Курилка меньшевистский о́жил
и канитель заводит ту же.
Чем нам свистеть из царской ложи,
попрежнему сидели б в луже…
Дворня бастует. Брезгуя
Мусором пыльным и тусклым,
Ночи сигают до брезгу
Через заборы на мускулах.Возятся в вязах, падают,
Не удержавшись, с деревьев,
Вскакивают: за оградою
Север злодейств сереет.И вдруг — из садов, где твой
Лишь глаз ночевал, из милого
Душе твоей мрака, плотвой
Свисток расплескавшийся выловлен.Милиционером зажат
В кулак, как он дергает жабрами,
И горлом, и глазом, назад
По-рыбьи наискось задранным! Трепещущего серебра
Пронзительная горошина,
Как утро, бодряще мокра,
Звездой за забор переброшена.И там, где тускнеет восток
Чахоткою летнего Тиволи,
Валяется дохлый свисток,
В пыли агонической вывалян.
Вот ящик.
Расстаться я с ним не могу:
Любимые вещи
Я в нем берегу.
Орехи
Такие, что их нипочем
Нельзя расколоть
Ни одним кирпичом.
Свисток.
Я не слышал такого свистка!
Я сам его вырезал
Из тростника.
Я каждое утро
Его мастерил,
Мой ножик со мной
Выбивался из сил.
Однажды
Я к берегу моря пошел,
Я в море купался
И камень нашел.
Пусть все говорят мне,
Что камень — пустяк.
Я твердо уверен,
Что это не так.
Но больше всего
Из любимых вещей
Горжусь я
Железной стамеской своей.
Знакомый столяр
Мне ее подарил.
Он ею работал
И трубку курил.
Я должен вспомнить — это было:
Играли в прятки облака,
Лениво теплая кобыла
Выхаживала сосунка,
Кричали вечером мальчишки,
Дожди поили резеду,
И мы влюблялись понаслышке
В чужую трудную беду.
Как годы обернулись в даты!
И почему в горячий день
Пошли небритые солдаты
Из ошалевших деревень!
Живи хоть час на полустанке,
Хоть от свистка и до свистка.
Оливой прикрывали танки
В Испании.
Опять тоска.
Опять несносная тревога
Кричит над городом ночным.
Друзья, перед такой дорогой
Присядем малость, помолчим,
Припомним все, как домочадцы, —
Ту резеду и те дожди,
Чтоб не понять, не догадаться,
Какое горе впереди.
Мужчине — на кой-ему черт порошки,
Пилюли, микстуры, облатки.
От горя нас спальные лечат мешки,
Походные наши палатки.
С порога дорога идет на восток,
На север уходит другая,
Собачья упряжка, последний свисток —
Но где ж ты, моя дорогая?
Тут нету ее, нас не любит она.
Что ж делать, не плакать же, братцы!
Махни мне платочком хоть ты, старина,
Так легче в дорогу собраться.
Как будто меня провожает жена,
Махни мне платочком из двери,
Но только усы свои сбрей, старина,
Не то я тебе не поверю.
С порога дорога идет на восток,
На север уходит другая,
Собачья упряжка, последний свисток.
Прощай же, моя дорогая!
Какой-то драме, пошлой, вялой,
Театр — от кресел до райка —
Безумно хлопал целой залой
И даже как-то ржал слегка.
Триумф обидный!.. Но безмерно
Ты, автор, рад!.. Пойми, бедняк:
Театр был полон, — это верно, —
Да пу́сты зрители-то как!..
В сто раз обидней это ржанье
Свистков озлобленных, порой…
Когда вошел седой герой
В национальное собранье:
«Долой с трибуны!» в крик один
Слились преступные холопы
И изгнан был, к стыду Европы,
Святой, великий гражданин,
И скрылся на скале суровой:
Приют орла — у облаков…
Какой еще венок терновый
Почетней бешеных свистков!
