Когда б любовь твоя мне спутницей была,
О, может быть, в огне твоих объятий
Я проклинать не стал бы даже зла,
Я б не слыхал ничьих проклятий! —
Но я один -один, — мне суждено внимать
Оков бряцанью — крику поколений —
Один — я не могу ни сам благословлять,
Ни услыхать благословений! —
То клики торжества… то похоронный звон, —
Все от сомнения влечет меня к сомненью…
Иль, братьям чуждый брат, я буду осужден
Меж них пройти неслышной тенью!
Иль, братьям чуждый брат, без песен, без надежд
С великой скорбию моих воспоминаний,
Я буду страждущим орудием невежд
Подпоркою гнилых преданий!
Как чисто гаснут небеса,
Какою прихотью ажурной
Уходят дальние леса
В ту высь, что знали мы лазурной…
В твоих глазах упрека нет:
Ты туч закатных догоранье
И сизо-розовый отсвет
Встречаешь, как воспоминанье.
Но я тоски не поборю:
В пустыне выжженного неба
Я вижу мертвую зарю
Из незакатного Эреба.
Уйдем… Мне более невмочь
Застылость этих четких линий
И этот свод картонно-синий…
Пусть будет солнце или ночь!..
На степных просторах смерть кочует,
Как и мы, бездомные скитальцы,
На траве желтеющей ночует.
Над костром отогревает пальцы.
На степовьях уберечь красу как?
Старый саван вытерт о заплечья.
Полиняла щеристая сука —
Сумрачная ярость человечья.
Смерть! когда же от дымящих зарев
Ты поднимешь к небу глаз безвекий:
— Выполнен приказ твой государев —
Нет живого, тлеют человеки.
А пока, кочующая с нами,
Ледени морозом воздух ковкий,
Волочи истрепанное знамя,
Заряжай солдатские винтовки.
Взор, ослепленный тенью томных вежд,
изнемогая, я полузакрыла,
о, в спутницы я не зову Надежд:
пускай они крылаты, я бескрыла.
Я глубже вас, быть может, поняла
всех ваших слов и дел пустую сложность,
и в спутницы до гроба избрала
бескрылую, как я же, Безнадежность.
Я плакала у своего окна.
вы мимо шли, я опустила штору,
и бледный мир теней открылся взору,
и смерть во мне, со мною тишина!
Я сплю в бреду, я вижу наяву
увядшие в дни детства маргаритки,
я улыбаюсь на орудья пытки!..
Кто нас рассудит, вы иль я живу?
Ты в темный сад звала меня из школы
Под тихий вяз, на старую скамью,
Ты приходила девушкой веселой
В студенческую комнату мою.
И злому непокорному мальчишке,
Копившему надменные стихи,
В ребячье сердце вкалывала вспышки
Тяжелой, темной музыки стихий.
И в эти дни тепло твоих ладоней
И свежий холод непокорных губ
Казался мне лазурней и бездонней
Венецианских голубых лагун…
И в старой Польше, вкапываясь в глину,
Прицелами обшаривая даль,
Под свист, напоминавший окарину, —
Я в дымах боя видел не тебя ль…
И находил, когда стальной кузнечик
Смолкал трещать, все лепты рассказав,
У девушки из польского местечка —
Твою улыбку и твои глаза.
Когда ж страна в восстаньях обгорала,
Как обгорает карта на свече, —
Ты вывела меня из-за Урала
Рукой, лежащей па моем плече.
На всех путях моей беспутной жизни
Я слышал твой неторопливый шаг,
Твоих имен святой тысячелистник
Как драгоценность бережет душа!
И если пасть беззубую, пустую
Разинет старость с хворью на горбе,
Стихом последним я отсалютую
Тебе, золотоглазая, тебе!
В большом платке,
повязанном наспех
поверх смешной шапчонки с помпонами,
она сидела на жесткой насыпи,
с глазами,
слез отчаянных полными.
Снижались на рельсы изредка бабочки.
Был шлак под ногами лилов и порист.
Она,
как и я,
отстала от бабушки,
когда бомбили немцы наш поезд.
Ее звали Катей.
Ей было девять,
и я не знал, что с нею мне делать.
Но все сомненья я вскоре отверг —
придется взять под опеку.
Девчонка,
а все-таки человек.
Нельзя же бросать человека.
Тяжелым гуденьем
с разрывами слившись,
опять бомбовозы летели вдали.
Я тронул девчонку за локоть:
«Слышишь?
Чего расселась?
Пошли».
Земля была большая,
а мы были маленькие.
Трудными были по ней шаги.
На Кате —
с галошами жаркие валенки.
На мне —
здоровенные сапоги.
Лесами шли,
пробирались вброд.
Каждая моя нога
прежде, чем сделать шаг вперед,
делала шаг
внутри сапога.
Я был уверен —
девчонка нежна,
ахи,
охи,
кис-кис.
И думал —
сразу скиснет она,
а вышло,
что сам скис.
Буркнул:
«Дальше я не пойду».
На землю сел у межи.
А она:
«Да что ты?
Брось ерунду.
Травы в сапоги подложи.
Кушать хочешь?
Что же молчишь ты?
Держи консервы.
Крабовые.
Давай подкрепимся.
Эх, мальчишки,
все вы — лишь с виду храбрые!»
А вскоре с ней
по колючей стерне
опять я шагал,
не горбясь.
Заговорило что-то во мне —
наверно, мужская гордость.
Собрался с духом.
Держался, как мог.
Боясь обидные слышать слова,
насвистывал даже.
Из драных сапог
зелеными клочьями лезла трава.
Мы шли и шли,
забывая про отдых,
мимо воронок,
пожарищ мимо.
Шаталось небо сорок первого года, -
его подпирали
столбы дыма.