-нибудь на Самоа…
Они — как персики с крюшоном:
Ледок, и аромат, и сласть.
И в языке их притушенном
Такая сдержанная страсть…
Изысканный шедевр Guerlain’a —
Вервэна — в воздухе плывет
И, как поэзия Верлэна,
В сердцах растапливает лед.
Идем назад по Маршалковской,
Что солнышком накалена,
Заходим на часок к Липковской:
Она два дня уже больна.
Мы — в расфуфыренном отэле,
Где в коридорах полумгла.
Снегурочка лежит в постели
И лишь полнеет от тепла…
Лик героини Офенбаха
Нам улыбается в мехах,
И я на пуф сажусь с размаха,
Стоящий у нее в ногах.
И увлечен рассказом близким
О пальмах, море и сельце,
Любуюсь зноем австралийским
В игрушечном ее лице…
1
Скачет сито по полям,
А корыто по лугам.
За лопатою метла
Вдоль по улице пошла.
Топоры-то, топоры
Так и сыплются с горы.
Испугалася коза,
Растопырила глаза:
«Что такое? Почему?
Ничего я не пойму».
2
Но, как чtрная железная нога,
Побежала, поскакала кочерга.
И помчалися по улице ножи:
«Эй, держи, держи, держи, держи, держи!»
И кастрюля на бегу
Закричала утюгу:
«Я бегу, бегу, бегу,
Удержаться не могу!»
Вот и чайник за кофейником бежит,
Тараторит, тараторит, дребезжит…
Утюги бегут покрякивают,
Через лужи, через лужи
перескакивают.
А за ними блюдца, блюдца —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
Вдоль по улице несутся —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
На стаканы — дзынь! — натыкаются,
И стаканы — дзынь! — разбиваются.
И бежит, бренчит, стучит сковорода:
«Вы куда? куда? куда? куда? куда?»
А за нею вилки,
Рюмки да бутылки,
Чашки да ложки
Скачут по дорожке.
Из окошка вывалился стол
И пошел, пошел, пошел,
пошел, пошел…
А на нем, а на нем,
Как на лошади верхом,
Самоварище сидит
И товарищам кричит:
«Уходите, бегите, спасайтеся!»
И в железную трубу:
«Бу-бу-бу! Бу-бу-бу!»
3
А за ними вдоль забора
Скачет бабушка Федора:
«Ой-ой-ой! Ой-ой-ой!
Воротитеся домой!»
Но ответило корыто:
«На Федору я сердито!»
И сказала кочерга:
«Я Федоре не слуга!»
А фарфоровые блюдца
Над Федорою смеются:
«Никогда мы, никогда
Не воротимся сюда!»
Тут Федорины коты
Расфуфырили хвосты,
Побежали во всю прыть.
Чтоб посуду воротить:
«Эй вы, глупые тарелки,
Что вы скачете, как белки?
Вам ли бегать за воротами
С воробьями желторотыми?
Вы в канаву упадете,
Вы утонете в болоте.
Не ходите, погодите,
Воротитеся домой!»
Но тарелки вьются-вьются,
А Федоре не даются:
«Лучше в поле пропадем,
А к Федоре не пойдем!»
4
Мимо курица бежала
И посуду увидала:
«Куд-куда! Куд-куда!
Вы откуда и куда?!»
И ответила посуда:
«Было нам у бабы худо,
Не любила нас она,
Била, била нас она,
Запылила, закоптила,
Загубила нас она!»
«Ко-ко-ко! Ко-ко-ко!
Жить вам было нелегко!»
«Да, — промолвил медный таз, —
Погляди-ка ты на нас:
Мы поломаны, побиты,
Мы помоями облиты.
Загляни-ка ты в кадушку —
И увидишь там лягушку.
Загляни-ка ты в ушат —
Тараканы там кишат,
Оттого-то мы от бабы
Убежали, как от жабы,
И гуляем по полям,
По болотам, по лугам,
А к неряхе-замарахе
Не воротимся!»
5
И они побежали лесочком,
Поскакали по пням и по кочкам.
А бедная баба одна,
И плачет, и плачет она.
Села бы баба за стол,
Да стол за ворота ушел.
