Ни в лодке, ни в телеге
Нельзя попасть сюда.
Стоит на гиблом снеге
Глубокая вода.
Усадьбу осаждает
Уже со всех сторон…
Ах! близко изнывает
Такой же Робинзон.
Пойдет взглянуть на сани,
На лыжи, на коня,
А после на диване
Сидит и ждет меня,
И шпорою короткой
Рвет коврик пополам.
Теперь улыбки кроткой
Не видеть зеркалам.
Хоть тяжело подчас в ней бремя,
Телега на ходу легка;
Ямщик лихой, седое время,
Везет, не слезет с облучка.
С утра садимся мы в телегу;
Мы рады голову сломать
И, презирая лень и негу,
Кричим: пошел! Еб*на мать!
Но в полдень нет уж той отваги;
Порастрясло нас; нам страшней
И косогоры и овраги;
Кричим: полегче, дуралей!
Катит по-прежнему телега;
Под вечер мы привыкли к ней
И, дремля, едем до ночлега —
А время гонит лошадей.
С утра садимся мы в телегу…
ПушкинК моей телеге я привык,
Мне и ухабы нипочем…
Я только дрогну, как старик,
В холодном воздухе ночном…
Порой задумчиво молчу,
Порой отчаянно кричу:
— Пошел!.. Валяй по всем по трем.
Но хоть кричи, бранись иль плачь —
Молчит, упрям ямщик седой:
Слегка подстегивая кляч,
Он ровной гонит их рысцой;
И шлепает под ними грязь,
И, незаметно шевелясь,
Они бегут во тьме ночной.
Снится мне, что я усталый конь.
Волоку телегу сквозь огонь.
И со мной в упряжку впряжена
Маленькая девочка — жена.
Слезы по щекам, блуждает взгляд,
Волосы ее уже горят.
— Брось телегу, глупая. Беги, —
Дальше вовсе не видать ни зги. —
Нос в веснушках подняла рябой,
Заглотнула слезы: — Я с тобой.
По берегу плелся больной человек.
С ним рядом ползла вереница телег.
В дымящийся город везли балаган,
Красивых цыганок и пьяных цыган.
И сыпали шутки, визжали с телег.
И рядом тащился с кульком человек.
Стонал и просил подвезти до села
Цыганочка смуглую руку дала.
И он подбежал, ковыляя как мог,
И бросил в телегу тяжелый кулек.
И сам надорвался, и пена у губ.
Цыганка в телегу взяла его труп.
С собой усадила в телегу рядком,
И мертвый качался и падал ничком.
И с песней свободы везла до сеча.
И мертвого мужа жене отдала.28 декабря 1903
Меняют люди адреса,
Переезжают, расстаются,
Но лишь осенние леса
На белом свете остаются.
Останется не разговор
И не обиды — по привычке,
А поля сжатого простор,
Дорога лесом к электричке.
Меж дач пустых она вела, —
Достатка, славы, привилегий,
Телега нас обогнала,
И ехал парень на телеге.
Останется — наверняка —
В тумане белая река,
Туман ее обворожил,
Костром на берегу украсил,
На воду бакен положил —
Движение обезопасил.
«Ничто не ново под луной»,—
Сказал однажды я, и вдруг передо мной,
Неведомо отколе,
Предстал Мужик в истрепанном камзоле.
Как трость иль гибкая лоза,
Когда пахнет гроза
Сердитым дуновеньем,
Качался он и, с неким затрудненьем
Взойдя на буерак,
Сказал: «Дурак!
Я пьян, одначе
Смекаю так,
Что ежели телегу я купил, то не иначе
Как новою назвать ее должен!»
Сказал — и лег на землю…
Поражен,
Изобразив в лице великое смущенье,
Я возвратился вспять…
Сих слов нравоученье
Легко понять:
Читатель, если хочешь «философом» <ты> стать,
То должен Мужика с телегой вспоминать.
Лошак большое бремя нес:
А именно телегу вез:
Грузна была телега:
Хотя у лошака и не велика нега;
Однако он
Не слон:
И естьли взрючено пуд тритцать; так потянет,
Попреет и устанет.
А муха на возу бренчит,
И лошаку, ступай, кричит,
Ступай скоряй, ступай, иль я пустое мелю?
Не довезеш меня ты едак и в неделю,
Туда, куда я целю:
Как будто тот лошак для мухи подряжен,
И для нее впряжен.
Ярится муха дюже;
Хотя она боярыня мелка:
И жестоко кричит на лошака,
На то, что он везет телегу неуклюже.
