Все стихи про тень - cтраница 21

Найдено стихов - 962

Владислав Фелицианович Ходасевич

Встреча

В час утренний у Santa Marghеrиta
Я повстречал ее. Она стояла
На мостике, спиной к перилам. Пальцы
На сером камне, точно лепестки,
Легко лежали. Сжатые колени
Под белым платьем проступали слабо…
Она ждала. Кого? В шестнадцать лет
Кто грезится прекрасной англичанке
В Венеции? Не знаю — и не должно
Мне знать того. Не для пустых догадок
Ту девушку припомнил я сегодня.
Она стояла, залитая солнцем,
Но мягкие поля панамской шляпы
Касались плеч приподнятых — и тенью
Прохладною лицо покрыли. Синий
И чистый взор лился оттуда, словно
Те воды свежие, что пробегают
По каменному ложу горной речки,
Певучие и быстрые… Тогда-то
Увидел я тот взор невыразимый,
Который нам, поэтам, суждено
Увидеть раз и после помнить вечно.
На миг один является пред нами
Он на земле, божественно вселяясь
В случайные лазурные глаза.
Но плещут в нем те пламенные бури,
Но вьются в нем те голубые вихри,
Которые потом звучали мне
В сияньи солнца, в плеске черных гондол,
В летучей тени голубя и в красной
Струе вина.
И поздним вечером, когда я шел
К себе домой, о том же мне шептали
Певучие шаги венецианок,
И собственный мой шаг казался звонче,
Стремительней и легче. Ах, куда,
Куда в тот миг мое вспорхнуло сердце,
Когда тяжелый ключ с пружинным звоном
Я повернул в замке? И отчего,
Переступив порог сеней холодных,
Я в темноте у каменной цистерны
Стоял так долго? Ощупью взбираясь
По лестнице, влюбленностью назвал я
Свое волненье. Но теперь я знаю,
Что крепкого вина в тот день вкусил я —
И чувствовал еще в своих устах
Его минутный вкус. А вечный хмель
Пришел потом.

Иннокентий Анненский

Леконт де Лиль. Дочь Эмира

Умолк в тумане золотистом
Кудрявый сад, и птичьим свистом
Он до зари не зазвучит;
Певуний утомили хоры,
И солнца луч, лаская взоры,
Струею тонкой им журчит.Уж на лимонные леса
Теплом дохнули небеса.
Невнятный шепот пробегает
Меж белых роз, и на газон
Сквозная тень и мирный сон
С ветвей поникших упадает.За кисеею сень чертога
Царевну охраняла строго,
Но от завистливых очей
Эмир таить не видел нужды
Те звезды ясные очей,
Которым слезы мира чужды.Аишу-дочь эмир ласкал,
Но в сад душистый выпускал
Лишь в час, когда закат кровавый
Холмов вершины золотит,
А над Кордовой среброглавой
Уж тень вечерняя лежит.И вот от мирты до жасмина
Однажды ходит дочь Эддина,
Она то розовую ножку
В густых запутает цветах,
То туфлю скинет на дорожку,
И смех сверкает на устах.Но в чащу розовых кустов
Спустилась ночь… как шум листов,
Зовет Лишу голос нежный,
Дрожа, назад она глядит:
Пред ней, в одежде белоснежной
И бледный, юноша стоит.Он статен был, как Гавриил,
Когда пророка возводил
К седьмому небу. Как сиянье,
Клубились светлые власы,
И чисто было обаянье
Его божественной красы.В восторге дева замирает:
«О гость, чело твое играет,
И глаз лучиста глубина;
Скажи свои мне имена.
Халиф ли ты? И где царишь?
Иль в сонме ангелов паришь?»И ей с улыбкой — гость высокий:
— «Я — царский сын, иду с востока,
Где на соломе свет узрел…
Но миром я теперь владею,
И, если хочешь быть моею,
Я царство дам тебе в удел».— «О, быть с тобою — сон любимый,
Но как без крыльев улетим мы?
Отец сады свои хранит:
Он их стеной обгородил,
Железом стену усадил,
И стража верная не спит».— «Дитя, любовь сильнее стали:
Куда орлы не возлетали,
Трудом любовь проложит след,
И для нее преграды нет.
Что не любовь — то суета,
То сном рожденная мечта».И вот во мраке пропадают
Дворцы, и тени сада тают.
Вокруг поля. Они вдвоем.
Но долог путь, тяжел подъем…
И камни в кожу ей впились,
И кровью ноги облились.— «О, видит Бог: тебя люблю я,
И боль, и жажду, все стерплю я…
Но далеко ль идти нам, милый?
Боюсь — меня покинут силы».
И вырос дом — черней земли,
Жених ей говорит: «Пришли.Дитя, перед тобой ловец
Открытых истине сердец.
И ты — моя! Зачем тревога?
Смотри — для брачного чертога
Рубины крови я сберег
И слез алмазы для серег; Твои глаза и сердце снова
Меня увидят, и всегда
Среди сиянья неземного
Мы будем вместе… Там…» — «О, да», —
Ему сказала дочь эмира —
И в келье умерла для мира.

Михаил Лермонтов

Три пальмы

Восточное сказаниеВ песчаных степях аравийской земли
Три гордые пальмы высоко росли.
Родник между ними из почвы бесплодной,
Журча, пробивался волною холодной,
Хранимый, под сенью зеленых листов,
От знойных лучей и летучих песков.И многие годы неслышно прошли;
Но странник усталый из чуждой земли
Пылающей грудью ко влаге студеной
Еще не склонялся под кущей зеленой,
И стали уж сохнуть от знойных лучей
Роскошные листья и звучный ручей.И стали три пальмы на бога роптать:
«На то ль мы родились, чтоб здесь увядать?
Без пользы в пустыне росли и цвели мы,
Колеблемы вихрем и зноем палимы,
Ничей благосклонный не радуя взор?..
Не прав твой, о небо, святой приговор!»И только замолкли — в дали голубой
Столбом уж крутился песок золотой,
Звонком раздавались нестройные звуки,
Пестрели коврами покрытые вьюки,
И шел, колыхаясь, как в море челнок,
Верблюд за верблюдом, взрывая песок.Мотаясь, висели меж твердых горбов
Узорные полы походных шатров;
Их смуглые ручки порой подымали,
И черные очи оттуда сверкали…
И, стан худощавый к луке наклоня,
Араб горячил вороного коня.И конь на дыбы подымался порой,
И прыгал, как барс, пораженный стрелой;
И белой одежды красивые складки
По плечам фариса вились в беспорядке;
И с криком и свистом несясь по песку,
Бросал и ловил он копье на скаку.Вот к пальмам подходит, шумя, караван:
В тени их веселый раскинулся стан.
Кувшины звуча налилися водою,
И, гордо кивая махровой главою,
Приветствуют пальмы нежданных гостей,
И щедро их поит студеный ручей.Но только что сумрак на землю упал,
По корням упругим топор застучал,
И пали без жизни питомцы столетий!
Одежду их сорвали малые дети,
Изрублены были тела их потом,
И медленно жгли до утра их огнем.Когда же на запад умчался туман,
Урочный свой путь совершал караван;
И следом печальный на почве бесплодной
Виднелся лишь пепел седой и холодный;
И солнце остатки сухие дожгло,
А ветром их в степи потом разнесло.И ныне все дико и пусто кругом —
Не шепчутся листья с гремучим ключом:
Напрасно пророка о тени он просит —
Его лишь песок раскаленный заносит
Да коршун хохлатый, степной нелюдим,
Добычу терзает и щиплет над ним.

Валерий Брюсов

Три свидания

1
Черное море голов колыхается,
Как живое чудовище,
С проходящими блестками
Красных шапочек,
Голубеньких шарфов,
Эполетов ярко-серебряных,
Живет, колыхается.
Как хорошо нам отсюда,
Откуда-то сверху — высоко-высоко, —
С тобою смотреть на толпу.
Красивая рама свиданий!
Залит пассаж электрическим светом,
Звуки оркестра доносятся,
Старые речи любви
К сердцу из сердца восторженно просятся.
Милая, нет, я не лгу, говоря, что люблю я тебя.
2
В зеркале смутно удвоены
(Словно мило-неверные рифмы),
Свечи уже догорают.
Все неподвижно застыло:
Рюмки, бутылки, тарелки, —
Кресла, картины и шубы,
Шубы, там вот, у входа.
Длинная зимняя ночь
Не удаляется прочь,
Мрак нам в окно улыбается.
Глазки твои ненаглядные,
Глазки, слезами полные,
Дай расцелую я, милая!
Как хорошо нам в молчании!
(Нам хорошо ведь, не правда ли?)
Стоит ли жизнь, чтобы плакать об ней!
Улыбнись, как недавно,
Когда ты хотела что-то сказать
И вдруг покраснела, смущенная,
Спряталась мне на плечо,
Отдаваясь минуте банально-прекрасной.
А я целовал твои волосы
И смеялся. Смеялась и ты, повторяя:
«Гадкий, гадкий!»
Улыбнись и не плачь!
Мы расстанемся счастливо,
У подъезда холодного дома,
Морозною ночью.
Из моих объятий ты выскользнешь,
И вернешься опять, и опять убежишь,
И потом, наконец,
Пойдешь, осторожно ступая,
По темным ступеням.
Мать тебя дожидается,
Сидит, полусонная, в кресле.
Номер «Нивы» заснул на столе,
А чулок на коленях…
Как она вздрогнет, услышав
Ключ, затрещавший в замке!
Ей захочется броситься
Навстречу тебе, — но она,
Надвинув очки, принахмурится,
Спросит сурово:
«Откуда так поздно?» — А ты,
Что ты ответишь тогда, дорогая?
3
Холод ранней весны;
Темная даль с огоньками;
Сзади — свет, голоса; впереди —
Путь, во мрак убегающий.
Тихо мы идем по платформе.
Холод вокруг и холод в душе.
«Милый, ты меня поцелуешь?»
И близко
Видятся глазки за тенью слезинок.
Воздух разрезан свистком.
Последний топот и шум…
«Прощай же!» — и плачет, и плачет,
Как в последней сцене романа.
Поезд рванулся. Идет. Все мелькает.
Свет в темноту убегает.
Один.
Мысли проносятся быстро, как тени;
Грезы, спускаясь, проходят ступени;
Падают звезды; весна
Холодом дышит…
Навеки…

Дмитрий Владимирович Веневитинов

Монолог Фауста

(Ночь. Пещера.)
Всевышний дух! ты все, ты все мне дал,
О чем тебя я умолял;
Недаром зрелся мне
Твой лик, сияющий в огне.
Ты дал природу мне, как царство, во владенье;
Ты дал душе моей
Дар чувствовать ее, дал силу наслажденья.
Иной едва скользит по ней
Холодным взглядом удивленья;
Но я могу в ее таинственную грудь,
Как в сердце друга, заглянуть.
Ты протянул передо мною
Созданий цепь — я узнаю
В водах, в лесах, под твердью голубою
Одну благую мать, одну ее семью.
Когда завоет ветр в дубраве темной,
И лес качается, и рухнет дуб огромной,
И ели ближние ломаются, трещат,
И стук, и грохот заунывный
В долине будят гул отзывный, —
Ты путь в пещеру кажешь мне,
И там, среди уединенья,
Я вижу новый мир и новые явленья,
И созерцаю в тишине
Души чудесные, но тайные виденья.
Когда же ветры замолчат
И тихо на полях эфира
Всплывет луна, как светлый вестник мира,
Тогда подемлется передо мной
Веков туманная завеса,
И с грозных скал, из дремлющего леса
Встают блестящею толпой
Минувшего серебряные тени
И светят в сумраке суровых размышлений.
Но, ах! теперь я испытал,
Что нет для смертных совершенства!
Напрасно я, в мечтах душевного блаженства,
Себя с бессмертными ровнял!
Ты к страшному врагу меня здесь приковал:
Как тень моя, сопутник неотлучный,
Холодной злобою, насмешкою докучной
Он отравил дары небес.
Дыханье слов его сильней твоих чудес!
Он в прах меня низринул предо мною,
Разрушил в миг мир, созданный тобою,
В груди моей зажег он пламень роковой,
Вдохнул любовь к несчастному созданью,
И я стремлюсь несытою душой
В желаньи к счастию и в счастии к желанью.

