Среди священников левитом молодым
На страже утренней он долго оставался.
Ночь иудейская сгущалася над ним,
И храм разрушенный угрюмо созидался.
Он говорил: «Небес тревожна желтизна,
Уж над Евфратом ночь, бегите, иереи!»
А старцы думали: «Не наша в том вина;
Се черно-желтый свет, се радость Иудеи.»
Он с нами был, когда, на берегу ручья,
Мы в драгоценный лен субботу пеленали
И семисвечником тяжелым освещали
Иерусалима ночь и чад небытия.
Уж сколько лет одну и ту же
Ведёт он линию свою:
Обедню нехотя отслужит,
Побьёт от скуки попадью; Младенцев крестит, а случится —
В могилу старца отпоёт.
А сам при том ворчит и злится,
Что не усердствует народ, —
Что мало и детей родится,
И редко-редко кто помрёт.И, наставляя наши души
На путь молитвы и поста,
Он каждодневно водку глушит
Во имя бога и Христа.И, горько жалуясь на грыжу,
Выходит, пьяный, на крыльцо…
Я на закате часто вижу
Его священное лицо.
Девушки печальные о Вашем царстве пели,
Замирая медленно в далеких алтарях.
И перед Вашим образом о чем-то шелестели
Грустные священники в усталых кружевах.Распустивши волосы на тоненькие плечи,
Вы глядели горестно сквозь тень тяжелых риз.
И казалось, были Вы как тающие свечи,
Что пред Вашим образом нечаянно зажглись.Слезы незаметные на камень опадали,
Расцветая свечкою пред светлым алтарем.
И в них были вложены все вечные печали,
Всё, что Вы пережили над срубленным крестом.Всё, о чем веками Вы, забытая, скорбели,
Всё блеснуло горестью в потерянных слезах.
И пред Вашим образом о чем-то шелестели
Грустные священники в усталых кружевах.
Басня
Однажды с посохом и книгою в руке,
Отец Иван плелся нарочито к реке.
Зачем к реке? Затем, чтоб паки
Взглянуть, как ползают в ней раки.
Отца Ивана нрав такой.
Вот, рассуждая сам с собой,
Рейсфедером он в книге той
Чертил различные, хотя зело не метки,
Заметки.
Уставши, сев на берегу реки,
Уснул, а из руки,
Сначала книга, гумиластик,
А там и посох, все на дно.
Как вдруг наверх всплывает головастик,
И с жадностью схватив в мгновение одно,
Как посох, так равно
И гумиластик,
Ну, словом, все, что пастырь упустил,
Такую речь к нему он обратил:
Иерей! не надевать бы рясы,
Коль хочешь, батюшка, ты в праздности сидеть,
Иль в празднословии точить балясы!
Ты денно, нощно должен бдеть,
Тех наставлять, об тех радеть,
Кто догматов не знает веры,
А не сидеть
И не глазеть,
И не храпеть,
Как пономарь, не зная меры.Да идет баснь сия в Москву, Рязань и Питер,
И пусть
Ее твердит почаще наизусть
Богобоязливый пресвитер.
Вчера священники служили в ризах черных;
Горели свечи; из кадильниц дым
Вставал столбом; и с пеньем гробовым
Сливался глас молитв покорных…
И язвы Господа, который распят был,
Толпа лобзала грешными устами;
А я — одну тебя, скорбя, искал глазами
В дыму бряцающих кадил,
И видел я, как жарко ты молилась,
Как веры чистый луч в глазах твоих сиял;
Твоя душа на небо возносилась,
Я на земле по ней, как грешник, тосковал.
Сегодня светлый день и церковь, торжествуя,
Поет: «Христос воскрес!» — колокола звучат;
Весной дыша и празднично ликуя,
Толпы по улицам шумят.
В веселых масках ходят лицемеры;
Готовы целовать меня враги мои;
А мне, — я чувствую, как мало света веры
Без теплого луча твоей любви.
Но, где же ты? — зову, молю, — хоть мимо,
Пройди, о гений чистый мой!
Мне кротко улыбнись улыбкой херувима
Иль, как дитя, посмейся надо мной!
Слегка руки моей коснись твоей рукою,
Наполни душу мне предчувствием небес,
Чтоб мог я радостно, воскреснувши душою,
Произнести: воистину воскрес!
Собираясь на экзамен,
Валя говорила:
— Если только палец мамин
Окунуть в чернила,
Если я перед доскою
Как-нибудь украдкой
Ухитрюсь одной рукою
Взять себя за пятку,
Если, сняв ботинок в школе,
Повторю заклятье,
А потом мешочек соли
Приколю на платье,
Если я в троллейбус новый
Сяду на Садовой,
А в троллейбусе вожатый
Будет бородатый,
Если я в пути не встречу
Ни единой кошки
Или вовремя замечу
И сверну с дорожки,
Не покажется священник
В нашем переулке
И дадут мне дома денег
На кино и булки,
Если я зашью монеты
В фартук под оборки, —
То, по всем моим приметам,
Получу по всем предметам
Круглые пятерки!..
Но едва успела Валя
Кончить эту фразу,
Болтовню ее прервали
Три подруги сразу:
— Хорошо, давай поспорим!
Верь в свои приметы,
Ну, а мы пока повторим
Школьные предметы.
* * *
Наконец настал экзамен.
Мама уступила,
И несчастный палец мамин
Погружен в чернила,
И не встретился священник
По дороге в школу,
И достала Валя денег,
Чтоб пришить к подолу,
И она в троллейбус новый
Села на Садовой,
И в вагоне был вожатый
Очень бородатый,
И пред классною доскою
Удалось украдкой
Ей свободною рукою
Взять себя за пятку, —
Но другие ученицы
Сдали все предметы,
А у Вали — единицы…
Вот вам и приметы!
Священник
Кто ты, мой сын?
Стихотворец
Отец, я бедный однодворец,
Сперва подьячий был, а ныне стихотворец.
Довольно в целый год бумаги исчертил;
Пришел покаяться — я много нагрешил.
Священник
Поближе; наперед скажи мне откровенно,
Намерен ли себя исправить непременно?
Стихотворец
Отец, я духом слаб, не смею слова дать.
Священник
Старался ль ты закон господний соблюдать
И, кроме вышнего, не чтить другого бога?
Стихотворец
Ах, с этой стороны я грешен очень много;
Мне богом было — я, любви предметом — я,
В я заключалися и братья и друзья,
Лишь я был мой и царь и демон обладатель;
А что всего тошней, лишь я был мой читатель.
Священник
Вторую заповедь исполнил ли, мой сын?