Раздулась барыня; но есть и у людей
Такия господа, которыя и туже,
Раздувшися гоняют лошадей,
Которы возят их, и коих сами хуже.
Наездника почтительные руки
На ней, артистке, вот уж скоро год
Не стягивали бережно подпруги,
Не украшали мундштуками рот… Она в галантном не кружилась танце,
Не мчалась по арене взад -назад —
Когда лошадке стукнуло 16,
То это, словно наши 60! На пенсию тогда уходят люди,
Но со зверья другой, понятно, спрос.
«Зря жрет овес, — решили в цирке, — сбудем
Мы эту старушенцию в обоз».И вот она, почти совсем слепая,
Впряглась, вздыхая, в рваную шлею…
И потащила, тяжело ступая,
Телегу дребезжащую свою.Шел серый дождь, рассвет промозглый брезжил
В разбитые копыта лезла грязь,
Над ней, балованной звездой манежа,
Куражился возница, матерясь.Ломовики, теперь ее коллеги,
Взирали на циркачку свысока…
Дни дребезжат, как старые телеги,
Кнут обжигает впалые бока.И все же ночью, в деннике убогом,
Самой себе во мраке не видна,
Присев на задние трясущиеся ноги,
Пытается вальсировать она.
Горшок с Котлом большую дружбу свел,
Хотя и познатней породою Котел,
Но в дружбе что за счет? Котел горой за свата;
Горшок с Котлом за-панибрата;
Друг бе́з друга они не могут быть никак;
С утра до вечера друг с другом неразлучно;
И у огня им порознь скучно;
И, словом, вместе всякий шаг,
И с очага и на очаг.
Вот вздумалось Котлу по свету прокатиться,
И друга он с собой зовет;
Горшок наш от Котла никак не отстает
И вместе на одну телегу с ним садится.
Пустилися друзья по тряской мостовой,
Толкаются в телеге меж собой.
Где горки, рытвины, ухабы —
Котлу безделица; Горшки натурой слабы:
От каждого толчка Горшку большой наклад;
Однако ж он не думает назад,
И глиняный Горшок тому лишь рад,
Что он с Котлом чугунным так сдружился.
Как странствия их были далеки,
Не знаю; но о том я точно известился,
Что цел домой Котел с дороги воротился,
А от Горшка одни остались черепки.
Читатель, басни сей мысль самая простая:
Что равенство в любви и дружбе вещь святая.
1
Живя мечтою: жать, не сея
Без задних мыслей на уме,
Бывало, старая Расея,
Кряхтя, готовилась к зиме
Да и какая подготовка?
Уж так от дедов и отцов:
Была бы темная кладовка
Полна соленых огурцов;
Да чтобы шуба в нафталине,
Да чтобы с лета на малине,
Ароматичный и густой
Хмелел испытанный настой;
Да чтобы сменою телеге
Стояли легкие в разбеге
Утехою морозных дней
Все разновидности саней.
2
Вопрос восходит к печенегам,
К далеким дням,
К замшелым пням.
Пришел апрель—разгул телегам!
Пришел ноябрь—простор саням!
Не раз говорено и пето
Про то и в шутку и всерьез:
Вопрос зимы и лета—это
Вопрос полозьев и колес.
Морозный ветер, злясь и дуя,
Слепит глаза и студит грудь,
И вот «крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь».
Но мы отцам своим не ровни:
Делам и планам нет числа.
Проблема транспортная—дровни —
Для нас давно переросла.
Уж нам колеса на полозья
Менять не стоит и труда.
3
«Зима. Крестьянин, торжествуя…»
Нет! Вас, читатель, не зову я
(Мне на традиции плевать)
Заранее торжествовать.
Пообождем. Еще не время.
Сначала надо скинуть бремя
Подготовительных трудов,
Чтобы движенью поездов
Преград не ставили метели;
Чтоб над землей они свистели,
Не обрывая проводов;
Чтобы глубокие сугробы
Не прерывали нам учебы;
Чтоб и в столице и в селе
Страна зимой, как летом, пела
И чтобы в жилах кровь кипела
На реомюровском нуле!
Эпоха наша—паровозья!
Телеги наши—поезда!
Мы в сокрушительном разбеге
Летим навстречу бытию:
Не нам победы на краю
Скользить на льду и вязнуть в снеге.
Менять нам надо не телеги
А психологию свою!
4
В судьбе страны своей не волен,
Крестьянин был уж тем доволен,
Что мелкой рысью—как-нибудь —
Он обновлял на дровнях путь
Но должен круто повернуть я
И углубить проблему.
Глядь:
Нам все пути и перепутья
Сегодня надо обновлять.
