С грустной матерью, ставшей недавно вдовой,
Мальчик маленький жил в Верее под Москвой.
Голубятник он ласковый был и умелый.
Как-то утром — при солнечном первом луче —
Мальчик с голубем белым на левом плече
Вдруг без крика на снег повалился, на белый,
К солнцу лик обернув помертвелый.
Вечным сном он в могиле безвременной спит,
Был он немцем убит.
Но о нем — неживом — пошли слухи живые,
Проникая к врагам через их рубежи,
В их ряды, в охранения сторожевые,
В их окопы н в их блиндажи.
По ночам, воскрешенный любовью народной,
Из могилы холодной
Русский мальчик встает
И навстречу немецкому фронту идет.
Его взгляд и презреньем сверкает и гневом,
И, всё тот же — предсмертный! — храня его вид,
Белый голубь сидит
На плече его левом.
Ни травинки, ни кустика не шевеля,
Через минные мальчик проходит поля,
Чрез колюче-стальные проходит препоны,
Чрез окопы немецкие и бастионы.
«Кто идет?» — ему немец кричит, часовой.
«Месть!» — так мальчик ему отвечает.
«Кто идет?» — его немец другой
Грозным криком встречает.
«Совесть!» — мальчик ему отвечает.
«Кто идет?» — третий немец вопрос задает.
«Мысль!» — ответ русский мальчик дает.
Вражьи пушки стреляют в него и винтовки,
Самолеты ведут на него пикировки,
Рвутся мины, и бомбы грохочут кругом,
Но идет он спокойно пред пушечным зевом,
Белый голубь сидит на плече его левом.
Овладело безумие лютым врагом.
Страх у немцев сквозил в каждом слове и взгляде.
Била самых отпетых разбойников дрожь,
«С белым голубем мальчика видели…» «Ложь!»
«Нет, не ложь: его видели в третьей бригаде».
«Вздор, отъявленный вздор!»
«Нет не вздор.
Мальчик…»
«Вздор! Уходите вы к шуту!»
«Вот он сам!»
Мальчик с голубем в ту же минуту
Возникал, где о нем заходил разговор.
С взором грозным и полным немого укора
Шел он медленным шагом, скрестив на груди
Свои детские руки.
«Уйди же! Уйди!» —
Выла воем звериным фашистская свора.
«Ты не мною, убит! Я тебя не встречал!»
«И не мной!» — выли немцы, упав на колени.
«И не мною!» Но мальчик молчал.
И тогда, убоявшись своих преступлений
И возмездья за них, немцы все — кто куда,
Чтоб спастися от кары, бежать от суда, —
И ревели в предчувствии близкого краха.
Как на бойне быки, помертвевши от страха.
Страх охватывал тыл, проникал в города,
Нарастая быстрее повальной заразы.
По немецким войскам полетели приказы
С черепными значками, в тройном сургуче:
«Ходит слух — и ему не дается отпору, —
Что тревожит наш фронт в полуночную пору
Мальчик с голубем белым на левом плече.
Запрещается верить подобному вздору,
Говорить, даже думать о нем!»
Но о мальчике русском всё ширилась повесть.
В него веры не выжечь огнем,
Потому — это месть,
это мысль,
это совесть!
И о нем говорят всюду ночью и днем.
Говорят, его видели под Сталинградом:
По полям, где судилось немецким отрядам
Лечь костьми на холодной, на снежной парче,
Русский мальчик прошел с торжествующим
взглядом,
Мальчик с голубем белым на левом плече!
Благодарю вас всей душою!
Вчера мне милою рукою
Графини Бобринской был дан
Сей мрачный том, сей чемодан,
Набитый туго мертвецами,
Предчувствиями, чудесами,
И всем, что так пугает нас.
Люблю я страшное подчас!
Но этот том теперь сто раз
Милей мне милыми стихами,
Которые шепнул шутя
Вам бог парнасский мимоходом,
Лишь для того, чтоб, их прочтя,
Я стал счастливым сумасбродом
И веселился, как дитя.
Я очень рад, что я ваш крестник;
Благодаря моим духам —
Без них пришло ли б в мысли вам
Мне титул: гробовой прелестник
Прелестными стихами дать!
Он мой теперь навек, по праву!
Его ни за какую славу
Не соглашуся променять.
Еще ж прибавлю я: вы правы —
Искатели парнасской славы
Мне все завидовать должны.
Они, венцом ее пленяясь,
К нему по кочкам, задыхаясь,
Карабкаться осуждены.
Моя ж судьба совсем иная:
Сама Харита молодая
Своим магическим пером
Мне написала мой диплом
На сей венец, поэту лестный,
С улыбкой славе подала,
С улыбкой слава приняла
И полетела в путь небесный;
К нему я бабочкой прильнул
И вслед за славою порхнул...
Хоть я венца и недостоин,
Но мной он получен от вас;
Пускай бранит меня Парнас —
Я буду в совести спокоен!
P.S. Я честь имею вам послать
Тафту для траурного платья.
Не думайте, что наша братья,
Певцы, не знают исполнять,
В жару небесных вдохновений,
Простых земных препоручений.
Поверьте совести моей,
Здесь виноват не сын ваш крестный,
Не Феб, отец его небесный,
Но попросту земной лакей.
Третьеводни довольно ясно
Я Санхе моему сказал,
Чтоб он с тафтой к вам побежал...
Но проповедовал напрасно
В пустыне я глухим ушам!
Служитель мой был непокорен,
Как Феб, который так упорен
Приискивать к моим стихам
И смысл и рифму. В уверенье,
Что он приказ исполнил мой,
Я прихожу вчера домой —
И что ж? Тафта, как привиденье
Ужасное, предстала мне
В бумаге на моем окне!
Я, с неожиданной досады,
Перекувыркнулся раз пять
И уж хотел было кусать
Слугу-ленивца для отрады...
Но я его не укусил.
Зачем же медлил он? — Забыл?
Все утро дождик ливмя лил,
Нет, не забыл; совсем другое:
И мой посланник рассудил,
Что существо его земное
Небесной смочится водой,
Что лучше для него в покое
Погоды подождать сухой,
И что страшнее простудиться,
Дождем гуляя проливным,
Чем быть здоровым и сухим
И с сыном Феба побраниться.
Доколе нам предрассужденью
Себя на жертву предавать
И лживому людей сужденью
Доколе нами управлять?
Не мы ли жизнь, сей дар священный,
На подвиг гнусный и презренный
Спешим безумно посвятить
И, умствуя о чести ложно,
За слово к нам неосторожно
Готовы смертью отомстить?
Тобой ли, страсти нежной чувство,
О сладость чистых душ, любовь!
Могло быть создано искусство
Пролить любезных сердцу кровь?
Ах, нет! то не твое внушенье!
То ревности одной стремленье,
То гнусной гордости удел!
Они, отраву в нас вливая,
В свирепство нежность претворяя,
Нас мчат на тьму злодейских дел.
Там вижу: юноша, страдая,
В крови, лишенный жизни, пал!
Соперник, яростью пылая,
На смерть с веселием взирал.
Еще он, страстью покоренный,
Не внемлет истине священной
И злобы шествует стезей;
Рассудок им не управляет,
Ему он тщетно повторяет:
Страшися мщенья! ты злодей!
Когда, забыв вражду, очнешься
От сна, несчастный, твоего,
Узрев свой подвиг, ужаснешься,
Как мог исполнить ты его!
Наполнит сердце трепетанье,
И тайной совести страданья,
Как змеи, будут грудь терзать!
Мечтами будешь ты томиться,
И тень кровавая явится
Тебя в убийстве укорять.
Стараться будешь ты напрасно
Ее из мысли истребить;
Она в душе твоей всечасно
И в мрачном сердце будет жить.
В ушах стенанья повторятся,
И будет кровь в очах мечтаться,
Пролитая твоей рукой!