Иван Козлов

Разбойник

А. А. ВоейковойМила Брайнгельских тень лесов;
Мил светлый ток реки;
И в поле много здесь цветов
Прекрасным на венки.Туманный дол сребрит луна;
Меня конь борзый мчит:
В Дальтонской башне у окна
Прекрасная сидит.Она поет: «Брайнгельских вод
Мне мил приветный шум;
Там пышно луг весной цветет,
Там рощи полны дум.Хочу любить я в тишине,
Не царский сан носить;
Там на реке милее мне
В лесу с Эдвином жить».— «Когда ты, девица-краса,
Покинув замок, свой,
Готова в темные леса
Бежать одна со мной, Ты прежде, радость, угадай,
Как мы в лесах живем;
Каков, узнай, тот дикий край,
Где мы любовь найдем!»Она поет: «Брайнгельских вод
Мне мил приветный шум;
Там пышно луг весной цветет,
Там рощи полны дум.Хочу любить я в тишине,
Не царский сан носить;
Там на реке милее мне
В лесу с Эдвином жить.Я вижу борзого коня
Под смелым ездоком:
Ты царский ловчий, — у тебя
Рог звонкий за седлом».— «Нет, прелесть! Ловчий в рог трубит
Румяною зарей,
А мой рожок беду звучит,
И то во тме ночной».Она поет: «Брайнгельских вод
Мне мил приветный шум;
Там пышно луг весной цветет,
Там рощи полны дум; Хочу в привольной тишине
Тебя, мой друг, любить;
Там на реке отрадно мне
В лесу с Эдвином жить.Я вижу, путник молодой,
Ты с саблей и ружьем;
Быть может, ты драгун лихой
И скачешь за полком».— «Нет, гром литавр и трубный глас
К чему среди степей?
Украдкой мы в полночный час
Садимся на коней.Приветен шум Брайнгельских вод
В зеленых берегах,
И мил в них месяца восход.
Душистый луг в цветах; Но вряд прекрасной не тужить,
Когда придется ей
В глуши лесной безвестно жить
Подругою моей! Там чудно, чудно я живу, —
Так, видно, рок велел;
И смертью чудной я умру, И мрачен мой удел.Не страшен так лукавый сам,
Когда пред черным днем
Он бродит в поле по ночам
С блестящим фонарем; И мы в разъездах удалых,
Друзья неверной тмы,
Уже не помним дней былых
Невинной тишины».Мила Брайнгельских тень лесов;
Мил светлый ток реки;
И много здесь в лугах цветов
Прекрасным на венки.

Алексей Толстой

Медицинские стихотворения

1Доктор божией коровке
Назначает рандеву,
Штуки столь не видел ловкой
С той поры, как я живу,
Ни во сне, ни наяву.
Веря докторской сноровке,
Затесалася в траву
К ночи божия коровка.
И, припасши булаву,
Врач пришел на рандеву.
У скалы крутой подножья
Притаясь, коровка божья
Дух не смеет перевесть,
За свою страшится честь.Дщери нашей бабки Евы!
Так-то делаете все вы!
Издали: «Mon coeur, mon tout», -А пришлось начистоту,
Вам и стыдно, и неловко;
Так и божия коровка —
Подняла внезапно крик:
«Я мала, а он велик!»
Но, в любви не зная шутки,
Врач сказал ей: «Это дудки!
Мне ведь дело не ново,
Уж пришел я, так того!»Кем наставлена, не знаю,
К чудотворцу Николаю
(Как-то делалося встарь)
Обратилась божья тварь.
Грянул гром. В его компанье
Разлилось благоуханье —
И домой, не бегом, вскачь,
Устрашась, понесся врач,
Приговаривая: «Ловко!
Ну уж божия коровка!
Подстрекнул меня, знать, бес!»
— Сколько в мире есть чудес! Октябрь (?) 18682Навозный жук, навозный жук,
Зачем, среди вечерней тени,
Смущает доктора твой звук?
Зачем дрожат его колени? O врач, скажи, твоя мечта
Теперь какую слышит повесть?
Какого ропот живота
Тебе на ум приводит совесть? Лукавый врач, лукавый врач!
Трепещешь ты не без причины —
Припомни стон, припомни плач
Тобой убитой Адольфины! Твои уста, твой взгляд, твой нос
Ее жестоко обманули,
Когда с улыбкой ты поднес
Ей каломельные пилюли… Свершилось! Памятен мне день —
Закат пылал на небе грозном —
С тех пор моя летает тень
Вокруг тебя жуком навозным… Трепещет врач — навозный жук
Вокруг него, в вечерней тени,
Чертит круги — а с ним недуг,
И подгибаются колени… Ноябрь (?) 18683«Верь мне, доктор (кроме шутки!), -
Говорил раз пономарь, -
От яиц крутых в желудке
Образуется янтарь!»Врач, скептического складу,
Не любил духовных лиц
И причетнику в досаду
Проглотил пятьсот яиц.Стон и вопли! Все рыдают,
Пономарь звонит сплеча —
Это значит: погребают
Вольнодумного врача.Холм насыпан. На рассвете
Пир окончен в дождь и грязь,
И причетники мыслете
Пишут, за руки схватясь.«Вот не минули и сутки, -
Повторяет пономарь, -
А уж в докторском желудке
Так и сделался янтарь!»Ноябрь (?) 18684
БЕРЕСТОВАЯ БУДОЧКАВ берестовой сидя будочке,
Ногу на ногу скрестив,
Врач наигрывал на дудочке
Бессознательный мотив.Он мечтал об операциях,
О бинтах, о ревене,
О Венере и о грациях…
Птицы пели в вышине.Птицы пели и на тополе,
Хоть не ведали о чем,
И внезапно все захлопали,
Восхищенные врачом.Лишь один скворец завистливый
Им сказал как бы шутя:
«Что на веточках повисли вы,
Даром уши распустя? Песни есть и мелодичнее,
Да и дудочка слаба, -
И врачу была б приличнее
Оловянная труба!»Между 1868 и 18705Муха шпанская сидела
На сиреневом кусте,
Для таинственного дела
Доктор крался в темноте.Вот присел он у сирени;
Муха, яд в себе тая,
Говорит: «Теперь для мщенья
Время вылучила я!»Уязвленный мухой больно,
Доктор встал, домой спеша,
И на воздухе невольно
Выкидает антраша.От людей ночные тени
Скрыли доктора полет,
И победу на сирени
Муха шпанская поет.

Василий Васильевич Капнист

Ода на воспоминание Пленириной кончины

Уже златыми полосами
Лишь солнце из-за гор взошло,
Рассекло тучи и лучами
Багряны их бока зажгло.
Умытая росой природа
Ликует час его восхода
И им любуется в струях,
Цветы ему благоухают,
И хоры птиц его встречают,
Парящего на небесах.

Благословлю тебя, священный
И купно безотрадный день!
Гони печали мрак сгущенный,
Как ночи разогнал ты тень.
Уж солнце года круг свершило
С часа, как горестью унылой
Томит меня Плениры смерть.
Но ни летяще быстро время,
Ни злоключений новых бремя
Не могут лютой скорби стерть.

Вотще весна, прогнавши хлады,
Природе нову жизнь дает,
Для новых ей красот, отрады
Из недр земли цветы зовет,
Вотще, — и ей не внемлют гробы!
Вовек из недр земной утробы
Для новой жизни здесь твой прах
Не встанет, милая Пленира!
Твой дух на крылиях эфира
Парит во светлых облаках.

Ликуй же средь безмрачна круга,
В небесном сонме веселись,
Но иногда на верна друга
С приятным чувством оглянись.
Воззри, как с ревностью сердечной
Твою любезну память вечно,
Твой образ он в душе хранит.
Воззри, как день твоей разлуки —
Источник горький слез и муки —
С благоговеньем он святит.

Над милыми детей гробами,
Над сим убежищем святым,
Из незабудьков с васильками
Сплетенным именем твоим
Простой тебе алтарь украшу.
Там горсть пшеницы, меда чашу
В дар памяти твоей драгой
Поставлю; фимиам возжжется
И теплых слез поток прольется
С усердной к небесам мольбой.

Прийми сей дар, о тень драгая!
Прийми, с превыспренных спустись
И, в легком ветерке летая,
Горячей сей груди коснись:
Пролей в нее покой, отраду;
И верна дружества в награду,
Когда у алтаря сего
Склонюсь почить в уединеньи,
Приди хотя во сновиденьи
Утешить друга твоего.

Константин Бальмонт

Пробуждение вампира

Из всех картин, что создал я для мира,
Всего желанней сердцу моему
Картина — «Пробуждение Вампира».
Я право сам не знаю, почему.
Заветные ли в ней мои мечтанья?
Двойной ли смысл? Не знаю. Не пойму.
Во мгле полуразрушенного зданья,
Где умерло величье давних дней,
В углу лежит безумное созданье, —
Безумное в жестокости своей,
Бескровный облик с алыми губами,
Единый — из отверженных теней.
Меж демонов, как царь между рабами,
Красивый демон, в лунной полумгле,
Он спит, как спят сокрытые гробами.
И всюду сон и бледность на земле.
Как льдины, облака вверху застыли,
И лунный проблеск замер на скале.
Он спит, как странный сон отжившей были,
Как тот, кто знал всю роскошь красоты,
Как те, что где-то чем-то раньше жили.
Печалью искаженные черты
Изобличают жадность к возбужденьям,
Изношенность душевной пустоты.
Он все ж проснется к новым наслажденьям,
От полночи живет он до зари,
Среди страстей, неистовым виденьем
Но первый луч есть приговор «Умри».
И вот растет вторая часть картины
Вторая часть: их всех, конечно, три.
На небе, как расторгнутые льдины,
Стоит гряда воздушных облаков.
Другое зданье. Пышные гардины.
Полураскрыт гранатовый альков.
Там женщина застыла в страстной муке,
И грудь ее — как белый пух снегов.
Откинуты изогнутые руки,
Как будто милый жмется к ней во сне,
И сладко ей, и страшно ей разлуки.
А тот, кто снится, тут же в стороне,
Он тоже услажден своей любовью,
Но страшен он в глядящей тишине.
К ее груди прильнув, как к изголовью,
Он спит, блаженством страсти утомлен,
И рот его окрашен алой кровью.
Кто более из них двоих влюблен?
Один во сне увидел наслажденье,
Другой украл его — и усыплен.
И оба не предвидят пробужденья.
В лазури чуть бледнеют янтари.
Луна огромна в далях нисхожденья.
Еще не вспыхнул первый луч зари.
Завершена вторая часть картины.
Вампир не знал, что всех их будет три.
На небесах, как тающие льдины,
Бегут толпы разъятых облаков,
У окон бьются нити паутины.
Но окна сперты тяжестью оков,
Бесстыдный день царит в покоях зданья,
И весь горит гранатовый альков.
Охвачена порывом трепетанья,
Та, чья мечта была роскошный пир,
Проснулась для безмерного страданья.
Ее любил, ее ласкал — вампир.
А он, согбенный, с жадными губами,
Какой он новый вдруг увидел мир!
Обманутый пленительными снами,
Он не успел исчезнуть в должный миг,
Чтоб ждать, до срока, тенью меж тенями.
Заснувший дух проснулся как старик.
Отчаяньем захваченный мгновенным,
Не в силах удержать он резкий крик.
Он жить хотел вовеки неизменным,
И вдруг утратил силу прежних чар,
И вдруг себя навек увидел пленным, —
Увидев яркий солнечный пожар!