Сварила бы баба щи,
Да кастрюлю поди поищи!
И чашки ушли, и стаканы,
Остались одни тараканы.
Ой, горе Федоре,
Горе!
6
А посуда вперед и вперед
По полям, по болотам идёт.
И чайник шепнул утюгу:
«Я дальше идти не могу».
И заплакали блюдца:
«Не лучше ль вернуться?»
И зарыдало корыто:
«Увы, я разбито, разбито!»
Но блюдо сказало: «Гляди,
Кто это там позади?»
И видят: за ними из темного бора
Идет-ковыляет Федора.
Но чудо случилося с ней:
Стала Федора добрей.
Тихо за ними идет
И тихую песню поет:
«Ой вы, бедные сиротки мои,
Утюги и сковородки мои!
Вы подите-ка, немытые, домой,
Я водою вас умою ключевой.
Я почищу вас песочком,
Окачу вас кипяточком,
И вы будете опять,
Словно солнышко, сиять,
А поганых тараканов я повыведу,
Прусаков и пауков я повымету!»
И сказала скалка:
«Мне Федору жалко».
И сказала чашка:
«Ах, она бедняжка!»
И сказали блюдца:
«Надо бы вернуться!»
И сказали утюги:
«Мы Федоре не враги!»
7
Долго, долго целовала
И ласкала их она,
Поливала, умывала.
Полоскала их она.
«Уж не буду, уж не буду
Я посуду обижать.
Буду, буду я посуду
И любить и уважать!»
Засмеялися кастрюли,
Самовару подмигнули:
«Ну, Федора, так и быть,
Рады мы тебя простить!»
Полетели,
Зазвенели
Да к Федоре прямо в печь!
Стали жарить, стали печь, —
Будут, будут у Федоры и блины и пироги!
А метла-то, а метла — весела —
Заплясала, заиграла, замела,
Ни пылинки у Федоры не оставила.
И обрадовались блюдца:
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
И танцуют и смеются —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
А на белой табуреточке
Да на вышитой салфеточке
Самовар стоит,
Словно жар горит,
И пыхтит, и на бабу поглядывает:
«Я Федорушку прощаю,
Сладким чаем угощаю.
Кушай, кушай, Федора Егоровна!»
Большевики
надругались над верой православной.
В храмах-клубах —
словесные бои.
Колокола без языков —
немые словно.
По божьим престолам
похабничают воробьи.
Без веры
и нравственность ищем напрасно.
Чтоб нравственным быть —
кадилами вей.
Вот Мексика, например,
потому и нравственна,
что прут
богомолки
к вратам церквей.
Кафедраль —
богомольнейший из монашьих
институтцев.
Брат «Notre Dame’a»
на площади, —
а около,
запружена народом,
«Площадь Конституции»,
в простонародии —
«Площадь Со́кола».
Блестящий
двенадцатицилиндровый
Пакард
остановил шофер,
простоватый хлопец.
— Стой, — говорит, —
помолюсь пока… —
донна Эсперанца Хуан-де-Лопец.
Нету донны
ни час, ни полтора.
Видно, замолилась.
Веровать так веровать.
И снится шоферу —
донна у алтаря.
Парит
голубочком
душа шоферова.
А в кафедрале
безлюдно и тихо:
не занято
в соборе
ни единого стульца.
С другой стороны
у собора —
выход
сразу
на четыре гудящие улицы.
Донна Эсперанца
выйдет как только,
к донне
дон распаленный кинется.
За угол!
Улица «Изабелла Католика»,
а в этой улице —
гостиница на гостинице.
А дома —
растет до ужина
свирепость мужина.
У дона Лопеца
терпенье лопается.
То крик,
то стон
испускает дон.
Гремит
по квартире
тигровый соло:
— На восемь частей разрежу ее! —
И, выдрав из уса
в два метра волос,
он пробует
сабли своей остриё.
— Скажу ей:
«Ина́че, сеньора, лягте-ка!
Вот этот
кольт
ваш сожитель до гроба!» —
И в пумовой ярости
— все-таки практика! —
сбивает
с бутылок
дюжину пробок.
Гудок в два тона —
приехала донна.