Быть может, скорбью изнуренный
И сына чрез тебя лишенный,
Отец предстанет пред тобой!
Се старец, сединой покрытый,
Едва не в гроб сведен тоской!
От грусти впадшие ланиты,
Черты, изрытые слезой!
Уста полмертвы растворяет,
Рукою сердце он сжимает,
Стремится гласу путь открыть;
Но стоны стон перерывая,
Сей глас во груди умерщвляя,
Претят страдальцу говорить.
И наконец, прервав молчанье,
Злодей! тебе он вопиет:
Хоть раз почувствуй состраданье!
Зри! старец горьки слезы льет.
Тобой подпоры всей лишенный,
Пришел, мученьем отягченный,
Молить тебя, чтоб жизнь прервал:
Умру! тебя благословляя.
Умолк и, руки простирая,
Без чувств к ногам твоим упал.
Вотще бежишь, да отвратится
Твой взор от жалкой жертвы сей!
Смотри — се мать к тебе стремится,
Души лишенная своей,
Предавшись сердца исступленью,
Не верит сына умерщвленью,
Везде бежит его искать! —
Узря тебя, не укоряет,
Но гласом слезным умоляет,
Чтоб ей, где сын ее, сказать.
Тут бросишь яростные взоры
На близ стоящих — на себя,
Почувствуешь в душе укоры,
Но поздны, поздны для тебя!
В мученья сердце погрузится,
И на челе изобразится
Тебя карающий позор;
Глас совести твоей открылся!
Но лют, не умолим явился:
Изрек ужасный приговор.
Лить кровь ты почитал отрадой,
Итак, страданьем дни исчисль!
Сцепленье лютых мук наградой
За ложную о чести мысль!
Итак, отчаянью предайся
И мыслью горестной терзайся,
Что вечны казни заслужил,
Чтоб мир, сей клятвой устрашенный,
Твоим примером наученный,
В смиренье духа возгласил:
Приди, прямое просвещенье,
Невежества рассеять тьму!
Сними с безумцев ослепленье
И дай могущество уму,
Чтобы, тобой руководимый,
Под свой покров необоримый
Он мог все страсти покорить;
Заставь сей мысли ужасаться:
Что должен робким тот считаться,
Кто извергом не хочет быть!
Любовь к женщине! Какая бездна тайны!
Какое наслаждение и какое острое, сладкое сострадание!А. Куприн («Поединок»)
Художник Эльдорэ почувствовал — солнце
Вошло в его сердце высоко; и ярко
Светило и грело остывшую душу;
Душа согревалась, ей делалось жарко.
Раздвинулись грани вселенной, а воздух
Вдруг сделался легче, свободней и чище…
И все-то в глазах его вдруг просветлело:
И небо, и люди, и жизнь, и жилище…
Напротив него жила женщина… Страстью
Дышало лицо ее; молодость тела
Сулила блаженство, восторги, усладу…
Она осчастливить его захотела…
Пропитанным страсти немеркнущим светом,
Взглянула лишь раз на него она взором,
И вспыхнули в юноше страсти желанья,
И чувства восторгов просить стали хором.
Он кинулся к ней, к этой женщине пылкой,
Без слова, без жеста представ перед нею,
И взгляд, преисполненный царственной страстью,
Сказал ей: «Ты тотчас же будешь моею!..»
Она содрогнулась. Сломалась улыбка
На нервных устах, и лицо побледнело —
Она испугалась его вдохновенья,
Она осчастливить его захотела…
Она осчастливить его захотела,
Хотя никогда его раньше не знала,
Но женское пылкое, чуткое сердце
Его вдохновенно нашло и избрало.
Что муж ей! что люди! что сплетни! что совесть!
К чему рассужденья!.. Они — неуместны.
Любовь их свободна, любовь их взаимна,
А страсть их пытает… Им тяжко, им тесно…
И молнией — взглядом, исполненным чувства
Любви безрассудной, его подозвала…
Он взял ее властно… Даря поцелуи,
Она от избытка блаженства рыдала…
Так длилось недолго. Она позабыла
И нежные речи, и пылкие ласки,
Она постепенно к нему остывала,
А он ей с любовью заглядывал в глазки.
А он с каждым днем, с каждым новым свиданьем,
С улыбкою новою женщины милой,
Все больше влюблялся в нее, ее жаждал,
И сердце стремилось к ней с новою силой.
Ее тяготила та связь уже явно,
И совесть терзала за страсти порывы:
Она умоляла его о разлуке,
Его незаметно толкая к обрыву.
Она уж и мненьем людей дорожила,
Она уж и мужа теперь опасалась…
Была ли то правда, рожденье рассудка,
Иль, может быть, в страхе она притворялась?
Вернулся супруг к ней однажды внезапно.
О, как его видеть была она рада…
Казалось, что только его ожидала,
Что кроме него никого ей не надо…
А бедный художник, ее полюбивший
Всем сердцем свободным, всей чистой душою,
Поверивший в чувство магнитного взора,
Остался вдвоем со своею тоскою.
И часто, печально смотря на окошко,
Откуда смотря, она им завладела,
Он шепчет с улыбкой иронии грустной:
— «Она… осчастливить меня захотела…»
Старец
Не для забавных разговоров
Мы собрались под эту сень:
От тяжких совести укоров
Сегодня, в покаянный день,
Очистить душу мы решили.
Поведать все, в чем согрешили.
Я этой самою рукою
“Гнездо Дворянское” сгубил.
“Отцы и дети” были мною
Истерзаны во цвете сил…
Арбенин (перебивая)
Тебе Господь давно простил,
Мой тяжелее грех — еще бы!
Я “Петербургские трущобы”
Недавно по миру пустил!
Россиев (скромно)
Я только помыслом виновен:
На Немировича пошел,
Да скоро бросил — час неровен,
Кулак у Данченки тяжел!
Дьяконов
Я Достоевского во гробе
Своею драмой повернул.
Притронуться к такой особе
Никто доселе не дерзнул!
Но с той поры, лишь ночь приходит…
Старец (перебивая)
Тсс!.. тише! кто-то к нам подходит.
(Показывается из-за кустов Евдокимов и медленно подходит, понуря голову).
Кто ты, тоскующая тень?
Евдокимов (мрачно)
Сегодня покаянный день,
И я пришел очистить совесть;
Мою страдальческую повесть
Я вам поведать пожелал.
Я за кустами здесь стоял,
Я слышал ваши разговоры,
И жгучей совести укоры
Я с новой силой испытал!
Вы были только неразумны,
Душа ж у вас почти чиста,
И позавидовав безумно,
К вам вышел я из-за куста.
Да, вышел я, чтоб вам открыться
В сей грозный покаянный час.
Что прежде, чем беде свершиться,
Я был, пожалуй, лучше вас!
Щадил Тургенева морщины.
Дворянских гнезд не разорял.
На беззащитные седины
Руки своей не подымал.
Но власть греха непобедима!..
Так слушайте .ж, что сделал я:
Я скрал у Горького Максима
Его любимое дитя!..
Был Горький горд своим Фомою,
Любил Гордеева, как дочь.
Об стенку бился головою,
Но уж не мог беде помочь!..
Фома детина был здоровый.
Его я ловко раскроил…
Я продал часть в Театр Новый,
Часть у Шабельской схоронил…
Несчастные не замечали,
Что от Гордеева едва ли
Остался целым хоть кусок:
Изрезан вдоль и поперек,
Ни головы, ни рук, ни ног…
К Яворской подошел я смело,
Я ей сказал: pardon, madamе.
Не прогорело б ваше дело.
Внемлите дружеским словам!
Ужель не замечали вы.
Что ваш Фома без головы?
— Без головы? — так что ж такое —
Поверьте, это все пустое —
Не в каждой голове есть прок!
— Но ваш Фома без рук, без ног!
— Так ведь никто же не узнает,
Что в нем кусочков не хватает.
А для меня — даю вам слово —
В том есть особенная соль:
Из места этого пустого.
