Я — убежавший царь;
Я — сумасшедший гений…
Я, в гаснущую гарь
Упавши на колени, —
Всё тем же дураком
Над срывом каменистым
Кидался колпаком
С заливистым присвистом;
Влез на трухлявый столп
В лугах, зарей взогненных;
И ждал народных толп
Коленопреклоненных.
Но вышли на луга,
В зубах сжимая розы,
Мне опустив рога,
Испуганные козы.
В хмуреющую синь
Под бредящим провидцем —
Проблеяли: «Аминь!»
Пристукнули копытцем.
Прекрасно быть безумным, ужасно сумасшедшим,
Одно — в Раю быть светлом, другое — в Ад нисшедшим.
О, грозное возмездье минутных заблуждений:
Быть в царстве темных духов, кричащих привидений.
Отверженные лики чудовищных созданий
Страшней, чем-то, что страшно, страшнее всех страданий.
Сознание, что Время упало и не встанет,
Сжимает мертвой петлей, и ранит сердце, ранит.
И нет конца мученьям, и все кругом отвратно.
О, ужас приговора: «Навеки! Безвозвратно!»Год написания: без даты
Чтоб меня не увидел никто,
На прогулках я прячусь, как трус,
Приподняв воротник у пальто
И на брови надвинув картуз.Я встречаю нагие тела,
Посинелые в рыхлом снегу,
Я минуты убийств стерегу
И смеюсь беспощадно с угла.Я спускаюсь к реке. Под мостом
Выбираю угрюмый сугроб.
И могилу копаю я в нём,
И ложусь в приготовленный гроб.Загорается дом… и другой…
Вот весь город пылает в огне…
Но любуюсь на блеск дорогой
Только я — в ледяной тишине.А потом, отряхнувши пальто,
Принадвинув картуз на глаза,
Я бегу в неживые леса…
И не гонится сзади никто!
Каждый день под окошком он заводит шарманку.
Монотонно и сонно он поет об одном.
Плачет старое небо, мочит дождь обезьянку,
Пожилую актрису с утомленным лицом.
Ты усталый паяц, ты смешной балаганщик,
С обнаженной душой ты не знаешь стыда.
Замолчи, замолчи, замолчи, сумасшедший шарманщик,
Мои песни мне надо забыть навсегда, навсегда!
Мчится бешеный шар и летит в бесконечность,
И смешные букашки облепили его,
Бьются, вьются, жужжат, и с расчетом на вечность
Исчезают, как дым, не узнав ничего.
А высоко вверху Время — старый обманщик,
Как пылинки с цветов, с них сдувает года…
Замолчи, замолчи, замолчи, сумасшедший шарманщик,
Этой песни нам лучше не знать никогда, никогда!
Мы — осенние листья, нас бурей сорвало.
Нас всё гонят и гонят ветров табуны.
Кто же нас успокоит, бесконечно усталых,
Кто укажет нам путь в это царство весны?
Будет это пророк или просто обманщик,
И в какой только рай нас погонят тогда?..
Замолчи, замолчи, замолчи, сумасшедший шарманщик,
Эту песнь мы не сможем забыть никогда, никогда!
Черная жаба на белой земле
Следит неутомно за мной во мгле
Глазами огромней ее головы.
Жабьи глаза обокрали меня,
Когда на закате печального дня
В дали я глянула сверху травы…
Брат мой? — Лгунишка какой-то — мой брат.
Скалит он зубы, в зубах же — мука,
Сложены накрест нога и рука,
Вертятся, кружатся в жуткий закат.
Ветер летит,
Ветер вертит
Старую мельницу давних обид.
Этот вот? Этот — двоюродный брат,
Жадно глотает вино
И Солнце пьянеет, — в окно
Хлещет багровый закат.
Я замечала: он спит в погребу
С трупом в гробу.
Для ребятишек — запас:
Стертый голыш, камешок;
А для копеек — у нас
Вшивый мешок.
Мы, сумасшедшие, в дряхлой усадьбе
На свадьбе;
И лунные полосы светят в тоске
Трем сумасшедшим на стылом песке.
Когда прохожу
по долине росистой,
меня, как ребенка,
смешит роса.
Цветы
приоткрывают
ресницы,
к моим глазам
обращают глаза.
Я вижу
движение каждого пестика,
различаю границу
утра и дня.
Ветер,
подай мне цветок персика,
травой и листьями
осыпь меня!
Я,
эти цветы нашедшая,
хочу,
чтоб они из земли вылезали.
И как сумасшедшая —
о, сумасшедшая —
хохочет трава
с растрепанными волосами.
Деревья сняли
свои драгоценности
и левой пригоршней
меня забросали.
Вот драгоценности —
все они в целости.
Деревья,
вы понимаете сами.
Я тоже,
я тоже сошла с ума.
Всего мне мало,
и все мне мал (!
Хохочет,
хохочет —
не я сама! —
хохочет,
хохочет сердце мое!
И ты
на исходе этого дня
листьями и травою прогоркшее
осыпь меня,
да, осыпь меня,
но только правой пригоршней!