Мы на полозья смотрим косо…
Еще бы! Вперекор всему —
Мы жизнь саму,
Мы жизнь саму
Умело ставим на колеса.
1
Ямщик лихой, лихая тройка
И колокольчик под дугой,
И дождь, и грязь, но кони бойко
Телегу мчат. В телеге той
Сидит с осанкою победной
Жандарм с усищами в аршин,
И рядом с ним какой-то бледный
Лет в девятнадцать господин.
Все кони взмылены с натуги,
Весь ад осенней русской вьюги
Навстречу; не видать небес,
Нигде жилья не попадает,
Все лес кругом, угрюмый лес…
Куда же тройка поспешает?
Куда Макар телят гоняет.
2
Какое ты свершил деянье,
Кто ты, преступник молодой?
Быть может, ты имел свиданье
В глухую ночь с чужой женой?
Но подстерег супруг ревнивый
И длань занес — и оскорбил,
А ты, безумец горделивый,
Его на месте положил?
Ответа нет. Бушует вьюга,
Завидев кабачок, как друга,
Жандарм командует: «Стоять!»
Девятый шкалик выпивает…
Чу! тройка тронулась опять!
Гремит, звенит — и улетает
Куда Макар телят гоняет.
3
Иль погубил тебя презренный.
Но соблазнительный металл?
Дитя корысти современной,
Добра чужого ты взалкал,
И в доме издавна знакомом,
Когда все погрузились в сон,
Ты совершил грабеж со взломом
И пойман был и уличен?
Ответа нет. Бушует вьюга;
Обняв преступника, как друга,
Жандарм напившийся храпит;
Ямщик то свищет, то зевает,
Поет… А тройка все гремит,
Гремит, звенит — и улетает
Куда Макар телят гоняет.
4
Иль, может быть, ночным артистом
Ты не был, друг? и просто мы
Теперь столкнулись с нигилистом,
Сим кровожадным чадом тьмы?
Какое ж адское коварство
Ты помышлял осуществить?
Разрушить думал государство,
Или инспектора побить?
Ответа нет. Бушует вьюга,
Вся тройка в сторону с испуга
Шарахнулась. Озлясь, кнутом
Ямщик по всем по трем стегает;
Телега скрылась за холмом,
Мелькнула вновь — и улетает
Куда Макар телят гоняет!..
(Посвящается А. Н. Островскому).
Мельник с похмелья в телеге заснул;
Мельника будит сынишка:
«Батька! куда ты с дороги свернул?»
— Полно ты, полно, трусишка!..
Глуше, все глуше становится лес…
Что там? Не месяц ли всходит?
Али, с зажженой лучиною, бес
Между деревьями бродит?
Едет старик, инда сучья трещат…
«Батька! куда ты? Ворочай назад!»
— Что ты боишься! чего ты кричишь!
Это костры зажигают;
Через огни девки прыгают, — слышь,—
Наши ребята гуляют.
Смотрит ребенок, и видит — огни,—
Искры летят, тени пляшут;
Ведьма за ведьмой сквозь дым, через пни
Скачут, хохочут и машут…
Лешего морда в телегу глядит:
«Батька! мне страшно!» ребенок кричит.
— Что тут за страсти! откуда ты взял!
Бил я тебя — бил, да мало!
Что за беда, что народ загулял
В ночь под Ивана-купала.
Пышут огни; вот, из лесу идет
Мельника старшая дочка;
Косы свои распустила, поет:
«Эхма ты, ноченька—ночка!»
Парень ее сзади ловить рукой…
Крикнул ей мельник: «Куда ты? постой!..»
— Батюшка, батюшка! молвила дочь,—
Дай уж ты мне нагуляться,—
Так нагуляться, чтоб было не в мочь
Завтра с постели подняться.
Пышут огни; вот, качаясь, идет
Мельника младшая дочка;
Вся разгоревшись, идет она — льнет
К белому телу сорочка.
«Эх!» говорит, «загуляю, запью
Злую неволю-кручину свою!..»
«Дам я вам знать, как без спроса гулять!»
Мельник ворчит: «эко дело!..»
Медленно стал он с телеги слезать,—
С лысины шапка слетела.
Слез он и видит, — в шубенке стоит
Кум его, — точно Еремка.
Зубы оскаливши, — «кум», говорит,
«Полно серчать-то, — пойдем-ка,
Выпьем-ка с горя… Чего замигал?..
Али ты, милый, меня не узнал!»
— «Как не узнать!» глухо молвил старик,
«Ну, и пойдем… обоприся…»
— «Батька!» раздался ребяческий крик:
«Это не кум… воротися!»