Еще
и рев
не успел уйти
за кактусы
ближнего поля,
а у шоферских
виска и груди
нависли
клинок и пистоля.
— Ответ или смерть!
Не вертеть вола!
Чтоб донна
не могла
запираться,
ответь немедленно,
где была
жена моя
Эсперанца? —
— О дон-Хуан!
В вас дьяволы зло́бятся.
Не гневайте
божью милость.
Донна Эсперанца
Хуан-де-Лопец
сегодня
усердно
молилась.
В кибитках у колодцев ночевать
случалось и неделями подряд.
Хозяева укладывали спать
ногами к Мекке, — помни шариат!
В далекие кочевья ты проник,
не выучил, а понял их язык,
которому научит навсегда
слегка солоноватая вода.Ты загорел под пламенем лучей,
с судьбой дехкан связал судьбу свою
Ты выводил отряд на басмачей
и потерял товарища в бою.Был враг разбит. Но тихо друг лежал.
и кровь еще сочилась из виска.
Ты сам его обмыл и закопал
и взял с могилы горсточку песка.
И дальше жил, работал, отдыхал…
В колючие ветра и в лютый жар
живую воду запасал в меха,
на дальние колодцы уезжал.
Песок и небо тянутся кругом…
Сухой полынью пахнет хорошо… Ты телеграммой вызван был в обком
и распрощался. И верблюд пошел
Верблюд пошел, вздыхая и пыля.
Цвели узбекистанские поля.
Навстречу из Ташкента шли сады,
Текли арыки, полные воды,
Стояли голубые тополя,
верхушкой доставая до звезды,
и сладко пахла теплая земля.Партсекретарь ладонь держал у глаз,
другой рукой перебирал листы.
Партсекретарь сказал, что есть приказ, —
немедленно в Москву поедешь ты.Ребята проводили на вокзал,
махнули тюбетейками вослед.
Ты многого, спеша, не досказал,
не разобрал: доволен или нет.
И огляделся только лишь в Москве.
Перед вокзалом разбивали сквер.
В киоске выпил теплое ситро.
«Каким трамваем?» — продавца спросил.
И улыбнулся: «Можно на метро!»
И улыбнулся: «Можно на такси!»Направили во Фрунзенский райкам,
нагрузку дали, взяли на учет.
И так ты зажил, временем влеком.
Ему-то что! Оно, гляди, течет.
Оно спешит. И ты, и ты спеши.
Прислушивайся. Песню запевай.
Товарищи, как всюду, хороши.
Работы, как и всюду, — поспевай!
Загара не осталось и следа,
и все в порядке. Только иногда,
когда в Москве проходит первый дождь,
последний снег смывая с мостовой,
и ты с работы запоздно придешь,
негромко поздоровайся с женой.
Ты чувствуешь? Скорее выпей чай,
большую папиросу закури.
А спросит, что с тобой: не отвечай.
А спросит, что с тобой: не говори.
И сделай вид, как будто ты уснул,
зажмурь глаза, а сам лежи без сна… В пустыне зацветает саксаул.
В пустыне начинается весна.
Внезапный ветер сладок и горяч.
Идут дожди. Слышней шакалий плач.
Идут дожди который день подряд,
и оползает глиняный дувал.
Перед райкомом рос кривой гранат.
Он вдруг, бывало, за ночь зацветал.И тихо встань. И подойди к столу,
переступая с пятки на носок.
Там, в баночке, прижавшийся к стеклу,
живет руками собранный песок.
От одиночества и от тоски
он потускнел, он потемнел, притих… А там лежат начесами пески,
и ветер разворачивает их.
Насущный хлеб, насущная вода,
оазисы — цветные города,
где в улицах висит прозрачный зной,
стоят домишки к улице спиной,
они из глины, и они низки.
И посреди сгущающейся тьмы
бесшумные сухие старики
высоко носят белые чалмы.Народ спешит. И ты, и ты спеши!
Скрипит арба, и кашляет верблюд.
На регистане новые бахши
«Последние известия» поют.
Один кончает и в поднос стучит,
глоточек чая пьет из пиалы.
…Безлунна ночь, дороги горячи,
и звезды невысокие белы… Уже светает… За окном — Москва…
Шуршит в ладони горсточка песка.