Иосиф Бродский

Северная почта

М. Б.

Я, кажется, пою одной тебе.
Скорее тут нужда, чем скопидомство.
Хотя сейчас и ты к моей судьбе
не меньше глуховата, чем потомство.
Тебя здесь нет: сострив из-под полы,
не вызвать даже в стульях интереса,
и мудрено дождаться похвалы
от спящего заснеженного леса.

Вот оттого мой голос глуховат,
лишенный драгоценного залога,
что я не угожу (не виноват)
совсем в специалисты монолога.
И все ж он громче шелеста страниц,
хотя бы и стремительней старея.
Но, прежде зимовавший у синиц,
теперь он занимает у Борея.

Не есть ли это взлет? Не обессудь
за то, что в этой подлинной пустыне,
по плоскости прокладывая путь,
я пользуюсь альтиметром гордыни.
Но впрямь, не различая впереди
конца и обнаруживши в бокале
лишь зеркальце свое, того гляди
отыщешь горизонт по вертикали.

Вот так, как медоносная пчела,
жужжащая меж сосен безутешно,
о если бы ирония могла
со временем соперничать успешно,
чего бы я ни дал календарю,
чтоб он не осыпался сиротливо,
приклеивая даже к январю
опавшие листочки кропотливо.

Но мастер полиграфии во мне,
особенно бушующий зимою,
хоронится по собственной вине
под снежной скрупулезной бахромою.
И бедная ирония в азарт
впадает, перемешиваясь с риском.
И выступает глуховатый бард
и борется с почтовым василиском.

Прости. Я запускаю петуха.
Но это кукареку в стратосфере,
подальше от публичного греха,
не вынудит меня, по крайней мере,
остановиться с каменным лицом,
как Ахиллес, заполучивший в пятку
стрелу хулы с тупым ее концом,
и пользовать себя сырым яйцом,
чтобы сорвать аплодисменты всмятку.

Так ходики, оставив в стороне
от жизни два кошачьих изумруда,
молчат. Но если память обо мне
отчасти убедительнее чуда,
прости того, кто, будучи ленив,
в пророчествах воспользовался штампом,
хотя бы эдак век свой удлинив
пульсирующим, тикающим ямбом.

Снег, сталкиваясь с крышей, вопреки
природе, принимает форму крыши.
Но рифма, что на краешке строки,
взбирается к предшественнице выше.
И голос мой, на тысячной версте
столкнувшийся с твоим непостоянством,
весьма приобретает в глухоте,
по форме совпадающей с пространством.

Здесь, в северной деревне, где дышу
тобой, где увеличивает плечи
мне тень, я возбуждение гашу,
но прежде парафиновые свечи,
чтоб тенью не был сон обременен,
гашу, предоставляя им в горячке
белеть во тьме, как новый Парфенон
в периоды бессоницы и спячки.

Валерий Яковлевич Брюсов

Идеал

Они повстречались в магический час.
Был вечер лазурным и запад погас,
И бледные тени над полем и лесом
Ложились, сгущались ажурным навесом.
На ласковом фоне весенних теней
Мечтатель-безумец он встретился с ней.

И первая встреча шепнула им много.
Как ландыш на сердце проснулась тревога,
Мелькнула, скользнула за тонким стеклом
Пурпурная бабочка легким крылом,
Измученный лотос коснулся до влаги
И, тайные, вдаль побежали зигзаги.

Вся жизнь озарилась огнями с тех пор.
Как будто на небе застыл метеор,
Как будто бы мир задрожал от мелодий,

И сон ароматный разлился в природе.
Но мигом свиданья, как утро чисты,
Не смели они опозорить мечты.

И мальчик-поэт и ребенок-Мария,
Мечтая и грезя в часы голубые,
Не знали желаний, смущающих ум.
В небесной прозрачности девственных дум
Дрожали псалмы и улыбки растений,
Носились, томились бесплотные тени.

И дивное счастье поведал им Бог.
Вдали от людей, далеко от тревог
В молчанье лесном, преисполненном тайной
Друг с другом они повстречались случайно.
Так в старой беседке игрой ветерка
Друг с другом сплетаются два лепестка.

И точно друзья после долгой разлуки,
Они протянули уверенно руки,
И все, о чем каждый мечтал сам с собой,
Другой угадал вдохновенной душой.

И были ненужны ни ласки, ни речи
При этой короткой ритмической встрече.

То был мотылек, пилигрим вечеров,
Который подслушал прощанье без слов,
То было смущенное облачко мая,
Которое в дали лазоревой тая,
Поймало румянец склоненных лилей,
Улыбку над лепетом светлых кудрей.

И ярче горело светило земное,
Полней на куртинах дышало левкое,
Шептал ароматней загадочный сад,
Когда возвращалась Мария назад,
Когда в ее сердце туманные розы
Роняли над глубью росистые слезы.

И милостив был к ним Создатель во всем.
День встречи остался последним их днем,
Пылающим вечно, как Божья лампада,
Кристальным и чистым, как брызги каскада;
В гирлянду его — навсегда, навсегда —
Вплелись незабудки, сирень, резеда.

И в вечности счастье их неизменно, —
Они не встречались и в жизни блаженной.
Два светлые ангела вечно они
Хранили в душе серебристые дни,
И память о жизни, о горестной жизни,
Была их наградой в небесной отчизне.

Ольга Николаевна Чюмина

Мелодии

Мир очарованный песен —
То же, что синее море,
Так же глубок и чудесен,
Радость таит он и горе.

Много сокровищ добыто
В недрах его сокровенных.
Много в них было зарыто
Перлов любви многоценных.

Полные ласки призывной,
Песни несутся оттуда,
Вея гармонией дивной,
Теша возможностью чуда.

Кто их услышит случайно —
Тот никогда не забудет,
Странным желанием тайно
Вечно томиться он будет.

Скорби житейской далекий,
Чудный земному привету,
Бледный, всегда одинокий,
Тенью он бродит по свету.

В край он блуждает из края,
С жизнью порвав настоящей,
Песне волшебной внимая,
В сердце немолчно звучащей.

Как древний витяр(?витязь) заколдован,
Мой дух дремотой был окован,
Томясь без воли и без сил,

Но чей-то голос чародейный,
Будя восторг благоговейный,
Меня для жизни пробудил.

Душа откликнулась на звуки,
И вновь, полна безумной муки,
Дрожит и плачет как струна.
Конец бесстрастию покоя!
Но как борцу в разгаре боя —
Душе погибель не страшна.

Пускай судьба меня обманет;
Когда последний миг настанет,
Воспрянет дух мой, смел и горд,
И, как в былом, сильны и юны,
Душевные сольются струны
В один ликующий аккорд.

Порыв несбыточных желаний
Перегорел в огне страданий,
Все очищающем огне,
И так легко и грустно мне,
И так печаль моя отрадна.
Любимый взор ловлю я жадно,
Я слово каждое ловлю,
И муки самые люблю.
Так, в час вечернего отлива
Уходят воды молчаливо,

И брызги их, как капли слез,
Во мгле дробятся об утес.
Небес померкнувшие своды
На успоко́енные воды
Бросают траурную тень.
Уходит он — тревожный день,
Все дышит грустью затае́нной,
Но в этой скорби примире́нной
Покой божественный разлит,
И все, что нас манило в жизни —
Найти в неведомой отчизне
Нам смерть грядущая сулит.

Ольга Николаевна Чюмина

На севере

Свежесть моря, запах хвои,
Свет и тени на песке,
Что-то бодрое, живое,
Белый парус вдалеке…

В шуме моря непрерывном,
В чутком шорохе сосны,
В блеске моря переливном —
Чары северной весны.

Тишина и гладь морская,
Мох раскинулся ковром,

Чайки носятся, сверкая
Белых перьев серебром.

Так и тянет в море, в море,
Чайкам — искоркам вослед —
Позабыть мечты и горе,
И тревоги прошлых лет!

Сегодня небо так лазурно
И так прозрачны облака,
И даль морская так безбурна —
Что тает на́ сердце тоска.

Забвеньем дышит все и миром,
Чарует море синевой:
Оно блестит живым сафиром
Из рамок зелени живой.

Холодный серый день. Над морем и землею
Спускается туман — молочно белой мглою,
Слились с безбрежностью морскою небеса
И смутно вдалеке белеют паруса.
Но ветер потянул — и рябью легкой море

Тотчас подернулось, поодаль у камней
Становится волна морская зеленей
И гребни белые мелькнули на просторе…
Еще волненья нет, но близится оно,
Гроза не грянула, но все грозою дышит,
И сердце чуткое, предчувствием полно,
В прибое волн морских угрозу моря слышит.

Тяжелой свинцовой грядою
Встают на просторе валы,
И бьются о выступ скалы,
И пеной сверкают седою.

Сильнее — их бурной прибой
И брызги сверкающей пыли,
Как рати, идущие в бой,
Утесы они обступили.

Грознее сгущается мрак,
Но тще́тно усилье слепое:
Незыблем старинный маяк
На твердом гранитном устое.

Как молчаливы здесь леса,
В них столько тени и прохлады!

Под сводом стройной колоннады
Здесь редки птичьи голоса.

Здесь редки бледные цветы,
Но это северное море
И солнца луч в сосновом боре —
Полны суровой красоты.

Как он трепещет на листах
И в глубине лесной аллеи!
Так на задумчивых устах
Улыбка нам всего милее.

Генрих Гейне

Ночное плавание

Из «Романцеро»
Вздымалося море, луна из-за туч
Уныло гляделась в волне.
От берега тихо отчалил наш челн,
И было нас трое в челне.

Стройна, недвижима, как бледная тень,
Пред нами стояла она.
На образ волшебный серебряный блеск
Порою кидала луна.

Тоскливо и мерно удары весла
Звучали в ночной тишине.
Сходилися волны, и тайную речь
Волна говорила волне.

Вот сдвинулись тучи толпой, и луна
Сокрыла свой плачущий лик.
Повеяло холодом… Вдруг в вышине
Пронесся пронзительный крик,

То белая чайка морская, — как тень,
Над нами мелькнула она.
И вздрогнули все мы, — тот крик нам грозил,
Как призрак зловещего сна.

Не брежу ли я? Иль то ночи обман
Так злобно играет со мной?
Ни вявь, ни во сне — и страшит, и манит
Создание мысли больной.

Мне чудится, будто — посланник небес —
Все страсти, все скорби людей,
Все горе и муки, всю злобу веков
В груди заключил я своей.

В неволе, в тяжелых цепях Красота,
Но час избавленья пробил.
Страдалица, слушай: люблю я тебя,
Люблю и от века любил.

Любовью нездешней люблю я тебя.
Тебе я свободу принес,
Свободу от зла, от позора и мук,
Свободу от крови и слез.

Страдалица, горек любви моей дар,
Он — смерть для стихии земной,
Лишь в смерти спасение падших богов.
Умрешь и воскреснешь со мной.

Безумная греза, болезненный бред!
Кругом только мгла да туман.
Волнуется море, и ветер ревет…
Все призрак, все ложь и обман!

Но что это? Боже, спаси ты меня!
О, Боже великий, Шаддай!
Качнулся челнок, и всплеснула волна…
Шаддай! о, Шаддай, Адонай!

Уж солнце всходило, по зыби морской
Играя пурпурным лучом.
И к пристани тихо причалил наш челн.
Мы на берег вышли вдвоем.