Стихотворец
Кумиров у меня бывало не один:
Любил я золото и знатным поклонялся,
Во всякой песенке Глафирами пленялся,
Которых от роду хотя и не видал,
Но тем не менее безбожно обожал.
Священник
А имя божие?
Стихотворец
Когда не доставало
Иль рифмы, иль стопы, то, признаюсь, бывало,
И имя божие вклею в упрямый стих.
Священник
А часто ль? СтихотворецДа во всех элегиях моих;
Там можешь, батюшка, прочесть на каждой строчке
«Увы!» и «се», и «ах», «мой бог!», тире да точки.
Священник
Нехорошо, мой сын! А чтишь ли ты родных?
Стихотворец
Немного; да к тому ж не знаю вовсе их,
Зато своих я чад люблю и чту душою.
Священник
Как время проводил?
Стихотворец
Я летом и зимою
Пять дней пишу, пишу, печатаю в шестой,
Чтоб с горем пополам насытиться в седьмой.
А в церковь некогда: в передней Глазунова
Я по три жду часа с лакеями Графова.
Священник
Убийцей не был ли?
Стихотворец
Ах, этому греху, Отец, причастен я, покаюсь на духу.
Приятель мой Дамон лежал при смерти болен.
Я навестил его: он очень был доволен;
Желая бедному страдальцу угодить.
Я оду стал ему торжественно твердить,
И что же? Бедный друг! Он со строфы начальной
Поморщился, кряхтел… и умер.
Священник
Не похвально.
Но вот уж грех прямой: да ты ж прелюбодей!
Твои стихи…
Стихотворец
Все лгут, а на душе моей,
Ей-богу, я греха такого не имею;
По моде лишний грех взвалил себе на шею.
А правду вымолвить — я сущий Эпиктет,
Воды не замутишь, предобренький поэт.
Священник
Да, лгать нехорошо. Скажи мне, бога ради:
Соблюл ли заповедь хоть эту: не укради?
Стихотворец
Ах, батюшка, грешон! Я краду иногда!
(К тому приучены все наши господа),
Словцо из Коцебу, стих целый из Вольтера,
И даже у своих; не надобно примера.
Да как же без того, бедняжкам, нам писать?
Как мало своего — придется занимать.
Священник
Нехорошо, мой сын, на счет чужой лениться.
Советую тебе скорее отучиться
От этого греха. На друга своего
Не доносил ли ты и ложного чего?
Стихотворец
Лукавый соблазнил. Я малый не богатый —
За деньги написал посланье длинновато,
В котором Мевия усердно утешал —
Он, батюшка, жену недавно потерял.
Я публике донес, что бедный горько тужит,
А он от радости молебны богу служит.
Священник
Вперед не затевай, мой сын, таких проказ.
Завидовал ли ты?
Стихотворец
Завидовал не раз,
Греха не утаю, — богатому соседу.
Хоть не ослу его, но жирному обеду
И бронзе, деревням и рыжей четверне,
Которых не иметь мне даже и во сне.
Завидовал купцу, беспечному монаху,
Глупцу, заснувшему без мыслей и без страху,
И, словом, всякому, кто только не поэт.
Священник
Худого за собой не знаешь больше?
Стихотворец
Нет,
Во всем покаялся; греха не вспомню боле,
Я вечно трезво жил, постился поневоле,
И ближним выгоду не раз я доставлял:
Частенько одами несчастных усыплял.
Священник
Послушай же теперь полезного совета:
Будь добрый человек из грешного поэта.
Еврей-священник — видели такое?
Нет, не раввин, а православный поп,
Алабинский викарий, под Москвою,
Одна из видных на селе особ.
Под бархатной скуфейкой, в чёрной рясе
Еврея можно видеть каждый день:
Апостольски он шествует по грязи
Всех четырёх окрестных деревень.
Работы много, и встаёт он рано,
Едва споют в колхозе петухи.
Венчает, крестит он, и прихожанам
Со вздохом отпускает их грехи.
Слегка картавя, служит он обедню,
Кадило держит бледною рукой.
Усопших провожая в путь последний,
На кладбище поёт за упокой…
Он кончил институт в пятидесятом —
Диплом отгрохал выше всех похвал.
Тогда нашлась работа всем ребятам —
А он один пороги обивал.
Он был еврей — мишень для шутки грубой,
Ходившей в те неважные года,
Считался инвалидом пятой группы,
Писал в графе «Национальность»: «Да».
Столетний дед — находка для музея,
Пергаментный и ветхий, как талмуд,
Сказал: «Смотри на этого еврея,
Никак его на службу не возьмут.
Еврей, скажите мне, где синагога?
Свинину жрущий и насквозь трефной,
Не знающий ни языка, ни Бога…
Да при царе ты был бы первый гой».
«А что? Креститься мог бы я, к примеру,
И полноправным бы родился вновь.
Так царь меня преследовал — за веру,
А вы — биологически, за кровь».
Итак, с десятым вежливым отказом
Из министерских выскочив дверей,
Всевышней благости исполнен, сразу
В святой Загорск направился еврей.
Крещённый без бюрократизма, быстро,
Он встал омытым от мирских обид,
Евреем он остался для министра,
Но русским счёл его митрополит.
Студенту, закалённому зубриле,
Премудрость семинарская — пустяк.
Святым отцам на радость, без усилий
Он по два курса в год глотал шутя.
Опять диплом, опять распределенье…
Но зря еврея оторопь берёт:
На этот раз без всяких ущемлений
Он самый лучший получил приход.
В большой церковной кружке денег много.
Рэб батюшка, блаженствуй и жирей.
Что, чёрт возьми, опять не слава Богу?
Нет, по-людски не может жить еврей!
Ну пил бы водку, жрал курей и уток,
Построил дачу и купил бы ЗИЛ, —
Так нет: святой районный, кроме шуток
Он пастырем себя вообразил.
И вот стоит он, тощ и бескорыстен,
И громом льётся из худой груди
На прихожан поток забытых истин,
Таких, как «не убий», «не укради».
Мы пальцами показывать не будем,
Но многие ли помнят в наши дни:
Кто проповедь прочесть желает людям,
Тот жрать не должен слаще, чем они.
Еврей мораль читает на амвоне,
Из душ заблудших выметая сор…
Падение преступности в районе —
Себе в заслугу ставит прокурор.
Могилу рыли: мертвецу
Покой и ложе нужно;
Могильщики, спеша к концу,
Кидали землю дружно.
Вдруг заступы их разом хлоп,
Они копать — и что же? — гроб
Увидели сосновый,
Нетронутый и новый.Скорее гроб из ямы вон
Тащить принялись оба
И, осмотрев со всех сторон,
Отбили крышку с гроба.