Из ничего — создам я роль!
— Но как Гордеева поставить?
Хоть труп Фома, но — видит Бог —
Не может он стоять без ног!
А эти ноги — каюсь вам —
Шабельской продал я, мадам!
Так я сказал. — Что после было,
Я не могу вам передать.
Но знайте — никакая сила
Мне с той поры бы не внушила
По Мойке ночью проезжать.
(Смолкает, закрыв лицо руками. Компания “Неизвестных” начинает громко хохотать).
Неизвестные
Как он наивен! Ха! Ха! Ха!
Он мыслит: большего греха
И не придумать никому!
Так слушай: ты убил Фому,
А мы над трупом надругались;
Мы целой стаею собрались,
Кто руку дал, кто нос, кто глаз,
И склеился Фома у нас.
Теперь взгляни в Театр Новый;
Живой, веселый и здоровый.
Искусством слабых лицедеев
Поставлен там Фома Гордеев!
Евдокимов (ликуя)
О радость! Тяжесть преступленья
Теперь с души моей слетит.
Мои услышаны моленья
И Горький сам меня простит.
А вас — в смирении моем,
Я вас казню презренья взором,
Я вас казню своим позором.
Во все редакции письмом…
Друзья! Вот вам из отдаленья
В стихах визитный мой билет,
И с Новым годом поздравленья
На много радостей и лет.
Раздайся весело будильник
На новой, годовой заре,
И всех благих надежд светильник
Зажгись на новом алтаре!
Друзья! По вздоху, полной чаше<й>
За старый год! И по тройной
За новый! Будущее наше
Спит в колыбели роковой.
Год новый! Каждый, новой страстью
Волнуясь, молит новых благ:
Кто рад испытанному счастью,
Кто от приволья ни на шаг.
Судьба на алчное желанье
В нас обрекла жрецов и жертв.
Желанье есть души дыханье:
Кто не желает, тот уж мертв.
Оно — в лампаде жизни масло;
Как выгорит — хоть выкинь прочь!
Жар и сиянье -все погасло;
Зевнув, скажи: покойна ночь!
На все тогда гляди бесстрастно
И чувство в убылых пиши;
Огнивой жизни бьешь напрасно
В кремень беспламенной души:
Не выбьешь искры вдохновенной,
Не бросишь звука в мертвый слух,
Во тьме святыни упраздненной,
Без жизни — жертвенник потух.
Во мне еще живого много,
И сердце полно через край;
Но опытность нас учит строго:
Иного про себя желай!
И так в признаньях задушевных
Я сердца не опорожню,
А из желаний ежедневных
Кое-что бегло начерню.
Будь в этот год — бедам помеха,
А на добро — попутный ветр;
Будь меньше слез, а боле смеха;
Будь все на ясном барометр!
Будь счастье в скорби сердобольно;
Будь скорбь в смирении горда;
Будь торжество не своевольно,
А слабость совестью тверда.
Будь, как у нас бывало древле,
На православной стороне:
Друг и шампанское дешевле,
А совесть, ум и рожь — в цене.
Будь искренность не горьким блюдом;
В храм счастья — чистое крыльцо,
Рубли и мысли — не под спудом,
А сор и вздор — не налицо.
Будь в этот год, другим неравный,
Все наши умники — умны,
Мольеры русские забавны,
А Кребильоны не смешны.
Будь наши истины не сказки,
Стихи не проза, свет не тьма,
И не тенета ближних ласки,
И чувства не игра ума.
Назло безграмотных нахалов
И всех, кто только им сродни,
Дай бог нам более журналов:
Плодят читателей они.
Где есть поветрие на чтенье,
В чести там грамота, перо;
Где грамота — там просвещенье;
Где просвещенье — там добро.
Козлов и Пушкин с Боратынским!
Кого ж еще бы к вам причесть?
Дай вам подрядом исполинским,
Что день, стихов нам ставить десть!
А вам, поставщикам всех бредней
На мельницах поэм и од,
Дай муза рифмою последней
Вам захлебнуться в Новый год!
Дай бог за скрепой и печатью
Свершиться прочной мировой:
У пишущих — с капризной ятью,
У сердца — с гордой головой;
У отцветающих красавиц —
С красавицами в цвете дней;
У юридических пиявиц —
С поживкой тяжебных сетей.
Но как ни бегай рифмой прыткой,
Рифм ко всему прибрать нельзя.
К новорожденному попыткой
С одной мольбой пойдем, друзья:
Пусть все худое в вечность канет
С последним вздохом декабря
И все прекрасное проглянет
С улыбкой первой января.
Что скажу тебе, прекрасная,
Что скажу в моем послании?
Ты велишь писать, Филиса, мне,
Как живу я в тихой хижине,
Как я строю замки в воздухе,
Как ловлю руками счастие.
Ты велишь — и повинуюся.
Ветер воет всюду в комнате
И свистит в моих окончинах,
Стулья, книги — все разбросано:
Тут Вольтер лежит на библии.
Календарь на философии.
У дверей моих мяучит кот
А у ног собака верная
На него глядит с досадою.
Посторонний, кто взойдет ко мне,
Верно скажет: «Фебом проклятый.
Здесь живет Поэт в унынии».
Правда, что воображение
Убирает все рукой своей,
Сыплет розаны на терние,
И Поэт с душой спокойною
Веселее Креза с золотом.
Независимость любезную
Потерять на цепь золочену!..
Я счастлив в моей беспечности,
Презираю гордость глупую,
Не хочу кумиру кланяться
С кучей глупых обожателей.
Пусть змиею изгибаются
Твари подлые, презренные,
Пусть слова его оракулом
Чтут невежды и со трепетом
Мановенья ждут руки его!
Как пылинка вихрем поднята,
Как пылинка вихрем брошена
Так и счастье наше чудное
То поднимет, то опустит вдруг.
Часто бегал за Фортуною
И держал ее в руках моих:
Чародейка ускользнула тут
И оставила колючий терн.
Славу, почести мы призраком
Называем, если нет у нас;
Но найдем — прощай, мечтание!
Чашу с ними пьем забвения
(Суета всегда прелестна нам),
И мудрец забудет мудрость всю.
Что же делать нам?. Бранить людей?..
Нет, найти святое дружество.
Жить покойно в мирной хижине;
Нелюдим пусть ненавидит нас:
Он несчастлив — не завидую.
Страх и ужас на лице его
Ходит он с главой потупленной,
И спокойствие бежит его!
Нежно дружество с улыбкою
Не согреет сердца хладного,
И слеза его должна упасть,
Не отертая любовию!
Посмотри, Дамон как мудрствует:
Он находит зло единое.
«Добродетель, — говорит Дамон, —
Добродетель — суета одна,
Добродетель — призрак слабых душ.
Предрассудок в мире царствует,
Людям всем он ослепил глаза».
Он не долго будет думать так,
Хладна смерть к нему приближится:
Он увидит заблуждение,
Он увидит. Совесть страшная
Прилетит к нему тут с зеркалом;
Волоса ее растрепаны,
На глазах ее отчаянье,
А в устах — упреки, жалобы.
Полно! Бросим лучше дале взгляд.
Посмотри, как здесь беспечная
В скуке дни влечет Аталия.
День настанет — нарумянится.
Раза три зевнет — оденется.
«Ах!… зачем так время медленно!» —
Скажет тут в душе беспечная,
Скажет с вздохом и заснет еще!
Бурун ищет удовольствия,
Ездит, скачет… увы! — нет его!
Оно там, где Лиза нежная
Скромно, мило улыбается?..
Он приходит к ней — но нет его!..
Скучной Лиза ему кажется.
Так в театре, где комедия
Нас смешит и научает вдруг?
Но и там к несчастью нет его!
Так на бале?.. Не найдешь его:
Оно в сердце должно жить у нас…
Сколько в час один бумаги я
Исписал к тебе, любезная!