Когда ты по свистку, по знаку,
Встав на растоптанном снегу,
Готовясь броситься в атаку,
Винтовку вскинул на бегу,
Какой уютной показалась
Тебе холодная земля,
Как все на ней запоминалось:
Примерзший стебель ковыля,
Едва заметные пригорки,
Разрывов дымные следы,
Щепоть рассыпанной махорки
И льдинки пролитой воды.
Казалось, чтобы оторваться,
Рук мало — надо два крыла.
Казалось, если лечь, остаться —
Земля бы крепостью была.
Пусть снег метет, пусть ветер гонит,
Пускай лежать здесь много дней.
Земля. На ней никто не тронет.
Лишь крепче прижимайся к ней.
Ты этим мыслям жадно верил
Секунду с четвертью, пока
Ты сам длину им не отмерил
Длиною ротного свистка.
Когда осекся звук короткий,
Ты в тот неуловимый миг
Уже тяжелою походкой
Бежал по снегу напрямик.
Осталась только сила ветра,
И грузный шаг по целине,
И те последних тридцать метров,
Где жизнь со смертью наравне!
Свистки паровозов в предутренней мгле,
Дым над безжизненным прудом.
Город все ближе: обдуманным чудом
Здания встали в строй по земле.
Привет — размеренным грудам!
Проволок нити нежней и нежней
На небе, светлеющем нежно.
Вот обняли две вереницы огней,
Мой шаг по плитам слышней.
Проститутка меня позвала безнадежно.
Белая мгла в предрассветный час!
(Она словно льется во взгляды.)
Безумные грезы усталых глаз!
Призраки утра! мы не страшны для вас,
Вы пустынному часу так рады.
Всходят, идут и плывут существа,
Застилают заборы,
Глядят из подвалов, покинувши норы,
Жадно смотрят за шторы,
И сквозь белое тело видна синева.
Вот малютки — два призрака — в ярком венке
Забавляются пылью,
Вот длинная серая шаль на больном старике,
Вот женщина села на камень в тоске,
Вот девушку к небу влекут ее крылья.
Ходят, стоят, преклоняются ниц
(Словно обычные люди!),
Реют рядами чудовищных птиц,
Лепечут приветы и шепчут угрозы, —
Пред утром бродячие грезы!
О дым на безжизненном пруде!
О демонов оклики! ваши свистки, паровозы!
Когда в мой дом любимая вошла,
В нём книги лишь в углу лежали валом.
Любимая сказала: «Это мало.
Нам нужен дом». Любовь у нас была.
И мы пошли со старым рюкзаком,
Чтоб совершить покупки коренные.
И мы купили ходики стенные,
И чайник мы купили со свистком.
Ах, лучше нет огня, который не потухнет,
И лучше дома нет, чем собственный твой дом,
Где ходики стучат старательно на кухне,
Где милая моя и чайник со свистком.
Потом пришли иные рубежи,
Мы обрастали разными вещами,
Которые украсить обещали
И без того украшенную жизнь.
Снега летели, письмами шурша,
Ложились письма на мои палатки,
Что дома, слава Богу, всё в порядке,
Лишь ходики немножечко спешат.
Ах, лучше нет огня, который не потухнет,
И лучше дома нет, чем собственный твой дом,
Где ходики стучат старательно на кухне,
Где милая моя и чайник со свистком.
С любимой мы прожили сотню лет,
Да что я говорю — прожили двести,
И показалось мне, что в новом месте
Горит поярче предвечерний свет
И говорятся тихие слова,
Которые не сказывались, право,
Поэтому, не мудрствуя лукаво,
Пора спешить туда, где синева.
С тех пор я много берегов сменил.
В своей стране и в отдалённых странах
Я вспоминал с навязчивостью странной,
Как часто эти ходики чинил.
Под ними чай другой мужчина пьёт,
И те часы ни в чём не виноваты,
Они всего единожды женаты,
Но, как хозяин их, спешат вперёд.
Ах, лучше нет огня, который не потухнет,
И лучше дома нет, чем собственный твой дом,
Где ходики стучат старательно на кухне,
Где милая моя и чайник со свистком.