Кто говорит, что я с ума сошел?!
Напротив… — я гостям радешенек… Садитесь!..
Как это вам не грех! неужели я зол!
Не укушу — чего боитесь!
Давило голову — в груди лежал свинец…
Глаза мои горят — но я давно не плачу —
Я все скрывал от вас… Внимайте! наконец
Я разрешил мою задачу!..
Да, господа! мир обновлен. — Века
К благословенному придвинули нас веку.
Вам скажет всякая приказная строка,
Что счастье нужно человеку. —
Народы поднялись и обнажили меч,
Но образумились и обнялись как братья.
Гербы и знамена — все надо было сжечь,
Чтоб только снять печать проклятья.
Настало царствие небесное — светло —
Просторно… — На земле нет ни одной столицы,
Тиранов также нет — и все как сон прошло:
Рабы, оковы и темницы —
Науки царствуют — виденья отошли,
Одни безумцы ими одержимы…
Чу! слышите — поют со всех концов земли
Невидимые херувимы.
Ликуйте! вечную приветствуйте весну!
Свободы райской гимн из сердца так и рвется —
И я тянусь, тянусь, как луч, в одну струну —
Что, если сердце оборвется!..
Стих
не перещеголяет едкий
едкость простой
правдивой заметки.
Здесь,
чтоб жизнь была веселей,
чтоб роскошь
барскую
видели —
строит
для опер
театр на селе
компания
сумасшедших строителей.
Там
у зодчих
мозги худосочие
или пьяны
до десятого взвода —
с места на место
эти зодчие
перетаскивают
тушу завода.
У третьих
башка
пониже спинки —
никакого
удержу нету!
Вроде
вербной
резиновой свинки —
сжимают и раздувают смету.
Четвертые
построили
не магазин, а храм…
выше ушей
залезли в долги…
И вдруг,
как смерчем,
прошло по верхам,
давя
рабочих,
летят потолки.
Словом,
счесть
чудеса безобразий —
не сможет
и кодекса
уголовный том.
Куда вам строить?!
Постройте разве
сами
себе
сумасшедший дом.
От учения уставши,
Наконец пришел к себе,
И все книги побросавши,
Растянулся на софе.
Прочитать хотел Рамбаха,
Чтоб немного отдохнуть,
Но игранье Зегельбаха
Приказало мне заснуть.Я заснул, но мне приснился,
Други, пречудесный сон:
Предо мной будто явился
Наш приятель Петерсон.«Долго ль, — он сказал, — лениться,
Нежиться по пустякам.
Вечер славный! и пройтиться
Непременно должно нам!» — Делать нечего! согласен,
Но куда же мы пойдем?
«Левенштернов сад прекрасен!
Там мы, может быть, найдем»…— Понимаю! — мы пустились,
Но, о ужас! Что ж потом
Вместо сада нам явилось:
Боже! сумасшедших дом! В Юрьеве дом сумасшедших?
Вот и надпись! Ну, прочтем:
«Пристань для умов отцветших».
Не налево ли кругом?
Чтоб каким-нибудь случаем
В пристань нас не занесло!»
— Нет, зайдем; авось, узнаем
Из знакомых кой-кого! Мы вошли в огромну залу
О шести больших дверях;
Надпись каждой объявляла
О живущих там гостях.
Первый тут отдел поэтам,
А второй — профессорам!
Остановимся на этом;
Прежде к ним пойдем… а там, Если станет нам охоты,
И других мы посетим:
От своей давясь перхоты,
И чахоткой одержим,
Вот Паррот многоученый
С бюстом Невтона сидит,
То целует, то взбешенный,
С гневом на него глядит.«Все равно, — он восклицает, -
Что Паррот и что Невтон.
Славен он, — все уверяют,
Но кому ж он одолжен?
Быть великим я позволил,
Чрез меня он и велик:
Он мою прочесть изволил
«Theoretische Physik».Вот наш Эверс: пред картиной
Гнев его являет вид;
С толстою сидит дубиной
И кому-то в ней грозит.
Я взглянул: с брегов Балтийских
Рюрик с братьями спешит
Скипетр взять князей российских
Над славянами княжить.
Эверс крикнул:
«То докажет пусть дубина,
Что везде я так нашел».
И давай тузить геройски
И картину, и князей,
К берегам чтоб Черноморским
Князь шел с братьею своей…
Дорогая передача!
Во субботу, чуть не плача,
Вся Канатчикова дача
К телевизору рвалась.
Вместо чтоб поесть, помыться,
Там это, уколоться и забыться,
Вся безумная больница
У экранов собралась.
Говорил, ломая руки,
Краснобай и баламут
Про бессилие науки
Перед тайною Бермуд.
Все мозги разбил на части,
Все извилины заплёл —
И канатчиковы власти
Колют нам второй укол.
Уважаемый редактор!
Может, лучше — про реактор?
Там, про любимый лунный трактор?
Ведь нельзя же! — год подряд
То тарелками пугают —
Дескать, подлые, летают,
То у вас собаки лают,
То руины говорят!
