Я думал — это все, без сожаленья,
Уйду — невеждой!
Мою богиню — сон мой и спасенье -
Я жду с надеждой!
Я думал — эти траурные руки
Уйдут в забвенье.
Предполагал, что эти все докуки -
Без вдохновенья.
Я думал — эти слезы мало стоят
Сейчас, в запарке…
Но понял я — тигрица это стонет, -
Как в зоопарке.
Как в Грецию Байрон, о, без сожаленья,
Сквозь звезды и розы, и тьму,
На голос бессмысленно-сладкого пенья…
— И ты не поможешь ему.Сквозь звезды, которые снятся влюбленным,
И небо, где нет ничего,
В холодную полночь — платком надушенным.
— И ты не удержишь его.На голос бессмысленно-сладкого пенья,
Как Байрон за бледным огнем,
Сквозь полночь и розы, о, без сожаленья…
— И ты позабудешь о нем.
Ты хочешь знать мировоззренье,
Мятежных дней моих порыв?
Играй без тени сожаленья
На струнах лучших и святых!
Тогда любовь моя прорвется
И необузданной волной
В твой дух младенческий прольется,
Где прежде был один покой.
Сорвет в безжалостном стремленьи
Все бледноликие цветы,
Как ты рвала без сожаленья
Моих сердечных струн четы! 28 января 1899
Ничто не стоит сожалений,
люби, люби, а все одно, —
знакомств, любви и поражений
нам переставить не дано.
И вот весна. Ступать обратно
сквозь черно-белые дворы,
где на железные ограды
ложатся легкие стволы
и жизнь проходит в переулках,
как обедневшая семья.
Летит на цинковые урны
и липнет снег небытия.
Войди в подъезд неосвещенный
и вытри слезы и опять
смотри, смотри, как возмущенный
Борей все гонит воды вспять.
Куда ж идти? Вот ряд оконный,
фонарь, парадное, уют,
любовь и смерть, слова знакомых,
и где-то здесь тебе приют.
Камни, камни! о вас сожаленье!
Вы по земле мне родные!
В жилах моих роковое биенье,
Та же, все та же стихия.
Века вы питались кровью заката,
Жертвенной, девственной кровью,
Вас море ласкало, как старшего брата,
Грызло, кусало с любовью.
Люди, из вас воздвигали мы храмы,
Из вас мы слагали дворцы и жилища,
Вами мы крыли могильные ямы,
Вы с нами — в жизни и на кладбище!
Камни, камни, о вас сожаленье!
В день, когда ангелов к солнцу подымутся трубы,
Вы ли пребудете вне воскресенья,
Как хаос косный и грубый?
Нет, вы недаром родня изумрудам,
Аметистам, рубинам, сапфирам,
Жизненный трепет пройдет до встревоженным грудам,
И камней восторженный гимн, как сияние, встанет
над миром.
Л.М.
Приходит время сожалений.
При полусвете фонарей,
при полумраке озарений
не узнавать учителей.
Так что-то движется меж нами,
живёт, живёт, отговорив,
и, побеждая временами,
зовёт любовников своих.
И вся-то жизнь — биенье сердца,
и говор фраз, да плеск вины,
и ночь над лодочкою секса
по светлой речке тишины.
Простимся, позднее творенье
моих навязчивых щедрот,
побед унылое паренье
и утлой нежности полёт.
О Господи, что движет миром,
пока мы слабо говорим,
что движет образом немилым
и дышит обликом моим.
Затем, чтоб с тёмного газона
от унизительных утрат
сметать межвременные зёрна
на победительный асфальт.
О, всё приходит понемногу
и говорит — живи, живи.
Кружи, кружи передо мною
безумным навыком любви.
Свети на горестный посев,
фонарь сегодняшней печали,
и пожимай во тьме плечами
и сокрушайся обо всех.
Люби, пока любить ты можешь.
Иль час ударит роковой,
И станешь с поздним сожаленьем,
Ты над могилой дорогой.
О сторожи, чтоб сердце свято
Любовь хранило, берегло, —
Пока его другое любит
И неизменно и тепло.