Мельник не слышит — и с кумом своим
Стал за кострами теряться…
Хохот, как буря, пронесся за ним;
Начали тени сгущаться;
И красноватыми пятнами стал
Дым пропадать, пропадать — и пропал.
Только туман из-за низменных пней
Смутно белел, да во мраке
Дождик дробил по листам, да ручей
Глухо ворчал в буераке.
Изредка воздух ночной доносил
Шорох проснувшихся галок…
«Батька!» в лесу раздавалось, и был
Голос тот робок и жалок…
К утру ребята с рогатиной шли
В лес по медведя — телегу нашли…
Мельника труп был отыскан во рву,
В луже с болотною тиной.
Мальчик дрожал и весь день наяву
Бредил одной чертовщиной.
Слухи пошли по деревне, как бес
Душу сгубил. Толковали:
«Черт ли понес к ночи пьяного в лес!
Пьян, так от лесу подале».
Но и доныне душа старика
Стонет в лесу позади кабака…
По хлебным пусть местам летит,
пусть льется песня басом.
Два брата жили. Старший Тит
жил с младшим братом Власом.
Был у крестьян у этих дом
превыше всех домишек.
За домом был амбар, и в нем
всегда был хлеба лишек.
Был младший, Влас, умен и тих.
А Тит был глуп, как камень.
Изба раз расползлась у них,
пол гнется под ногами.
«Смерть без гвоздей, — промолвил Тит,
хоша мильон заплотишь,
не то, что хату сколотить,
и гроб не заколотишь».
Тит горько плачет без гвоздей,
а Влас обдумал случай
и рек: «Чем зря искать везде,
езжай, брат, в город лучше».
Телега молнией летит.
Тит снарядился скоро.
Гвоздей достать поехал Тит
в большой соседний город.
Приехал в этот город Тит
и с грустью смотрит сильной:
труба чего-то не коптит
над фабрикой гвоздильной.
Вбегает за гвоздями Тит,
но в мастерской холодной
рабочий зря без дел сидит.
«Я, — говорит, — голодный.
Дай, Тит, рабочим хлеб взаймы,
мы здесь сидим не жравши,
а долг вернем гвоздями мы
крестьянам, хлеба давшим».
Взярился Тит: «Не дам, не дам
я хлеба дармоеду.
Не дам я хлеба городам,
и без гвоздя доеду».
В село обратно Тит летит, —
от бега от такого
свалился конь. И видит Тит:
оторвалась подкова.
Пустяк ее приколотить,
да нету ни гвоздишка.
И стал в лесу в ночевку Тит,
и Тит, и лошадишка.
Нет ни коня, ни Тита нет…
Селом ходили толки,
что этих двух во цвете лет
в лесу сожрали волки.
Телега снова собралась.
Не вспомнив Тита даже,
в соседний город гонит Влас, —
нельзя им без гвоздя же.
Вбежал в гвоздильню умный Влас,
рабочий дышит еле.
«Коль хлеб не получу от вас,
умру в конце недели».
Влас молвил, Тита поумней.
«Ну что ж, бери, родимый,
наделаешь гвоздей и мне
ужо заплатишь ими».
Рабочий сыт, во весь свой пыл
в трубу дымище гонит.
Плуги, и гвозди, и серпы
деревне мчит в вагоне.
Ясней сей песни нет, ей-ей,
кривые бросим толки.
Везите, братцы, хлеб скорей,
чтоб вас не сели волки.
Меня еда арканом окружила,
Она встает эпической угрозой,
И круг ее неразрушим и страшен,
Испарина подернула ее…
И в этот день в Одессе на базаре
Я заблудился в грудах помидоров,
Я средь арбузов не нашел дороги,
Черешни завели меня в тупик,
Меня стена творожная обстала,
Стекая сывороткой на булыжник,
И ноздреватые обрывы сыра
Грозят меня обвалом раздавить.
Еще — на градус выше — и ударит
Из бочек масло раскаленной жижей
И, набухая желтыми прыщами,
Обдаст каменья — и зальет меня.
И синемордая тупая брюква,
И крысья, узкорылая морковь,
Капуста в буклях, репа, над которой
Султаном подымается ботва,
Вокруг меня, кругом, неумолимо
Навалены в корзины и телеги,
Раскиданы по грязи и мешкам.
И как вожди съедобных батальонов,
Как памятники пьянству и обжорству,
Обмазанные сукровицей солнца,
Поставлены хозяева еды.
И я один среди враждебной стаи
Людей, забронированных едою,
Потеющих под солнцем Хаджи-бея
Чистейшим жиром, жарким, как смола.