Июль 1874
Нескучное

Евгений Евтушенко

Цветы для бабушки

Я на кладбище в мареве осени,
где скрипят, рассыхаясь, кресты,
моей бабушке — Марье Иосифовне —
у ворот покупаю цветы. Были сложены в эру Ладыниной
косы бабушки строгим венком,
и соседки на кухне продымленной
называли её «военком». Мало била меня моя бабушка.
Жаль, что бить уставала рука,
и, по мненью знакомого банщика,
был достоин я лишь кипятка. Я кота её мучил, блаженствуя,
лишь бы мне не сказали — слабо.
На три тома «Мужчина и женщина»
маханул я Лависса с Рамбо. Золотое кольцо обручальное
спёр, забравшись тайком в шифоньер:
предстояла игра чрезвычайная —
Югославия — СССР. И кольцо это, тяжкое, рыжее,
с пальца деда, которого нет,
перепрыгнуло в лапу барышника
за какой-то стоячий билет. Моя бабушка Марья Иосифовна
закусила лишь краешки губ
так, что суп на столе подморозило —
льдом сибирским подёрнулся суп. У афиши Нечаева с Бунчиковым
в ещё карточные времена,
поскользнувшись на льду возле булочной,
потеряла сознанье она. И с двуперстно подъятыми пальцами,
как Морозова, ликом бела,
лишь одно повторяла в беспамятстве:
«Будь ты проклят!» — и это был я. Я подумал, укрывшись за примусом,
что, наверное, бабка со зла
умирающей только прикинулась…
Наказала меня — умерла. Под пластинку соседскую Лещенки
неподвижно уставилась ввысь,
и меня все родные улещивали:
«Повинись… Повинись… Повинись…» Проклинали меня, бесшабашного,
справа, слева — видал их в гробу!
По меня прокляла моя бабушка.
Только это проклятье на лбу. И кольцо, сквозь суглинок проглядывая,
дразнит, мстит и блестит из костей…
Ты сними с меня, бабка, проклятие,
не меня пожалей, а детей. Я цветы виноватые, кроткие
на могилу кладу в тишине.
То, что стебли их слишком короткие,
не приходит и в голову мне. У надгробного серого камушка,
зная всё, что творится с людьми,
шепчет мать, чтоб не слышала бабушка:
«Здесь воруют цветы… Надломи…» Все мы перепродажей подловлены.
Может быть, я принёс на поклон
те цветы, что однажды надломлены,
но отрезаны там, где надлом. В дрожь бросает в метро и троллейбусе,
если двое — щекою к щеке,
но в кладбищенской глине стебли все
у девчонки в счастливой руке. Всех надломов идёт остригание,
и в тени отошедших теней
страшно и от продажи страдания,
а от перепродажи — страшней. Если есть во мне малость продажного,
я тогда — не из нашей семьи.
Прокляни ещё раз меня, бабушка,
и проклятье уже не сними!

Гавриил Романович Державин

Венчание Леля

Колокол ужасным звоном
Воздух, землю колебал,
И Иван Великий громом
В полнощь, освещен, дрожал;
Я, приятным сном обятый
Макова в тени венца,
Видел: теремы, палаты,
Площадь Красного крыльца
Роем мальчиков летучим
Облелеяна кругом!
Лесом — шлемы их дремучим,
Латы — златом и сребром,
Копья — сталию блистали
И чуть виделись сквозь мглы;
Стаями сверх их летали
Молненосные орлы.
Но лишь солнце появилось
И затеплились кресты,
Море зыблюще открылось
Разных лиц и пестроты! —
Шум, с высот лиясь рекою,
Всеми чувствы овладел,
Своды храма, предо мною
Я отверстыми узрел.
Там в волнах толпы смятенной
В думе весь синклит стоял,
Я в душе моей стесненной
Некий ужас ощущал.
Но на троне там обширном.
Во священной темноте,
Вдруг в сиянии порфирном
Усмотрел на высоте
Двух я гениев небесных:
Коль бесчисленны красы!
Сколько нежностей прелестных!
Златоструйчаты власы;
Блеск сапфира, розы ранни
Их устен ланит, очес,
Улыбаясь, брали дани
С восхищенных тьмы сердец;
И один из них. венчаясь
Диадимою царей,
Ей чете своей касаясь,
Удвоялся блеском в ней.
Тут из окон самых верхних,
По сверкающим лучам,
Тени самодержцев древних.
Ниспустившися во храм,
Прежни лица их прияли
И сквозь ликов торжества
В изумленье вопрошали:
Кто такие божества.
Что, облекшись в младость смертных,
С кротостию скиптр берут,
На обширность стран несметных
Цепь цветочную кладут,
И весь Север вмиг пленили
Именем одним царя?
Громы дух мой пробудили:
Разглашалося «ура!» —
«Что такое сон мой значит? —
Я с собою размышлял:
Дух ликует, сердце скачет,
Отчего?» — Я сам не знал.
«Кто на царство так венчался?
Кто так души всех пленил?
Кем я столько восхищался,
Сладостные слезы лил?» —
После музы мне сказали,
Кто так светом овладел:
«Царь сердец, — они вещали, —
Бог любви, всесильный Лель».

Иосиф Бродский

Натюрморт

1

Вещи и люди нас
окружают. И те,
и эти терзают глаз.
Лучше жить в темноте.

Я сижу на скамье
в парке, глядя вослед
проходящей семье.
Мне опротивел свет.

Это январь. Зима
Согласно календарю.
Когда опротивеет тьма.
тогда я заговорю.


2

Пора. Я готов начать.
Неважно, с чего. Открыть
рот. Я могу молчать.
Но лучше мне говорить.

О чем? О днях. о ночах.
Или же — ничего.
Или же о вещах.
О вещах, а не о

людях. Они умрут.
Все. Я тоже умру.
Это бесплодный труд.
Как писать на ветру.


3

Кровь моя холодна.
Холод ее лютей
реки, промерзшей до дна.
Я не люблю людей.

Внешность их не по мне.
Лицами их привит
к жизни какой-то не-
покидаемый вид.

Что-то в их лицах есть,
что противно уму.
Что выражает лесть
неизвестно кому.


4

Вещи приятней. В них
нет ни зла, ни добра
внешне. А если вник
в них — и внутри нутра.

Внутри у предметов — пыль.
Прах. Древоточец-жук.
Стенки. Сухой мотыль.
Неудобно для рук.

Пыль. И включенный свет
только пыль озарит.
Даже если предмет
герметично закрыт.


5

Старый буфет извне
так же, как изнутри,
напоминает мне
Нотр-Дам де Пари.

В недрах буфета тьма.
Швабра, епитрахиль
пыль не сотрут. Сама
вещь, как правило, пыль

не тщится перебороть,
не напрягает бровь.
Ибо пыль — это плоть
времени; плоть и кровь.


6

Последнее время я
сплю среди бела дня.
Видимо, смерть моя
испытывает меня,

поднося, хоть дышу,
зеркало мне ко рту, —
как я переношу
небытие на свету.

Я неподвижен. Два
бедра холодны, как лед.
Венозная синева
мрамором отдает.


7

Преподнося сюрприз
суммой своих углов
вещь выпадает из
миропорядка слов.

Вещь не стоит. И не
движется. Это — бред.
Вещь есть пространство, вне
коего вещи нет.

Вещь можно грохнуть, сжечь,
распотрошить, сломать.
Бросить. При этом вещь
не крикнет: «***** мать!»


8

Дерево. Тень. Земля
под деревом для корней.
Корявые вензеля.
Глина. Гряда камней.

Корни. Их переплет.
Камень, чей личный груз
освобождает от
данной системы уз.

Он неподвижен. Ни
сдвинуть, ни унести.
Тень. Человек в тени,
словно рыба в сети.


9

Вещь. Коричневый цвет
вещи. Чей контур стерт.
Сумерки. Больше нет
ничего. Натюрморт.

Смерть придет и найдет
тело, чья гладь визит
смерти, точно приход
женщины, отразит.

Это абсурд, вранье:
череп, скелет, коса.
«Смерть придет, у нее
будут твои глаза».


10

Мать говорит Христу:
— Ты мой сын или мой
Бог? Ты прибит к кресту.
Как я пойду домой?

Как ступлю на порог,
не поняв, не решив:
ты мой сын или Бог?
То есть, мертв или жив?

Он говорит в ответ:
— Мертвый или живой,
разницы, жено, нет.
Сын или Бог, я твой.

Петр Андреевич Вяземский

Отложенные похороны

Холодный сон моей души
С сном вечности меня сближает;
В древесной сумрачной тиши
Меня могила ожидает.
Амуры! ныне вечерком
Земле меня предайте вы тайком!

К чему обряды похорон?
Жрецов служенье пред народом?
Но к грациям мне на поклон
Позвольте сбегать мимоходом.
Малютки! К ним хочу зайти,
Чтоб им сказать последнее прости.

О, как я вас благодарю!
Очаровательная радость!
Перед собой я вами зрю
Стыдливость, красоту и младость!
Теперь, малютки, спора нет,
От глаз моих сокройте дневный свет,

Попарно с факелом в руке
Ступайте, я иду за вами!
Но отдохните в цветнике:
Пусть полюбуюсь я цветами!
Амуры! с Флорой молодой
Проститься мне в час должно смертный свой.

Вот здесь, под тенью ив густых,
Приляжем, шуму вод внимая;
В знак горести на ивах сих
Висит моя свирель простая.
Малютки! с Фебом, кстати, я
В последний раз прощусь здесь у ручья.

Теперь пойдем! Но, на беду,
Друзей здесь застаю пирушку, —
К устам моим в хмельном чаду
Подносят дедовскую кружку.
Хоть рад, хоть нет, но должно пить.
Малютки! мне друзей грешно сердить!

Я поклялся оставить свет
И помню клятву неизменну;
Но к вам доверенности нет!
Вы населяете вселенну,
Малютки! вашим ли рукам
На упокой пустить меня к теням?

Вооружите вы меня —
И к мрачному за Стиксом краю
Отправлюсь сам без страха я.
Но что, безумный, я вещаю?
Малютки! в свете жить без вас —
Не та же ль смерть, и смерть скучней в сто раз?

Но дайте слово наперед
Не отягчать меня гробницей,
Пусть на земле моей цветет
Куст роз, взлелеянный денницей!
Тогда, амуры! я без слез
Пойду на смерть под тень душистых роз.

Постойте! Здесь глядит луна,
Зефир цветы едва целует,
Мирт дремлет, чуть журчит волна
И горлица любовь воркует,
Амуры! здесь, на стороне,
Покойный одр вы изготовьте мне!

Но дайте вспомнить! Так, беда!
Назад воротимся к Цитере.
В уме ли был своем тогда?
Забыл сказаться я Венере.
Амуры! к маменьке своей,
Прошу, меня сведите поскорей.

Смерть не уйдет, напрасен страх!
А может быть, Венеры взоры,
С широкой чашей пьяный Вакх,
Цевница Феба, розы Флоры,
Амуры! смерть велят забыть
И с вами вновь, мои малютки, жить.

Александр Александрович Блок

Молитвы

Наш Арго!Андрей Белый
1.
Сторожим у входа в терем,
Верные рабы.
Страстно верим, выси мерил!,
Вечно ждем трубы

Вечно — завтра. У решотки
Каждый день и час
Славословит голос четкий
Одного из нас.

Воздух полон воздыхании,
Грозовых надежд,
Высь горит от несмыканий
Воспаленных вежд.

Ангел розовый укажет,
Скажет: «Вот она:
Бисер нижет, в нити вяжет —
Вечная Весна».

В светлый миг услышим звуки
Отходящих бурь.
Молча свяжем вместе руки,
Отлетим в лазурь.
2.
Утренняя
До утра мы в комнатах спорим,
На рассвете один из нас
Выступает к розовым зорям —
Золотой приветствовать час.