Мы кое в чём поднаторели:
Мы тарелки бьём весь год —
Мы на них уже собаку съели,
Если повар нам не врёт.
А медикаментов груды
Мы — в унитаз, кто не дурак.
Это жизнь! И вдруг — Бермуды!
Вот те раз! Нельзя же так!
Мы не сделали скандала —
Нам вождя недоставало:
Настоящих буйных мало —
Вот и нету вожаков.
Но на происки и бредни
Сети есть у нас и бредни —
И не испортят нам обедни
Злые происки врагов!
Это их худые черти
Мутят воду во пруду,
Это всё придумал Черчилль
В восемнадцатом году!
Мы про взрывы, про пожары
Сочинили ноту ТАСС…
Но примчались санитары
И зафиксировали нас.
Тех, кто был особо боек,
Прикрутили к спинкам коек —
Бился в пене параноик,
Как ведьмак на шабаше:
«Развяжите полотенцы,
Иноверы, изуверцы, —
Нам бермуторно на сердце
И бермудно на душе!»
Сорок душ посменно воют,
Раскалились добела —
Во как сильно беспокоят
Треугольные дела!
Все почти с ума свихнулись —
Даже кто безумен был,
И тогда главврач Маргулис
Телевизор запретил.
Вон он, змей, в окне маячит —
За спиною штепсель прячет,
Подал знак кому-то — значит
Фельдшер вырвет провода.
И что ж, нам осталось уколоться,
И упасть на дно колодца,
И там пропасть, на дне колодца,
Как в Бермудах, навсегда.
Ну, а завтра спросят дети,
Навещая нас с утра:
«Папы, что сказали эти
Кандидаты в доктора?»
Мы откроем нашим чадам
Правду — им не всё равно,
Мы скажем: «Удивительное рядом,
Но оно запрещено!»
Вон дантист-надомник Рудик —
У его приёмник «грюндиг»,
Он его ночами крутит —
Ловит, контра, ФРГ.
Он там был купцом по шмуткам
И подвинулся рассудком —
И к нам попал в волненье жутком
И с номерочком на ноге.
Он прибежал, взволнован крайне,
И сообщеньем нас потряс,
Будто наш научный лайнер
В треугольнике погряз:
Сгинул, топливо истратив,
Прям распался на куски,
И двух безумных наших братьев
Подобрали рыбаки.
Те, кто выжил в катаклизме,
Пребывают в пессимизме,
Их вчера в стеклянной призме
К нам в больницу привезли,
И один из них, механик,
Рассказал, сбежав от нянек,
Что Бермудский многогранник —
Незакрытый пуп Земли.
«Что там было? Как ты спасся?» —
Каждый лез и приставал,
Но механик только трясся
И чинарики стрелял.
Он то плакал, то смеялся,
То щетинился как ёж —
Он над нами издевался…
Ну сумасшедший — что возьмёшь!
Взвился бывший алкоголик —
Матерщинник и крамольник:
«Надо выпить треугольник!
На троих его! Даёшь!»
Разошёлся — так и сыпет:
«Треугольник будет выпит!
Будь он параллелепипед,
Будь он круг, едрена вошь!»
Больно бьют по нашим душам
«Голоса» за тыщи миль.
Мы зря Америку не глушим,
Ой, зря не давим Израиль:
Всей своей враждебной сутью
Подрывают и вредят —
Кормят, поят нас бермутью
Про таинственный квадрат!
Лектора из передачи
(Те, кто так или иначе
Говорят про неудачи
И нервируют народ),
Нас берите, обречённых, —
Треугольник вас, учёных,
Превратит в умалишённых,
Ну, а нас — наоборот.
Пусть безумная идея —
Вы не рубайте сгоряча.
Вызывайте нас скорее
Через гада главврача!
С уваженьем… Дата. Подпись.
Отвечайте нам, а то,
Если вы не отзовётесь,
Мы напишем… в «Спортлото»!
Садитесь, я вам рад. Откиньте всякий страх
И можете держать себя свободно,
Я разрешаю вам. Вы знаете, на днях
Я королем был избран всенародно,
Но это все равно. Смущают мысль мою
Все эти почести, приветствия, поклоны…
Я день и ночь пишу законы
Для счастья подданных и очень устаю.
Как вам моя понравилась столица?
Вы из далеких стран? А впрочем, ваши лица
Напоминают мне знакомые черты
Как будто я встречал, имен еще не зная,
Вас где-то, там, давно…
Ах, Маша, это ты?
О милая моя, родная, дорогая!
Ну, обними меня, как счастлив я, как рад!
И Коля… здравствуй, милый брат!
Вы не поверите, как хорошо мне с вами,
Как мне легко теперь! Но что с тобой, Мари?
Как ты осунулась… страдаешь все глазами?
Садись ко мне поближе, говори,
Что наша Оля? Все растет? Здорова?
О, Господи! Что дал бы я, чтоб снова
Расцеловать ее, прижать к моей груди…
Ты приведешь ее?… Нет, нет, не приводи!