«Не забывай своих земных дорог.
Ты с нами жил… Тебя мы помним, друг.
Ты нас любил… Ты много нам помог…»Рабочий день восходит на порог,
и репродуктор запевает вдруг.
Как широка она и как стройна,
большая песня наступленья дня!
И в комнату врывается страна,
великими просторами маня,
звеня песками, травами шурша,
зовя вскочить, задумчивость стряхнуть,
сверкающие окна распахнуть,
освобожденным воздухом дыша,
ветрам республик подставляя грудь.
Словно безлюдный, спокоен весь город.
Солнце чуть видно сквозь сеть облаков,
Пусто на улице. Утренний холод
Вывел узоры на стеклах домов.
Крыши повсюду покрыты коврами
Мягкого снега; из труб там и сям
Дым подымается кверху столбами,
Вьется, редеет, подобно клочкам
Тучек прозрачных, — и вдаль улетает…
Скучная улица! Верно, народ
Здесь неохотно дворы покидает…
Вот только баба, согнувшись, несет
Гробик под мышкою… Вот и другая
Встретилась с нею, поклон отдала,
Кланяясь, молвила: «Здравствуй, родная!»
Остановилась и речь повела:
«Кому же этот гробик-то
Ты, мать моя, взяла,
Сыночек, что ли, кончился
Иль дочка умерла?»
— «Сынка, моя голубушка,
Сбираюсь хоронить;
Да вот насилу сбилася
И гробик-то купить.
А уж свечей и ладану
Не знаю где и взять…
Есть старый самоваришко,
Хочу в заклад отдать.
Муж болен. Вот три месяца
Лежит все на печи,
Просить на бедность — совестно,
Хоть голосом кричи!»
— «И, мать! и я стыдилася
Просить в твои года…
Глупа была, уж что таить,
Глупа да и горда.
Теперь привыкла, горя нет;
Придешь в знакомый дом,
Поплачешь да поклонишься,
Расскажешь обо всем:
Вдова, мол, я несчастная…
Глядишь — присесть велят,
Дадут какое платьишко
И к чаю пригласят.
Другое дело, мать моя,
Под окнами ходить, —
Вестимо, это совестно.
Уж надо нищей быть.
А примут тебя в комнате, —
Какой же тут порок?..
Ты, кажется, кручинишься,
Что помер твой сынок?»
— «Ох, я ведь с ним заботушки
Немало приняла!..
Кормить его, по немочи,
Я грудью не могла.
Поутру жидкой кашицы
Вольешь ему в рожок,
Сосет ее он, бедненький,
Да тем и сыт денек.
Тут, знаешь, у нас горенка
Зимой-то что ледник, —
Чуть сонный он размечется,
Ну и подымет крик…
И весь дрожит от холода…
Начнешь ему дышать
На красные ручонки-то,
Ну и заснет опять».
— «И плакать тебе нечего,
Что Бог его прибрал…
Он, мать моя, я думаю,
Недолго прохворал?»
— «С неделю, друг мой, маялся
И не брал в рот рожка;
Бывало, только капельку
Проглотит молока.
Вчера, моя голубушка,
Ласкаю я его,
Глядь — слезки навернулися
На глазках у него,
Как будто жизнь безгрешную
Он кинуть не хотел…
А умер тихо, бедненький,
Как свечка, догорел!»
— «О чем же ты заплакала?
Тут воля не твоя.
И дети-то при бедности —
Железы, мать моя!
Вот у меня Аринушка
И умница была,
По бархату, душа моя,
Шить золотом могла;
Бывало, за работою
До петухов сидит,
А мне с поклоном по людям
И выйти не велит:
«Сама уж, дескать, маменька,
Я пропитаю вас».
Работала, работала, —
Да и лишилась глаз.
Связала мои рученьки:
Ведь чахнет от тоски;
Слепа, а вяжет кое-как
Носчишки да чулки.
Чужого калача не сест,
А если и возьмет
Кусок какой от голода,
Все сердце надорвет:
И ест, и плачет глупая;
Журишь — ответа нет…
Вот каково при бедности
С детьми-то жить, мой свет!..»
— «Ох, горько, моя милая!