И я мечусь средь животов огромных,
Среди грудей, округлых, как бочонки,
Среди зрачков, в которых отразились
Капуста, брюква, репа и морковь.
Я одинок. Одесское, густое,
Большое солнце надо мною встало,
Вгоняя в землю, в травы и телеги
Колючие отвесные лучи.
И я свищу в отчаянье, и песня
В три россыпи и в два удара вьется
Бездомным жаворонком над толпой.
И вдруг петух, неистовый и звонкий,
Мне отвечает из-за груды пищи,
Петух — неисправимый горлопан,
Орущий в дни восстаний и сражений.
Оглядываюсь — это он, конечно,
Мой старый друг, мой Ламме, мой товарищ,
Он здесь, он выведет меня отсюда
К моим давно потерянным друзьям!
Он толще всех, он больше всех потеет;
Промокла полосатая рубаха,
И брюхо, выпирающее грозно,
Колышется над пыльной мостовой.
Его лицо багровое, как солнце,
Расцвечено румянами духовки,
И молодость древнейшая играет
На неумело выбритых щеках.
Мой старый друг, мой неуклюжий Ламме,
Ты так же толст и так же беззаботен,
И тот же подбородок четверной
Твое лицо, как прежде, украшает.
Мы переходим рыночную площадь,
Мы огибаем рыбные ряды,
Мы к погребу идем, где на дверях
Отбита надпись кистью и линейкой:
«Пивная госзаводов Пищетрест».
Так мы сидим над мраморным квадратом,
Над пивом и над раками — и каждый
Пунцовый рак, как рыцарь в красных латах,
Как Дон-Кихот, бессилен и усат.
Я говорю, я жалуюсь. А Ламме
Качает головой, выламывает
Клешни у рака, чмокает губами,
Прихлебывает пиво и глядит
В окно, где проплывает по стеклу
Одесское просоленное солнце,
И ветер с моря подымает мусор
И столбики кружит по мостовой.
Все выпито, все съедено. На блюде
Лежит опустошенная броня
И кардинальская тиара рака.
И Ламме говорит: «Давно пора
С тобой потолковать! Ты ослабел,
И желчь твоя разлилась от безделья,
И взгляд твой мрачен, и язык остер.
Ты ищешь нас, — а мы везде и всюду,
Нас множество, мы бродим по лесам,
Мы направляем лошадь селянина,
Мы раздуваем в кузницах горнило,
Мы с школярами заодно зубрим.
Нас много, мы раскиданы повсюду,
И если не певцу, кому ж еще
Рассказывать о радости минувшей
И к радости грядущей призывать?
Пока плывет над этой мостовой
Тяжелое просоленное солнце,
Пока вода прохладна по утрам,
И кровь свежа, и птицы не умолкли, -
Тиль Уленшпигель бродит по земле».
И вдруг за дверью раздается свист
И россыпь жаворонка полевого.
И Ламме опрокидывает стол,
Вытягивает шею — и протяжно
Выкрикивает песню петуха.
И дверь приотворяется слегка,
Лицо выглядывает молодое,
Покрытое веснушками, и губы
В улыбку раздвигаются, и нас
Оглядывают с хитрою усмешкой
Лукавые и ясные глаза.
. . . . . . . . . . . . . .
Я Тиля Уленшпигеля пою!
Грустно видеть, Русь святая,
Как в степенные года
Наших предков удалая
Изнемечилась езда.
То ли дело встарь: телега,
Тройка, ухарский ямщик,
Ночью дуешь без ночлега,
Днем же — высунув язык.
Но зато как все кипело
Беззаботным удальством!
Жизнь — копейка! Бей же смело,
Да и ту поставь ребром!
Но как весело, бывало,
Раздавался под дугой
Голосистый запевало,
Колокольчик рассыпной.
А когда на водку гривны
Ямщику не пожалеть,
То-то песни заунывны
Он начнет, сердечный, петь!
Север бледный, север плоский,
Степь, родные облака —
Все сливалось в отголоски,
Где слышна была тоска.
Но тоска — струя живая
Из родного тайника,
Полюбовная, святая,
Молодецкая тоска.
Сердце сердцу весть давало
И из тайной глубины
Все былое выкликало
И все слезы старины.
Не увидишь, как проскачешь,
И не чувствуешь скачков,
Ни как сердцем сладко плачешь,
Ни как горько для боков.
А проехать ли случится
По селенью в красный день?
Наш ямщик приободрится,
Шляпу вздернет набекрень.