Расплачется, пожалуй, не узнает,
Как, помнишь, было раз… А ты теперь о чем
Рыдаешь? Перестань! Ты видишь, молодцом
Я стал совсем, и доктор уверяет,
Что это легкий рецидив,
Что скоро все пройдет, что нужно лишь терпенье…
О да, я терпелив, я очень терпелив,
Но все-таки… за что? В чем наше преступленье?…
Что дед мой болен был, что болен был отец,
Что этим призраком меня пугали с детства, —
Так что ж из этого? Я мог же, наконец,
Не получить проклятого наследства!…
Так много лет прошло, и жили мы с тобой
Так дружно, хорошо, и все нам улыбалось…
Как это началось? Да, летом, в сильный зной,
Мы рвали васильки, и вдруг мне показалось…
Да, васильки, васильки…
Много мелькало их в поле…
Помнишь, до самой реки
Мы их сбирали для Оли.
Олечка бросит цветок
В реку, головку наклонит…
«Папа, — кричит, — василек
Мой поплывет, не утонет?!»
Я ее на́ руки брал,
В глазки смотрел голубые,
Ножки ее целовал,
Бледные ножки, худые.
Как эти дни далеки…
Долго ль томиться я буду?
Все васильки, васильки,
Красные, желтые всюду…
Видишь, торчат на стене,
Слышишь, сбегают по крыше,
Вот подползают ко мне,
Лезут все выше и выше…
Слышишь, смеются они…
Боже, за что эти муки?
Маша, спаси, отгони,
Крепче сожми мои руки!
Поздно! Вошли, ворвались,
Стали стеной между нами,
В голову так и впились,
Колют ее лепестками.
Рвется вся грудь от тоски…
Боже! куда мне деваться?
Все васильки, васильки…
Как они смеют смеяться?
Однако что же вы сидите предо мной?
Как смеете смотреть вы дерзкими глазами?
Вы избалованы моею добротой,
Но все же я король, и я расправлюсь с вами!
Довольно вам держать меня в плену, в тюрьме!
Для этого меня безумным вы признали…
Так я вам докажу, что я в своем уме:
Ты мне жена, а ты — ты брат ее… Что, взяли?
Я справедлив, но строг. Ты будешь казнена.
Что, не понравилось? Бледнеешь от боязни?
Что делать, милая, недаром вся страна
Давно уж требует твоей позорной казни!
Но, впрочем, может быть, смягчу я приговор
И благости пример подам родному краю.
Я не за казни, нет, все эти казни — вздор.
Я взвешу, посмотрю, подумаю… не знаю…
Эй, стража, люди, кто-нибудь!
Гони их в шею всех, мне надо
Быть одному… Вперед же не забудь:
Сюда никто не входит без доклада.
Опять сижу, очерченный кругами
Чешуйчатых широкобоких слов.
Они поплескивают над стихами
Павлиньим опереньем плавников.
Они летят по воздуху лещами,
Ложатся набок, изогнув хребты.
И в тесноте, заставленной вещами,
Мерцают красноватые хвосты.
Я их ловлю, увертливых и скользких,
Распластываю и кладу в тетрадь –
Калужских, вологодских и подольских,
Умеющих по-рыбьи трепетать.
И, как в ряды, укладывая в строки,
Я трудно жду, чтоб ожили стихи,
Чтоб в буйном плеске слов широкобоких
Закликали лихие петухи.
Я трудно жду. Надеюсь, жду, страдаю,
Но что за прок в страдальчестве моем?
Слова-лещи, какое ни поймаю,
Скрутившись ледяным полукольцом,
Сейчас же мрут. И меркнут двоеточья
То желтоватых, то багряных глаз.
Тетрадь молчит. А в сердце входят ночи,
И я сижу средь мертвых слов и фраз…
Уж третий год, как я, рыбак бессонный,
Отказываясь от всего, чем жил,
В каморке, словно в озере зеленом,
Ловлю слова, исполненные сил.
Уж третий год, освистан и охаян,
Упрямый, сумасшедший и глухой,
Я жду, чтоб сумасшедшая, глухая
Тетрадь заговорила бы со мной.
И вот сижу с лицом желтее воска,
Подвижничеством занят, как всегда.
А за окном – Москва и отголоски
Веселого московского труда.
А за окном раскидистые вязы
Карабкаются в небо, и по ним
Хвостатые, окутанные газом,
Сбегают звезды в неподвижный дым.
И голенастые, в папахах черных –
Почти что стоэтажной высоты –
Вдоль набережной, как отряд дозорных,
Идут деревья сторожить мосты.
Они идут рядами через площадь
В каких-то облаках пороховых…
И вдруг –
от ветра форточка полощет.
Оглядываюсь:
меловой, как мощи,
Шасть от обойных пестрых заковык,
В одном белье, ключицы выпирают,
Костистый, бестелесный, как Кощей, –
Такие не живут, а умирают, –
Поэт Некрасов в комнате моей.
Покачивая жидкою бородкой,
Он возникает за моим плечом.
А я, как горький пьяница над водкой,
Клонюсь над неудачливым стихом.
И, выкатив кадык остроугольный,
Через мое плечо, уныл и строг,
Он тянется за лампою настольной,
Чтоб разглядеть собранье мертвых строк.