Растет дитя — печаль,
Умрет оно — своя ведь кровь,
Жаль, друг мой, крепко жаль!»
— «Молися Богу, мать моя, —
Не надобно тужить.
Прости же, я зайду к тебе
Блинов-то закусить».
Бабы расстались. На улице снова
Пусто. Заборы и стены домов
Смотрят печально и как-то сурово.
Солнце за длинной грядой облаков
Спряталось. Небо так бледно, бесцветно,
Точно как мертвое… И облака
Так безотрадно глядят, бесприветно,
Что поневоле находит тоска…
Домчало нас к пристани в час предвечерний,
Когда на столбах зажигался закат,
И волны старались плескаться размерней
О плиты бассейнов и сходы аркад.
Был берег таинственно пуст и неслышен.
Во всей красоте златомраморных стен,
Дворцами и храмами, легок и пышен,
Весь город вставал из прибоев и пен.
У пристани тихо качались галеры,
Как будто сейчас опустив паруса,
И виделись улицы, площади, скверы,
А дальше весь край занимали леса.
Но не было жизни и не было люда,
Закрытые окна слагались в ряды,
И только картины глядели оттуда…
И звук не сливался с роптаньем воды.Нас лоцман не встретил, гостей неизвестных,
И нам не пропела с таможни труба,
И мы, проходя близ галер многоместных,
Узнали, что пусты они как гроба.
Мы тихо пристали у длинного мола,
И бросили якорь, и подняли флаг.
Мы сами молчали в тревоге тяжелой,
Как будто грозил неизведанный враг.
Нас шестеро вышло, бродяг неуклонных,
Искателей дней, любопытных к судьбе,
Мы дома не кинули дев обрученных,
И каждый заботился лишь о себе.
С немого проспекта сойдя в переулки,
Мы шли и стучались у мертвых дверей,
Но только шаги были четки и гулки
Да стекла дрожали больших фонарей.
Как будто манили к себе магазины,
И груды плодов, и бутылки вина…
Но нас не окликнул привет ни единый…
И вот начала нас томить тишина.А с каждым мгновеньем ясней, неотвязней
Кругом разливался и жил аромат.
Мы словно тонули в каком-то соблазне
И шли и не знали, пойдем ли назад.
Все было безмолвно, мертво, опустело,
Но всюду, у портиков, в сводах, в тени
Дышало раздетое женское тело, —
И в запахе этом мы были одни.
Впивая его раздраженным дыханьем,
Мы стали пьянеть, как от яда змеи.
Никто, обжигаемый жадным желаньем,
Не мог подавлять трепетанья свои.
Мы стали кидаться на плотные двери,
Мы стали ломиться в решетки окна,
Как первые люди, как дикие звери…
И мгла была запахом тела полна.Без цели, без мысли, тупы, но упрямы,
Мы долго качали затворы дворца…
И вдруг подломились железные рамы…
Мы замерли, — сразу упали сердца.
Потом мы рванулись, теснясь, угрожая,
Мы вспрыгнули в зал, побежали вперед.
На комнаты мгла налегала ночная,
И громко на крики ответствовал свод.
Мы вкруг обежали пустые палаты,
Взобрались наверх, осмотрели весь дом:
Все было наполнено, свежо, богато,
Но не было жизни в жилище пустом.
И запах такой же, полней, изначальней,
В покоях стоял, возрастая в тени,
И на пол упали мы в шелковой спальне,
Целуя подушки, ковры, простыни.
И ночь опустилась, и мы не поднялись,
И нас наслажденье безмерное жгло,
И мы содрогались, и мы задыхались…
Когда мы очнулись, — уж было светло.Мы шестеро вышли на воздух, к свободе,
Без слов отыскали на берег пути
И так же без слов притаились в проходе:
Мы знали, что дальше не должно идти.
И долго, под мраморным портиком стоя,
С предела земли не спускали мы глаз.
Корабль наш качался на зыби прибоя,
Мы знали, что он дожидается нас.
По улицам клича, друзья нас искали,
Но, слыша, как близятся их голоса,
Мы прятались быстро в проходе, в подвале…
И после корабль распустил паруса.