Глядят: на мертвеце покров
Как снег и бел, и чист, и нов;
Они покров сорвали —
И чудо увидали.Покойник свеж в гробу лежит;
Тлен к телу не касался,
Уста сомкнуты, взор закрыт:
Как бы сейчас скончался!
Могильщиков тут обнях страх,
Свет потемнел у них в глазах,
Бегут, что есть в них силы,
От страшной той могилы.И весть о чуде принесли
В свое село; оттуда,
И стар и молод, все пошли
Взглянуть на это чудо.
И в ужас целое село
Такое диво привело;
Крестьяне толковали
И за попом послали.Зовут его; приходит поп,
И смотрит он, смущенный,
На белый саван, крепкий гроб,
На труп в гробу нетленный.
«Не помню я, — он говорит, —
Чтоб здесь покойник был зарыт,
С тех пор как я меж вами
Служу при божьем храме».Тогда один из поселян,
Старик седой и хилый,
Сказал ему: «Я помню сам,
Когда могилу рыли
Покойнику, тому назад
Прошло, никак, лет пятьдесят;
Я знал и мать-старуху.
Об ней давно нет слуху».Тотчас пошли ее искать
По сказанным приметам,
И, точно, отыскали мать:
Забыта целым светом,
Старушка дряхлая жила
Да смерти от бога ждала;
Но смерть ее забыла
И к ней не приходила.Она идет на зов людей,
Не ведая причины;
Навстречу поп с вопросом к ней:
«Ведь ты имела сына?»
— «Был сын; давно уж умер он,
А где он был похоронен —
Коли я не забыла,
Так здесь его могила».— «Поди сюда, смотри сама:
Твой сын в земле не тлеет!»
Старушка, словно без ума,
Трепещет и бледнеет;
Священник на нее глядит.
«Ты знать должна, — он говорит, —
Что значит это чудо?»
— «Ох, худо мне, ох, худо! Винюсь: я сына прокляла!» —
И тихо, в страхе новом,
Толпа, волнуясь, отошла
Перед ужасным словом,
И пред покойником одна
Стояла в ужасе она.
На сына мать глядела,
Дрожала и бледнела.«Ужасен твой, старушка, грех,
И страшно наказанье, —
Сказал священник, — но для всех
Возможно покаянье:
Чтоб дух от гибели спасти,
Ты сыну грешному прости,
Сними с него проклятье,
Открой ему объятья».И вот старушка подошла
Неверными шагами,
И руку тихо подняла
С смеженными перстами:
«Во имя господа Христа
И силой честного креста,
Тебя, мой сын, прощаю
И вновь благословляю».И вдруг рассыпалося в прах
При этом слове тело,
И нет покрова на костях,
И в миг один истлело;
Пред ними ветхий гроб стоял,
И желтый остов в нем лежал.
И все, с молитвой, в страхе,
Простерлися во прахе.Домой старушка побрела,
И, плача, в умиленьи,
Она с надеждою ждала
От господа прощенья,
И вдруг не стало мочи ей,
До ветхой хижины своей
Едва она добралась,
Как тут же и скончалась.
Арист! и ты в толпе служителей Парнаса!
Ты хочешь оседлать упрямого Пегаса;
За лаврами спешишь опасною стезей,
И с строгой критикой вступаешь смело в бой!
Арист, поверь ты мне, оставь перо, чернилы,
Забудь ручьи, леса, унылые могилы,
В холодных песенках любовью не пылай;
Чтоб не слететь с горы, скорее вниз ступай!
Довольно без тебя поэтов есть и будет;
Их напечатают — и целый свет забудет.
Быть может, и теперь, от шума удалясь
И с глупой музою навек соединясь,
Под сенью мирною Минервиной эгиды
Сокрыт другой отец второй «Тилемахиды».
Страшися участи бессмысленных певцов,
Нас убивающих громадою стихов!
Потомков поздных дань поэтам справедлива;
На Пинде лавры есть, но есть там и крапива.
Страшись бесславия! — Что, если Аполлон,
Услышав, что и ты полез на Геликон,
С презреньем покачав кудрявой головою,
Твой гений наградит — спасительной лозою?
Но что? ты хмуришься и отвечать готов;
«Пожалуй, — скажешь мне, — не трать излишних слов;
Когда на что решусь, уж я не отступаю,
И знай, мой жребий пал, я лиру избираю.
Пусть судит обо мне как хочет целый свет,
Сердись, кричи, бранись, — а я таки поэт».
Арист, не тот поэт, кто рифмы плесть умеет
И, перьями скрыпя, бумаги не жалеет.
Хорошие стихи не так легко писать,
Как Витгенштеину французов побеждать.
Меж тем как Дмитриев, Державин, Ломоносов.
Певцы бессмертные, и честь, и слава россов,
Питают здравый ум и вместе учат нас,
Сколь много гибнет книг, на свет едва родясь!
Творенья громкие Рифматова, Графова
С тяжелым Бибрусом гниют у Глазунова;
Никто не вспомнит их, не станет вздор читать,
И Фебова на них проклятия печать.
Положим, что, на Пинд взобравшися счастливо,
Поэтом можешь ты назваться справедливо:
Все с удовольствием тогда тебя прочтут.
Но мнишь ли, что к тебе рекой уже текут
За то, что ты поэт, несметные богатства,
Что ты уже берешь на откуп государства,
В железных сундуках червонцы хоронишь
И, лежа на боку, покойно ешь и спишь?
Не так, любезный друг, писатели богаты;
Судьбой им не даны ни мраморны палаты,
Ни чистым золотом набиты сундуки:
Лачужка под землей, высоки чердаки —
Вот пышны их дворцы, великолепны залы.
Поэтов — хвалят все, питают — лишь журналы;
Катится мимо их Фортуны колесо;
Родился наг и наг ступает в гроб Руссо;
Камоэнс с нищими постелю разделяет;
Костров на чердаке безвестно умирает,
Руками чуждыми могиле предан он:
Их жизнь — ряд горестей, гремяща слава — сон.
Ты, кажется, теперь задумался немного.
«Да что же, — говоришь, — судя о всех так строго,
Перебирая всё, как новый Ювенал,
Ты о поэзии со мною толковал;
А сам, поссорившись с парнасскими сестрами,
Мне проповедовать пришел сюда стихами?
Что сделалось с тобой? В уме ли ты иль нет?»
Арист, без дальних слов, вот мой тебе ответ:
В деревне, помнится, с мирянами простыми,
Священник пожилой и с кудрями седыми,
В миру с соседями, в чести, довольстве жил
И первым мудрецом у всех издавна слыл.