Все затем, чтоб доказать тебе,
Что спокойствие есть счастие.
Совесть чистая — сокровище,
Вольность, вольность — дар святых небес.
Но уж солнце закатилося,
Мрак и тени сходят на землю.
Красный месяц с свода ясного
Тихо льет свой луч серебряный
Тихо льет, но черно облако
Помрачает светлый луч луны,
Как печальны вспоминания
Помрачают нас в веселый час.
В тишине я ночи лунныя
Как люблю с тобой беседовать!
Как приятно мне в молчании
Вспоминать мечты прошедшие!
Мы надеждою живем, мой друг,
И мечтой одной питаемся.
Вы, богини моей юности,
Будьте, будьте навсегда со мной!
Так, Филиса моя милая,
Так теперь, мой друг, я думаю.
Я счастлив — моим спокойствием,
Я счастлив — твоею дружбою…
1804/1805
Никто не зрел, как ночью бросил в волны
Эдвина злой Варвик;
И слышали одни брега безмолвны
Младенца жалкий крик.
От подданных погибшего губитель
Владыкой признан был —
И в Ирлингфор уже, как повелитель,
Торжественно вступил.
Стоял среди цветущия равнины
Старинный Ирлингфор,
И пышные с высот его картины
Повсюду видел взор.
Авон, шумя под древними стенами,
Их пеной орошал,
И низкий брег с лесистыми холмами
В струях его дрожал.
Там пламенел брегов на тихом склоне
Закат сквозь редкий лес;
И трепетал во дремлющем Авоне
С звездами свод небес.
Вдали, вблизи рассыпанные села
Дымились по утрам;
От резвых стад равнина вся шумела,
И вторил лес рогам.
Спешил, с пути прохожий совратяся,
На Ирлингфор взглянуть,
И, красотой картин его пленяся,
Он забывал свой путь.
Один Варвик был чужд красам природы:
Вотще в его глазах
Цветут леса, вияся блещут воды,
И радость на лугах.
И устремить, трепещущий, не смеет
Он взора на Авон:
Оттоль зефир во слух убийцы веет
Эдвинов жалкий стон.
И в тишине безмолвной полуночи
Все тот же слышен крик,
И чудятся блистающие очи
И бледный, страшный лик.
Вотще Варвик с родных брегов уходит —
Приюта в мире нет:
Страшилищем ужасным совесть бродит
Везде за ним вослед.
И он пришел опять в свою обитель:
А сладостный покой,
И бедности веселый посетитель,
В дому его чужой.
Часы стоят, окованы тоскою;
А месяцы бегут…
Бегут — и день убийства за собою
Невидимо несут.
Он наступил; со страхом провожает
Варвик ночную тень:
Дрожи! (ему глас совести вещает) —
Эдвинов смертный день!
Ужасный день: от молний небо блещет;
Отвсюду вихрей стон;
Дождь ливмя льет; волнами с воем плещет
Разлившийся Авон.
Вотще Варвик, среди веселий шума,
Цедит в бокал вино:
С ним за столом садится рядом Дума:
Питье отравлено.
Тоскующий и грозный призрак бродит
В толпе его гостей;
Везде пред ним: с лица его не сводит
Пронзительных очей.
И день угас, Варвик спешит на ложе…
Но и в тиши ночной,
И на одре уединенном то же;
Там сон, а не покой.
И мнит он зреть пришельца из могилы,
Тень брата пред собой;
В чертах болезнь, лик бледный, взор унылый
И голос гробовой.
Таков он был, когда встречал кончину;
И тот же слышен глас,
Каким молил он быть отцом Эдвину
Варвика в смертный час:
«Варвик, Варвик, свершил ли данно слово?
Исполнен ли обет?
Варвик, Варвик, возмездие готово;
Готов ли твой ответ?»
Воспрянул он — глас смолкнул — разъяренно
Один во мгле ночной
Ревел Авон — но для души смятенной
Был сладок бури вой.
Но вдруг — и въявь, средь шума и волненья,
Раздался смутный крик:
«Спеши, Варвик, спастись от потопленья;
Беги, беги, Варвик».
И к берегу он мчится — под стеною
Уже Авон кипит;
Глухая ночь; одето небо мглою;
И месяц в тучах скрыт.
И молит он с подъятыми руками:
«Спаси, спаси, Творец!»
И вдруг — мелькнул челнок между волнами;
И в челноке пловец.
Варвик зовет, Варвик манит рукою —
Не внемля шума волн,
Пловец сидит спокойно над кормою
И правит к брегу челн.
И с трепетом Варвик в челнок садится —
Стрелой помчался он…
Молчит пловец… молчит Варвик… вот, мнится,
Им слышен тяжкий стон.
На спутника уставил кормщик очи:
«Не слышался ли крик?» —
«Нет, просвистал в твой парус ветер ночи, —
Смутясь, сказал Варвик.
Правь, кормщик, правь, не скоро челн домчится;
Гроза со всех сторон».
Умолкнули… плывут… вот снова мнится
Им слышен тяжкий стон.
«Младенца крик! он борется с волною;
На помощь он зовет». —
«Правь, кормщик, правь, река покрыта мглою,
Кто там его найдет?»
«Варвик, Варвик, час смертный зреть ужасно;
Ужасно умирать;
Варвик, Варвик, младенцу ли напрасно
Тебя на помощь звать?
Во мгле ночной он бьется меж водами;
Облит он хладом волн;
Еще его не видим мы очами;
Но он… наш видит челн!»
И снова крик слабеющий, дрожащий,
И близко челнока…
Вдруг в высоте рог месяца блестящий
Прорезал облака;
И с яркими слиялася лучами,
Как дым прозрачный, мгла,
Зрят на скале дитя между волнами;
И тонет уж скала.
Пловец гребет; челнок летит стрелою;
В смятении Варвик;
И озарен младенца лик луною;
И страшно бледен лик.
Варвик дрожит — и руку, страха полный,
К младенцу протянул —
И, со скалы спрыгнув младенец в волны,
К его руке прильнул.
И вмиг… дитя, челнок, пловец незримы;
В руках его мертвец:
Эдвинов труп, холодный, недвижимый,
Тяжелый, как свинец.
Утихло все — и небеса и волны:
Исчез в водах Варвик;
Лишь слышали одни брега безмолвны
Убийцы страшный крик.
Примаюсь за перо, рука моя дрожит,
И муза от меня с спокойствием бежит.
Везде места зрю рая.
И рощи, и луга, и нивы здесь, играя,
Стремятся веселить прельщенный ими взгляд,
Но превращаются они всяк час во ад.
Блаженство на крылах зефиров отлетает,
На нивах, на лугах неправда обитает,
И вырвалась тяжба их тягостных оков.
Церера мещет серп и горесть изявляет,
Помона ягоды неспелы оставляет,
И удаляется и Флора от лугов.
Репейник там растет, где было место крина.
О боже, если бы была Екатерина
Всевидица! Так ты где б делся, толк судей,
Гонящих без вины законами людей?
Законы для того ль, чтоб правда процветала
Или чтоб ложь когда святою ложью стала?
Утопли правости в умедленном ответе.
Такая истина бывала ли на свете?
Кричат: «Закон! закон!»
Но исправляется каким порядком он?
Одна хранится форма
Подьячим для прокорма,
И приключается невинным людям стон.
Я прав по совести, и винен я по делу,
Внимать так льзя ль улику замерзелу?
Такую злу мечту, такой несвязный сон?
Закон тот празен,
Который с совестью и с истиною разен.
По окончании суда
Похвален ли судья, коль скажет он тогда:
«Я знаю, что ты прав, и вижу это ясно,
Что мною обвинен и гибнешь ты напрасно,
Но мной учинено то, форму сохраня,
Так ты не обвиняй закона, ни меня!»
Бывает ли кисель в хорошей форме гнусен?
Кисель не формой вкусен.
Я зрю, невозвратим уже златой к нам век.