Как он гаркнет, как присвистнет
Горячо по всем по трем,
Вороных он словно вспрыснет
Вдохновительным кнутом.
Тут знакомая светлица
С расписным своим окном;
Тут его душа девица
С подаренным перстеньком.
Поравнявшись, он немножко
Вожжи в руки приберет,
И растворится окошко,
Словно солнышко взойдет.
И покажется касатка,
Белоликая краса.
Что за очи! за повадка!
Что за русая коса!
И поклонами учтиво
Разменялися они,
И сердца в них молчаливо
Отозвалися сродни…
А теперь, где эти тройки?
Где их ухарский побег?
Где ты, колокольчик бойкий,
Ты, поэзия телег?
Где ямщик наш, на попойку
Вставший с темного утра,
И загнать готовый тройку
Из полтины серебра?
Русский ям молчит и чахнет,
От былого он отвык;
Русским духом уж не пахнет,
И ямщик уж — не ямщик.
Дух заморский и в деревне!
И ямщик, забыв кабак,
Распивает чай в харчевне
Или курит в ней табак.
Песню спеть он не сумеет,
Нет зазнобы ретивой,
И на шляпе не алеет
Лента девицы милой.
По дороге, в чистом поле
Колокольчик наш заглох,
И, невиданный дотоле,
Молча тащится, трех-трех,
Словно чопорный германец
При ботфортах и косе,
Неуклюжий дилижанец
По немецкому шоссе.
Грустно видеть, воля ваша,
Как, у прозы под замком,
Поэтическая чаша
Высыхает с каждым днем!
Как все то, что веселило
Иль ласкало нашу грусть,
Что сыздетства затвердило
Наше сердце наизусть,
Все поверья, все раздолье
Молодецкой старины —
Подедает своеволье
Душегубки-новизны.
Нарядились мы в личины,
Сглазил нас недобрый глаз,
И Орловского картины —
Буква мертвая для нас.
Но спасибо, наш кудесник,
Живописец и поэт,
Малодушным внукам вестник
Богатырских оных лет!
Русь былую, удалую
Ты потомству передашь:
Ты схватил ее живую
Под народный карандаш.
Захлебнувшись прозой пресной,
Охмелеть ли захочу
И с мечтой из давки тесной
На простор ли полечу —
Я вопьюсь в твои картинки
Жаждой чувств и жаждой глаз
И творю в душе поминки
По тебе, да и по нас!
Посв. памяти баронессы Ю. П. ВревскойСемь дней, семь ночей я дрался на Балканах,
Без памяти поднят был с мерзлой земли;
И долго, в шинели изорванной, в ранах,
Меня на скрипучей телеге везли;
Над нами кружились орлы, — ветер стонам
Внимал, да в ту ночь, как по мокрым понтонам
Стучали копыта измученных кляч,
В плесканьях Думая мне слышался плач.И с этим Дунаем прощаясь навеки,
Я думал: едва ль меня родина ждет!..
И вряд ли она будет в жалком калеке
Нуждаться, когда всех на битву пошлет…
Теперь ли, когда и любовь мне изменит,
Жалеть, что могила постель мне заменит!..
— И я уж не помню, как дальше везли
Меня то ухабам румынской земли… В каком-то бараке очнулся я, снятый
С телеги, и — понял, что это — барак;
День ярко сквозил в щели кровли досчатой,
Но день безотраден был, — хуже, чем мрак…
Прикрытый лишь тряпкой, пропитанной кровью,
В грязи весь, лежал я, прильнув к изголовью, И, сам искалеченный, тупо глядел
На лица и члены истерзанных тел.
И пыльный барак наш весь день растворялся:
Вносили одних, чтоб других выносить;
С носилками бледных гостей там встречался
Завернутый труп, что несли хоронить…
То слышалось ржанье обозных лошадок,
То стоны, то жалобы на распорядок…
То резкая брань, то смешные слова,
И врач наш острил, засучив рукава… А вот подошла и сестра милосердья! —
Волнистой косы ее свесилась прядь.
Я дрогнул. — К чему молодое усердье?
«Без крика и плача могу я страдать…
Оставь ты меня умереть, ради бога!»
Она ж поглядела так кротко и строго,
Что Дал я ей волю и раны промыть, —
И раны промыть, и бинты наложить.И вот, над собой слышу голос я нежный:
«Подайте рубашку!» и слышу ответ, —
Ответ нерешительный, но безнадежный:
«Все вышли, и тряпки нестиранной нет!»
И мыслю я: Боже! какое терпенье!