Однажды, осушив бутылки и стаканы,
Со свадьбы, под вечер, он шел немного пьяный;
Попалися ему навстречу мужики.
«Послушай, батюшка, — сказали простяки, -
Настави грешных нас — ты пить ведь запрещаешь
Быть трезвым всякому всегда повелеваешь,
И верим мы тебе: да что ж сегодня сам…»
— «Послушайте, — сказал священник мужикам, -
Как в церкви вас учу, так вы и поступайте,
Живите хорошо, а мне — не подражайте».
И мне то самое пришлося отвечать;
Я не хочу себя нимало оправдать:
Счастлив, кто, ко стихам не чувствуя охоты,
Проводит тихой век без горя, без заботы,
Своими одами журналы не тягчит,
И над экспромптами недели не сидит!
Не любит он гулять по высотам Парнаса,
Не ищет чистых муз, ни пылкого Пегаса,
Его с пером в руке Рамаков не страшит;
Спокоен, весел он. Арист, он — не пиит.
Но полно рассуждать — боюсь тебе наскучить
И сатирическим пером тебя замучить.
Теперь, любезный друг, я дал тебе совет.
Оставишь ли свирель, умолкнешь или нет?..
Подумай обо всем и выбери любое:
Быть славным — хорошо, спокойным — лучше вдвое.
В сладкой прохладе, под тенью двух лип широковетвистых,
Что осеняют беседку, покрытую мхож, привлекая
Цветом душистых своим пчел шужящие рои,
За покрытым столом обедал с любезным семейством
Добрый священник из Грюнау; в новом халате сидел он,
Весело празднуя день рождения милой Луизы.
Каменный стол окружало шесть тростниковых скамеек,
Барышне к этому дню в подарок сплетенных слугою;
A для хозяина были особо поставлены кресла.
Старец сидел в них и, кончив обед, занимал разговором
И назидательной речью своих домочадцев. Цыплята
С матерью смирной своей, цесаркой, поспешно клевали
Хлеб из ручек Луизы; a далее ждал подаянья
С курами гордый петух, и голуби с кровли высокой,
И надутый индюк. В стороне, под бузиннын кусточком,
Грыз остатки обеда Палкан и ворчал на соседку,
Хитрую кошку, и щелкал зубами на мух безпокойных.
Но почтенная мать, улыбаясь разсказам супруга,
Дернула тайно за платье Луизу, сидящую подле,
И головою к ней наклонившись, тихо сказала:
«Что? пойдем ли мы в лес? или, быть-может, ты хочешь
Праздновать день свой в беседке, что у ручья?—там в прохладе
Можно укрыться от солнца. Но что же ты так покраснела?»
Дочь взглянула на мать и сказала с прелестной улыбкой:
«Нет, не в беседке, мамаша! там вечером запах акаций
Слишком тяжол для меня, особенно с запахом лилий
И резеды; да притом у ручья комары безпокоют.
Солнце так ласково греет; в лесу же гораздо прохладней.»
Мать головою кивнула. Священник разсказ свой окончил,
И она, обратившись к супругу, сказала: «Послушай,
Папенька, наша Луиза желает отпраздновать день свой
Лучше в лесу, чем в беседке—она это мне обявила:
Солнце так ласково греет, в лесу же нам будет прохладней.
Вот мой совет: добрый Вальтер, Луиза и храбрый
Карл—пусть пойдут наперед и выберут место получше.
Жаль, что не во время гости в замке господ задержали,
Нашу графиню и дочь ея! С милой Амалией было б
Вам веселее идти: тогда б ваши песни по роще
Громко звучали. A мы, старики, через озеро в лодке
К вам приплывем. Управител, я знаю, нам не откажет —
И одолжит свою лодку. Но прежде мне бы хотелось,
Чтоб наш папаша нежного соснул: в это жаркое время
После-обеденный сон для старых людей—наслажденье.»
И на это сказал почтенный священник из Грюнау:
«Слышишь ли, сын мой, чего от нас требует наша хозяйка?
Видно ужь мне уступить ей: ведь нынче рожденье Луизы.
Дети, помолимся вечному Богу! Молитесь с усердьем.»
Тут добродетельный старец, главу обнаживши, на коей
Лишь немного осталось волос серебристых, с молитвой
Руки сложил, и взоры воздел к небесам, и промолвил:
«Отче Благий! ты питаешь, хранишь все живущее в мире!
Днесь не отвергни молитвы сердец благодарных! о Боже!
Пред Тобою мы прах. Сохрани нас от бед и напастей,
Дух же тщеславия прочь отжени от нас. Хлеб наш насущный,
Господи, нам ниспошли—да мы без забот суетливых,
С твердою верою, с теплой молитвой к Тебе прибегали.
Дети! желаю, чтоб наш обед был вам на здоровье.»
Старец окончил, тогда все к нему подошли и, цалуя,
Благодарили его; a милая дочка, обнявши
Крепко отца, цаловала в уста и ручкою нежной
Гладила щеки его. A отец ее взял на колени,
И отвечал ея ласкам, тихо качая шалунью.
Руки обоих гостой пожимая, спросила хозяйка:
«Сыты ль вы, милые? Скромный обед наш не может сравниться
С графским роскошным столом; но друзья не осудят, надеюсь,
Сельский обед. A теперь нам здесь не напиться ли кофе?
Знатные люди всегда пьют его после обеда.»
Ей на то отвечал благородный и вежливый Вальтер:
«Благодарим от души за все угощение ваше.
Не пристыдите лишь Карла. Лучше быть добрым, чем знатным.
Если б за этим столон сидел и сам Крез богатый,
В этой прохладной тени и в этом обществе милом, радушном,
И если б он пожалел о своем прихотливом обеде —
О, тогда бы его надлежало оставить голодным!
Лучше теперь мы отправимся в лес, и когда ваша лодка
К нам принесет вас, тогда мы, по семейному, вместе
Кофе сварим и напьемся под тенью берез белоствольных.»