О небо! На сие ль созижден человек,
Дабы во всякую минуту он крушился
И чтоб терпения и памяти лишился,
Повсюду испуская стон,
И места б не имел убежищем к отраде?
Покоя нет нигде, ни в поле, ни во граде.
Взошло невежество на самый Геликон
И полномочие и тамо изливает.
Храм мудрых муз оно безумством покрывает.
Благополучен там несмысленный творец,
Языка своего и разума борец,
За иппокренскую болотну пьющий воду,
Не чтущий никакой разумной книги сроду.
Пиитов сих ума ничто не помутит,
Безмозгла саранча без разума летит.
Такой пиит не мыслит,
Лишь только слоги числит.
Когда погибла мысль, другую он возьмет.
Ведь разума и в сей, как во погибшей, нет,
И все ему равно прелестно;
Колико б ни была мысль она ни плоха,
Все гадина равна: вошь, клоп или блоха.
Кто, кроме таковых, стихов вовек не видел,
Возможно ли, чтоб он стихов не ненавидел?
И не сказал ли б он: «Словами нас дарят,
Какими никогда нигде не говорят».
О вы, которые сыскать хотите тайну
В словах, услышав речь совсем необычайну,
Надуту пухлостью, пущенну к небесам,
Так знайте, что творец того не знает сам,
А если к нежности он рифмой прилепился,
Конечно, за любовь безмозглый зацепился
И рифмотворцем быть во всю стремится мочь.
Поэзия — любовной страсти дочь
И ею во сердцах горячих укрепилась,
Но ежели осел когда в любви горит,
Горит, но на стихах о том не говорит.
Такому автору на что спокойства боле?
Пригодно все ему Парнас, и град и поле,
Ничто не трогает стремления его.
Причина та, что он не мыслит ничего.
Спокойство разума невежи не умножит,
Меня против тому безделка востревожит,
И мне ль даны во мзду подьячески крючки?
Отпряньте от меня, приказные сверчки!
Не веселят, меня приятности погоды,
Ни реки, ни луга, ни плещущие воды,
Неправда дерзкая эдемский сад
Преобратит во ад.
А ты, Москва! А ты, первопрестольный град,
Жилище благородных чад,
Обширные имущая границы,
Соответствуй благости твоей императрицы,
Развей невежество, как прах бурливый ветр!
Того, на сей земле цветуща паче крина,
Желает мудрая твоя Екатерина,
Того на небеси желает мудрый Петр!
Сожни плоды, его посеянны рукою!
Где нет наук, там нет ни счастья, ни покою.
Не думай ты, что ты сокровище нашла,
И уж на самый верх премудрости взошла!
Вы правы. Рад я был сердечно
От вас услышанным словам:
Визиты — варварство, конечно!
Итак — не еду нынче к вам
И, кстати, одержу победу
Над предрассудком: ни к кому
В сей светлый праздник не поеду
И сам визитов не приму;
Святого дня не поковеркав,
Схожу я утром только в церковь,
Смиренно богу помолюсь,
Потом, с почтеньем к генеральству,
Как должно, съезжу по начальству
И крепко дома затворюсь. Обычай истинно безумный!
Китайских нравов образец!
День целый по столице шумной
Таскайся из конца в конец!
Составив список презатейный
Своим визитам, всюду будь —
На Острову и на Литейной,
Изволь в Коломну заглянуть.
И на Песках — и там быть надо,
Будь у Таврического сада,
На Петербургской стороне,
Будь моря Финского на дне,
В пределах рая, в безднах ада,
На всех планетах, на луне! Блажен, коль слышишь: ‘Нету дома’
‘Не принимают’. — Как огня,
Как страшной молнии и грома
Боишься длинного приема:
Изочтены минуты дня —
Нельзя терять их; полтораста
Еще осталось разных мест,
Где надо быть, тогда как часто
Несносно длинен переезд.
Рад просто никого не видеть
И всех проклясть до одного, Лишь только б в праздник никого
Своим забвеньем не обидеть, —
Лишь только б кинуть в каждый дом
Билетец с загнутым углом,
Не видеть лиц — сих адских пугал.,
Что лица? — Дело тут не в том,
А вот в чем: карточка и угол!
Лишь только б карточку швырнуть,
Ее где следует удвоить,
И тут загнуть, и там загнуть,
И совесть, совесть успокоить!
Ярлык свой бросил, хлоп дверьми:
Вот — на! — и черт тебя возьми! Порою ветер, дождь и слякоть,
А тут визиты предстоят;
Бедняк и празднику не рад —
Чего? Приходится хоть плакать.
Вот он выходит на крыльцо,
Зовет возниц, в карманах шарит…
Лицом хоть в грязь он не ударит,
Да грязь-то бьет ему в лицо.
Дорога — ад, чернее ваксы;
Извозчик за угол скорей
На кляче тощенькой своей
Свернул — от столь же тощей таксы,
Прочтенной им в чертах лица,
К нему ревущего с крыльца. Забрызган с первого же шага,
Пешком пускается бедняга,
И очень рад уже потом,
Когда с товарищем он в паре
Хоть как-нибудь, тычком, бочком,
На тряской держится ‘гитаре’:
Так называют инструмент
Хоть звучный, но не музыкальный,
Который в жизни сей печальной
Старинный получил патент
На громкий чин и титул ‘дрожек’,
И поглядишь — дрожит как лист,
Воссев на этот острый ножик,
Поэт убогий иль артист.
Я сам… Но, сколь нам ни привычно,
Всё ж трогать личность — неприлично
Свою тем более… Имен
Не нужно здесь; итак — NN,
Визитных карточек навьючен
Колодой целою, плывет
И, тяжким странствием измучен,
К дверям по лестнице ползет,
Стучится с робостью плебейской
Или торжественно звонит.
Дверь отперлась; привет лакейской
Как раз в ушах его гремит:
‘Имеем честь, дескать, поздравить
Вас, сударь, с праздником’; молчит
Пришлец иль глухо ‘м-м’ мычит,
Да карточку спешит оставить
Иль расписаться, а рука
Лакея, вслед за тем приветом,
И как-то тянется слегка,
И, шевелясь исподтишка,
Престранно действует при этом,
Как будто ловит что-нибудь
Перстами в области воздушной,
А гость тупой и равнодушный
Рад поскорее ускользнуть,
Чтоб продолжить свой трудный путь;
Он защитит, покуда в силах,
От наступательных невзгод
Кармана узкого проход,
Как Леонид при Фермопилах.
О, мой герой! Вперед! Вперед!
Вкруг света, вдаль по океану
Плыви сквозь бурю, хлад и тьму,
Подобно Куку, Магеллану
Или Колумбу самому,
И в этой сфере безграничной
Для географии столичной
Трудись! — Ты можешь под шумок
Открыть среди таких прогулок
Иль неизвестный закоулок,
Иль безымянный островок;
Полузнакомого припомня,
Что там у Покрова живет,
Узнать, что самая Коломня
Есть остров средь канавных вод, —
Открыть полярных стран границы,
Забраться в Индию столицы,
Сто раз проехать вверх и вниз
Через Надежды Доброй мыс.
Тут филолог для корнесловья
Отыщет новые условья,
Найдет, что русский корень есть
И слову чуждому ‘визиты’,
Успев стократно произнесть
Извозчику: ‘Да ну ж! вези ты! ’
Язык наш — ключ заморских слов:
Восстань, возрадуйся, Шишков!
Не так твои потомки глупы;
В них руссицизм твоей души,
Твои родные ‘мокроступы’
И для визитов хороши.
Зачем же всё в чужой кумирне
Молиться нам? — Шишков! Ты прав,
Хотя — увы! — в твоей ‘ходырне’
Звук русский несколько дырав.
Тебя ль не чтить нам сердца вздохом,
В проезд визитный бросив взгляд
И зря, как, грозно бородат,
Маркер трактирный с ‘шаропёхом’
Стоит, склонясь на ‘шарокат’?