Высоко он стоит над нами —
Тонкий профиль на бледной заре
За плечами его, за плечами —
Все поля и леса в серебре.

Так стоит в кругу серебристом,
Величав, милосерд и строг.
На челе его бледно-чистом
Мы читаем, что близок срок.
3.
Вечерняя
Солнце сходит на запад. Молчанье.
Задремала моя суета.
Окружающих мерно дыханье
Впереди — огневая черта.

Я зову тебя, смертный товарищ!
Выходи! Расступайся, земля!
На золе прогремевших пожарищ
Я стою, мою жизнь утоля.

Приходи, мою сонь исповедай,
Причасти и уста оботри…
Утоли меня тихой победой
Распылавшейся алой зари.
4.
Ночная
Они Ее видят!В. Брюсов
Тебе, Чей Сумрак был так ярок,
Чей Голос тихостью зовет, —
Приподними небесных арок
Все опускающийся свод.
Мой час молитвенный недолог —
Заутра обуяет сон.
Еще звенит в душе осколок
Былых и будущих времен.
И в этот час, который краток,
Душой измученной зову:
Явись! продли еще остаток
Минут, мелькнувших наяву!
Тебе, Чья Тень давно трепещет
В закатно-розовой пыли!
Пред Кем томится и скрежещет
Суровый маг моей земли!
Тебя — племен последних Знамя,
Ты, Воскрешающая Тень!
Зову Тебя! Склонись над нами!
Нас ризой тихости одень!
5.
Ночная
Спи. Да будет твой сон спокоен.
Я молюсь. Я дыханью внемлю.
Я грущу, как заоблачный воин,
Уронивший панцырь на землю.

Бесконечно легко мое бремя
Тяжелы только эти миги.
Все снесет золотое время:
Мои цепи, думы и книги.

Кто бунтует — в том сердце щедро
Но безмерно прав молчаливый.
Я томлюсь у Ливанского кедра,
Ты — в тени под мирной оливой.

Я безумец! Мне в сердце вонзили
Красноватый уголь пророка!
Ветви мира тебя осенили.
Непробудная… Спи до срока.

Март—апрель 1904

Иван Андреевич Крылов

Старик и трое молодых

Старик садить сбирался деревцо.
«Уж пусть бы строиться; да как садить в те лета,
Когда уж смотришь вон из света!»
Так, Старику смеясь в лицо,
Три взрослых юноши соседних рассуждали.
«Чтоб плод тебе твои труды желанный дали,
То надобно, чтоб ты два века жил.
Неужли будешь ты второй Мафусаил?
Оставь, старинушка, свои работы:
Тебе ли затевать толь дальние расчеты?
Едва ли для тебя текущий верен час?
Такие замыслы простительны для нас:
Мы молоды, цветем и крепостью и силой,
А старику пора знакомиться с могилой».—
«Друзья!» смиренно им ответствует Старик:
«Издетства я к трудам привык;
А если от того, что делать начинаю,
Не мне лишь одному я пользы ожидаю:
То, признаюсь,
За труд такой еще охотнее берусь.
Кто добр, не все лишь для себя трудится.
Сажая деревцо, и тем я веселюсь,
Что если от него сам тени не дождусь,
То внук мой некогда сей тенью насладится,
И это для меня уж плод.
Да можно ль и за то ручаться наперед,
Кто здесь из нас кого переживет?
Смерть смотрит ли на молодость, на силу,
Или на прелесть лиц?
Ах, в старости моей прекраснейших девиц
И крепких юношей я провожал в могилу!
Кто знает: может быть, что ваш и ближе час,
И что сыра земля покроет прежде вас».
Как им сказал Старик, так после то и было.
Один из них в торги пошел на кораблях;
Надеждой счастие сперва ему польстило;.
Но бурею корабль разбило;
Надежду и пловца — все море поглотило.
Другой в чужих землях,
Предавшися порока власти.
За роскошь, негу и за страсти
Здоровьем, а потом и жизнью заплатил,
А третий — в жаркий день холодного испил
И слег: его врачам искусным поручили,
А те его до-смерти залечили.
Узнавши о кончине их,
Наш добрый Старичок оплакал всех троих.

Василий Андреевич Жуковский

Мартышка, показывающая китайские тени

Творцы и прозой и стихами,
Которых громкий слог пугает весь Парнас,
Которые понять себя не властны сами,
Поймите мой рассказ!

Один фигляр в Москве показывал мартышку
С волшебным фонарем. На картах ли гадать,
Взбираться ль по шнуру на крышку,
Или кувы́ркаться и впри́сядку плясать
По гибкому канату,
Иль спичкой выпрямись, под шляпою с пером,
На задни лапки став, ружьем,
Как должно прусскому солдату,
Метать по слову артикул:
Потап всему горазд. Не зверь, а утешенье;
Однажды в воскресенье
Хозяин, подкурив, на улице заснул.
Потапке торжество. «Уж то-то погуляю!
И я штукарь! И я народ как тешить знаю!»
Бежит, зовет гостей:
Индюшек, поросят, собак, котят, гусей!
Сошлись. «Сюда! Сюда! скорей скамьи, подушки
В закуту господам!
Добро пожаловать; у входа ни полушки,
Из чести игрище!» Уж гости по местам,
Приносится фонарь, все окна затворились,
И свечи потушились.
Потап, в суконном колпаке,
С указкою в руке,
С жеманной харею, явился пред собором;
Пренизкий всем поклон;
Потом с кадушки речь, как Цицерон:
Заставил всех зевать и хлопать целым хором!
Довольный похвалой,
С картинкою стекло тотчас в фонарь вставляет!
«Смотрите: вот луна, вот солнце! — возглашает. —
Вот с Евою Адам, скоты, ковчег и Ной!
Вот славный царь-горох с морковкою-царицей!
Вот журка-долгонос обедает с лисицей!
Вот небо, вот земля… Что? видно ли?» Глядят,
Моргают, морщатся, кряхтят!
Напрасно! Нет следа великолепной сцены!
«По чести, — кот шепнул, — кудрявых много слов!
Но, бог с ним, где он взял царей, цариц, скотов!
Зги божьей не видать! одни в потемках стены!»
«Темно, соседушка, скажу и я, —
Примолвила свинья. —
Мне видится! вот!.. вот!.. я, правда, близорука!
Но что-то хорошо! Ой старость! то-то скука!
Уж было бы о чем с детьми поговорить!»
Индейка крякала, хлоп-хлоп сквозь сон глазами.
А наш Потап? Кричит, гремит, стучит ногами!
Одно лишь позабыл: фонарь свой осветить!

Александр Блок

Через двенадцать лет

К.М.С.1
Всё та же озерная гладь,
Всё так же каплет соль с градирен.
Теперь, когда ты стар и мирен,
О чем волнуешься опять?
Иль первой страсти юный гений
Еще с душой не разлучен,
И ты навеки обручен
Той давней, незабвенной тени?
Ты позови — она придет:
Мелькнет, как прежде, профиль важный,
И голос, вкрадчиво-протяжный,
Слова бывалые шепнет.
Июнь 19092
В темном парке под ольхой
В час полуночи глухой
Белый лебедь от весла
Спрятал голову в крыла.
Весь я — память, весь я — слух,
Ты со мной, печальный дух,
Знаю, вижу — вот твой след,
Смытый бурей стольких лет.
В те? нях траурной ольхи
Сладко дышат мне духи,
В листьях матовых шурша,
Шелестит еще душа,
Но за бурей страстных лет
Всё — как призрак, всё — как бред,
Всё, что было, всё прошло,
В прудовой туман ушло.
Июнь 19093
Когда мучительно восстали
Передо мной дела и дни,
И сном глубоким от печали
Забылся я в лесной тени, —
Не знал я, что в лесу девичьем
Проходит память прежних дней,
И, пробудясь в игре теней,
Услышал ясно в пеньи птичьем:
«Внимай страстям, и верь, и верь,
Зови их всеми голосами,
Стучись полночными часами
В блаженства замкнутую дверь!»
Июнь 19094
Синеокая, бог тебя создал такой.
Гений первой любви надо мной,
Встал он тихий, дождями омытый,
Запевает осой ядовитой,
Разметает он прошлого след,
Ему легкого имени нет,
Вижу снова я тонкие руки,
Снова слышу гортанные звуки,
И в глубокую глаз синеву
Погружаюсь опять наяву.
1897–1909
Bad Nauheim5
Бывают тихие минуты:
Узор морозный на стекле;
Мечта невольно льнет к чему-то,
Скучая в комнатном тепле…
И вдруг — туман сырого сада,
Железный мост через ручей,
Вся в розах серая ограда,
И синий, синий плен очей…
О чем-то шепчущие струи,
Кружащаяся голова…
Твои, хохлушка, поцелуи,
Твои гортанные слова…
Июнь 19096
В тихий вечер мы встречались
(Сердце помнит эти сны).
Дерева едва венчались
Первой зеленью весны.
Ясным заревом алея,
Уводила вдоль пруда
Эта узкая аллея
В сны и тени навсегда.
Эта юность, эта нежность —
Что? для нас она была?
Всех стихов моих мятежность
Не она ли создала?
Сердце занято мечтами,
Сердце помнит долгий срок,
Поздний вечер над прудами,
Раздушенный ваш платок.
23 марта 1910
Елагин остров7
Уже померкла ясность взора,
И скрипка под смычок легла,
И злая воля дирижера
По арфам ветер пронесла…
Твой очерк страстный, очерк дымный
Сквозь сумрак ложи плыл ко мне.
И тенор пел на сцене гимны
Безумным скрипкам и весне…
Когда внезапно вздох недальный,
Домчавшись, кровь оледенил,
И кто-то бедный и печальный
Мне к сердцу руку прислонил…
Когда в гаданьи, еле зримый,
Встал предо мной, как редкий дым,
Тот призрак, тот непобедимый…
И арфы спели: улетим.
Март 19108
Всё, что память сберечь мне старается,
Пропадает в безумных годах,
Но горящим зигзагом взвивается
Эта повесть в ночных небесах.
Жизнь давно сожжена и рассказана,
Только первая снится любовь,
Как бесценный ларец перевязана
Накрест лентою алой, как кровь.
И когда в тишине моей горницы
Под лампадой томлюсь от обид,
Синий призрак умершей любовницы
Над кадилом мечтаний сквозит.

Валерий Брюсов

Духи огня

Потоком широким тянулся асфальт.
Как горящие головы темных повешенных,
Фонари в высоте, не мигая, горели.
Делали двойственным мир зеркальные окна.
Бедные дети земли
Навстречу мне шли,
Города дети и ночи
(Тени скорбей неутешенных,
Ткани безвестной волокна!):
Чета бульварных камелий,
Франт в распахнутом пальто,
Запоздалый рабочий,
Старикашка хромающий, юноша пьяный…
Звезды смотрели на мир, проницая туманы,
Но звезд — в электрическом свете — не видел никто.
Потоком широким тянулся асфальт.
Шаг за шагом падал я в бездны,
В хаос предсветно-дозвездный.
Я видел кипящий базальт,
В озерах стоящий порфир,
Ручьи раскаленного золота,
И рушились ливни на пламенный мир,
И снова взносились густыми клубами, как пар,
Изорванный молньями в клочья.
И слышались громы: на огненный шар,
Дрожавший до тайн своего средоточья,
Ложились удары незримого молота.
В этом горниле вселенной,
В этом смешеньи всех сил и веществ,
Я чувствовал жизнь исступленных существ,
Дыхание воли нетленной.
О, мои старшие братья,
Первенцы этой планеты,
Духи огня!
Моей душе раскройте объятья,
В свои предчувствия — светы,
В свои желанья — пожары —
Примите меня!
Дайте дышать ненасытностью вашей,
Дайте низвергнуться в вихрь, непрерывный и ярый,
Ваших безмерных трудов и безумных забав!
Дайте припасть мне к сверкающей чаше
Вас опьянявших отрав!
Вы, — от земли к облакам простиравшие члены,
Вы, кого зыблил всегда огнеструйный самум,
Водопад катастроф, —
Дайте причастным мне быть неустанной измены,
Дайте мне ваших грохочущих дум,
Молнийных слов!
Я буду соратником ваших космических споров,
Стихийных сражений,
Колебавших наш мир на его непреложной орбите!
Я голосом стану торжественных хоров,
Славящих творчество бога и благость грядущих
событий,
В оркестре домирном я стану поющей струной!
Изведаю с вами костры наслаждений,
На огненном ложе,
В объятьях расплавленной стали,
У пылающей пламенем груди,
Касаясь устами сжигающих уст!
Я былинка в волкане, — так что же!
Вы — духи, мы — люди,
Но земля нас сроднила единством блаженств и печалей,
Без нас, как без вас, этот шар бездыханен и пуст!
Потоком широким тянулся асфальт.
Фонари, не мигая, горели,
Как горящие головы темных повешенных.
Бедные дети земли
Навстречу мне шли
(Тени скорбей неутешенных!):
Чета бульварных камелий,
Запоздалый рабочий,
Старикашка хромающий, юноша пьяный, —
Города дети и ночи…
Звезды смотрели на мир, проницая туманы.

