1.
У шахтера нет чая, нет табаку, нет сахару.Помоги ему всем этим!
2.
Довольный, удвоит усилие шахтер.
3.
Разогретые донецким углем, двинутся поезда.
4.
Всё возвратится к тебе сторицею.
Табак не признан модным франтом,
Но человек с прямым умом,
Писатель с истинным талантом
Живут, как с другом, с табаком.
Нос образованный и дикий
Его издревле уважал,
И даже Фридрих, муж великий,
Табак в карман жилетный клал.
Наполеон пред жарким боем
Им разгонял свою тоску,
И вряд ли б он прослыл героем,
Когда б не нюхал табаку.
Табак смягчает нрав суровый,
Доводит к почестям людей:
Приятель мой через _бобковый_
Достиг _известных степеней_.
Табак, наш разум просветляя,
Нас к добродетели ведет;
И если, трубку презирая,
Весь свет понюхивать начнет,
Добро, как будто в мире горнем,
Здесь процветет с того числа
И на земле табачным корнем
Искоренится корень зла.
Курись, табак мой! вылетай
Из трубки, дым приятный,
И облаками расстилай
Свой запах ароматный.
Не столько персу мил кальян
Или шербет душистый,
Сколь мил душе моей туман
Твой легкий и волнистый!
<Тиран лишил меня всего —
И чести и свободы,
Но все курю, назло его,
Табак, как в прежни годы;>
Курю и мыслю: как горит
Табак мой в трубке жаркой,
Так и меня испепелит
Рок пагубный и жалкой!
Курись же, вейся, вылетай,
Дым сладостный, приятной,
И, если можно, исчезай
И жизнь с ним невозвратно!
Скучает воин — без войны,
Скучает дева — без наряда,
Супруг счастливый — без жены,
И государь — без вахт-парада.А я, презритель суеты,
Питомец музы, что скучаю?
Веселой нет со мной мечты,
И вдохновенье забываю.Как без души — без табаку
Студент, его любитель верной,
За часом час едва влеку
С моей тоской нелицемерной.Как часто, в грустной тишине.
Хожу в карман рукой несмелой:
Там пусто, пусто — как в стране,
Где пламя брани пролетело.Бывало: с трубки дым летит,
Свиваясь кольцами густыми,
И муза пылкая дарит
Меня стихами золотыми.Но все прошло — и все не так!
Восторги — были сон приятной
Ох! не призвать мне, о табак,
Твоей отрады ароматной! Сижу один — и вслух дышу,
Собой и всеми недоволен,
Я не читаю, не пишу,
Вполне здоровый, будто болен.Так, вечно жадная забав,
Давно прошедшая Леила
Сидит печально, потеряв
Свои румяна и белила.Ничто ее не веселит,
Не милы пышные наряды,
И взор потупленный блестит
Слезами горькими досады.
Возможно ль? Вместо роз, Амуром насажденных,
Тюльпанов, гордо наклоненных,
Душистых ландышей, ясминов и лилей,
Которых ты всегда любила
И прежде всякий день носила
На мраморной груди твоей, —
Возможно ль, милая Климена,
Какая странная во вкусе перемена!..
Ты любишь обонять не утренний цветок,
А вредную траву зелену,
Искусством превращенну
В пушистый порошок!
Пускай уже седой профессор Геттингена,
На старой кафедре согнувшися дугой,
Вперив в латинщину глубокий разум свой,
Раскашлявшись, табак толченый
Пихает в длинный нос иссохшею рукой;
Пускай младой драгун усатый
Поутру, сидя у окна,
С остатком утреннего сна,
Из трубки пенковой дым гонит сероватый;
Пускай красавица шестидесяти лет,
У граций в отпуску и у любви в отставке,
Которой держится вся прелесть на подставке,
Которой без морщин на теле места нет,
Злословит, молится, зевает
И с верным табаком печали забывает, —
А ты, прелестная!., но если уж табак
Так нравится тебе — о пыл воображенья! —
Ах! если, превращенный в прах,
И в табакерке, в заточенье,
Я в персты нежные твои попасться мог,
Тогда б в сердечном восхищенье
Рассыпался на грудь под шелковый платок
И даже… может быть… Но что! мечта пустая.
Не будет этого никак.
Судьба завистливая, злая!
Ах, отчего я не табак!..
Когда уныние, печаль владеют мною,
Когда смертельною мой дух обят тоскою,
Когда ни в обществе любезных мне людей
Отрад не нахожу я горести моей,
Когда повсюду я лишь скуку обретаю, —
О трубка милая! к тебе я прибегаю.
От всех уединясь, беседую с тобой,
Спокойнее тогда бывает разум мой.
От вредной мокроты мой мозг ты очищаешь,
И мысли мрачные и грусть ты прогоняешь.