Но — я отвлекся от предмета,
И кончить, кажется, пора.
А чем же кончится всё это?
Да тем, что нынче со двора
Не еду я, останусь дома.
Пускай весь мир меня винит!
Пусть всё, что родственно, знакомо
И близко мне, меня бранит!
Я остаюсь. Прямым безумцем
Довольно рыскал прежде я,
Пускай считают вольнодумцем
Меня почтенные друзья,
А я под старость начинаю
С благословенного ‘аминь’;
Да только вот беда: я знаю —
Чуть день настанет — динь, динь, динь
Мой колокольчик, — и покою
Мне не дадут; один, другой,
И тот, и тот, и нет отбою —
Держись, Иван — служитель мой!
Ну, он не впустит, предположим;
И всё же буду я тревожим
Несносным звоном целый день,
Заняться делом как-то лень —
И всё помеха! — С уголками
Иван обеими руками
Начнет мне карточки сдавать,
А там еще, а там опять.
Как нескончаемая повесть,
Всё это скучно; изорвешь
Все эти листики, а всё ж
Ворчит визитная-то совесть,
Ее не вдруг угомонишь:
‘Вот, вот тебе, а ты сидишь! ’
Неловко как-то, неспокойно.
Уж разве так мне поступить,
Как некто — муж весьма достойный
Он в праздник наглухо забить
Придумал дверь, и, в полной мере
Чтоб обеспечить свой покой,
Своею ж собственной рукой
Он начертал и надпись к двери:
‘Такой-то-де, склонив чело,
Визитщикам поклон приносит
И не звонить покорно просит —
Уехал в Царское Село’.
И дома дал он пищу лени,
Остался целый день в тиши, —
И что ж? Потом вдруг слышит пени:
‘Вы обманули — хороши!
Чрез вас мы время потеряли —
Час битый ехали, да час
В Селе мы Царском вас искали,
Тогда как не было там вас’.
Я тоже б надписал, да кстати ль?
Прочтя ту надпись, как назло,
Пожалуй, ведь иной приятель
Махнет и в Царское Село!
Сиделке доктор что-то прошептал,
Слова к хирургу долетели,
Он побледнел при докторских словах
И задрожал в своей постели.
— Ах, братьев приведите мне моих,—
Хирург заговорил, тоскуя,—
Священника ко мне с гробовщиком
Скорей, пока еще живу я.
Пришел священник, гробовщик пришел,
Чтобы стоять при смертном ложе:
Ученики хирурга им во след
По лестнице поднялись тоже.
И в комнату вошли ученики
Попарно, по трое, в молчаньи,
Вошел с лукавым зубоскальством Джо,
Руководитель их компаньи.
Хирург ругаться начал, видя их,
Страшны ругательства такие.
— Пошлите этих негодяев в ад,
Молю вас, братья дорогие!
От злости пена бьет из губ его,
Бровь черная его трясется.
— Я знаю, Джо привяжется ко мне,
Но к черту, пусть он обойдется.
Вот вывели его учеников,
А он без сил лежать остался
И сумрачно на братьев он смотрел,
И с ними говорить пытался.
— Так много разных трупов я вскрывал,
И приближается расплата.
О, братья, постарайтесь для меня,
Старался я для вас когда-то.
Я свечи жег из жира мертвецов,
И мне могильщики служили,
Клал в спирт я новорожденных, сушил,
Старался я для вас когда-то…
За мной придут мои ученики
И кость отделят мне от кости;
Я, разорявший домы мертвецов,
Не успокоюсь на погосте.
Когда скончаюсь, я в свинцовый гроб,
О, братья, должен быть замкнутым,
И взвесьте гроб мой: делавший его,
Ведь может оказаться плутом:
Пусть будет крепко так запаян он,
О, милые, как только можно,
И в патентованный положен гроб,
Чтоб лег в него я бестревожно.
Раз украдут меня в таком гробу,
Напрасно будет их уменье,
Купите только гроб тот в мастерской
За церковью Преображенья.
И тело в церкви брата моего
Заройте — так всего надежней —
И дверь замкните накрепко, молю,
И ключ храните осторожней.
Велите, чтоб три сильных молодца
Всю ночь у ризницы сидели,
Бочонок джина каждому из них
И каждому бочонок эля.
И дайте порох, пули, мушкетон
Тому из них, кто лучше целит,
И пять гиней прибавьте, если он
Гробокопателя застрелит.
Пускай они в теченье трех недель
Труп охраняют недостойный,
Настолько буду я тогда вонять,
Что отдохну в гробу спокойно.
И доктор уложил его в кровать,
Его глаза застыли в муке,
Вздох стал коротким; смертная борьба
Ужасно искривила руки.
Вложили мертвого в свинцовый гроб,
И гроб был накрепко замкнутым,
И взвешен также: делавший его,
Ведь мог же оказаться плутом.
И крепко, крепко был запаян он,
Запаян так, как только можно.
И в патентованный положен гроб,
Чтоб спать в нем было бестревожно.
Раз тело украдут в таком гробу,
Ворам не хватит их уменья,
Ведь этот гроб был куплен в мастерской
За церковью Преображенья.
И в церкви брата закопали труп —
Так было более надежно.
И дверь замкнув на ключ, пономарю
Ключа не дали осторожно.
Три человека в ризнице сидят
За кружкой джина или эля,
И если кто придет к ним, то они
Гробокопателя застрелят.
В ночь первую при свете фонаря,
Как шли они через аллею,
От мистера Жозефа пономарь
Тайком им показал гинею.
Но это было мало, совесть их
Была надежней крепкой стали,
И вместе с Джо они пономаря,
Как следовало, в ад послали.
Ночь целую они перед огнем
Сидели в ризнице и пили,
Как можно больше пили, и потом
Рассказывали кучу былей.
И во вторую ночь под фонарем,
Когда они брели в аллее,
От мистера Жозефа пономарь
Показывал им две гинеи.
Гинеи блеском привлекали взгляд,
Как новые, они сияли,
Зудели пальцы честных сторожей,
Что делать им, они не знали.
Но совесть колебанья прогнала,
Они продешевить боялись.
Не так решительно, как первый раз,
Но все ж от денег отказались.
Ночь целую они перед огнем
Сидели в ризнице и пили,
Как можно больше пили, и потом
Рассказывали кучу былей.
И в третью ночь под тем же фонарем,
Когда они брели в аллее,
От мистера Жозефа пономарь
Стал предлагать им три гинеи.
Они взглянули, искоса, стыдясь,—
Гинеи искрились коварно,
На золото лукавый пономарь
Направил сразу луч фонарный.
Глядел хитро и подмигнул слегка,
Когда удобно было это,
И слушать было трудно им, как он
Подбрасывал в руке монеты.
Их совесть, что была дотоль чиста,
В минуту стала недостойной,
Ведь помнили они, что ничего
Не может рассказать покойный.
И порох, пули отдали они,
Взамен блестящего металла.
Смеялись весело и пили джин,
Покуда полночь не настала.
Тогда, хотя священник спрятал ключ
От церкви в месте безопасном,
Открылись двери пред пономарем —
Ведь он владел ключом запасным.
И в храм, чтоб труп украсть, за подлым Джо
Вступили негодяи эти.
И выглядел зловеще темный храм
В мигающем фонарном свете.
Меж двух камней вонзился заступ их.
И вот, качнулись камня оба,
Они лопаткой глину огребли
И добрались под ней до гроба.
Гроб патентованный взорвав сперва,
Они свинец стамеской вскрыли
И засмеялись, саван увидав,
В котором мертвый спал в могиле.
И саван отдали пономарю,
И гроб зарыли опустелый,
И после, поперек согнув, в мешок
Засунули хирурга тело.
И сторож неприятный запах мог
Услышать на аршин, примерно,
И проклинал смеющихся воров
За груз, воняющий так скверно.