Я, дышащий труп, — я одно отвращенье
Внушаю; но — нет его в этих чертах
Прелестных, и нет его в этих глазах! Недолго я был терпелив и послушен:
Настала унылая ночь, — гром гремел,
И трупами пахло, и воздух был душен…
На грязном полу кто-то сонный храпел…
Кое-где ночники, догорая, чадились,
И умиравшие тихо молились
И бредили, — даже кричали «ура!»
И, молча, покойники ждали утра… То грезил я, то у меня дыбом волос
Вставал: то, в холодном поту, я кричал:
«Рубашку — рубашку!..» и долго мой голос
В ту ночь истомленных покой нарушал…
В туманном мозгу у меня разгорался
Какой-то злой умысел, и порывался
Бежать я, — как вдруг, слышу, катится гром,
И ветер к нам в щели бьет крупным дождем… Притих я, смотрю, среди призраков ночи,
Сидит, в красноватом мерцанье огня,
Знакомая тень, и бессонные очи,
Как звезды, сквозь сумрак, глядят на меня.
Вот встала, идет и лицо наклоняет
К огню и одну из лампад задувает…
И чудится, будто одежда шуршит,
По белому темное что-то скользит… И странно, в тот миг, как она замелькала
Как дух, над которым два белых крыла
Взвились, — я подумал: бедняжка устала,
И если б не крик мой, давно бы легла!..
Но вот, снова шорох, и — снова в одежде
Простой (в той, в которой ходила и прежде),
Она из укромного вышла угла,
И светлым виденьем ко мне подошла —И с дрожью стыдливой любви мне сказала:
«Привстань! Я рубашку тебе принесла»…
Я понял, она на меня надевала
Белье, что с себя потихоньку сняла.
И плакал я. — Детское что-то, родное,
Проснулось в душе, и мое ретивое
Так билось в груди, что пророчило мне
Надежду на счастье в родной стороне… И вот, я на родине! — Те же невзгоды,
Тщеславие бедности, праздный застой.
И старые сплетни, и новые моды…
Но нет! не забыть мне сестрицы святой!
Рубашку ее сохраню я до гроба…
И пусть наших недругов тешится злоба!
Я верю, что зло отзовется добром: —
Любовь мне сказалась под Красным Крестом.187
8.
Марта 6
I
Гудит Москва. Народ толпами
К заставе хлынул, как волна,
Вооруженными стрельцами
Вся улица запружена.
А за заставой зеленеют
Цветами яркими луга,
Колеблясь, волны ржи желтеют,
Реки чернеют берега…
Дорога серой полосою
Играет змейкой между нив,
Окружена живой толпою
Высоких придорожных ив.
А по дороге пыль клубится
И что-то движется вдали:
Казак припал к коню и мчится,
Конь чуть касается земли.
— Везем, встречайте честью гостя.
Готовьте два столба ему,
Земли немного на погосте,
Да попросторнее тюрьму.
Везем!
И вот уж у заставы
Красивых всадников отряд,
Они в пыли, их пики ржавы,
Пищали за спиной висят. Везут телегу.
Палачами окружена телега та,
На ней прикованы цепями
Сидят два молодца. Уста
У них сомкнуты, грустны лица,
В глазах то злоба, то туман…
Не так к тебе, Москва-столица,
Мечтал приехать атаман
Низовой вольницы! Со славой,
С победой думал он войти,
Не к плахе грозной и кровавой
Мечтал он голову нести!
Не зная неудач и страха,
Не охладивши сердца жар,
Мечтал он сам вести на плаху
Дьяков московских и бояр.
Мечтал, а сделалось другое,
Как вора, Разина везут,
И перед ним встает былое,
Картины прошлого бегут:
Вот берега родного Дона…
Отец замученный… Жена…
Вот Русь, народ… Мольбы и стона
Полна несчастная страна…
Монах угрюмый и высокий,
Блестит его орлиный взор…
Вот Волги-матушки широкой
И моря Каспия простор…
Его ватага удалая —
Поволжья бурная гроза…
И персиянка молодая,
Она пред ним… Ее глаза
Полны слезой, полны любовью,
Полны восторженной мечты…
Вот руки, облитые кровью, —
И нет на свете красоты!
А там все виселицы, битвы,
Пожаров беспощадных чад,
Убийства в поле, у молитвы,
В бою… Вон висельников ряд
На Волге, на степных курганах,
В покрытых пеплом городах,
В расшитых золотом кафтанах,
В цветных боярских сапогах…
Под Астраханью бой жестокий…
Враг убежал, разбитый в прах…
А вот он ночью, одинокий,
В тюрьме, закованный в цепях…
И надо всем Степан смеется,
И казнь, и пытки — ничего.