Когда взираю я, как дым клубится вверх
И вдруг передо мной в пространстве исчезает,
То лучше поучений всех
Мою мне жизнь табак изображает.
Равно как он, я прах пустой,
И жизнь моя есть пламень мой,
Который мой состав дотоле оживляет,
Доколе пищу он потребну обретает.
Не станет пищи сей — потухнет он навек,
А вместе с ним и жизнь теряет человек.
Здесь обычай древний
не нарушат.
В деревянный ставень постучи —
чай заварят,
валенки просушат,
теплых щей достанут из печи.В этих избах,
в этой снежной шири,
белыми морозами дыша,
издавна живет она —
Сибири
щедро хлебосольная душа.Если кто и есть еще,
быть может,
что шаги заслыша у ворот,
на задвижку дверь свою заложит,
ковшика воды не поднесет, и влечет его неудержимо
встреча с каждым новым пятаком —
пусть себе трясется эта жила
над своим железным сундуком! Сколько раз
меня в крестьянской хате
приглашали к скромному столу!
Клали на ночь
только на кровати,
сами ночевали на полу.Провожая утром до ограды,
говорили,
раскурив табак, -
дескать, чем богаты,
тем и рады.
Извиняйте, если что не так!.. В дом к себе распахивая двери,
не тая ни помыслов,
ни чувств,
быть достойным,
хоть в какой-то мере,
этой высшей щедрости
учусь.Чтоб делить
в сочувственной тревоге
все, что за душой имею сам,
с человеком,
сбившимся с дороги,
путником,
плутавшим по лесам.Чтобы, с ним прощаясь у ограды,
раскурив по-дружески табак,
молвить:
— Чем богаты, тем и рады.
Извиняйте, если что не так!
Нет табаку, нет хлеба, нет вина, —
Так что же есть тогда на этом свете?!
Чье нераденье, леность, чья вина
Поймали нас в невидимые сети?
Надолго ль это? близок ли исход?
Как будет реагировать народ? —
Вопросы, что тоскуют об ответе.
Вопросы, что тоскуют об ответе,
И даль, что за туманом не видна…
Не знаю, как в народе, но в поэте
Вздрожала раздраженная струна:
Цари водили войны из-за злата,
Губя народ, а нам теперь расплата
За их проступки мстительно дана?!
За их проступки мстительно дана
Нам эта жизнь лишь с грезой о кларете…
А мы молчим, хотя и нам ясна
Вся низость их, и ропщем, точно дети…
Но где же возмущенье? где протест?
И отчего несем мы чуждый крест
Ни день, ни год — а несколько столетий?!
Ни день, ни год, а несколько столетий
Мы спины гнем. Но близкая волна
Сиянья наших мыслей, — тут ни плети,
Ни аресты, ни пытка, что страшна
Лишь малодушным, больше не помогут:
Мы уничтожим произвола догмат, —
Нам молодость; смерть старым суждена.
Нам молодость. Смерть старым суждена.
Художник на холсте, поэт в сонете,
В кантате композитор, кем звучна
Искусства гамма, репортер в газете,
Солдат в походе — все, кому нежна
Такая мысль, докажут пусть все эти
Свою любовь к издельям из зерна.
Свою любовь к издельям из зерна
Докажет пусть Зизи в кабриолете:
Она всем угнетаемым верна,
Так пусть найдет кинжальчик на колете
И бросит на подмогу бедняку,
Чтоб он убил в душе своей тоску
И радость в новом утвердил завете.
Так радость в новом утвердил завете
И стар, и мал: муж, отрок и жена.
Пусть в опере, и в драме, и в балете
Свобода будет впредь закреплена:
Пускай искусство воспоет свободу,
И следующий вопль наш канет в воду:
«Нет табаку, нет хлеба, нет вина!»
Нет табаку, нет хлеба, нет вина —
Вопросы, что тоскуют об ответе.
За «их» поступки мстительно дана, —
Ни день, ни год, а целый ряд столетий, —
Нам молодость. Смерть старым суждена!
Свою любовь к издельям из зерна
Пусть радость в новом утвердит завете.
Памяти Амундсена
Весь дом пенькой проконопачен прочно,
Как корабельное сухое дно,
И в кабинете — круглое нарочно —
На океан прорублено окно.
Тут все кругом привычное, морское,
Такое, чтобы, вставши на причал,
Свой переход к свирепому покою
Хозяин дома реже замечал.
Он стар. Под старость странствия опасны,
Король ему назначил пенсион.
И с королем на этот раз согласны
Его шофер, кухарка, почтальон.
Следят, чтоб ночью угли не потухли,
И сплетничают разным докторам,
И по утрам подогревают туфли,
И пива не дают по вечерам.