Так на спине снесли они мешок
И труп разрезали на части,
А что с душой хирурга было, то
Вам рассказать не в нашей власти.
Под сводом обширным темницы подземной,
Куда луч приветный отрадных светил
Страшился проникнуть, где в области темной
Лишь бледный свет лампы, мерцая, бродил, —
Гремевший в Варшаве, Литве и России
Бесславьем и славой свершенных им дел,
В тяжелой цепи по рукам и по вые,
Князь Глинский задумчив сидел.
Волос уцелевших седые остатки
На сморщенно веком и грустью чело
Спадали кудрями, виясь в беспорядке:
Страданье на Глинском бразды провело...
Сидел он, склоненный на длань головою,
Угрюмою думой в минувшем летал;
Звучал средь безмолвья цепями порою
И тяжко, стоная, вздыхал.
При нем неотступно в темнице сидела
Прелестная дева — отрада слепца;
Свободой, и счастьем, и светом презрела,
И блага все в жертву она для отца.
Блеск пышный чертога для ней заменила
Могильная мрачность темницы сырой;
Здесь девичья прелесть дочь нежная скрыла
И жизни зарю молодой.
«О, долго ли будешь, стоная, лить слезы? —
Рекла она нежно.— Печали забудь!
Быть может, расторгнешь сии ты железы:
Надежда лелеет и узников грудь!
Быть может, остаток несчастливой жизни,
Спокоя волненье и бурю души,
Как гражданин верный, на лоне отчизны
Ты счастливо кончишь в тиши».
«На лоне отчизны! — воскликнул изменник.—
Не мне утешаться надеждою сей:
Страшась угрызений, стенающий пленник,
Несчастный, и вспомнить трепещет о ней.
Могу ль быть покоен хотя на мгновенье?
Червь совести тайно терзает меня;
К себе самому я питаю презренье
И мучусь, измену кляня.
Природа дала мне возможные блага,
Чтоб славным быть в мире иль грозным в войне:
Богатство, познанья, порода, отвага —
Все с щедростью было ниспослано мне.
Желал еще славы и лавров победы;
Душа трепетала, дух юный кипел...
Вдруг поднялись тучей на Польшу соседы —
И лавр мне достался в удел.
Могольские орды влетели бедою:
Литва задымилась в пылу боевом —
И старцы, и жены, и дети толпою
Влеклися в неволю свирепым врагом;
И в пепел деревни и пышные грады;
И буйный татарин в крови утопал;
Ни веку, ни полу не зрели пощады —
Меч жадный над всеми сверкал.
Встревожен невзгодой, я к хищным навстречу
С дружиною храбрых помчался грозой,
Достиг — и отважно в кровавую сечу,
И кровь полилася, напенясь, рекой.
Покрылись телами поля и равнины:
Литвин и татарин упорно стоял;
Но с яростью новой за мною дружины —
И гордый могол побежал.
Боролся с кончиной властитель державный;
Тревогой и плачем наполнен дворец —
И вдруг о победе и громкой и славной
От Глинского с вестью примчался гонец.
Чело Александра веселость покрыла:
«Когда торжествует родная страна, —
Он рек предстоящим, — тогда и могила,
Поверьте, друзья, не страшна!»
Сим подвигом славным чрез меру надменный,
Не мог укротить я волненья страстей —
И род Забржезенских, давно мне враждебный,
Внезапно средь ночи пал жертвой мечей.
Погиб он—и други мне стали врагами,
И, предан душою лишь мести одной,
Дерзнул я внестися с чужими полками
В отчизну свирепой войной.
О мука! о совесть — тиран неотступный!..
Ни зрелище стягов родимой земли,
Ни тайный глас сердца из длани преступной
В час битвы исторгнуть меча не могли!
Среди раздраженных, пылающих мщеньем,
И ярых и грозных душой москвитян,
Увы, к преступленью влеком преступленьем,
Разил я своих сограждан!..
Бой кончен — и Глинский узрел на равнине
Растерзанных трупы и груды костей;
Душа предалася невольно кручине,
И брызнули слезы на грудь из очей.
Не в пору познал я тоску преступленья!
Вся гнусность измены представилась мне;
Молил Сигизмунда проступкам забвенья,
Мечтал о родной стороне!
Но гений враждебный о тайне душевной
Царю в злое время известие дал,
И русский властитель, смущенный и гневный,
Раскаянье сердца изменой назвал:
Лишил меня зренья убийцы руками,
Забывши и славу и старость мою,
И дядю царицы, опутав цепями,
Забросил в темницу сию.
Лет десять живу я в могиле сей хладной;
Ни звезды, ни солнце не светят ко мне;
Тоскую, угрюмый, в душе безотрадной
И думой стремлюся к родимой стране.
Приметно слабею в утраченных силах,
Чуть сердце трепещет, немеет мой глас,
И медленней льется кровь хладная в жилах,
И смерти уж близится час.
О дочь моя! скоро, над гробом рыдая,
Ты бросишь на прах мой горсть чуждой земли.
Скорее, друг юный, беги сего края:
От милой отчизны жить грустно вдали!
Свободный народ наш, деяньями славный,
Издавна известный в далеких краях,
Проступки несчастных отцов своенравно
Не будет отмщать на детях.
Край милый увидишь — и сердца утраты
И юных лет горе в душе облегчишь;
И башни, и храмы, и предков палаты,
И сердцу святые гробницы узришь!
Отца проклиная, дочь милую нежно
И ласково примут отчизны сыны —
И ты дни окончишь в тиши безмятежной
На лоне родимой страны.
Пусть рок мой, исполнен тоской и мученьем,
Пребудет примером отчизны моей!
Да каждый, пылая преступным отмщеньем,
Идти не посмеет стезею страстей!
Да видят во мне моей родины братья,
Что рано иль поздно — измене взгремят
Ужасные сердцу сограждан проклятья
И совесть от сна пробудят!»
Несчастный умолкнул с душевной тоскою;
Вдруг стон по темнице — и Глинский упал
На дочери лоно седой головою,
И холод кончины его оковал!..
Так Глинский — муж Думы и пламенный воин -
Погиб на чужбине, как гнусный злодей;
Хвалы бы он вечной был в мире достоин,
Когда бы не буря страстей.
Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.
С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…
Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…
Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.
И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.
И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…
Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.
— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль… Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…
— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…
— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…
— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.
Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…
И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».
Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».
Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.
С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…
Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…
Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.
И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.
И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…
Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.
— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль…
Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…
— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…
— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…
— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.
Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…
И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».
Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».
Ручей! одну судьбу имеем мы с тобою;
К предмету одному стремимся с быстротою;
Тебя ждет море, нас—земля.
Но, ах! правдиво ли сие уподобленье,
Когда сравним твое и наше мы теченье?
Не зная никакого зла,
Не зная тягостных забот и огорчений,
Желаний тщетных, опасений,
Ты следуешь всегда наклонности своей:
Закон не нужен ей!—
Есть старость для тебя; она, тебе не горе;
Чем ближе твой конец—родительское море,
Тем ты здоровее, полезнее для нас
Еще прекраснее для глаз,
Чем в скромных берегах младенчества златова,
С минутой каждою тебе забава нова;
Прелестной сей лесок
Прохладой струй твоих растет и зеленеет —
Он благодарным быть умеет;
Сплетяся ветвями, склонясь на твой поток,
Хранит его от бурь он дружескою тенью;
По белому песку, по травке, по цветам,
Ты катишься один с безпечной, сладкой ленью.
Подобясь золотым на небе облакам,
Во глубин твоей прозрачной.
Мелькают рыбочек игривыя стада;
От них не знаешь ты досады, скуки мрачной;
Ты кормишь их, поишь без всякаго труда,
При счастии таком к чему твое роптанье?
Чего теб желать?…. умолкни же ручей!
Пусть мы одни, пусть мы—несчастное созданье
На небо плачемся об участи своей.