я выхожу из кабака
там мертвый труп везут пока
то труп жены моей родной
вон там за гробовой стеной
я горько плачу страшно злюсь
о гроб главою колочусь
и вынимаю потроха
чтоб показать что в них уха
в слезах свидетели идут
и благодетели поют
змеею песенка несется
собачка на углу трясется
стоит слепой городовой
над позлащенной мостовой
и подслащенная толпа
лениво ходит у столба
выходит рыжий генерал
глядит в очках на потроха
когда я скажет умирал
во мне была одна труха
одно колечко два сморчка
извозчик поглядел с торчка
и усмехнувшись произнес
возьмем покойницу за нос
давайте выколем ей лоб
и по щекам ее хлоп хлоп
махнув хлыстом сказал кобыла
андреевна меня любила
восходит светлый комиссар
как яблок над людьми
как мирновременный корсар
имея вид семи
а я стою и наблюдаю
тяжко страшно голодаю
берет покойника за грудки
кричит забудьте эти шутки
когда здесь девушка лежит
во всех рыданье дребезжит
а вы хохочете лентяй
однако кто-то был слюнтяй
священник вышел на помост
и почесавши сзади хвост
сказал ребята вы с ума сошли
она давно сама скончалась
пошли ребята вон пошли
а песня к небу быстро мчалась
о Боже говорит он Боже
прими создание Твое
пусть без костей без мышц без кожи
оно как прежде заживет
о Боже говорит он правый
во имя Русския Державы
тут начал драться генерал
с извозчиком больным
извозчик плакал и играл
и слал привет родным
взошел на дерево буржуй
оттуда посмотрел
при виде разных белых струй
он молча вдруг сгорел
и только вьется здесь дымок
да не спеша растет домок
я выхожу из кабака
там мертвый труп везут пока
интересуюсь я спросить
кто приказал нам долго жить
кто именно лежит в коробке
подобно гвоздику иль кнопке
и слышу голос с небеси
мона… монашенку спроси
монашка ясная скажите
кто здесь бесчувственный лежит
кто это больше уж не житель
уж больше не поляк не жид
и не голландец не испанец
и не худой американец
вздохнула бедная монашка
«без лести вам скажу, канашка,
сей мертвый труп была она
княгиня Маня Щепина
в своем вертепе и легко и славно
жила княгиня Марья Николавна
она лицо имела как виденье
имела в жизни не одно рожденье.
Отец и мать. Отца зовут Тарас
ее рождали сорок тысяч раз
она жила она любила моду
она любила тучные цветы
вот как-то скушав много меду
она легла на край тахты
и говорит скорей мамаша
скорей придите мне помочь
в моем желудке простокваша
мне плохо, плохо. Мать и дочь.
Дрожала мать крутя фуражкой
над бедной дочкою своей
а дочка скрючившись барашком
кричала будто соловей:
мне больно мама я одна
а в животе моем Двина
ее животик был как холм
высокий очень туп
ко лбу ее прилип хохол
она сказала: скоро труп
меня заменит здесь
и труп холодный и большой
уж не попросит есть
затем что он сплошной
икнула тихо. Вышла пена
и стала твердой как полено»
монашка всхлипнула немного
и ускакала как минога
я погружаюсь в благодушную дремоту
скрываю непослушную зевоту
я подавляю наступившую икоту
покуда все не вышли петухи
поесть немного может быть ухи
в ней много косточек янтарных
жирных сочных
мы не забудем благодарны
пуховиков песочных
где посреди больших земель
лежит красивая мамзель
тут кончил драться генерал
с извозчиком нахальным
извозчик руки потирал
извозчик был пасхальным
буржуй во Францию бежал
как злое решето
француз французку ублажал
в своем большом шато
вдова поехала к себе
на кладбище опять
кому-то вновь не по себе
а кто-то хочет спать
и вдруг покойница как снег
с телеги на земь бух
но тут раздался общий смех
и затрещал петух
и время стало как словарь
нелепо толковать
и поскакала голова
на толстую кровать
Столыпин дети все кричат
в испуге молодом
а няньки хитрые ворчат
гоморра и содом
священник вышел на погост
и мумией завыл
вращая деревянный хвост
он человеком был
княгиня Маня Щепина
в гробу лежала как спина
и до тропической земли
слоны цветочков принесли
цветочек тюль
цветочек сон
цветок июль
цветок фасон
Парень-извозчик в дороге продрог,
Крепко продрог, тяжело занемог.
В грязной избе он на печке лежит,
Горло распухло, чуть-чуть говорит,
Ноет душа от тяжелой тоски:
Пашни родные куда далеки!
Как на чужой стороне умереть!
Хоть бы на мать, на отца поглядеть!..
В горе товарищи держат совет:
«Ну-ка умрет, — попадем мы в ответ!
Из дому паспортов не взяли мы —
Ну-ка умрет, — не уйдем от тюрьмы!»
Дворник встревожен, священника ждет,
Медленным шагом священник идет.
Встали извозчики, встал и больной;
Свечка горит пред иконой святой,
Белая скатерть на стол постлана,
В душной избе тишина, тишина…
Кончил молитву священник седой,
Вышли извозчики за дверь толпой.
Парень шатается, дышит с трудом,
Старец стоит недвижим со крестом.
«Страшен суд Божий! покайся, мой сын!
Бог тебя слышит да я лишь один…»
«Батюшка!.. грешен!..» — больной простонал,
Пал на колени и громко рыдал.
Грешника старец во всем разрешил,
Крови и плоти святой приобщил,
Сел, написал: вот такой приобщен.
Дворнику легче: исполнен закон.
Полночь. Все в доме уснули давно.
В душной избе, как в могиле, темно.
Скупо в углу рукомойник течет,
Капля за каплею звук издает.
Мерно кузнечик кует в тишине,
Кто-то невнятно бормочет во сне.
Ветер печально поет под окном,
Воет-голосит, Господь весть по ком.
Тошно впотьмах одному мужику:
Сны-вещуны навевают тоску.
С жесткой постели в раздумье он встал,
Ощупью печь и лучину сыскал,
Красное пламя из угля добыл,
Ярко больному лицо осветил.
Тих он лежит, на лице доброта,
Впалые щеки белее холста.
Свесились кудри, открыты глаза,
В мертвых глазах не обсохла слеза.
Вздрогнул извозчик. «Ну вот, дождались!»
Дворника будит: «Проснись-подымись!»
— «Что там?» — «Товарищ наш мертвый лежит…»
Дворник вскочил, как безумный глядит…
«Ох, попадете, ребята, в беду!
Вы попадете, и я попаду!
Как это паспортов, как не иметь!
Знаешь, начальство… не станет жалеть!..»
Вдруг у него на душе отлегло.
«Тсс… далеко ли, брат, ваше село?»
— «Верст этак двести… не близко, родной!»
— «Нечего мешкать! ступайте домой!
Мертвого можно одеть-снарядить,
В сани ввалить да веретьем покрыть;
Подле села его выньте на свет:
Умер дорогою — вот и ответ!»
Думает-шепчет проснувшийся люд.
Ехать не радость, не радость и суд.
Помочи, видно, тут нечего ждать…
Быть тому так, что покойника взять.
Белеет снег в степи глухой,
Стоит на ней ковыль сухой;
Ковыль сухой и стар и сед,
Блестит на нем мороза след.