Дмитрий Васильевич Дашков

Надписи к изображениям некоторых итальянских поэтов

НАДПИСИ
к изображениям некоторых Итальянских Поэтов.
1.
Данте.
Мраморный лик сей пред небом винит сограждан жестоких;
Данте, Гесперии честь, в скорби, в изгнаньи стенал.
Тщетно стремил он взоры к отчизне!… И в месть за страдальца,
Именем славным его будет отчизна сиять.
Сила Флоренции, пышность, где вы? Но тень Уголина,
Образы Ада, Небес, в лоне безсмертья живут.
2.
Петрарка.
Светлыя воды Вальклюза и вы, Капитольския стены,
Гласу Петрарки внимав, видели славу его!
Тень Лауры! гордись! Лаурой дышал песнопевец;
В смертном бореньи твое силился имя твердить.
Лира и пламень его для потомства священны: и вечно
Будет он нежной любви, нежных стихов образцем!
3.
Гроб Ариоста.
Скорбных руками Харит сей камень воздвигнут священный
Мужу, кто брани, любовь, воев, красавиц возпел (1),
Творческой мыслью парил в Дедале волшебств и мечтаний.
С мирными лавры сплетя , Музы украсили Гроб.
Здесь вдохновений ищи о пиит! Но венца не касайся:
Разве с Орландом дерзнешь силы изведать свои (2)!
4.
Тассо.
Всеми дарами владел песнопевец Соррентский; но с детства
Счастья не зная, страдал самым избытком сих благ;
Казнию были ему любовь, и гений, и слава;
Ум вдохновенный его в тяжкой неволе угас.
Смертью забытый в напастях, погиб он пред самым триумфом;
Поздняя честь! кипарис с пальмой победной сплелся (3).
Тассо, вкуси утешенье в могиле! Безсмертныя песни
Имя Гоффреда с твоим, громко звуча, сохранят.
Внемлют с восторгом века; воскресли священныя брани:
Небо отверзто; и гроб славою блещет Христов!
(1) Начало поэмы Ариосто, Orlando furиoso?
Lе donnе, и cavalиеr, Parmе, glи amorи,
Lе cortеsие, Pauиlacи иmpеее иo canto, еtc.
(2) Подражание другому месту из той же Поэмы. Зербин, собран оружие Орланда, надписал на дереве:
Аrиuatura d’Orlando paladиno;
Comе volеssе dиr: Nеssun la mova,
Chе star, non possa cou Orlando a prova.
C. XXИV. ott. 57,
(3) Всем известно, что певец Иерусалима, освободясь из темницы Феррарской, был призван в Рим Кардиналом Альдобрандинидля получения лавроваго венца в Капитолий, по примеру Петрарки; но умер за несколько дней до торжества, ему приготовленнаго.

Валерий Брюсов

Предание

Посвящаю Андрею Белому
И ей надел поверх чела
Ив белых ландышей венок он.
Андрей Белый
I
Повеял ветер голубой
Над бездной моря обагренной.
Жемчужный след чертя кормой,
Челнок помчался, окрыленный.
И весь челнок, и плащ пловца
Сверкали ясным аметистом;
В кудрях пророка, вкруг лица,
Закат горел венцом лучистым.
И в грозно огненный Закат
Уйдя безумными очами,
Пловец не мог взглянуть назад,
На скудный берег за волнами.
Меж ним и берегом росли
Огни топазов и берилла,
И он не видел, как с земли
Стремила взор за ним Сибилла.
И он не видел, как она
Упала вдруг на камень черный,
Побеждена, упоена
Своей печалью непокорной.
И тень, приблизившись, легла,
Верховный жрец отвел ей локон,
И тихо снял с ее чела
Из белых ландышей венок он.
II
И годы шли. И целый день
Она скользила в сводах храма,
Всегда задумчива, как тень,
В столбах лазурных фимиама.
Но лишь сгорел пожар дневной
И сумрак ширился победно,
По узкой лестнице витой
Она сходила тенью бледной, —
В покой, где жрец верховный ждал
Ее с покорностью всегдашней,
При дымном факеле, и ал
Был свет из окон старой башни.
Струи священного вина
Пьянили мысль, дразня желанья,
И словно в диком вихре сна,
Свершались таинства лобзанья.
На ложе каменном они
Безрадостно сплетали руки;
Плясали красные огни,
И глухо повторялись звуки.
Но вдруг, припомнив о былом,
Она венок из роз срывала,
На камни падала лицом
И долго билась и стенала.
И кротко жрец, склонясь над ней,
Вершил заветные заклятья,
И вновь, под плясками огней,
Сплетались горькие объятья.
III
И годы шли, как смены сна,
Сходя во тьму сквозь своды храма,
И вот состарилась она
В столбах лазурных фимиама.
И ей народ алтарь воздвиг
Давно, как непорочной жрице,
И только жрец, седой старик,
Знал тайну замкнутой светлицы.
Был вечер. Запад гас в огне.
Ушли из храма богомольцы.
На малахитовой волне
Сплетались огненные кольца.
И вырос призрак корабля,
И близился безвестный парус,
И кто-то, бледный, у руля
Ронял сверкающий стеклярус.
Уже, мерцая, месяц стыл
Серпом из тусклого оникса,
Когда ко храму подступил
Пришлец с брегов холодных Стикса.
И властно в ясной тишине
Раздалось тихое воззванье:
«Вот я пришел. Сойди ко мне, —
Настало вечное свиданье».
И странно вспыхнул красный свет
В высоких окнах башни старой,
Потом погас на зов в ответ,
И замер храм под лунной чарой.
И в красоте седых кудрей
Предстала у дверей Сибилла,
Простер он властно руки к ней,
Она, без слов, главу склонила.
Спросил он: «Ты ждала меня?»
Сказала: «Верила и ждала».
Лучом сапфирного огня
Луна их лик поцеловала.
Рука с рукой к прибою волн
Они сошли, вдвоем отныне…
Как сердолик — далекий челн
На хризолитовой равнине!
А в башне, там, где свет погас,
Седой старик бродил у окон,
И с моря не сводил он глаз,
И целовал в последний раз
Из мертвых ландышей венок он.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Кристалл


Смотря в немой кристалл, в котором расцветали
Пожары ломкие оранжевых минут,
Весь летаргический, я телом медлил тут,
А дух мой проходил вневременныя дали.

Вот снова об утес я раздробил скрижали,
Вот башня к башне шлет свой колокольный гуд.
Вот снова гневен Царь, им окровавлен шут.
Вот резкая зурна. И флейты завизжали.

Разбита радуга. И не дойти до дна
Всего горячаго жестокаго сверканья.
В расширенных зрачках кострятся содроганья.

Бьет полночь в Городе. Ни одного окна,
В котором черное не млело-б ожиданье.
И всходит надо всем багряная Луна.

Светлый мальчик, быстрый мальчик, лик его как лик камей.
Волосенки—цвета Солнца. Он бежит. А сверху—змей.

Нить натянута тугая. Путь от змея до руки.
Путь от пальцев нежно-тонких—в высь, где бьются огоньки.

Взрывы, пляски, разной краски. Вязки красные тона.
Желтый край—как свет святого. Змеем дышет вышина.

Мальчик быстрый убегает. Тень его бежит за ним.
Змей вверху летит, сверкая, бегом нижняго гоним.

Тень ростет. Она огромна. Достигает до небес.
Свет дневной расплавлен всюду. Облик солнечный исчез.

Змей летит в заре набатной. Зацепился за сосну.
В лес излит пожар заката. Час огня торопит к сну.

Светляки, светляки, светляки,
И светлянки, светлянки, светлянки.
Светляки—на траве червяки,
И светлянки—летучки—обманки.
Светляков, светляков напророчь,
И светлянок, светлянок возжаждай.
Будешь жить всю Иванову ночь,
Быть живым так сумеет не каждый.
Светляки, светляки, светляки,
И светлянки, светлянки, светлянки.
О, какая безбрежность тоски.
Если-б зиму, и волю, и санки.
Я скользил бы в затишьи снегов,
И полозья так звонко бы пели,
Чтоб навек мне забыть светляков,
И светлянки бы мучить не смели.

И падал снег. Упали миллионы
Застывших снов, снежинками высот.
От звезд к звезде идут волнами звоны.
Лишь белый цвет в текущем не пройдет.

Лишь белый свет идет Дорогой Млечной.
Лишь белый цвет—нагорнаго цветка.
Лишь белый страх—в Пустыне безконечной.
Лишь в белом сне поймет покой Река.

Александр Одоевский

Иоанн Преподобный

1Уже дрожит ночей сопутница
Сквозь ветви сосен вековых,
Заговоривших грустным шелестом
Вокруг безмолвия могил.Под сенью сосен заступ светится
В руках монаха — лунный луч
То серебрится вдоль по заступу,
То, чуть блистая, промолчит.Устал монах… Могила вырыта.
Облокотясь на заступ свой,
Внимательно с крутого берега
На Волхов труженик глядит.Проводит взглядом волны темные —
Шумя, пустынные, бегут,
И вновь тяжелый заступ движется,
И вновь расходится земля.Кому могилу за могилою
Готовит старец? На свой труд
Чернец приходит до полуночи,
Уходит в келью до зари.2Не саранчи ли тучи шумные
На нивах поглощают золото?
Не тучи саранчи!
Что голод ли с повальной язвою
По стогнам рыщет, не нарыщет?
Не голод и не мор.Софии поглощает золото,
По стогнам посекает головы
Московский грозный царь.
Незваный гость приехал в Новгород,
К святой Софии в дом разрушенный
И там устроил торг.Он ненасытен: на распутиях,
Вдоль берегов кручинных Волхова,
Во всех пяти концах,
Везде за бойней бойни строятся,
И человечье мясо режется
Для грозного царя.Средь площади, средь волн немеющих
Блестящий круг описан копьями,
Стоит над плахою палач; —
Безмолвно ждут… вдруг площадь вскрикнула,
Глухими отозвалось воплями
Паденье топора.В толпе монах молился шепотом,
В молитвенном самозабвении
Он имя называл.
Взглянул… Палач, покрытый кровию,
Держал отсеченную голову
Над бледною толпой.Он бросил… и толпа отхлынула.
Палач взял плат… отер им медленно
Свой каплющий топор,
И поднял снова… Имя новое
Святой отец прерывным шепотом
В молитве поминал.Он молится, а трупы падают.
Неутолимой жаждой мучится
Московский грозный царь.
Везде за бойней бойни строятся
И мечут ночью в волны Волхова
Безглавые тела.3Что, парус, пена ли белеется
На темных Волхова волнах?
На берег пену с трупом вынесло,
И тень спускается к волнам.Покровом черным труп окинула,
Его взложила на себя
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.И пена вновь плывет вдоль берега
По темным Волхова волнам,
И тихо тень к реке спускается,
Но пена мимо пронеслась.Опять плывет… Во тьме по Волхову
Засребрилася чешуя
Ответно облаку блестящему
В пространном сумраке небес.Сквозь тучи тихий рог прорезался,
И завиднелись на волнах
Тела безглавые, и головы,
Качаясь медленно, плывут.Людей развалины разметаны
По полусумрачной реке, —
Течет живая, полна ласкою,
И трупы трепетно несет.Стоит чернец, склонясь над Волховом,
На плечи он подъемлет труп,
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.