Он говорил умно и резко,
И тусклые зрачки
Метали прямо и без блеска
Слепые огоньки.
А снизу устремлялись взоры
От многих тысяч глаз,
И он не чувствовал, что скоро
Пробьет последний час.
Его движенья были верны,
И голос был суров,
И борода качалась мерно
В такт запыленных слов.
И серый, как ночные своды,
Он знал всему предел.
Цепями тягостной свободы
Уверенно гремел.
Но те, внизу, не понимали
Ни чисел, ни имен,
И знаком долга и печали
Никто не заклеймен.
И тихий ропот поднял руку,
И дрогнули огни.
Пронесся шум, подобный звуку
Упавшей головни.
Как будто свет из мрака брызнул,
Как будто был намек…
Толпа проснулась. Дико взвизгнул
Пронзительный свисток.
И в звоны стекол перебитых
Ворвался стон глухой,
И человек упал на плиты
С разбитой головой.
Не знаю, кто ударом камня
Убил его в толпе,
И струйка крови, помню ясно,
Осталась на столбе.
Еще свистки ломали воздух,
И крик еще стоял,
А он уж лег на вечный отдых
У входа в шумный зал…
Но огонек блеснул у входа…
Другие огоньки…
И звонко брякнули у свода
Взведенные курки.
И промелькнуло в беглом свете,
Как человек лежал,
И как солдат ружье над мертвым
Наперевес держал.
Черты лица бледней казались
От черной бороды,
Солдаты, молча, собирались
И строились в ряды.
И в тишине, внезапно вставшей,
Был светел круг лица,
Был тихий ангел пролетавший,
И радость — без конца.
И были строги и спокойны
Открытые зрачки,
Над ними вытянулись стройно
Блестящие штыки.
Как будто, спрятанный у входа
За черной пастью дул,
Ночным дыханием свободы
Уверенно вздохнул.
Посвящено Анне Петровне Юшковой
Какую ворганщицу
Венчать предпочтительно
Пред всеми дудилами
Муратова чудного!
Ни слова не скажем мы
О славном картузнике;
В одно он окошечко
Глядит, избоченяся;
Когда ж, в три погибели
С дерниной тяжелою
Нагнувшись, надуется,
Тогда уж ни Моцарту,
Ни Дицу, ни Гейдену
Толь сладкой мелодии
Слыхать не случалося!
Но я увенчаю здесь
Волынщицу звучную,
Трубу мою, трубушку,
Трубыню, воркуньюшку,
Помадницу Софьюшку.
Ах! как же ты, Софьюшка,
Сидя за печуркою,
Своей заунывною
Пленяешь гармонией!
Как, скорчась дуга дугой,
С чулком иль с подвязочкой,
Кивая шершавою
Спросонья головкою,
Протяжным шипением,
Иль треском отрывистым,
Иль тихим урчанием,
Иль писком и ропотом
Наш слух в восхищение
Приводишь, Кубышница!
Прославим же громкую
Волыночку Софьюшки.
В минуту безмолвия
И сна полунощного
Она, как ручей журчит,
Как птичка дубравная,
Щебечет, ерошится,
И крехчет, и квакает,
Как будто лягушечка.
Другие волыночки
Дудят с расстановкою,
Осиплой гармонией;
А эта волыночка,
Когда принадуется,
Что твой соловей в лесу!
Лелейте же милую
Пискунью и кряковку!
Кормите морковкою,
Горохом и редькою!
Чтоб тоны гармонии
Лились без усилия!
Смотрите, чтоб Софьюшка
Волынки не вздумала
Совсем перестроивать
По строю высокому
Певицы заморския,
Козловской Антиповны;
Иль чтоб ей не вздумалось
Пугать нас аккордами
И фугами звучными
Быкова Белевского.
Я знаю соперницу
Волыночки чудныя...
Тихохонько фырскает,
Пищит, как комарий нос!
Но эта волыночка
Еще безымянная.