Все подвиги его давно известны,
К бессмертной славе он приговорен.
И ни одной душе не интересно,
Что этой славой недоволен он.
Она не стоит одного ночлега
Под спальным, шерстью пахнущим мешком,
Одной щепотки тающего снега,
Одной затяжки крепким табаком.
Ночь напролет камин ревет в столовой,
И, кочергой помешивая в нем,
Хозяин, как орел белоголовый,
Нахохлившись, сидит перед огнем.
По радио всю ночь бюро погоды
Предупреждает, что кругом шторма, —
Пускай в портах швартуют пароходы
И запирают накрепко дома.
В разрядах молний слышимость все глуше,
И вдруг из тыщеверстной темноты
Предсмертный крик: «Спасите наши души!» —
И градусы примерной широты.
В шкафу висят забытые одежды —
Комбинезоны, спальные мешки…
Он никогда бы не подумал прежде,
Что могут так заржаветь все крючки…
Как трудно их застегивать с отвычки!
Дождь бьет по стеклам мокрою листвой,
В резиновый карман — табак и спички,
Револьвер — в задний, компас — в боковой.
Уже с огнем забегали по дому,
Но, заревев и прыгнув из ворот,
Машина по пути к аэродрому
Давно ушла за первый поворот.
В лесу дубы под молнией, как свечи,
Над головой сгибаются, треща,
И дождь, ломаясь на лету о плечи,
Стекает в черный капюшон плаща.
Под осень, накануне ледостава,
Рыбачий бот, уйдя на промысла,
Нашел кусок его бессмертной славы —
Обломок обгоревшего крыла.
Живет по-прежнему Париж,
Грассирующий и нарядный,
Где если и не «угоришь»,
То, против воли, воспаришь
Душою, даже безотрадной.
Буквально все как до войны,
И charme все тот же в эксцессере;
На карточках запретных серий,
Как прежде, женщины стройны, —
Стройней «натур», по крайней мере…
И в «Призраках» его разнес
Тургенев все-таки напрасно:
Здесь некрасивое прекрасно,
И ценны бриллианты слез,
И на Монмартре Аполлон —
Абориген и завсегдатай.
Жив «Современный Вавилон»,
Чуть не разрушенный когда-то…
Там к Наслажденью семафор
Показывает свет зеленый,
И лириков король, Поль Фор,
Мечтает о волне соленой,
Усевшись в цепком кабаке,
Тонущем в крепком табаке,
Где аргентинское танго
Танцует родина Пого.
Столица мира! Город-царь!
Душа, исполненная транса!
Ты положила на алтарь
Гражданство Анатоля Франса.
Вчера в Jardin des Tuileries
Я пробродил до повечерья:
С ума сводящая esprits,
И paradis, и просто перья…
Кабриолеты, тильбюри,
«Бери авто и тюль бери,
И то, что в тюле»… Я пари
Держу: так все живут в Paris.
Однако бросим каламбур,
Хотя он здесь вполне уместен.
О, как пьянительно-прелестен
Язык маркизы Помпадур!
Люблю бродить по Lauriston
(Поблизости от Трокадэро),
Вдоль Сены, лентящейся серо,
К Согласья площади. Тритон
И нимфы там взнесли дельфинов,
Что мечут за струей струю.
Египет знойный свой покинув,
Спит обелиск в чужом краю.
Чаруен Тюльерийский сад,
Где солнце плещется по лицам,
Где все Людовиком-Филиппом
До сей поры полно. Грустят
Там нифы темные, и фавны
Полустрашны, палузабавны.
Деревья в кадках, как шары
Зеленокудрые. Боскеты
Геометричны. И ракеты
Фраз, смеха и «в любовь игры»!
О, флирт, забава парижанок,
Ты жив, куда ни посмотри!
В соединении с causerie —
Ты лишь мечта для иностранок…
Стою часами у витрин.
Чего здесь нет! — и ананасы,
И персики, и литры вин,
Сыры, духи, табак. Для кассы
Большой соблазн и явный вред,
Но неизвестен здесь запрет.
Притом, заметьте, скромность цен:
Дороже лишь в четыре раза,
Чем до войны. И эта фраза
Мне мелодична, как «Кармен».
Здесь, кстати, все, что ни спроси
Из музыки, к твоим услугам,
И снова музыкальным плугом
Вспахал мне сердце Дебюсси…
А «Клеопатра», Жюль Масснэ?
«Манон», «Таис», «Иродиада»?
По этим партитурам рада
Душа проделать petite tournee
(Тут мне припомнился Кюи,
Масснэ «расслабленным Чайковским»
Назвавший. С мнением «таковским»
Понятья борются мои).