Тем, чья душа тебе открыта,
О дай им больше, больше дай!
Чтоб каждый миг дарил им счастье —
Ни одного не отравляй!
И сторожи, чтоб слов обидных —
Порой язык не произнес;
О Боже! он сказал без злобы —
А друга взор ужь полон слез!
Люби — пока любить ты можешь —
Иль час ударит роковой,
И станешь с поздним сожаленьем,
Ты над могилой дорогой!
Вот ты стоишь над ней уныло;
На грудь поникла голова.
Все что любил — навек сокрыла,
Густая, влажная трава.
Ты говоришь, хоть на мгновенье
Взгляни: изныла грудь моя!
Прости язвительное слово,
Его сказал без злобы я!
Но друг не видит и не слышит,
В твои обятья не спешит. —
С улыбкой кроткою, как прежде,
„Прощаю все“ не говорит!
Да! ты прощен… но много, много
Твоя язвительная речь —
Мгновений другу отравила,
Пока успел он в землю лечь.
Люби — пока любить ты можешь,
Иль час ударит роковой,
И станешь с поздним сожаленьем
Ты над могилой дорогой!
(Секретарю японского посольства в СПБ.).
Европа старая, что потрясла Китай,
Сама пугливо ждет внезапных потрясений,—
И ты — Япония, ты ей не подражай!
Учись у ней, — уча. Твой самобытный гений
Пусть будет вечно чужд заемных вдохновений,
И да цветет твой ярко-пестрый рай
Без наших гордых грез и поздних сожалений…
Пускай твоя толпа, одетая в родной,
Цветной, просторный шелк, без ссоры с трудовой
Тысячелетней стариной,
Идет вперед без пресыщенья,
Без наглой нищеты, без рабского смиренья,
И силой мерного теченья своего
Ни разу не смутит покоя твоего. Люблю я остров твой, зеленый, отдаленный,
Богатый сам собой, без наших торгашей,
Трудолюбивою рукой твоих детей
Возделанный, как камень драгоценный
В жемчужном поясе морей…
(Секретарю японского посольства в СПБ.).
Европа старая, что потрясла Китай,
Сама пугливо ждет внезапных потрясений,—
И ты — Япония, ты ей не подражай!
Учись у ней, — уча. Твой самобытный гений
Пусть будет вечно чужд заемных вдохновений,
И да цветет твой ярко-пестрый рай
Без наших гордых грез и поздних сожалений…
Пускай твоя толпа, одетая в родной,
Цветной, просторный шелк, без ссоры с трудовой
Тысячелетней стариной,
Идет вперед без пресыщенья,
Без наглой нищеты, без рабского смиренья,
И силой мерного теченья своего
Ни разу не смутит покоя твоего.
Люблю я остров твой, зеленый, отдаленный,
Богатый сам собой, без наших торгашей,
Трудолюбивою рукой твоих детей
Возделанный, как камень драгоценный
В жемчужном поясе морей…
(Посвящено Л. А. Якубовичу)
Итак, прощайте! Скоро, скоро
Переселюсь я, наконец,
В страну такую, из которой
Не возвратился мой отец!
Не жду от вас ни сожаленья,
Не жду ни слез, мои друзья!
Враги мои! Уверен я,
Вы тоже с чувством умиленья
Во гроб уложите меня!
Удел весьма обыкновенный!
Когда же в очередь свою
И вам придется непременно
Сойти в Харонову ладью,
Чтоб отыскать в реке забвенья
Свои несчастные творенья,—
То верьте, милые, и вас
Проводят с смехом, в добрый час!
Когда сыграл на сцене мира
Пустую роль свою актер —
Тогда с народного кумира
Долой мишурная порфира,
И свист — безумцу приговор!
Болезнью тяжкой изнуренных,
Я видел много разных лиц:
Седых ханжей, седых девиц,
Мужей и мудрых и почтенных.
Увы! Греховного плода
Они вкушали неизбежно —
И отходили безмятежно,
Никто не ведает куда!
Холодный зритель улыбался;
Лукавый родственник смеялся;
Сатира колким языком
Об них минуты две судила,
Потом — холодная могила
Навек бесчувственным песком
Их трупы грешные прикрыла!