Виктор Михайлович Гусев

Бессмертие большевиков

Я ехал в Ашхабад. Проснулся на рассвете.
Тишь. Маленькая станция. Дома.
Пески. Безоблачное небо. Ветер.
Сосед взглянул в окно: — Ахча-Куйла.
Я выбежал, не в силах скрыть волненье.
Мне ветер руки теплые простер.
И тенью горя, самой грустной тенью
Подернулся безоблачный простор.
Вот здесь вы шли, детишек вспоминали,
Вот здесь страдали вы, не проливая слез.
Вот здесь вас интервенты расстреляли,
Вот здесь бессмертие ваше началось!
Ахча-Куйма, пески Туркменистана.
Наш поезд две минуты простоял.
Я никогда не видел Шаумяна,
Я Джапаридзе рук не пожимал.
Мне незнаком был Ваня Фиолетов
И Азизбеков, презиравший страх,
И все, погибшие за власть Советов
В ахча-куйминских пламенных песках.
Я в жизнь входил, их сыновьям ровесник.
Нас, школьников, их образ волновал.
Живыми, близкими в сказаньях, в песнях
Я имена их в детстве услыхал.
В глуши лесов и возле океанов
О них народы древние поют.
На улице Степана Шаумяна
Танкисты и подводники живут.
И мужество бессмертных вспоминают
Бойцы на трудном воинском пути.
И дети, их не знавшие, играют
В тенистом парке Двадцати Шести.
Встань, Родина, в почетном карауле!
Взгляни: уходит вдаль гряда холмов.
Каких убийц, каких разведок пули
Не целили в сердца твоих сынов!
...Да, двадцать шесть — живут!
Над ними знамя вьется,
Шумят ветра, идет за годом год.
Все меньше знавших их на свете остается
Все больше их народ наш узнает.
О них певцы сказания слагают,
И молодые, жизнью их горды,
К их мужеству и силе припадают,
Как жаждущий к источнику воды.
Они средь нас. Не смеют смерть и время
Стереть их жизни небывалый след.
Так закаляет молодое племя
История борьбы, история побед.
В глуши лесов и возле океанов
Их образы могучие живут.
На улице Степана Шаумяна
Танкисты о Чапаеве поют.
И мужество бессмертных вспоминают
Бойцы на трудном воинском пути.
И дети, их не знавшие, играют
В тенистом парке Двадцати Шести.

Валерий Брюсов

Искушение

Я иду. Спотыкаясь и падая ниц,
Я иду.
Я не знаю, достигну ль до тайных границ,
Или в знойную пыль упаду,
Иль уйду, соблазненный, как первый в раю,
В говорящий и манящий сад,
Но одно — навсегда, но одно — сознаю;
Не идти мне назад!
Зной горит, и губы сухи.
Дали строят свой мираж,
Манят тени, манят духи,
Шепчут дьяволы: «Ты — наш!»
Были сонмы поколений,
За толпой в веках толпа.
Ты — в неистовстве явлений,
Как в пучине вод щепа.
Краткий срок ты в безднах дышишь,
Отцветаешь, чуть возник.
Что ты видишь, что ты слышишь,
Изменяет каждый миг.
Не упомнишь слов священных,
Сладких снов не сбережешь!
Нет свершений не мгновенных,
Тает истина, как ложь.
И сквозь пальцы мудрость мира
Протекает, как вода,
И восторг блестящий пира
Исчезает навсегда.
Совершив свой путь тяжелый,
С бою капли тайн собрав,
Ты пред смертью встанешь голый,
О мудрец, как сын забав!
Если ж смерть тебе откроет
Тайны все, что ты забыл,
Так чего ж твой подвиг стоит!
Так зачем ты шел и жил!
Все не нужно, что земное,
Шепчут дьяволы: «Ты — наш!»
Я иду в бездонном зное…
Дали строят свой мираж.
«Ты мне ответишь ли, о Сущий,
Зачем я жажду тех границ?
Быть может, ждет меня грядущий,
И я пред ним склоняюсь ниц?
О сердце! в этих тенях века,
Где истин нет, иному верь!
В себе люби сверхчеловека…
Явись, наш бог и полузверь!
Я здесь свершаю путь бесплодный,
Бессмысленный, бесцельный путь,
Чтоб наконец душой свободной
Ты мог пред Вечностью вздохнуть.
И чуять проблеск этой дрожи,
В себе угадывать твой вздох —
Мне всех иных блаженств дороже…
На краткий миг, как ты, я — бог!»
Гимн
Вновь закат оденет
Небо в багрянец.
Горе, кто обменит
На венок — венец.
Мраком мир не связан,
После ночи — свет.
Кто миропомазан,
Доли лучшей нет.
Утренние зори —
Блеск небесных крыл.
В этом вечном хоре
Бог вас возвестил.
Времени не будет,
Ночи и зари…
Горе, кто забудет,
Что они — цари!
Все жарче зной. Упав на камне,
Я отдаюсь огню лучей,
Но мука смертная легка мне
Под этот гимн, не знаю чей.
И вот все явственней, телесней
Ко мне, простершемуся ниц,
Клонятся, с умиленной песней,
Из волн воздушных сонмы лиц.
О, сколько близких и желанных,
И ты, забытая, и ты!
В чертах, огнями осиянных,
Как не узнать твои черты!
И молнии горят сапфиром,
Их синий отблеск — вечный свет.
Мой слабый дух пред лучшим миром
Уже заслышал свой привет!
Но вдруг подымаюсь я, вольный и дикий,
И тени сливаются, гаснут в огне.
Шатаясь, кричу я, — и хриплые крики
Лишь коршуны слышат в дневной тишине.
«Я жизни твоей не желаю, гробница,
Ты хочешь солгать, гробовая плита!
Так, значит, за гранью — вторая граница,
И смерть, как и жизнь, только тень и черта?
Так, значит, за смертью такой же бесплодный,
Такой же бесцельный, бессмысленный путь?
И то же мечтанье о воле свободной?
И та ж невозможность во мгле потонуть?
И нет нам исхода! и нет нам предела!
Исчезнуть, не быть, истребиться нельзя!
Для воли, для духа, для мысли, для тела
Единая, та же, все та же стезя!»
Кричу я. И коршуны носятся низко,
Из дали таинственной манит мираж.
Там пальмы, там влага, так ясно, так близко,
И дьяволы шепчут со смехом: «Ты — наш!»

Михаил Лермонтов

Спор

Как-то раз перед толпою
Соплеменных гор
У Казбека с Шат-гороюБыл великий спор.
«Берегись! — сказал Казбеку
Седовласый Шат, –
Покорился человеку
Ты недаром, брат!
Он настроит дымных келий
По уступам гор;
В глубине твоих ущелий
Загремит топор;
И железная лопата
В каменную грудь,
Добывая медь и злато,
Врежет страшный путь.
Уж проходят караваны
Через те скалы,
Где носились лишь туманы
Да цари-орлы.
Люди хитры! Хоть и труден
Первый был скачок,
Берегися! Многолюден
И могуч Восток!»
— Не боюся я Востока! –
Отвечал Казбек, –
Род людской там спит глубоко
Уж девятый век.
Посмотри: в тени чинары
Пену сладких вин
На узорные шальвары
Сонный льет грузин;
И склонясь в дыму кальяна
На цветной диван,
У жемчужного фонтана
Дремлет Тегеран.
Вот — у ног Ерусалима,
Богом сожжена,
Безглагольна, недвижима
Мертвая страна;
Дальше, вечно чуждый тени,
Моет желтый Нил
Раскаленные ступени
Царственных могил.
Бедуин забыл наезды
Для цветных шатров
И поет, считая звезды,
Про дела отцов.
Всё, что здесь доступно оку,
Спит, покой ценя…
Нет! Не дряхлому Востоку
Покорить меня!
«Не хвались еще заране! –
Молвил старый Шат, –
Вот на севере в тумане
Что-то видно, брат!»
Тайно был Казбек огромный
Вестью той смущен;
И, смутясь, на север темный
Взоры кинул он;
И туда в недоуменье
Смотрит, полный дум:
Видит странное движенье,
Слышит звон и шум.
От Урала до Дуная,
До большой реки,
Колыхаясь и сверкая,
Движутся полки;
Веют белые султаны,
Как степной ковыль;
Мчатся пестрые уланы,
Подымая пыль;
Боевые батальоны
Тесно в ряд идут,
Впереди несут знамены,
В барабаны бьют;
Батареи медным строем
Скачут и гремят,
И дымясь, как перед боем,
Фитили горят.
И испытанный трудами
Бури боевой,
Их ведет, грозя очами,
Генерал седой.Идут все полки могучи,
Шумны, как поток,
Страшно-медленны, как тучи,
Прямо на восток.
И томим зловещей думой,
Полный черных снов,
Стал считать Казбек угрюмый
И не счел врагов.
Грустным взором он окинул
Племя гор своих,
Шапку на́ брови надвинул –
И навек затих. Шат — Елбрус. (Примечание Лермонтова).«Генерал седой» — Алексей Петрович Ермолов (1777–1861), командовавший войсками кавказского корпуса с 1816 по 1827 г. Горцы называют шапкою облака, постоянно лежащие на вершине Казбека. (Примечание Лермонтова). Спор. Впервые опубликовано в 1841 г. в «Москвитянине» (ч. III, № 6, с. 291–294).

Пьер Жан Беранже

Крестины Вольтера

Вся толпа в костел стремится,
Наступает час крестин:
Нынче должен там креститься
Казначея хилый сын.
Сам кюре распорядился,
Чтоб звонарь поторопился…
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.

Денег хватит, по расчету
Дальновидного ксендза́,
С тех крестин на позолоту
Всех сосудов за глаза;
Может — если постараться —
И на колокол остаться!..
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.

Органист — и тот в волненьи,
В ожидании крестин,
И пророчит в умиленьи:
«По отцу пойдет и сын!
Будет старостой в костеле,
Ну, и с нами будет в доле…»
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.

Крестной матери прекрасной
Шепчет ксендз: «Как хороши
Ваши глазки! Свет их ясный —
Признак ангельской души.
Крестник ангела земного!
Вижу я в тебе святого…»
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.

А причетник добавляет:
«По уму пойдешь ты в мать,
В мать родную; всякий знает —
Ей ума не занимать!
Строгий нравом, — будешь, малый,
Инквизитором, пожалуй!»
Диги-дон! дипи-дон!
Льется праздничный трезвон.

Вдруг с небес, как привиденье,
Тень насмешника Раблэ
Появилась на мгновенье
Над малюткой Аруэ —
И пошла сама пророчить,
В мудрецы ребенка прочить…
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.

«Франсуа-Марией нами
Назван мальчик этот…»
Нет! Под такими именами
Знать его не будет свет;
Но ему — с поместьем пэра —
Слава имя даст Вольтера.
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.