Одним лишь больно сердце бьется:
Свои же выдали его.
II
Утро ясно встает над Москвою,
Солнце ярко кресты золотит,
А народ еще с ночи толпою
К Красной площади, к казни спешит.
Чу, везут! Взволновалась столица,
Вся толпа колыхнула волной,
Зачернелась над ней колесница
С перекладиной, с цепью стальной…
Атаман и разбойник мятежный
Гордо встал у столба впереди.
Он в рубахе одет белоснежной,
Крест горит на широкой груди.
Рядом с ним и устал, и взволнован,
Не высок, но плечист и сутул,
На цепи на железной прикован,
Фрол идет, удалой эсаул;
Брат любимый, рука атамана,
Всей душой он был предан ему
И, узнав, что забрали Степана,
Сам охотно явился в тюрьму.
А на черном, высоком помосте
Дьяк, с дрожащей бумагой в руках,
Ожидает желанного гостя,
На лице его злоба и страх,
И дождался. На помост высокий
Разин с Фролкой спокойно идет,
Мирно колокол где-то далекий
Православных молиться зовет;
Тихо дальние тянутся звуки,
А народ недвижимый стоит:
Кровожадный, ждет Разина муки —
Час молитвы для казни забыт…
Подошли. Расковали Степана,
Он кого-то глазами искал…
Перед взором бойца-атамана,
Словно лист, весь народ задрожал.
Дьяк указ «про несказанны вины»
Прочитал, взял бумагу в карман,
И к Степану с секирою длинной
Кат пришел… Не дрогнул атаман;
А палач и жесток и ужасен,
Ноздри вырваны, нет и ушей,
Глаз один весь кровавый был красен, —
По сложенью медведя сильней.
Взял он за руку грозного ката
И, промолвив, поник головой:
— Перед смертью прими ты за брата,
Поменяйся крестом ты со мной.
На глазу палача одиноком
Бриллиантик слезы заблистал, —
Человек тот о прошлом далеком,
Может быть, в этот миг вспоминал…
Жил и он ведь, как добрые люди,
Не была его домом тюрьма,
А потом уж коснулося груди,
Раскалённое жало клейма,
А потом ему уши рубили,
Рвали ноздри, ременным кнутом
Чуть до смерти его не забили
И заставили быть палачом.
Омочив свои щеки слезами,
Подал крест атаман ему свой —
И враги поменялись крестами…
— Братья! шепот стоял над толпой…
Обнялися ужасные братья,
Да, такой не бывало родни,
А какие-то были объятья —
Задушили б медведя они!
На восток горячо помолился
Атаман, полный воли и сил,
И народу кругом поклонился:
— Православные, в чем согрубил,
Все простите, виновен не мало,
Кат за дело Степана казнит,
Виноват я… В ответ прозвучало:
— Мы прощаем и бог тя простит!..
Поклонился и к крашеной плахе
Подошел своей смелой стопой,
Расстегнул белый ворот рубахи, Лег…
Накрыли Степана доской.
— Что ж, руби! Злобно дьяк обратился,
Али дело забыл свое кат?
— Не могу бить родных — не рядился,
Мне Степан по кресту теперь брат,
Не могу! И секира упала,
По помосту гремя и стуча.
Тут народ подивился немало…
Дьяк другого позвал палача.
Новый кат топором размахнулся,
И рука откатилася прочь.
Дрогнул помост, народ ужаснулся…
Хоть бы стон! Лишь глаза, словно ночь,
Черным блеском кого-то искали
Близ помоста и сзади вдали…
Яркой радостью вдруг засверкали,
Знать, желанные очи нашли!
Но не вынес той казни Степана,
Этих мук, эсаул его Фрол,
Как упала рука атамана,
Закричал он, испуган и зол…
Вдруг глаза непрогляднее мрака
Посмотрели на Фролку. Он стих.
Крикнул Стенька:
— Молчи ты, собака!
И нога отлетела в тот миг.
Все секира быстрее блистает,
Нет ноги и другой нет руки,
Голова по помосту мелькает,
Тело Разина рубят в куски.
Изрубили за ним эсаула,
На кол головы их отнесли,
А в толпе среди шума и гула
Слышно — женщина плачет вдали.
Вот ее-то своими глазами
Атаман меж народа искал,
Поцелуй огневыми очами
Перед смертью он ей посылал.
Оттого умирал он счастливый,
Что напомнил ему ее взор,
Дон далекий, родимые нивы,
Волги-матушки вольный простор,
Все походы его боевые,
Где он сам никого не щадил,
Оставлял города огневые,
Воевод ненавистных казнил…