На всем незримое клеймо:
«Здесь жизнь — как пламя, а не жижа».
— Я лишь пересказал письмо,
Полученное из Парижа.
Нас подбили.
Мы сели в предутренний час
Возле Энска…
Кто мог нам помочь?
Одноглазый прожектор преследовал нас
И зенитки клевали всю ночь.
Я не знаю:
Как наш самолет сгоряча
Сделал этот последний прыжок?..
Перебитую ногу с трудом волоча,
Летчик встал
И машину поджег.
Кровь бежала ручьем по его сапогу,
Но молчал он,
Кудряв и высок.
И решили мы с ним
Не сдаваться врагу:
Лучше — смерть.
Лучше — пуля в висок.
У лесного болотца
Средь ветел густых
Инвентарь подсчитали мы наш:
Нож,
Кисет с табаком,
Бортпаек на двоих —
Вот и весь наш нехитрый багаж.
Мы склонились над картой,
Наш чайник остыл.
Мы следы от костра замели.
Кое-как смастерил я для друга костыль,
Вещи взял и промолвил:
"Пошли".
Мимо сел и дорог
Мы брели стороной.
Шли неделю,
А фронт еще — где.
Нас не компас,
Нас сердце вело по родной
Путеводной кремлевской звезде.
А идти еще долго.
Не близок наш путь.
В дальний тыл мы слетели к врагу.
Николай стал садиться в пути отдохнуть.
"Подожди, — говорил, —
Не могу…"
На привалах сперва мы пивали чаек.
Но хоть сытной была наша снедь,
Вышел день —
И доели мы с ним бортпаек…
А нога его стала чернеть.
Он, бредя с костылем, бормотал:
"Чепуха".
Но я знал:
Выдыхается он.
Горсть в ладонях растертого прелого мха;
Вот и весь наш дневной рацион.
Как-то раз
В почерневших несжатых овсах
(Горько пахнут поля этих лет)
Показался седой ожиревший русак…
Торопясь, я достал пистолет.
Николай приподнялся,
Задержал перед выстрелом он.
"Погоди, — он сказал, —
Может, в смертном бою
Пригодится нам этот патрон…"
Он шагал через силу,
Небритый, в пыли,
С опустевшею трубкой в зубах.
В этот день мы последнюю спичку зажгли,
Раскурили последний табак…
"Видно, мне не дойти, — он сказал. —
Я ослаб,
Захворал, понимаешь…
Прости.
Отправляйся один.
Тебе надобно в штаб
Разведданные, друг, донести…"
Как сейчас это вижу:
Лежит он разут
(Больно было ему в сапоге),
И лиловые пятна гангрены ползут
По его обнаженной ноге.
Он лежит —
И в глазах его тлеет тоска:
Николай не хотел умирать.
"Я мечтал, — говорит он, —
Понянчить сынка,
Успокоить на старости мать…
Уходи же! —
Он мне приказал еще раз. —
Не ворчи.
Ты с уставом знаком?"
И тогда я впервые нарушил приказ
И понес его дальше силком.
Как я шел — я не помню!
Звенело в ушах…
Пересохло от жажды во рту…
Я присаживался отдохнуть, что ни шаг…
Задыхался в холодном поту…
В эту ночь я увидел, как села горят.
Значит, близко район фронтовой.
Как я ждал,
Чтобы первый советский снаряд
Просвистал над моей головой.
Вот в березу один угодил в стороне,
Рядом грохнул второй у ручья…
Я разрывы их слушал,
И чудилось мне,
Что меня окликают друзья.
Полдень был.
Я забрался в кустарник густой:
Под огнем не пойдешь среди дня.
Вдруг послышалось звонкое русское
"Стой!" —
И бойцы окружили меня…
Сколько сдержанной нежности в лицах родных.
Значит, смерть — позади!
Это — жизнь!..
"Дорогой!
Мы добрались с тобой до своих, —
Я шептал Николаю. —
Очнись!"
Я с земли его руку поднял,
Но она
Становилась синей и синей.
И была его грудь холодна-холодна,
Сердце больше не слышалось в ней…
Гроб его,
Караулом почетным храним,
Командиры к могиле несли,
И гвардейское знамя полка перед ним
Наклонилось до самой земли.
Это был мой товарищ.
Нет, больше:
Мой брат…
Разве можно таких забывать?
Я старухе его отослал, аттестат,
Стал ей длинные письма писать.
Я летаю.
Я каждою бомбой дотла
Разметаю блиндаж или дот.
Пусть она,
Как мужская слеза тяжела,
Все сжигает,
На что упадет.
Возвращаясь с бомбежки,
Я делаю круг
Над могилою в чаще лесной:
В той могиле лежит
Мой начальник и друг,
Офицер моей части родной.