В те дни, когда в литературе
Порядки новые пошли,
Когда с вопросом о цензуре
Начальство село на мели,
Когда намеком да украдкой
Касаться дела мудрено;
Когда серьезною загадкой
Всё занято, поглощено,
Испугано, — а в журналистах
Последний помрачает ум
Какой-то спор о нигилистах,
Глупейший и бесплодный шум;
Когда при помощи Пановских
Догадливый антрепренер
И вождь «Ведомостей московских»,
Почуяв время и простор,
Катков, прославленный вития,
Один с Москвою речь ведет,
Что предпринять должна Россия,
И гимн безмолвию поет;
Когда в затмении рассудка
Юркевич лист бумаги мял
И о намереньях желудка
Публично лекции читал;
Когда наклонностей военных
Дух прививается ко всем,
Когда мы видим избиенных
Посредников; когда совсем
Нейдут Краевского изданья
И над Громекиной главой
Летает бомба отрицанья,
Как повествует сей герой;
Когда сыны обширной Руси
Вкусили волю наяву
И всплакал Фет, что топчут гуси
В его владениях траву;
Когда ругнул Иван Аксаков
Всех, кто в Европу укатил,
И, негодуя против фраков
Самих попов не пощадил;
Когда, покончив подвиг трудный,
Внезапно Павлов замолчал,
А Амплий Очкин кунштик чудный
С газетой «Очерки» удрал;
Когда, подкошена как колос,
Она исчезла навсегда;
В те дни, когда явился «Голос»
И прекратилась «Ерунда», —
Тогда в невинности сердечной
Любимый некогда поэт,
Своей походкою беспечной
«Свисток» опять вступает в свет…
Как изменилось всё, создатель!
Как редок лиц любимых ряд!
Скажи: доволен ты, читатель?
Знакомцу старому ты рад?
Или изгладила «Заноза»
Всё, чем «Свисток» тебя пленял,
И как увянувшая роза
Он для тебя ненужен стал?
Меняет время человека:
Быть может, пасмурный Катков,
Быть может, пламенный Громека
Теперь милей тебе свистков?
Возненавидев нигилистов,
Конечно, полюбить ты мог
Сих благородных публицистов
Возвышенный и смелый слог, —
Когда такое вероломство
Ты учинил — я не ропщу,
Но ради старого знакомства
Всё ж говорить с тобой хочу.
«Узнай, по крайней мере, звуки,
Бывало милые тебе,
И думай, что во дни разлуки
В моей изменчивой судьбе»
Ты был моей мечтой любимой,
И если слышал ты порой
Хоть легкий свист, то знай: незримый
Тогда витал я над тобой!..* * *
«Свисток» пред публику выходит.
Высокомерья не любя,
Он робко взор кругом обводит
И никого вокруг себя
Себя смиренней не находит!
Да, изменились времена!
Друг человечества бледнеет,
Вражда повсюду семена
Неистовства и злобы сеет.
Газеты чуждые шумят…
(О вы, исчадье вольной прессы!..)
Черт их поймет, чего хотят,
Чего волнуются, как бесы!
Средь напряженной тишины
Катков гремит с азартом, с чувством,
Он жаждет славы и войны
И вовсе пренебрег искусством.
Оно унижено враждой,
В пренебрежении науки,
На брата брат подъемлет руки,
И лезет мост на мост горой, —
Ужасный вид!.. В сей час тяжелый
Являясь в публику, «Свисток»
Желает мирной и веселой
Развязки бедствий и тревог;
Чтобы в сумятице великой
Напрасно не томился ум… И сбудется… Умолкнет шум
Вражды отчаянной и дикой.
Недружелюбный разговор
Покончит публицист московский,
И вновь начнут свой прежний спор
Гиероглифов и Стелловский;
Мир принесет искусствам дань,
Престанут радоваться бесы,
Уймется внутренняя брань,
И смолкнет шум заморской прессы,
Да, да! Скорее умолкай, —
Не достигай пределов невских
И гимны братьев Достоевских
Самим себе не заглушай!