Простор и сон, могильный сон,
Туман, что дым, со всех сторон,
А глубь небес в огнях горит;
Вкруг месяца кольцо лежит;
Звезда звезде приветы шлет,
Холодный свет на землю льет.
В степи глухой обоз скрипит;
Передний конь идет-храпит.
Продрог мужик, глядит на снег,
С ума нейдет в селе ночлег,
В своем селе он сон найдет,
Теперь его все страх берет:
Мертвец за ним в санях лежит,
Живому степь бедой грозит.
Мелькнула тень, зашла вперед,
Растет седой и речь ведет:
«Мертвец в санях! мертвец в санях!..
Вскочил мужик, на сердце страх,
По телу дрожь, тоска в груди…
«Товарищи! сюда иди!
Эй, дядя Петр! мертвец встает!
Мертвец встает, ко мне идет!»
Извозчики на клич бегут,
О чуде речь в степи ведут.
Блестит ковыль, сквозь чуткий сон
Людскую речь подслушал он…
Вот уж покойник в родимом селе.
Убран, лежит на дубовом столе.
Мать к мертвецу припадает на грудь:
«Сокол мой ясный, скажи что-нибудь!
Как без тебя мне свой век коротать,
Горькое горе встречать-провожать!..»
«Полно, старуха! — ей муж говорит, —
Полно, касатка!» — и плачет навзрыд.
Чу! Колокольчик звенит и поет,
Ближе и ближе — и смолк у ворот.
Грозный чиновник в избушку спешит,
Дверь отворил, на пороге кричит:
«Эй, старшина! понятых собери!
Слышишь, каналья? да живо, смотри!..»
Все он проведал, про все разузнал,
Доктора взял и на суд прискакал.
Труп обнажили. И вот, второпях,
В фартуке белом, в зеленых очках,
По локоть доктор рукав завернул,
Острою сталью над трупом сверкнул.
Вскрикнула мать: «Не дадим, не дадим!
Сын это мой! Не ругайся над ним!
Сжалься, родной! Отступись — отойди!
Мать свою вспомни… во грех не входи!..» —
«Вывести бабу!» — чиновник сказал.
Доктор на трупе пятно отыскал.
Бедным извозчикам сделан допрос,
Обнял их ужас — и кто что понес…
Жаль вас, родимые! Жаль, соколы!
«Эй, старшина! Подавай кандалы!»
Торжественным Ахен весельем шумел;
В старинных чертогах, на пире
Рудольф, император избранный, сидел
В сиянье венца и в порфире.
Там кушанья Рейнский фальцграф разносил;
Богемец напитки в бокалы цедил;
И семь избирателей, чином
Устроенный древле свершая обряд,
Блистали, как звезды пред солнцем блестят,
Пред новым своим властелином.
Кругом возвышался богатый балкон,
Ликующим полный народом;
И клики, со всех прилетая сторон,
Под древним сливалися сводом.
Был кончен раздор; перестала война;
Бесцарственны, грозны прошли времена;
Судья над землею был снова;
И воля губить у меча отнята;
Не брошены слабый, вдова, сирота
Могущим во власть без покрова.
И кесарь, наполнив бокал золотой,
С приветливым взором вещает:
«Прекрасен мой пир; все пирует со мной;
Все царский мой дух восхищает...
Но где ж утешитель, пленитель сердец?
Придет ли мне душу растрогать певец
Игрой и благим поученьем?
Я песней был другом, как рыцарь простой;
Став кесарем, брошу ль обычай святой
Пиры услаждать песнопеньем?»
И вдруг из среды величавых гостей
Выходит, одетый таларом,
Певец в красоте поседелых кудрей,
Младым преисполненный жаром.
«В струнах золотых вдохновенье живет.
Певец о любви благодатной поет,
О всем, что святого есть в мире,
Что душу волнует, что сердце манит...
О чем же властитель воспеть повелит
Певцу на торжественном пире?»
«Не мне управлять песнопевца душой
(Певцу отвечает властитель);
Он высшую силу признал над собой;
Минута ему повелитель;
По воздуху вихорь свободно шумит;
Кто знает, откуда, куда он летит?
Из бездны поток выбегает:
Так песнь зарождает души глубина,
И темное чувство, из дивного сна
При звуках воспрянув, пылает».
И смело ударил певец по струнам,
И голос приятный раздался:
«На статном коне, по горам, по полям
За серною рыцарь гонялся;
Он с ловчим одним выезжает сам-друг
Из чащи лесной на сияющий луг
И едет он шагом кустами;
Вдруг слышат они: колокольчик гремит;
Идет из кустов пономарь и звонит;
И следом священник с дарами.
И набожный граф, умиленный душой,
Колена свои преклоняет,
С сердечною верой, с горячей мольбой
Пред Тем, что живит и спасает.
Но лугом стремился кипучий ручей;
Свирепо надувшись от сильных дождей,
Он путь заграждал пешеходу;
И спутнику пастырь дары отдает;
И обувь снимает и смело идет
С священною ношею в воду.
«Куда?» — изумившийся граф вопросил. —
«В село; умирающий нищий
Ждет в муках, чтоб пастырь его разрешил,
И алчет небесныя пищи.
Недавно лежал через этот поток
Сплетенный из сучьев для пеших мосток —
Его разбросало водою;
Чтоб душу святой благодатью спасти,
Я здесь неглубокий поток перейти
Спешу обнаженной стопою».
И пастырю витязь коня уступил
И подал ноге его стремя,
Чтоб он облегчить покаяньем спешил
Страдальцу греховное бремя.
И к ловчему сам на седло пересел
И весело в чащу на лов полетел;
Священник же, требу святую
Свершивши, при первом мерцании дня
Является к графу, смиренно коня
Ведя за узду золотую.
«Дерзну ли помыслить я, — граф возгласил,
Почтительно взоры склонивши, —
Чтоб конь мой ничтожной забаве служил,
Спасителю Богу служивши?
Когда ты, отец, не приемлешь коня,
Пусть будет он даром благим от меня
Отныне Тому, чье даянье
Все блага земные, и сила, и честь,
Кому не помедлю на жертву принесть
И силу, и честь, и дыханье».
«Да будет же вышний Господь над тобой
Своей благодатью святою;
Тебя да почтит Он в сей жизни и в той,
Как днесь Он почтен был тобою;
Гельвеция славой сияет твоей;
И шесть расцветают тебе дочерей,
Богатых дарами природы:
Да будут же (молвил пророчески он)
Уделом их шесть знаменитых корон;
Да славятся в роды и роды».
Задумавшись, голову кесарь склонил:
Минувшее в нем оживилось.