Он смотрит на раскрытую тетрадку,
Где ни одна строка не запоет.
И вижу я презрительную складку,
Кривящую его печальный рот.
И, от тетрадки поднимая брови,
Как бы поняв ее ночную глубь,
В мои глаза, спокойный и суровый,
Он смотрит и не размыкает губ.
И сердце, всполошившись перепелкой,
Вдруг чувствует, как тесно и темно
В ребристой клетке, где стучать без толку
Ему, быть может, долго суждено.
И кровь разгоряченною волною
Спешит к вискам и обжигает их.
И густоперой хищной чернотою
Ночь кружится среди стихов и книг.
И гулко, об пол грохнув табуретом,
Я падаю – и вижу над собой
Полупрозрачное лицо поэта
С протянутой зовущею рукой.
Я вижу, как худой и длинный палец,
Вытягиваясь поперек стены,
Сквозь комнату, где тени расплясались,
Плывет ко мне из черной глубины.
И лба касается. И хриплый голос
Скрипит, как напружиненный смычок:
"Так неужели не перемололось
Твое терпенье в мелкий порошок?
Так неужели, недоумевая,
Ты до сих пор еще не разобрал,
Что только жизнь, горячая, густая,
Слова приносит, как девятый вал?
Слова мертвы, когда затворник пишет.
Другого обясненья не ищи!
Лишь за окном толкаются и дышат
И раскрывают жабры, как лещи.
Пора оставить дикое занятье –
Копить обиды, дуться на года.
Пора разбить окно, чтоб над тетрадью
Жизнь хлынула потоком, как вода.
Чтоб в тесноте, заставленной вещами,
Плеща, играя, понеслись слова!
Вставай, идем! Совсем не за горами,
А за окном высокая Москва.
Вставай, идем!"
И, разрывая в клочья
Тетрадь,
встаю…
И
Мир прежде был велик - как эта жажда знанья,
Когда так молода еще была мечта.
Он был необозрим в надеждах ожиданья!
И в памяти моей - какая нищета!
Мы сели на корабль озлобленной гурьбою,
И с горечью страстей, и с пламенем в мозгах,
Наш взор приворожен к размерному прибою,
Бессмертные - плывем. И тесно в берегах.
Одни довольны плыть и с родиной расстаться,
Стряхнуть позор обид, проклятье очага.
Другой от женских глаз не в силах оторваться,
Дурман преодолеть коварного врага.
Цирцеи их в скотов едва не обратили;
Им нужен холод льда, и ливни всех небес,
И южные лучи их жгли б и золотили,
Чтоб поцелуев след хоть медленно исчез.
Но истинный пловец без цели в даль стремится.
Беспечен, как шаров воздушных перелет.
И никогда судьбе его не измениться,
И вечно он твердит - вперед! всегда вперед!
Желания его бесформенны, как тучи.
И все мечтает он, как мальчик о боях,
О новых чудесах, безвестных и могучих,
И смертному уму - неведомых краях!
ИИ
Увы, повсюду круг! Во всех передвиженьях
Мы кружим, как слепцы. Ребяческой юлой
Нас Любопытства Зуд вращает в снах и бденьях,
И в звездных небесах маячит кто-то злой.
Как странен наш удел: переменяя место,
Неуловима цель - и всюду заблестит!
Напрасно человек, в надеждах, как невеста,
Чтоб обрести покой - неудержимо мчит!
Душа! - ты смелый бриг, в Икарию ушедший:
На палубе стоим, в туманы взор вперив.
Вдруг с мачты долетит нам голос сумасшедший -
«И слава… и любовь»!.. Проклятье! - это риф.
В новооткрытый рай земного наслажденья
Его преобразил ликующий матрос.
Потухли на заре прикрасы наважденья
И Эльдорадо нет… И мчимся на утес.
Ты грезой обольстил несбыточных Америк…
Но надо ли тебя, пьянчуга, заковать,
И бросить в океан за ложь твоих истерик,
Чтоб восхищенный бред - не обманул опять?
Так, о пирах царей мечтая беспрестанно,
Ногами месит грязь измученный бедняк;
И капуанский пир он видит взглядом пьяным
Там, где нагар свечи коптит пустой чердак.
ИИИ
Чудные моряки! как много гордых знаний
В бездонности морской глубоких ваших глаз.
Откройте нам ларцы своих воспоминаний,
Сокровища из звезд, горящих, как алмаз.
Мы странствовать хотим в одном воображеньи!
Как полотно - тоской напряжены умы.
Пусть страны промелькнут - хотя бы в отраженьи,
Развеселит рассказ невольников тюрьмы.
Что увидали вы?
ИV
«Нездешние созвездья,
Тревоги на морях, и красные пески.
Но, как в родной земле, неясное возмездье
Преследовало нас дыханием тоски.
Торжественны лучи над водами Бенгала.
Торжественны лучи — и в славе города.
И опалили нас, и сердце запылало,
И в небе затонуть хотелось навсегда.