У лесной опушки домик небольшой
Посещал я часто прошлою весной.
В том домишке бедном жил седой лесник.
Памятен мне долго будешь ты, старик.
Как приходу гостя радовался ты!
Вижу как теперь я добрые черты...
Вижу я улыбку на лице твоем —
И морщинкам мелким нет числа на нем!
Вижу армячишко рваный на плечах,
Шапку на затылке, трубочку в зубах;
Помню смех твой тихий, взгляд потухших глаз,
О житье минувшем сбивчивый рассказ.
По лесу бродили часто мы вдвоем;
Старику там каждый кустик был знаком.
Знал он, где какая птичка гнезда вьет,
Просеки, тропинки знал наперечет.
А какой охотник был до соловьев!
Всю-то ночь, казалось, слушать он готов,
Как в зеленой чаще песни их звучат;
И еще любил он маленьких ребят.
На своем крылечке сидя, каждый день
Ждет, бывало, деток он из деревень.
Много их сбегалось к деду вечерком;
Щебетали, словно птички перед сном:
«Дедушка, голубчик, сделай мне свисток».
«Дедушка, найди мне беленький грибок».
«Ты хотел мне нынче сказку рассказать».
«Посулил ты белку, дедушка, поймать».
— Ладно, ладно, детки, дайте только срок,
Будет вам и белка, будет и свисток!
И, смеясь, рукою дряхлой гладил он
Детские головки, белые, как лен.
Ждал поры весенней с нетерпеньем я:
Думал, вот приеду снова в те края
И отправлюсь к другу старому скорей.
Он навстречу выйдет с трубочкой своей.
И начнет о сельских новостях болтать.
По лесу бродить с ним будем мы опять.
Слушая, как в чаще свищут соловьи...
Но, увы! желанья не сбылись мои.
Как с деревьев падать начал лист сухой,
Смерть подкралась к деду тихою стопой.
Одинок угас он в домике своем,
И горюют детки больше всех по нем.
«Кто поймает белку, сделает свисток?»
Долго будет мил им добрый старичок.
И где спит теперь он непробудным сном,
Часто голоса их слышны вечерком...
Ты, Вяземский, хитрец, хотя ты и поэт!
Проблему, что в тебе ни крошки дара нет,
Ты вздумал доказать посланьем,
В котором, на беду, стих каждый заклеймен
Высоким дарованьем!
Притворство в сторону! знай, друг, что осужден
Ты своенравными богами
На свете жить и умереть с стихами,
Так точно, как орел над тучами летать,
Как благородный конь кипеть пред знаменами,
Как роза на лугу весной благоухать!
Сноси ж без ропота богов определенье!
Не мысли почитать успех за оболыценье
И содрогаться от похвал!
Хвала друзей — поэту вдохновенье!
Хвала невежд — бряцающий кимвал!
Страшися, мой певец, не смелости, но лени!
Под маской робости не скроешь ты свой дар;
А тлеющий в твоей груди священный жар
Сильнее, чем друзей и похвалы и пени!
Пиши, когда писать внушает Аполлон!
К святилищу, где скрыт его незримый трон,
Известно нам, ведут бесчисленны дороги;
Прямая же одна!
И только тех очам она, мой друг, видна,
Которых колыбель парнасским лавром боги
Благоволили в час рожденья осенить!
На славном сем пути певца встречает Гений;
И, весел посреди божественных явлений,
Он с беззаботностью младенческой идет,
Куда рукой неодолимой,
Невидимый толпе, его лишь сердцу зримый.
Крылатый проводник влечет!
Блажен, когда, ступив на путь, он за собою
Покинул гордости угрюмой суеты
И славолюбия убийственны мечты!
Тогда с свободною и ясною душою
Наследие свое, великолепный свет,
Он быстро на крылах могущих облетает
И, вдохновенный, восклицает,
Повсюду зря красу и благо: я поэт!
Но горе, горе тем, на коих Эвмениды,
За преступленья их отцов,
Наслали Фурию стихов!