Скажите ж мне в последний раз,
Непостижимые созданья!
Куда из круга мирозданья,
Куда вы кроетесь от нас?..
Кто этот мир без сожаленья
Покинуть может навсегда?
Не тот ли, кто, без заблужденья,
Как неподвижная звезда,
Среди воздушного волненья
Привык умом своим владеть...
И, сын бессмертия и праха,
Без суеверия и страха
Умеет жить и умереть.
На сером камени, пустынном и высоком,
Вершина коего касалася небес,
Цирцея бледная в отчаянье глубоком
Лила потоки горьких слез.
Оттуда по волнам глаза ее блуждали;
Казалось, что они Улисса там искали.
Еще ей мнится зреть героя своего:
Сия мечта в ней грудь стесненну облегчает,
Она зовет к себе его,
И глас ее стократ рыданье прерывает:
‘Виновник моего мученья!
Ах! возвратись в страну сию;
Не о любви тебя молю,
Приди, хотя из сожаленья,
Кончину ускорить мою!
Хоть сердце бедное мое сраженно
Есть жертва пагубной к тебе любви.
Хотя обмануто тобой, презренно,
Но пламень злой еще горит в крови.
И — ах! ужели нежность преступленье,
Чтобы толикое заслуживать презренье?
Виновник моего мученья!
Ах, возвратись в страну сию,
Не о любви тебя молю:
Приди, хотя из сожаленья,
Кончину ускорить мою! ’ Так в жалобах она скорбь сердца изливает;
Но вскоре к своему искусству прибегает,
Чтоб возвратить назад любви своей предмет;
Все адски божества она к себе зовет:
Коцит и мрачный Стикс, Цербера, Тизифону,
Злых Фурий, грозных Парк, Гекату непреклонну.
Кровавы жертвы уж трепещут на кострах,
И вмиг их молния преобращает в прах!
Тяжелые пары свет солнца затмевают,
Боязненно свой бег планеты прерывают,
Река со ужасом к вершинам вспять бежит,
И сам Плутон в своих убежищах дрожит. Глас ее страшный
Двигнул весь ад;
Громы ужасны
Глухо гремят;
Облаки мрачны
Ясный день тмят;
Земля трепещет,
Страхом полна;
Яростно плещет
Бурна волна;
С ужасом мещет
Взор свой луна. И тени адские, вняв яры заклинанья,
Из бездны сумрака, бледнея, поднялись.
Их протяженные, унылы завыванья
Далеко в воздухе со стоном раздались, —
И ветры с наглостью заклепы гор прорвали,
И с плачем трепетным и страшным тем смешали
Свой шум, и рев, и вой, и свист!
Усилья тщетные!.. Любовница несчастна,
Ты над всесильною любовию невластна!
Хоть землю можешь потрясти
И ад в смятенье привести,
Того не сделаешь ты яростью ужасной,
Чего твой взор прекрасной
Не мог произвести! Так, независим Купидон.
Свои права он защищает,
Не терпит принужденья он,
По воле смертных наделяет,
Предписывая всем закон,
Законов сам ничьих не знает.
Где трон стоял зимы седой,
Туда Зефиров легкий рой
С прекрасной Флорой возвратится.
Эолу Алкион отдаст
Свою над морем кратку власть,
Но паки ею насладится;
Но никогда, никак, ничем
К себе опять не привлечем
Любовь, которая однажды удалится!
Зло, добро, — все так перемешалось,
Что и зло мне злом уж не казалось,
И в добре не видел я добра…
Проходили дни и вечера, —
Вечера и ночи проходили,
И хоть мысли все еще бродили,
Озаряя жизни темный путь, —
Ни на чем не мог я отдохнуть.
Вспоминал я бедной няни сказки,
Теплый трепет материнской ласки,
Идеалы, созданные мной
В годы жизни знойно-молодой, —
Тщетно! — Сожаленьем запоздалым
Не вернуть нам жизнь к ее началам.
И к чему!.. Великодушный бред
Никого еще не спас от зол и бед.