Поплыл в широту и в свободное море,
Где бури, и солнце, и подвиги есть,
И только в словах баснословных историй
Об нас, для безумцев, останется весть.Товарищи! братья! плывите! плывите!
Забудьте про тайну далекой земли!
О, счастлив, кто дремлет в надежной защите, —
По, дерзкие, здесь мы не смерть обрели!
Найти здесь легко пропитанье дневное,
Нет, мы не умрем, — но весь день наш уныл,
И только встречая дыханье ночное,
Встаем мы в волненьи воскреснувших сил!
И бродим по городу в злом аромате,
И входим в дворцы и в пустые дома
Навстречу открытых незримых объятий —
И вплоть до рассвета ласкает нас тьма.
В ней есть наслажденье до слез и до боли,
И сладко лежать нам в пыли и в крови,
И счастью в замену не надо нам воли,
И зримых лобзаний, и явной любви!
Я поезда ждал утром в Ковентри;
Облокотясь у моста на перила,
На городские башни я смотрел
И городское древнее преданье
Невольно мне на ум пришло…
На свете
Не мы одни, мы, дети поздних лет,
Готовые смеяться над прошедшим
И толковать о правде и неправде,
Не мы одни любили свой народ
И гнетом наших братьев возмущались.
Жила когда-то женщина и долго
О подвиге ее не позабудут.
И имя этой женщины — Годива.
Граф Леофрик, Годивы муж жестокий,
Поступками своими в Ковентри
Пугал народ; когда на целый город
Тяжелую он подать наложил,
То множество рыдавших матерей
С младенцами в руках пришло к Годиве
И слышала Годива общий вопль:
„Отдавши подать, с голода умрем мы!“
Пошла Годива к мужу. Грозный граф
Попался ей на встречу в галерее,
Собаками своими окруженный,
И стала говорить ему она
О просьбе бедных женщин и с мольбою
Молила: „Пощади их! Ведь они
От подати умрут голодной смертью!“
Но удивленный граф ей отвечал:
„Да ты и ноготь пальца пожалеешь
Отдать за этот вздор!“ — „O, нет, готова
Я жизнь отдать,“ ответила Годива, —
„И это докажу я, чем ты хочешь,
Какое ни предложишь мне условье.“
И злобный граф ей отвечал со смехом:
„Когда проехать можешь ты нагая
По городу, то подать отменю я.“
Затем ушел он быстрою походкой,
Собаками своими окруженный.
В душе Годивы буря поднялась,
В ней целый час борьба происходила,
Но жалость победила наконец
Ее смущение. Герольду повелела,
При звуке труб, Годива обявить
Народу об условии тяжелом,
Которым можно снять с него налог,
И если к ней любовь живет в народе,
То пусть никто до самого полудня,
Пока она по улицам поедет,
Не выглянет из окон и ворот,
Пусть город весь в домах своих запрется.
Потом Годива скрылась в свой покой;
Украшенный орлами брачный пояс
С себя сняла и на одно мгновенье
Промедлила, как летняя луна
В волнистых и прозрачных облаках,
Потом тряхнула смело головою,
Вкруг пояса рассыпалась коса
И, сбросивши одежду торопливо,
С крыльца Годива робко соскользнула
И кралась от колонны до колонны.
Вот к главным воротам она пришла,
Где ждал ее в парадной сбруе конь,
Под пурпуром и золотом, сверкавший.
По городу поехала Годива,
Лишь только целомудрием одета;
Был воздух тих и робкий ветерок
Не смел смутить ее своим дыханьем.
Как сотни глаз, смотрели окна зданий,
И лай собак невольно вызывал
Стыдливости румянец на щеках
Трепещущей Годивы; каждый шаг
Ее коня огнем в ней отзывался,
Но вот она проехала веcь город
И через арку поле увидала
С душистымй весенними цветами.
Потом она поехала назад,
Лишь только целомудрием одета,
На улице не встретив ни души.
Один нашелся только негодяй,
Который, просверливши щель в окошке,
Взглянул и в ту ж минуту навсегда
Лишился зренья… Этого не зная,
Проехала Годива мимо. Вдруг
По звуку труб узнал счастливый город,
Что полдень наступил и что Годива
Спасла народ от подати тяжелой
И вечно жить останется в народе.