Для них страшилищи и Феб и Аониды!
И визг карающих свистков
Во сне и наяву их робкий слух терзает!
Их жребий — петь назло суровых к ним судей!
Чем громозвучней смех, тем струны их звучней,
И лира, наконец, к перстам их прирастает!
До Леты гонит их свирепый Аполлон;
Но и забвения река их не спасает!
И на брегу ее, сквозь тяжкий смерти сон,
Их тени борются с бесплотными свистками!
Но, друг, не для тебя сей бедственный удел!
Природой научен, ты верный путь обрел!
Летай неробкими перстами
По очарованным струнам
И музы не страшись! В нерукотворный храм
Стезей цветущею, но скрытою от света
Она ведет поэта.
Лишь бы любовью красоты
И славой чистою душа в нас пламенела,
Лишь бы, минутное отринув, с высоты
Она к бессмертному летела —
И муза счастия богиней будет нам!
Пускай слепцы ползут по праху к похвалам,
Венцов презренных ищут в прахе
И, славу позабыв, бледнеют в низком страхе,
Чтобы прелестница-хвала,
Как облако, из их объятий не ушла!
Им вечно не узнать тех чистых наслаждений,
Которые дает нам бескорыстный Гений,
Природы властелин,
Парящий посреди безбрежного пучин,
Красы верховной созерцатель
И в чудном мире сем чудесного создатель!
Мой друг, святых добра законов толкователь,
Поэт, на свете сем — всех добрых семьянин!
И сладкою мечтой потомства оживленный…
Но нет! потомство не мечта!
Не мни, чтоб для меня в дали его священной
Одних лишь почестей блистала суета!
Пускай правдивый суд потомством раздается,
Ему внимать наш прах во гробе не проснется,
Не прикоснется он к бесчувственным костям!
Потомство говорит, мой друг, одним гробам;
Хвалы ж его в гробах почиющим невнятны!
Но в жизни мысль о нем нам спутник
благодатный!
Надежда сердцем жить в веках,
Надежда сладкая — она не заблужденье;
Пускай покроет лиру прах —
В сем прахе не умолкнет пенье
Душой бессмертной полных струн!
Наш гений будет, вечно юн,
Неутомимыми крылами
Парить над дряхлыми племен и царств гробами;
И будет пламень, в нас горевший, согревать
Жар славы, благости и смелых помышлений
В сердцах грядущих поколений;
Сих уз ни Крон, ни смерть не властны
разорвать!
Пускай, пускай придет пустынный ветр свистать
Над нашею с землей сровнявшейся могилой —
Что счастием для нас в минутной жизни было,
То будет счастием для близких нам сердец
И долго после нас; грядущих лет певец
От лиры воспылает нашей;
Внимая умиленно ей,
Страдалец подойдет смелей
К своей ужасной, горькой чаше
И волю промысла, смирясь, благословит;
Сын славы закипит,
Ее послышав, бранью
И праздный меч сожмет нетерпеливой дланью…
Давно в развалинах Сабинский уголок,
И веки уж над ним толпою пролетели —
Но струны Флакковы еще не онемели!
И, мнится, не забыл их звука тот поток
С одушевленными струями,
Еще шумящий там, где дружными ветвями
В кудрявые венцы сплелися древеса!
Там под вечер, когда невидимо роса
С роскошной свежестью на землю упадает
И мирты спящие Селена осребряет,
Дриад стыдливых хоровод
Кружится по цветам, и тень их пролетает
По зыбкому зерцалу вод!
Нередко в тихий час, как солнце на закате
Лиет румяный блеск на море вдалеке
И мирты темные дрожат при ветерке,
На ярком отражаясь злате, -
Вдруг разливается как будто тихий звон,
И ветерок и струй журчанье утихает,
Как бы незримый Аполлон
Полетом легким пролетает —
И путник, погружен в унылость, слышит глас:
«О смертный! жизнь стрелою мчится!
Лови, лови летящий час!
Он, улетев, не возвратится».