И никогда земля узорчатою сказкой,
Сокровища раджей, и башни городов,
Сердца не обожгли такой глубокой лаской,
Как смутные зубцы случайных облаков.
Желанье! — ты растешь, таинственное семя,
И каждый сладкий миг поит водой живой.
Чем дальше в глубину корней кустится племя,
Тем выше к небесам зеленой головой.
Всегда ли, дивный ствол, расти тебе? Высоко,
Прямей, чем кипарис? Однако, и для вас,
Для любопытных глаз — мы с запада, востока,
Дневник приберегли и припасли рассказ.
Над брошенными ниц — кумир слонообразный.
Престолы в письменах брилльянтовых лучей.
Испещрены резьбой дворцы разнообразно -
Недостижимый сон для здешних богачей.
Блистания одежд — глазам обвороженье.
Окрашенных зубов смеется черный ряд,
И укротитель змей в своем изнеможеньи».
V
Что дальше? что еще? - опять проговорят…
VИ
«Младенческий вопрос! Всемирного обзора
Хотите знать итог — возможно ли забыть,
Как надоела нам, в извилинах узора,
Бессмертного греха мелькающая нить:
Тщеславная раба тупого властелина -
Влюбленная в себя без смеха и стыда.
Своею же рабой окованный мужчина
И волк, и нечистот зловонная вода.
Злорадствует палач. Страданье плачет кровью.
Бесстыдные пиры с приправой свежих ран.
Народы под хлыстом с бессмысленной любовью;
Господством пресыщен — безумствует тиран.
Религий целый ряд. На небе ищут счастья
Однообразьем слов обетованных книг.
Святой бичует плоть; но то же сладострастье
Под пряжей власяниц и ржавчиной вериг.
Рассудком возгордясь, как прежде опьяненный,
Проговорится вдруг болтливый человек,
Вдруг закричит Творцу в горячке исступленной:
«Подобие мое! — будь проклято вовек!»
Да тот, кто поумней, бежит людского стада
И в сумасшедший мир пускается храбрец,
Где опиум — его отрава и отрада!
Наш перечень теперь подробен, наконец?»
VИИ
Из долгого пути выносишь горечь знанья!
Сегодня и вчера, и завтра - те же сны.
Однообразен свет. Ручьи существованья
В песчаных берегах ленивы и грустны.
Остаться? Уходить? Останься, если можешь.
А надо - уходи. И вот - один притих:
Он знает - суетой печали перемножишь,
Тоску… Но обуял другого странный стих,
Неистовый пророк - он не угомонится…
А Время по пятам - и мчится Вечный Жид.
Иной в родной дыре сумеет насладиться,
Ужасного врага, играя, победит.
Но мы разединим тенета Великана,
Опять умчимся в путь, как мчалися в Китай,
Когда нас схватит Смерть веревкою аркана
И горло защемит, как будто невзначай.
Кромешные моря - и плещутся туманно.
Мы весело плывем, как путник молодой,
Прислушайтесь - поют пленительно, печально,
Незримо голоса: «Голодною душой
Скорей, скорей сюда! Здесь лотос благовонный,
Здесь сердце утолят волшебные плоды;
Стоят, напоены прохладой полусонной,
В полуденной красе заветные сады».
По звуку голосов мы узнаем виденье.
Мерещатся друзья, зовут наперерыв.
«Ты на моих руках найдешь успокоенье!» -
Из позабытых уст доносится призыв.
VИИИ
Смерть, старый капитан! нам все кругом постыло!
Поднимем якорь, Смерть, в доверьи к парусам!
Печален небосклон и море как чернила,
Полны лучей сердца, ты знаешь это сам!
Чтоб силы возбудить, пролей хоть каплю яда!
Огонь сжигает мозг, и лучше потонуть.
Пусть бездна эта рай или пучины ада?
Желанная страна и новый, новый путь!
Я платил за твои капризы, не запрещал ничего.
Дик! Твой отец умирает, ты выслушать должен его.
Доктора говорят — две недели. Врут твои доктора,
Завтра утром меня не будет… и… скажи, чтоб вышла сестра.
Не видывал смерти, Дикки? Учись, как кончаем мы,
Тебе нечего будет вспомнить на пороге вечной тьмы.
Кроме судов, и завода, и верфей, и десятин,
Я создал себя и мильоны, но я проклят — ты мне не сын!
Капитан в двадцать два года, в двадцать три женат,
Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.
Пять десятков средь них я прожил и сражался немало лет,
И вот я, сэр Антони Глостер, умираю — баронет!
Я бывал у его высочества, в газетах была статья:
«Один из властителей рынка» — ты слышишь, Дик, это — я!
Я начал не с просьб и жалоб. Я смело взялся за труд.
Я хватался за случай, и это — удачей теперь зовут.
Что за судами я правил! Гниль и на щели щель!
Как было приказано, точно, я топил и сажал их на мель.
Жратва, от которой шалеют! С командой не совладать!
И жирный куш страховки, чтоб рейса риск оправдать.
Другие, те не решались — мол, жизнь у нас одна.
(Они у меня шкиперами.) Я шел, и со мной жена.
