Это было плаванье сквозь туман.
Я сидел в пустом корабельном баре,
пил свой кофе, листал роман;
было тихо, как на воздушном шаре,
и бутылок мерцал неподвижный ряд,
не привлекая взгляд.
Судно плыло в тумане. Туман был бел.
В свою очередь, бывшее также белым
судно (см. закон вытесненья тел)
Мало мы песен узнали,
Мало увидели стран,
Судно в безвестные дали
Гнал по волнам океан.
Голову вскинешь — огромен
Туго надвинутый свод,
Снизу — неистов и темен
Воет водоворот.
Гулкие стонут канаты,
Рвет паруса ураган.
В волнах солнечный щит отражается,
вечно плыть мы устали давно;
на ходу быстрый Арго качается,
то Борей гонит наше судно.
В волнах солнечный щит отражается…
Чьи-то слезы смочили канаты упругие,
за кормою — струи серебра…
«Ах, увижу ль зарю снова, други, я,
или бросить нам якорь пора?»
Пароход летит стрелою,
Грозно мелет волны в прах
И, дымя своей трубою,
Режет след в седых волнах.Пена клубом. Пар клокочет.
Брызги перлами летят.
У руля матрос хлопочет.
Мачты в воздухе торчат.Вот находит туча с юга,
Все чернее и черней…
Хоть страшна на суше вьюга,
Но в морях еще страшней! Гром гремит, и молньи блещут…
Суров же ты, климат охотский, —
Уже третий день ураган.
Встаёт у руля сам Крючковский,
На отдых — Федотов Иван.Стихия реветь продолжала —
И Тихий шумел океан.
Зиганшин стоял у штурвала
И глаз ни на миг не смыкал.Суровей, ужасней лишенья,
Ни лодки не видно, ни зги.
И принято было решенье —
И начали есть сапоги.Последнюю съели картошку,
В грусти была по отезде Улисса всегдашней Калипса
И бессмертье свое, тоскуя, несчастьем имела.
Песни в пещере ея уж не были более слышны:
Нимфы, служащие ей, не смели ей молвить ни слова.
Часто гуляла она одна в муравах цветоносных,
Коими вечна весна весь остров ея окружала,
Но места прекрасные ей не смягчали злой грусти
И Улисса, в них бывшего, к вящей тоске вображали.
Часто была она на брегах морских неподвижна,
Часто сии брега орошала Калипса слезами,
Всему на свете выходят сроки,
А соль морская въедлива, как чёрт.
Два мрачных судна стояли в доке,
Стояли рядом — просто к борту борт.
Та, что поменьше, вбок кривила трубы
И пожимала баком и кормой:
«Какого типа этот тип? Какой он грубый!
Корявый, ржавый — просто никакой!»
Он мертвым пал. Моей рукой
Водила дикая отвага.
Ты не заштопаешь иглой
Прореху, сделанную шпагой.
Я заплатил свой долг, любовь,
Не возмущаясь, не ревнуя, -
Недаром помню: кровь за кровь
И поцелуй за поцелуи.
О ночь в дожде и в фонарях,
Ты дуешь в уши ветром страха,
Посвящено сослуживцу моему по министерству финансов,
г. Бенедиктову
Пароход летит стрелою,
Грозно мелет волны в прах
И, дымя своей трубою,
Режет след в седых волнах.
Пена клубом. Пар клокочет.
Брызги перлами летят.
Юнгой я ушел из дому,
В узелок свернул рубаху,
Нож карманный взял с собою,
Трубку положил в карман.
Что меня из дому гнало,
Что меня томило ночью,
Почему стучало сердце,
Если с моря ветер дул.
Я не знаю. Непонятна
Мне была тревога эта.
Портовая ночь.
Штилевая слюда.
На синий фарватер
Выходят суда.
Два судна,
Два белых
Строятся в ряд.
Два судна:
На Данциг
На Ураковом бугре предтеча Стеньки, разбойник Урак, имел свой притон. Разин, еще мальчиком, пришел сверху, из Ярославля, и пятнадцати лет поступил в шайку Урака кашеваром. Раз Урак этот хотел задержать судно, а Стенька закричал: « Брось,—не стоит, бедно».
Урак, не ожидая после такого замечания удачи, пропустил судно, но пригрозил Разину.
Проходит другое судно. Стенька опять то же.
Взбешенный атаман выстрелил в него из пистолета, но Стенька не пошатнулся, вынул из груди пулю и, отдавая ее Ураку, сказал: «На,—пригодится». Урак от страха упал; разбойники, видя чудо, разбежались, а Стенька незаряженным пистолетом застрелил Урака и стал сам атаманом его шайки. Урак схоронен тут же на своем бугре и, говорят, семь лет из могилы кричал проходившим мимо судам: «Приворачивай!».
Исполнилось Стеньке пятнадцать лет,
С Ярославля Стенька в кашевары сел
К именитому разбойнику Уракову.
Взял его Ураков в подручники,
Что в подручники—есаулики.
Видать соколенка по напуску,