Я ль один ищу самозабвенья,
В роскоши, в истоме наслажденья,
В шепоте изнеженных речей,
В ропоте изменчивых страстей,
В клевете, в отраве лицемерья, —
И, — благословляя легковерье,
Я ль один, измят и одинок,
Издали любуюсь на порок?
Чудный век! Всему рукоплесканья,—
И фигляру, и певцу страданья,
И властолюбивым крикунам,
И за призы кровным скакунам,
Миру, и — победному трофею,
И за жест фанатику злодею,
И тому, кто, соблюдя закон,
Незаконно нажил миллион!
Как заманчиво и как отважно
Все, что пошло, лживо и продажно,
Как похож на радужный обман
Современной женщины роман!
И как модных прихотей соблазны
Стали тонки и разнообразны, Расставляя тысячи сетей,
Уловляя старцев и детей.
Измельчав, изныв, я так несчастлив,
Что ко всем и льстив и безучастлив;
И так слеп, под бременем долгов,
Что совсем не вижу бедняков… —
Презирая нищих, век наш прячет
Всякого, кто немощен и плачет,
Чтоб позор мне близкой нищеты
Не дерзал смутить моей мечты.
И никто ответа не добьется,
Отчего так трудно всем живется
Посреди разнузданных стихий, —
Гневных партий, черни и витий…
Их давно неверье не пугает,
Вера их давно не умиляет:
«Мало ли чему учил Христос!?» —
Это ли не мрак и не хаос?..
Боже! Что коли над нами снова
Пронесется творческое слово!?
Зло, добро, — все так перемешалось,
Что и зло мне злом уж не казалось,
И в добре не видел я добра…
Проходили дни и вечера, —
Вечера и ночи проходили,
И хоть мысли все еще бродили,
Озаряя жизни темный путь, —
Ни на чем не мог я отдохнуть.
Вспоминал я бедной няни сказки,
Теплый трепет материнской ласки,
Идеалы, созданные мной
В годы жизни знойно-молодой, —
Тщетно! — Сожаленьем запоздалым
Не вернуть нам жизнь к ее началам.
И к чему!.. Великодушный бред
Никого еще не спас от зол и бед.
Я ль один ищу самозабвенья,
В роскоши, в истоме наслажденья,
В шепоте изнеженных речей,
В ропоте изменчивых страстей,
В клевете, в отраве лицемерья, —
И, — благословляя легковерье,
Я ль один, измят и одинок,
Издали любуюсь на порок?
Чудный век! Всему рукоплесканья,—
И фигляру, и певцу страданья,
И властолюбивым крикунам,
И за призы кровным скакунам,
Миру, и — победному трофею,
И за жест фанатику злодею,
И тому, кто, соблюдя закон,
Незаконно нажил миллион!
Как заманчиво и как отважно
Все, что пошло, лживо и продажно,
Как похож на радужный обман
Современной женщины роман!
И как модных прихотей соблазны
Стали тонки и разнообразны,
Расставляя тысячи сетей,
Уловляя старцев и детей.
Измельчав, изныв, я так несчастлив,
Что ко всем и льстив и безучастлив;
И так слеп, под бременем долгов,
Что совсем не вижу бедняков… —
Презирая нищих, век наш прячет
Всякого, кто немощен и плачет,
Чтоб позор мне близкой нищеты
Не дерзал смутить моей мечты.
И никто ответа не добьется,
Отчего так трудно всем живется
Посреди разнузданных стихий, —
Гневных партий, черни и витий…
Их давно неверье не пугает,
Вера их давно не умиляет:
«Мало ли чему учил Христос!?» —
Это ли не мрак и не хаос?..
Боже! Что коли над нами снова
Пронесется творческое слово!?
Почтеннейшая публика! на днях
Случилося в столице нашей чудо:
Остался некто без пяти в червях,
Хоть — знают все — играет он не худо.
О том твердит теперь весь Петербург.
«Событие вне всякого другого!»
Трагедию какой-то драматург,
На пользу поколенья молодого,
Сбирается состряпать из него…
Разумный труд! Заслуги, удальство
Похвально петь; но всё же не мешает
Порою и сознание грехов,
Затем что прегрешение отцов
Для их детей спасительно бывает.