Женатый в двадцать три года, и передышки ни дня,
А мать твоя деньги копила, выводила в люди меня.
Я гордился, что стал капитаном, но матери было видней,
Она хваталась за случай, я следовал слепо за ней.
Она уломала взять денег, рассчитан был каждый шаг,
Мы купили дешевых акций и подняли собственный флаг.
В долг забирали уголь, нам нечего было есть,
«Красный бык» был наш первый клипер, теперь их тридцать шесть!
То было клиперов время, блестящие были дела,
Но в Макассарском проливе Мэри моя умерла.
У Малого Патерностера спит она в синей воде,
На глубине в сто футов. Я отметил на карте — где.
Нашим собственным было судно, на котором скончалась она,
И звалось в честь нее «Мэри Глостер»: я молод был в те времена.
Я запил, минуя Яву, и чуть не разбился у скал,
Но мне твоя мать явилась — в рот спиртного с тех пор я не брал.
Я цепко держался за дело, не покладая рук,
Копил (так она велела), а пили другие вокруг.
Я в Лондоне встретил Мак-Кулло (пятьсот было в кассе моей),
Основали сталелитейный — три кузницы, двадцать людей.
Дешевый ремонт дешевки. Я платил, и дело росло,
Патент на станок приобрел я, и здесь мне опять повезло,
Я сказал: «Нам выйдет дешевле, если сделает их наш завод»,
Но Мак-Кулло на разговоры потратил почти что год.
Пароходства как раз рождались — работа пошла сама,
Котлы мы ставили прочно, машины были — дома!
Мак-Кулло хотел, чтоб в каютах были мрамор и всякий там клен,
Брюссельский и утрехтский бархат, ванны и общий салон,
Водопроводы в клозетах и слишком легкий каркас,
Но он умер в шестидесятых, а я — умираю сейчас…
Я знал — шла стройка «Байфлита», — я знал уже в те времена
(Они возились с железом), я знал — только сталь годна
И сталь себя оправдала. И мы спустили тогда,
За шиворот взяв торговлю, девятиузловые суда.
Мне задавали вопросы, по Писанью был мой ответ:
«Тако да воссияет перед людьми ваш свет».
В чем могли, они подражали, но им мыслей моих не украсть —
Я их всех позади оставил потеть и списывать всласть.
Пошли на броню контракты, здесь был Мак-Кулло силен,
Он был мастер в литейном деле, но лучше, что умер он.
Я прочел все его заметки, их понял бы новичок,
И я не дурак, чтоб не кончить там, где мне дан толчок.
(Помню, вдова сердилась.) А я чертежи разобрал.
Шестьдесят процентов, не меньше, приносил мне прокатный вал.
Шестьдесят процентов с браковкой, вдвое больше, чем дало б литье,
Четверть мильона кредита — и все это будет твое.
Мне казалось — но это неважно, — что ты очень походишь на мать,
Но тебе уже скоро сорок, и тебя я успел узнать.
Харроу и Тринити-колледж. А надо б отправить в моря!
Я дал тебе воспитанье, и дал его, вижу, зря
Тому, что казалось мне нужным, ты вовсе не был рад,
И то, что зовешь ты жизнью, я называю — разврат.
Гравюры, фарфор и книги — вот твоя колея,
В колледже квартирой шлюхи была квартира твоя.
Ты женился на этой костлявой, длинной, как карандаш,
От нее ты набрался спеси; но скажи, где ребенок ваш?
Катят по Кромвель-роуду кареты твои день и ночь,
Но докторский кеб не виден, чтоб хозяйке родить помочь!
(Итак, ты мне не дал внука, Глостеров кончен род.)
А мать твоя в каждом рейсе носила под сердцем плод
Но все умирали, бедняжки. Губил их морской простор.
Только ты, ты один это вынес, хоть мало что вынес с тех пор!
Лгун и лентяй и хилый, скаредный, как щенок,
Роющийся в обедках. Не помощник такой сынок!
Триста тысяч ему в наследство, кредит и с процентов доход,
Я не дам тебе их в руки, все пущено в оборот.
Можешь не пачкать пальцев, а не будет у вас детей,
Все вернется обратно в дело. Что будет с женой твоей!
Она стонет, кусая платочек, в экипаже своем внизу:
«Папочка! умирает!» — и старается выжать слезу.
Благодарен? О да, благодарен. Но нельзя ли подальше ее?
Твоя мать бы ее не любила, а у женщин бывает чутье.
Ты услышишь, что я женился во второй раз. Нет, это не то!
Бедной Эджи дай адвоката и выдели фунтов сто.
Она была самой славной — ты скоро встретишься с ней!
Я с матерью все улажу, а ты успокой друзей.
Что мужчине нужна подруга, женщинам не понять,
А тех, кто с этим согласны, не принято в жены брать.
О той хочу говорить я, кто леди Глостер еще,
Я нынче в путь отправляюсь, чтоб повидать ее.
Стой и звонка не трогай! Пять тысяч тебе заплачу
Если будешь слушать спокойно и сделаешь то, что хочу,
Докажут, что я — сумасшедший, если ты не будешь тверд.