Вдруг быстрый он взор на певца устремил —
И таинство слов обяснилось:
Он пастыря видит в певце пред собой;
И слезы свои от толпы золотой
Порфирой закрыл в умиленье...
Все смолкло, на кесаря очи подняв,
И всяк догадался, кто набожный граф,
И сердцем почтил Провиденье.
Сиделке доктор что-то прошептал,
Слова к хирургу долетели,
Он побледнел при докторских словах
И задрожал в своей постели.
— Ах, братьев приведите мне моих,—
Хирург заговорил, тоскуя,—
Священника ко мне с гробовщиком
Скорей, пока еще живу я.
Пришел священник, гробовщик пришел,
Чтобы стоять при смертном ложе:
Ученики хирурга им во след
По лестнице поднялись тоже.
И в комнату вошли ученики
Попарно, по трое, в молчаньи,
Вошел с лукавым зубоскальством Джо,
Руководитель их компаньи.
Хирург ругаться начал, видя их,
Страшны ругательства такие.
— Пошлите этих негодяев в ад,
Молю вас, братья дорогие!
От злости пена бьет из губ его,
Бровь черная его трясется.
— Я знаю, Джо привяжется ко мне,
Но к черту, пусть он обойдется.
Вот вывели его учеников,
А он без сил лежать остался
И сумрачно на братьев он смотрел,
И с ними говорить пытался.
— Так много разных трупов я вскрывал,
И приближается расплата.
О, братья, постарайтесь для меня,
Старался я для вас когда-то.
Я свечи жег из жира мертвецов,
И мне могильщики служили,
Клал в спирт я новорожденных, сушил,
Старался я для вас когда-то…
За мной придут мои ученики
И кость отделят мне от кости;
Я, разорявший домы мертвецов,
Не успокоюсь на погосте.
Когда скончаюсь, я в свинцовый гроб,
О, братья, должен быть замкнутым,
И взвесьте гроб мой: делавший его,
Ведь может оказаться плутом:
Пусть будет крепко так запаян он,
О, милые, как только можно,
И в патентованный положен гроб,
Чтоб лег в него я бестревожно.
Раз украдут меня в таком гробу,
Напрасно будет их уменье,
Купите только гроб тот в мастерской
За церковью Преображенья.
И тело в церкви брата моего
Заройте — так всего надежней —
И дверь замкните накрепко, молю,
И ключ храните осторожней.
Велите, чтоб три сильных молодца
Всю ночь у ризницы сидели,
Бочонок джина каждому из них
И каждому бочонок эля.
И дайте порох, пули, мушкетон
Тому из них, кто лучше целит,
И пять гиней прибавьте, если он
Гробокопателя застрелит.
Пускай они в теченье трех недель
Труп охраняют недостойный,
Настолько буду я тогда вонять,
Что отдохну в гробу спокойно.
И доктор уложил его в кровать,
Его глаза застыли в муке,
Вздох стал коротким; смертная борьба
Ужасно искривила руки.
Вложили мертвого в свинцовый гроб,
И гроб был накрепко замкнутым,
И взвешен также: делавший его,
Ведь мог же оказаться плутом.
И крепко, крепко был запаян он,
Запаян так, как только можно.
И в патентованный положен гроб,
Чтоб спать в нем было бестревожно.
Раз тело украдут в таком гробу,
Ворам не хватит их уменья,
Ведь этот гроб был куплен в мастерской
За церковью Преображенья.
И в церкви брата закопали труп —
Так было более надежно.
И дверь замкнув на ключ, пономарю
Ключа не дали осторожно.
Три человека в ризнице сидят
За кружкой джина или эля,
И если кто придет к ним, то они
Гробокопателя застрелят.
В ночь первую при свете фонаря,
Как шли они через аллею,
От мистера Жозефа пономарь
Тайком им показал гинею.
Но это было мало, совесть их
Была надежней крепкой стали,
И вместе с Джо они пономаря,
Как следовало, в ад послали.
Ночь целую они перед огнем
Сидели в ризнице и пили,
Как можно больше пили, и потом
Рассказывали кучу былей.
И во вторую ночь под фонарем,
Когда они брели в аллее,
От мистера Жозефа пономарь
Показывал им две гинеи.
Гинеи блеском привлекали взгляд,
Как новые, они сияли,
Зудели пальцы честных сторожей,
Что делать им, они не знали.
Но совесть колебанья прогнала,
Они продешевить боялись.
Не так решительно, как первый раз,
Но все ж от денег отказались.
Ночь целую они перед огнем
Сидели в ризнице и пили,
Как можно больше пили, и потом
Рассказывали кучу былей.
И в третью ночь под тем же фонарем,
Когда они брели в аллее,
От мистера Жозефа пономарь
Стал предлагать им три гинеи.
Они взглянули, искоса, стыдясь,—
Гинеи искрились коварно,
На золото лукавый пономарь
Направил сразу луч фонарный.
Глядел хитро и подмигнул слегка,
Когда удобно было это,
И слушать было трудно им, как он
Подбрасывал в руке монеты.
Их совесть, что была дотоль чиста,
В минуту стала недостойной,
Ведь помнили они, что ничего
Не может рассказать покойный.
И порох, пули отдали они,
Взамен блестящего металла.
Смеялись весело и пили джин,
Покуда полночь не настала.
Тогда, хотя священник спрятал ключ
От церкви в месте безопасном,
Открылись двери пред пономарем —
Ведь он владел ключом запасным.
И в храм, чтоб труп украсть, за подлым Джо
Вступили негодяи эти.
И выглядел зловеще темный храм
В мигающем фонарном свете.
Меж двух камней вонзился заступ их.
И вот, качнулись камня оба,
Они лопаткой глину огребли
И добрались под ней до гроба.
Гроб патентованный взорвав сперва,
Они свинец стамеской вскрыли
И засмеялись, саван увидав,
В котором мертвый спал в могиле.
И саван отдали пономарю,
И гроб зарыли опустелый,
И после, поперек согнув, в мешок
Засунули хирурга тело.
И сторож неприятный запах мог
Услышать на аршин, примерно,
И проклинал смеющихся воров
За груз, воняющий так скверно.
Так на спине снесли они мешок
И труп разрезали на части,
А что с душой хирурга было, то
Вам рассказать не в нашей власти.
На кровле ворон дико прокричал —
Старушка слышит и бледнеет.
Понятно ей, что ворон тот сказал:
Слегла в постель, дрожит, хладеет.
И во́пит скорбно: «Где мой сын чернец?
Ему сказать мне слово дайте;
Увы! я гибну; близок мой конец;
Скорей, скорей! не опоздайте!»