Притом для нас не стыдно и легко
В ошибках сознаваться — их немного,
А доблестей — как милостей у бога… Из черного французского трико
Жилеты, шелком шитые, недавно
В чести и в моде — в самом деле славно! Почтенный муж шестидесяти лет
Женился на девице в девятнадцать
(На днях у них парадный был обед,
Не мог я, к сожаленью, отказаться);
Немножко было грустно. Взор ея
Сверкал, казалось, скрытыми слезами
И будто что-то спрашивал. Но я
Отвык, к несчастью, тешиться мечтами,
И мне ее не жалко. Этот взор
Унылый, длинный; этот вздох глубокий —
Кому они? — Любезник и танцор,
Гремящий саблей, статный и высокий —
Таков был пансионный идеал
Моей девицы… Что ж! распорядился
Иначе случай… Маскарад и бал
В собранье был и очень долго длился.
Люблю я наши маскарады; в них,
Не говоря о прелестях других,
Образчик жизни петербургско-русской,
Так ловко переделанной с французской.Уныло мы проходим жизни путь,
Могло бы нас будить одно — искусство,
Но редко нам разогревает грудь
Из глубины поднявшееся чувство,
Затем что наши русские певцы
Всем хороши, да петь не молодцы,
Затем что наши русские мотивы,
Как наша жизнь, и бедны и сонливы,
И тяжело однообразье их,
Как вид степей пустынных и нагих.О, скучен день и долог вечер наш!
Однообразны месяцы и годы,
Обеды, карты, дребезжанье чаш,
Визиты, поздравленья и разводы —
Вот наша жизнь. Ее постылый шум
С привычным равнодушьем ухо внемлет,
И в действии пустом кипящий ум
Суров и сух, а сердце глухо дремлет;
И свыкшись с положением таким,
Другого мы как будто не хотим,
Возможность исключений отвергаем
И, словно по профессии, зеваем…
Но — скучны отступления! Чудак!
Знакомый мне, в прошедшую субботу
Сошел с ума… А был он не дурак
И тысяч сто в год получал доходу,
Спокойно жил, доволен и здоров,
Но обошли его по службе чином,
И вдруг — уныл, задумчив и суров —
Он стал страдать славяно-русским сплином;
И наконец, в один прекрасный день,
Тайком от всех, одевшись наизнанку
В отличия, несвойственные рангу,
Пошел бродить по улицам, как тень,
Да и пропал. Нашли на третьи сутки,
Когда сынком какой-то важной утки
Уж он себя в припадках величал
И в совершенстве кошкою кричал,
Стараясь всех уверить в то же время,
Что чин большой есть тягостное бремя,
И служит он, ей-ей, не для себя,
Но только благо общее любя… История другая в том же роде
С одним примерным юношей была:
Женился он для денег на уроде,
Она — для денег за него пошла,
И что ж? — о срам! о горе! — оказалось,
Что им обоим только показалось;
Она была как нищая бедна,
И беден был он так же, как она.
Не вынес он нежданного удара
И впал в хандру; в чахотке слег в постель,
И не прожить ему пяти недель.
А нежный тесть, неравнодушно глядя
На муки завербованного зятя
И положенье дочери родной,
Винит во всем «натуришку гнилую»
И думает: «Для дочери другой
Я женишка покрепче завербую».Собачка у старухи Хвастуновой
Пропала, а у скряги Сурмина
Бежала гувернантка — ищет новой.
О том и о другом извещена
Столица чрез известную газету;
Явилась тотчас разных свойств и лет
Тьма гувернанток, а собаки нет.Почтенный и любимый господин,
Прославившийся емкостью желудка,
Безмерным истребленьем всяких вин
И исступленной тупостью рассудка,
Объелся и скончался… Был на днях
Весь город на его похоронах.
О доблестях покойника рыдая,
Какой-то друг три речи произнес,
И было много толков, много слез,
Потом была пирушка — и большая!
На голову обжоры непохож,
Был полон погреб дорогих бутылок.