Кому я еще доверюсь? (Отчего не мужчина он, черт?)
Кое-кто тратит деньги на мрамор (Мак-Кулло мрамор любил)
Мрамор и мавзолеи — я зову их гордыней могил.
Для похорон мы чинили старые корабли,
И тех, кто так завещали, безумцами не сочли
У меня слишком много денег, люди скажут… Но я был слеп,
Надеясь на будущих внуков, купил я в Уокинге склеп.
Довольно! Откуда пришел я, туда возвращаюсь вновь,
Ты возьмешься за это дело, Дик, мой сын, моя плоть и кровь!
Десять тысяч миль отсюда — с твоей матерью лечь я хочу,
Чтоб меня не послали в Уокинг, вот за что я тебе плачу.
Как это надо сделать, я думал уже не раз,
Спокойно, прилично и скромно — вот тебе мой приказ.
Ты линию знаешь? Не знаешь? В контору письмо пошли,
Что, смертью моей угнетенный, ты хочешь поплавать вдали.
Ты выберешь «Мэри Глостер» — мной приказ давно уже дан, —
Ее приведут в порядок, и ты выйдешь на ней в океан.
Это чистый убыток, конечно, пароход без дела держать..
Я могу платить за причуды — на нем умерла твоя мать
Близ островов Патерностер в тихой, синей воде
Спит она… я говорил уж… я отметил на карте — где
(На люке она лежала, волны маслены и густы),
Долготы сто восемнадцать и ровно три широты.
Три градуса точка в точку — цифра проста и ясна.
И Мак-Эндрю на случай смерти копия мною дана.
Он глава пароходства Маори, но отпуск дадут старине,
Если ты напишешь, что нужен он по личному делу мне.
Для них пароходы я строил, аккуратно выполнил все,
А Мака я знаю давненько, а Мак знал меня… и ее.
Ему передал я деньги — удар был предвестник конца, —
К нему ты придешь за ними, предав глубине отца.
Недаром ты сын моей плоти, а Мак — мой старейший друг,
Его я не звал на обеды, ему не до этих штук.
Говорят, за меня он молился, старый ирландский шакал!
Но он не солгал бы за деньги, подох бы, но не украл.
Пусть он «Мэри» нагрузит балластом — полюбуешься, что за ход!
На ней сэр Антони Глостер в свадебный рейс пойдет.
В капитанской рубке, привязанный, иллюминатор открыт,
Под ним винтовая лопасть, голубой океан кипит.
Плывет сэр Антони Глостер — вымпела по ветру летят,-
Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.
Он создал себя и мильоны, но это все суета,
И вот он идет к любимой, и совесть его чиста!
У самого Патерностера — ошибиться нельзя никак…
Пузыри не успеют лопнуть, как тебе заплатит Мак.
За рейс в шесть недель пять тысяч, по совести — куш хорош.
И, отца предав океану, ты к Маку за ним придешь.
Тебя высадит он в Макассаре, и ты возвратишься один,
Мак знает, чего хочу я… И над «Мэри» я — господин!
Твоя мать назвала б меня мотом — их еще тридцать шесть — ничего!
Я приеду в своем экипаже и оставлю у двери его;
Всю жизнь я не верил сыну — он искусство и книги любил,
Он жил за счет сэра Антони и сердце сэра разбил.
Ты даже мне не дал внука, тобою кончен наш род…
Единственный наш, о матерь, единственный сын наш — вот!
Харроу и Тринити-колледж — а я сна не знал за барыш!
И он думает — я сумасшедший, а ты в Макассаре спишь!
Плоть моей плоти, родная, аминь во веки веков!
Первый удар был предвестник, и к тебе я идти был готов
Но — дешевый ремонт дешевки — сказали врачи: баловство!
Мэри, что ж ты молчала? Я тебе не жалел ничего!
Да, вот женщины… Знаю… Но ты ведь бесплотна теперь!
Они были женщины только, а я — мужчина. Поверь!
Мужчине нужна подруга, ты понять никак не могла,
Я платил им всегда чистоганом, но не говорил про дела.
Я могу заплатить за прихоть! Что мне тысяч пять
За место у Патерностера, где я хочу почивать?
Я верую в Воскресенье и Писанье читал не раз,
Но Уокингу я не доверюсь: море надежней для нас.
Пусть сердце, полно сокровищ, идет с кораблем ко дну…
Довольно продажных женщин, я хочу обнимать одну!
Буду пить из родного колодца, целовать любимый рот,
Подруга юности рядом, а других пусть черт поберет!
Я лягу в вечной постели (Дикки сделает, не предаст!),
Чтобы был дифферент на нос, пусть Мак разместит балласт.
Вперед, погружаясь носом, котлы погасив, холодна…
В обшивку пустого трюма глухо плещет волна,
Журча, клокоча, качая, спокойна, темна и зла,
Врывается в люки… Все выше… Переборка сдала!
Слышишь? Все затопило, от носа и до кормы.
Ты не видывал смерти, Дикки? Учись, как уходим мы!