— Как философ и новатор
Скоро мир он поразит
И как смелый реформатор
Даже Лютера затмит.
Суждено ему, малютке,
С корнем вырвать предрассудки.
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.

Тут кюре прикрикнул строго:
«Взять под стражу тень Раблэ!
И крестины сто́ят много,
И обед уж на столе…
Мы управимся с ребенком,
Будь он после хоть чертенком!. .»
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.

Но Раблэ умчался быстро,
Крикнув: — Чур! меня не тронь!
Бойтесь крошки: в нем есть искра,
Вас сожжет его огонь, —
Иль повеситесь вы сами
На ряду с колоколами.
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.

Яков Петрович Полонский

Агбар

И.
Крадется ночью татарин Агбар
К сакле, заснувшей под тенью чинар.

Вот, миновал он колючий плетень;
Видит, на сакле колышется тень.

Как не узнать ему, даром что ночь,
Как не узнать Агаларову дочь.

Мрачно… В ауле огней не видать;
Лютые псы перестали ворчать.

Ясныя звезды потупили взор;
Слушают звезды ночной разговор.

— «Солнце мое! стал Агбар говорить,
«Я за тебя рад себя погубить!»

— «Что ж ты! Зачем не украдешь меня?»
— «Рад бы, украл я, да нету коня!..

«Завтра пошлю я к отцу твоему,
«Бедный калым предложу я ему:

«Двадцать последних монет серебра,
«Пару волов, два узорных ковра…»

— «Тише!.. Прощай!»—И во мраке чинар
Скрылся проворный татарин Агбар.

ИИ.
Солнце печет темя каменных гор.
Голову клонит на мягкий ковер—

И отдыхает под тенью чинар,
В шапке косматой, старик Алагар.

Неподалеку в закрытых сенях
Жены мотают шелки на станках;

Возле на камне старуха сидит,
Сдвинула брови и в землю глядит.

— «Пару волов?.. У меня тридцать пар
«Что̀ мне волы!» говорит Агалар.

«Мало ли есть у князей табунов!
«Мало ли там дорогих жеребцов!

«Пусть уведет он, хоть в эту же ночь,
«Пару коней,—я отдам ему дочь…

«Знаю, недавно проехал в Ганжу
«Русский чиновник, а кто,—не скажу…

«Есть у него дорогое ружье:
«Если ружье это будет мое,—

«Если украдет хоть в эту же ночь,—
«Пусть принесет,—я отдам ему дочь…

«Мало того, есть купец армянин…
«Деньги везет,—едет сдуру один…»

И усмехнувшись, лукавый старик
Начал дремать, головою поник.

Встала старуха, накрылась чадрой
И поплелась потихоньку домой.

ИИИ.
Светит луна, как далекий пожар;
Ветер качает вершины чинар;

Листья чинар безпокойно шумят;
Лютые псы у соседа ворчат.

Вновь на свиданье Агбар удалой
Крадется к сакле знакомой тропой.

Жаркое сердце забилось в груди;
Кто мог шепнуть ей: красавица, жди!

Ясныя звезды потупили взор;
Слушают звезды ночной разговор…

— Где пропадал ты, возлюбленный мой? —
— «Я не пропал, я пришел за тобой!»

— Каждую ночь я ходила сюда…
Милый, скажи мне, какая беда?

— «В эту неделю украл я коня;
«Добрый товарищ нас ждете у плетня;

«В эту неделю украл я ружье;
«Да не в ружье все богатство мое!

«Им я убил армянина купца…
«Деньги достал, по совету отца;

«Им и отца я убью в эту ночь,
«Если украсть помешает мне дочь!»

Гавриил Романович Державин

Арфа

Не в летний ль знойный день прохладный ветерок
В легчайшем сне на грудь мою приятно дует?
Не в злаке ли журчит хрустальный ручеек?
Иль милая в тени древес меня целует?

Нет! арфу слышу я: ея волшебный звук,
На розах дремлющий, согласьем тихострунным
Как эхо мне вдали щекочет нежно слух,
Иль шумом будит вдруг вблизи меня перунным.

Так ты, подруга Муз, лиешь мне твой восторг
Под быстрою рукой играющей хариты,
Когда ея чело венчает вкуса бог
И улыбаются любовию ланиты.

Как весело внимать, когда с тобой она
Поет про родину, отечество драгое,
И возвещает мне, как там цветет весна,
Как время катится в Казани золотое!

О колыбель моих первоначальных дней,
Невинности моей и юности обитель!
Когда я освещусь опять твоей зарей
И твой по прежнему всегдашний буду житель?

Когда наследственны стада я буду зреть,
Вас, дубы камские, от времени почтенны,
По Волге между сел на парусах лететь
И гробы обнимать родителей священны?

Звучи, о арфа, ты все о Казани мне!
Звучи, как Павел в ней явился благодатен!
Мила нам добра весть о нашей стороне:
Отечества и дым нам сладок и приятен.

Громчайши гласы побежали
И приближался бурный шум.

«Когда ж постранствуешь, воротишься домой,—
И дым отечества нам сладок и приятен».

«В Пальмире Севера, в жилище шумной славы,
Державин камские воспоминал дубравы,
Отчизны сладкий дым и древний град отцов».

«Отечества и дым нам сладок и приятен!
Не самоваром ли — сомненья в этом нет —
Был вдохновен тогда великий наш поэт ?
И тень Державина, здесь сетуя со мною,
К вам обращается с упреком и мольбою
И просит, в честь ему и православью в честь:
Канфорку бросить прочь и — самовар завесть».
(Утр. Заря 1840, стр. 425, и В дороге и дома, М. 1862, стр. 133).

... « Но напрасно желая
Видеть хоть дым, от родных берегов вдалеке восходящий,
Смерти единой он молит».

Всеволод Рождественский

Капитан

Пристанем здесь, в катящемся прибое,
Средь водорослей бурых и густых.
Дымится степь в сухом шафранном зное,
В песке следы горячих ног босых.

Вдоль черепичных домиков селенья,
В холмах, по виноградникам сухим,
Закатные пересекая тени,
Пойдем крутой тропинкой в Старый Крым!

Нам будет петь сухих ветров веселье.
Утесы, наклоняясь на весу,
Раскроют нам прохладное ущелье
В смеющемся каштановом лесу.

Пахнёт прохладной мятой с плоскогорья,
И по тропе, бегущей из-под ног,
Вздохнув к нам долетевшей солью моря,
Мы спустимся в курчавый городок.

Его сады в своих объятьях душат,
Ручьи в нем несмолкаемо звенят,
Когда проходишь, яблони и груши
Протягивают руки из оград.

Здесь домик есть с крыльцом в тени бурьянной,
Где над двором широколистый тут.
В таких домах обычно капитаны
Остаток дней на пенсии живут.

Я одного из них запомнил с детства.
В беседах, в книгах он оставил мне
Большое беспокойное наследство —
Тревогу о приснившейся стране,

Где без раздумья скрещивают шпаги,
Любовь в груди скрывают, словно клад,
Не знают лжи и парусом отваги
Вскипающее море бороздят.

Все эти старомодные рассказы,
Как запах детства, в сердце я сберег.
Под широко раскинутые вязы
Хозяин сам выходит на порог.

Он худ и прям. В его усах дымится
Морской табак. С его плеча в упор
Глядит в глаза взъерошенная птица —
Подбитый гриф, скиталец крымских гор.

Гудит пчела. Густой шатер каштана
Пятнистый по земле качает свет.
Я говорю: «Привет из Зурбагана!»,
И он мне усмехается в ответ.

«Что Зурбаган! Смотри, какие сливы,
Какие груши у моей земли!
Какие песни! Стаей горделивой
Идут на горизонте корабли.

И если бы не сердце, что стесненно
Колотится, пошел бы я пешком
Взглянуть на лица моряков Эпрона,
На флот мой в Севастополе родном.

А чтоб душа в морском жила раздолье,
Из дерева бы вырезал фрегат
И над окном повесил в шумной школе
На радость всех сбежавшихся ребят».

Мы входим в дом, где на салфетке синей
Мед и печенье — скромный дар сельпо.
Какая тишь! Пучок сухой полыни,
И на стене портрет Эдгара По.

Рубином трубки теплится беседа,
Высокая звезда отражена
В придвинутом ко мне рукой соседа
Стакане розоватого вина.

***

Как мне поверить, вправду ль это было
Иль только снится? Я сейчас стою
Над узкою заросшею могилой
В сверкающем, щебечущем краю.

И этот край назвал бы Зурбаганом,
Когда б то не был крымский садик наш,
Где старый клен шумит над капитаном,
Окончившим последний каботаж.

Теофиль Готье

Старая гвардия

Тоскою выгнанный из дома,
Я вяло вышел на бульвар,
Была осенняя истома,
Холодный ветер, мокрый пар.

И я увидел призрак странный,
Бежавший из далеких дней,
По грязи и во мгле туманной
Скитающихся днем теней.

Однако это ночью тени
При свете Реинской луны
На обветшалые ступени
Всегда всходить осуждены.

Ведь этой ночью эльфы бродят,
В одеждах длинных и сырых,
И мертвого танцора сводят
Под сень кувшинок золотых.

И это ночью по балладе
Зейдлица, видно место то,
Где Император на параде
Приходит в шляпе и пальто.

Но призраки вблизи Gymnasе’а,
От Варьете в пяти шагах,
Без савана, при свете газа,
В сырых, дырявых сапогах!

Высовывает череп старый,
Морщинами покрытый лоб
В Париже, посреди бульвара
Являющийся в полдень Моб!

Найдется ль для событья имя:
Три призрака, и каждый стар,
В гвардейской форме, а за ними
Две новых тени, двух гусар!

Как бы с раскрашенной гравюры,
Которой был Раффе пленен,
Истлевших воинов фигуры,
Кричащие: Наполеон!

Но то не мертвые кошмары,
Что ночью трубы шевелят,
А только старые из старой,
Великий празднуя возврат.

Ах, после памятного боя
Раздался этот, тот поблек,
Костюм изящного покроя
То слишком узок, то широк.

Тряпье исчезнувшего войска,
Лохмотья, что пленяли мир,
В своей забавности геройской
Прекрасней царственных порфир!

Плюмаж над шапкою медвежей,
Согнутой поперек и вдоль,
И доломан, увы, не свежий,
Вкруг дыр от пуль изела моль.

В пыли и в складках панталоны,
Года лежавшие в тиши,
Стучат о встречные колонны
Заржавленные палаши.

Или камзол необычайный,
Застегнутый с большим трудом,
Попробуйте послушать — тайно
Трещит на воине седом.

Но нет, смеяться вам не надо;
Скорей приветствуйте опять
Ахиллов новой Илиады,
Какой Гомеру не создать.

Цените жесткость гривы львиной,
Что устрашала города,
И углубленные морщины,
Что в лоб их врезали года.

Их щеки странно почернели
В стране лучей и пирамид,
И русской бешенство метели
Еще их кудри серебрит.

Их руки красны и бессильны
От холода Березины;
Хромают — из Каира в Вильно
Дороги плохи и длинны;

Хрипят — служили им в походе
Знамена вместо одеял;
Висит рукав их не по моде,
Так, значит, выстрел руку взял.

Не смейся же над их убором,
Болезней славных не порочь,
Они ведь были день, в котором
Мы — вечер и, быть может, ночь.

Забыли мы — они находят
О прошлом яркие слова,
Под тень колонны все приходят,
Как к алтарю их божества.

Как прежде, ярок взор и блещет,
И горд страданьями в былом,
И сердце Франции трепещет
Под их изношенным тряпьем.

И смех улыбку заменяет,
Когда священный карнавал
В одеждах странных проплывает,
Как бы собравшийся на бал;

А, вставший в тучи грозовые,
Великой Армии орел
Над ними крылья золотые
Раскинул, словно ореол.