И длился до заутрени кутеж…
При дребезге ножей, бокалов, вилок
Припоминали добрые дела
Покойника, хоть их, признаться, было
Весьма немного; но обычай милый
Святая Русь доныне сберегла:
Ко всякому почтенье за могилой —
Ведь мертвый нам не может сделать зла!
Считается напомнить неприличным,
Что там-
то он ограбил сироту,
А вот тогда-то пойман был с поличным.
Зато добра малейшую черту
Тотчас с большой горячностью подхватят
И разовьют, так истинно скорбя,
Как будто тем скончавшемуся платят
За то, что их избавил от себя!
Поговорив — нечаянно напьются,
Напившися — слезами обольются,
И в эпитафии напишут: «Человек
Он был такой, какие ныне редки!»
И так у нас идет из века в век,
И с нами так поступят наши детки… Литературный вечер был; на нем
Происходило чтенье. Важно, чинно
Сидели сочинители кружком
И наслаждались мудростью невинной
Отставшей знаменитости. Потом
Один весьма достойный сочинитель
Тетрадицу поспешно развернул
И три часа — о изверг, о мучитель! —
Читал, читал и — даже сам зевнул,
Не говоря о жертвах благосклонных,
С четвертой же страницы усыпленных.
Их разбудил восторженный поэт;
Он с места встал торжественно и строго,
Глаза горят, в руках тетради нет,
Но в голове так много, много, много…
Рекой лились гремучие стихи,
Руками он махал, как исступленный.
Слыхал я в жизни много чепухи
И много дичи видел во вселенной,
А потому я не был удивлен…
Ценителей толпа рукоплескала,
Младой поэт отвесил им поклон
И всё прочел торжественно с начала.
Затем как раз и к делу приступить
Пришла пора. К несчастью, есть и пить
В тот вечер я не чувствовал желанья,
И вон ушел тихонько из собранья.
А пили долго, говорят, потом,
И говорили горячо о том,
Что движемся мы быстро с каждым часом
И дурно, к сожаленью, в нас одно,
Что небрежем отечественным квасом
И любим иностранное вино.На петербургских барынь и девиц
Напал недуг свирепый и великий:
Вскружился мир чиновниц полудикий
И мир ручных, но недоступных львиц.
Почто сия на лицах всех забота?
Почто сей шум, волнение умов?
От Невского до Козьего болота,
От Козьего болота до Песков,
От пестрой и роскошной Миллионной
До Выборгской унылой стороны —
Чем занят ум мужей неугомонно?
Чем души жен и дев потрясены?
Все женщины, от пресловутой Ольги
Васильевны, купчихи в сорок лет,
До той, которую воспел поэт
(Его уж нет), помешаны на польке!
Предчувствие явления ея
В атмосфере носилося заране.
Она теперь у всех на первом плане
И в жизни нашей главная статья;
О ней и меж великими мужами
Нередко пренья, жаркий спор кипит,
И старец, убеленный сединами,
О ней с одушевленьем говорит.
Она в одной сорочке гонит с ложа
Во тьме ночной прелестных наших дев,
И дева пляшет, общий сон тревожа,
А горничная, барышню раздев,
В своей каморке производит то же.
Достойнейший сын века своего,
Пустейший франт, исполнен гордой силой,
Ей предан без границ — и для него
Средины нет меж полькой и могилой!
Проникнувшись великостью труда
И важностью предпринятого дела,
Как гладиатор в древние года,
С ней борется он ревностно и смело…
Когда б вы не были, читатель мой,
Аристократ — и побывать в танцклассе
У Кессених решилися со мной,
Оттуда вы вернулись бы в экстазе,
С утешенной и бодрою душой.
О юношество милое! Тебя ли
За хилость и недвижность упрекнуть?
Не умерли в тебе и не увяли
Младые силы, не зачахла грудь,
И сила там кипит твоя просторно,
Где всё тебе по сердцу и покорно.
И, гордое могуществом своим,
Довольно ты своею скромной долей:
Твоим порывам смелым и живым
Такое нужно поприще — не боле,
И тратишь ты среди таких тревог
Души всю силу и всю силу ног…
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,
Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,
И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают
Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:
Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?