И к матери идет чернец святой:
Ее услышать покаянье;
И тайные дары несет с собой,
Чтоб утолить ее страданье.
Но лишь пришел к одру с дарами он,
Старушка в трепете завыла;
Как смерти крик ее протяжный стон…
«Не приближайся! — возопила. —
Не подноси ко мне святых даров;
Уже не в пользу покаянье…»
Был страшен вид ее седых власов
И страшно груди колыханье.
Дары святые сын отнес назад
И к страждущей приходит снова;
Кругом бродил ее потухший взгляд;
Язык искал, немея, слова.
«Вся жизнь моя в грехах погребена,
Меня отвергнул искупитель;
Твоя ж душа молитвой спасена,
Ты будь души моей спаситель.
Здесь вместо дня была мне ночи мгла;
Я кровь младенцев проливала,
Власы невест в огне волшебном жгла
И кости мертвых похищала.
И казнь лукавый обольститель мой
Уж мне готовит в адской злобе;
И я, смутив чужих гробов покой,
В своем не успокоюсь гробе.
Ах! не забудь моих последних слов:
Мой труп, обвитый пеленою,
Мой гроб, мой черный гробовой покров
Ты окропи святой водою.
Чтоб из свинца мой крепкий гроб был слит,
Семью окован обручами,
Во храм внесен, пред алтарем прибит
К помосту крепкими цепями.
И цепи окропи святой водой;
Чтобы священники собором
И день и ночь стояли надо мной
И пели панихиду хором;
Чтоб пятьдесят на крылосах дьячков
За ними в черных рясах пели;
Чтоб день и ночь свечи у образов
Из воску ярого горели;
Чтобы звучней во все колокола
С молитвой день и ночь звонили;
Чтоб заперта во храме дверь была;
Чтоб дьяконы пред ней кадили;
Чтоб крепок был запор церковных врат;
Чтобы с полуночного бденья
Он ни на миг с растворов не был снят
До солнечного восхожденья.
С обрядом тем молитеся три дня,
Три ночи сряду надо мною:
Чтоб не достиг губитель до меня,
Чтоб прах мой принят был землею».
И глас ее быть слышен перестал;
Померкши очи закатились;
Последний вздох в груди затрепетал;
Уста, охолодев, раскрылись.
И хладный труп, и саван гробовой,
И гроб под черной пеленою
Священники с приличною мольбой
Опрыскали святой водою.
Семь обручей на гроб положены;
Три цепи тяжкими винтами
Вонзились в гроб и с ним утверждены
В помост пред царскими дверями.
И вспрыснуты они святой водой;
И все священники в собранье:
Чтоб день и ночь душе на упокой
Свершать во храме поминанье.
Поют дьячки все в черных стихарях
Медлительными голосами;
Горят свечи́ надгробны в их руках,
Горят свечи́ пред образами.
Протяжный глас, и бледный лик певцов,
Печальный, страшный сумрак храма,
И тихий гроб, и длинный ряд попов
В тумане зыбком фимиама,
И горестный чернец пред алтарем,
Творящий до земли поклоны,
И в высоте дрожащим свеч огнем
Чуть озаренные иконы…
Ужасный вид! колокола звонят;
Уж час полуночного бденья…
И заперлись затворы тяжких врат
Перед начатием моленья.
И в перву ночь от свеч веселый блеск.
И вдруг… к полночи за вратами
Ужасный вой, ужасный шум и треск;
И слышалось: гремят цепями.
Железных врат запор, стуча, дрожит;
Звонят на колокольне звонче;
Молитву клир усерднее творит,
И пение поющих громче.
Гудят колокола, дьячки поют,
Попы молитвы вслух читают,
Чернец в слезах, в кадилах ладан жгут,
И свечи яркие пылают.
Запел петух… и, смолкнувши, бегут
Враги, не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Смелей попы творят молитвы.
В другую ночь от свеч темнее свет,
И слабо теплятся кадилы,
И гробовой у всех на лицах цвет,
Как будто встали из могилы.
И снова рев, и шум, и треск у врат;
Грызут замок, в затворы рвутся;
Как будто вихрь, как будто шумный град,
Как будто воды с гор несутся.
Пред алтарем чернец на землю пал,
Священники творят поклоны,
И дым от свеч туманных побежал,
И потемнели все иконы.
Сильнее стук — звучней колокола,
И трепетней поющих голос:
В крови их хлад, обемлет очи мгла,
Дрожат колена, дыбом волос.
Запел петух… и прочь враги бегут,
Опять не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Попы смелей творят молитвы.
На третью ночь свечи́ едва горят;
И дым густой, и запах серный;
Как ряд теней, попы во мгле стоят;
Чуть виден гроб во мраке черный.
И стук у врат: как будто океан
Под бурею ревет и воет,
Как будто степь песчаную оркан
Свистящими крылами роет.
И звонари от страха чуть звонят,
И руки им служить не вольны;
Час от часу страшнее гром у врат,
И звон слабее колокольный.
Дрожа, упал чернец пред алтарем;
Молиться силы нет; во прахе
Лежит, к земле приникнувши лицом;
Поднять глаза не смеет в страхе.
И певчих хор, досель согласный, стал
Нестройным криком от смятенья:
Им чудилось, что церковь зашатал
Как бы удар землетрясенья.
Вдруг затускнел огонь во всех свечах,
Погасли все и закурились;
И замер глас у певчих на устах,
Все трепетали, все крестились.
И раздалось… как будто оный глас,
Который грянет над гробами;
И храма дверь со стуком затряслась
И на пол рухнула с петлями.
И он предстал весь в пламени очам,
Свирепый, мрачный, разяренный;
И вкруг него огромный божий храм
Казался печью раскаленной!
Едва сказал: «Исчезните!» цепям —
Они рассылались золою;
Едва рукой коснулся обручам —
Они истлели под рукою.
И вскрылся гроб. Он к телу вопиет:
«Восстань, иди вослед владыке!»
И проступил от слов сих хладный пот
На мертвом, неподвижном лике.
И тихо труп со стоном тяжким встал,
Покорен страшному призванью;
И никогда здесь смертный не слыхал
Подобного тому стенанью.
И ко вратам пошла она с врагом…
Там зрелся конь чернее ночи.
Храпит и ржет и пышет он огнем,
И как пожар пылают очи.
И на коня с добычей прянул враг;
И труп завыл; и быстротечно
Конь полетел, взвивая дым и прах;
И слух об ней пропал навечно.
Никто не зрел, как с нею мчался он…
Лишь страшный след нашли на прахе;
Лишь, внемля крик, всю ночь сквозь тяжкий сон
Младенцы вздрагивали в страхе.