Мы страсти многия в душе своей питаем
Мы верим;… иль себя уверить лишь желаем…
Что счастия без них не может быть, и нет, —
И сердцем познаем, что мы живем для бед!
Заботы тяжкия, раскаянье, мученье —
Вот плод страстей; вот нам судьбы определенье!
Ты камнем не рожден: так в горести живи!..
Ах! кто не знал любви!..
Вселенную она дыханьем оживляет,
Она сердцами обладает;
Мир полон радостей, мир полон красоты:
Но без нее для нас все—хладныя мечты!
Я счастлив… нет! мечта!—единое мгновенье
Умеет умертвить златое обольщенье,
И сердце страстное преобращает в лед,
Иль новой красоте в неволю отдает!..
Ручей—ты счастлив перед нами!..
Неверных ручейков не слышно между вами; —
Когда Всевышняго закон,
Которой искони вселенной управляет,
С другим ручьем тебя соединяет;
Союз сей заключен, и будет верен он,
В минуту подружась, вы неразлучны вечно.—
Какой срюз между людей,
Какое дружество у нас чистосердечно? —
Корысть его родит на жертву злых страстей! —
Источник кроткий и спокойный!
Знать, менее тебя мы счастия достойны! —
К чему притворствовать!—признаемся хоть раз;
Что значат ве сии достоинства надменны;
Сии права священны,
Сии мечтательны отличия для нас? —
Их гордость создала, чтоб скрыть свою ничтожность!
Лишь выдумай нам зло; оно нам будет должность. —
Откуда взяли мы, что в промысле своем,
Бог создал смертнаго для тварей всех царем?
Признаться откровенно,
Мы не цари—тираны их.
За чем бы на пример, нам воды принужденно
Вести к чужим брегам для прихотей своих?
За чем, на зло Природе,
Их прыгать заставлять на воздухе по моде? —
Но пусть так, все покорно нам;
Мы властны подавать законы всем мирам;
Почто же властью сей мы править не умеем?
Почто собою не владеем?….
О заблуждение! Раб бедствий, раб страстей!
Ты смеешь называться
Владыкой тварей всех, которы, может статься,
Стократ свободнее, стократ тебя добрей. —
Познай, познай свое, безумец, униженье! —
Но что я говорю!—безплодное ученье….
Мне кажется, душа на то и создана,
Чтоб жить обидами, и слабостью гордиться;
Порок во мн—ничто, в другом порок—вина;
С своей виной мирюсь, с чужой—нельзя ужиться!
Увы!—к несчастию для нас и страха нет!
Пороки праведной улики не боятся;
Льстецов наполнен свет.
Уменье жить у нас—уменье притворяться.
Коль искренность теперь осталась на земле,
Ручей! в твоих водах сыскать ее воз можно!
Являешь нам в твоем прозрачнейшем стекле!
Порок перед тобой теряет вид притворной;
Для пастухов и для Царей
Ты правду говоришь без лести незазорно;
За то не в милости большой ты у людей!
Они, как с совестью, страшатся быть с тобою! —
Друг доброй с искренней душою
Тяжел для нынешних веков! —
Обычай бедственный!—но он у всех таков!
Уроки стыд уснувший пробуждают —
И так—они скучают! —
Коварной, льстец, злодей
Хотят правдивыми и честными казаться!
Таков был свет, таким ему остаться!—
И в горестной юдоли сей, —
В жилище гордости и бедности презренной
Я должен мучиться терпеть и кончишь век!
О жалкой человек!
Смешенье слабости и злобы ослепленной!
И ты присвоивши безсмертныя права, —
И ты себя зовешь подобьем Божества!…
Срокойной совести изобразитель ясный,
Ручей, спеши, неси струи твои прекрасны
На родину твою в обятия морей!
Мы—жертва слабости своей!
Сию печальну жизнь,
Несем в ничтожество, в котором родились.
Экспромты 1841 года «Очарователен кавказский наш Монако!..»
*
Очарователен кавказский наш Монако!Танцоров, игроков, бретеров в нем толпы;
В нем лихорадят нас вино, игра и драка,
И жгут днем женщины, а по ночам — клопы, «В игре, как лев, силен…»
*
В игре, как лев, силен
Наш Пушкин Лев,
Бьет короля бубен,
Бьет даму треф.
Но пусть всех королей
И дам он бьет:
«Ва-банк!» — и туз червей
Мой — банк сорвет!«Милый Глебов…»
*
Милый Глебов,
Сродник Фебов,
Улыбнись,
Но на Наде,
Христа ради,
Не женись!«Скинь бешмет свой, друг Мартыш…»
*
Скинь бешмет свой, друг Мартыш,
Распояшься, сбрось кинжалы,
Вздень броню, возьми бердыш
И блюди нас, как хожалый!«Смело в пире жизни надо…»
*
Смело в пире жизни надо
Пить фиал свой до конца.
Но лишь в битве смерть — награда,
Не под стулом, для бойца.«Велик князь Ксандр и тонок, гибок он…»
*
Велик князь Ксандр, и тонок, гибок он,
Как колос молодой,
Луной сребристой ярко освещен,
Но без зерна — пустой.«Наш князь Васильчиков…»
*
Наш князь Василь –
Чиков — по батюшке,
Шеф простофиль,
Глупцов — по дядюшке,
Идя в кадриль,
Шутов — по зятюшке,
В речь вводит стиль
Донцов — по матушке.«Он прав! Наш друг Мартыш не Соломон…»
*
Он прав! Наш друг Мартыш не Соломон, Но Соломонов сын,
Не мудр, как царь Шалима, , но умен,
Умней, чем жидовин.
Тот храм воздвиг и стал известен всем
Гаремом и судом,
А этот храм, и суд, и свой гарем
Несет в себе самом.«С лишком месяц у Мерлини…»
*
С лишком месяц у Мерлини
Разговор велся один:
Что творится у княгини,
Здрав ли верный паладин.
Но с неделю у Мерлини
Перемена — речь не та,
И вкруг имени княгини
Обвилася клевета.
Пьер обедал у Мерлини,
Ездил с ней в Шотландку раз, Не понравилось княгине,
Вышла ссора за Каррас.
Пьер отрекся… И Мерлини,
Как тигрица, взбешена.
В замке храброй героини,
Как пред штурмом, тишина.«Он метил в умники, попался в дураки…»
*
Он метил в умники, попался в дураки,
Ну, стоило ли ехать для того с Оки!«Зачем, о счастии мечтая…»
*
Зачем, о счастии мечтая,
Ее зовем мы: гурия?
Она как дева — дева рая,
Как женщина же — фурия.«Мои друзья вчерашние — враги…»
*
Мои друзья вчерашние — враги,
Враги — мои друзья,
Но, да простит мне грех господь благий,
Их презираю я…
Вы также знаете вражду друзей
И дружество врага,
Но чем ползущих давите червей?..
Подошвой сапога.«Им жизнь нужна моя…»
*
Им жизнь нужна моя, — ну, что же, пусть возьмут,
Не мне жалеть о ней!
В наследие они одно приобретут –
Клуб ядовитых змей.«Ну, вот теперь у вас для разговоров будет…»
*
Ну, вот теперь у вас для разговоров будет
Дня на три тема,
И, верно, в вас к себе участие возбудит
Не Миллер — Эмма.«Куда, седой прелюбодей…»
*
Куда, седой прелюбодей,
Стремишь своей ты мысли беги?
Кругом с арбузами телеги
И нет порядочных людей!«За девицей Emilie…»
*
За девицей EmilieМолодежь как кобели.
У девицы же NadineБыл их тоже не один;
А у Груши в целый век
Был лишь Дикий человек.«Надежда Петровна…»
*
Надежда Петровна,
Отчего так неровно
Разобран ваш ряд,
И локон небрежный
Над шейкою нежной…
На поясе нож.
C’est un vers qui cloche.«Поверю совести присяжного дьяка…»
* * *
Поверю совести присяжного дьяка,
Поверю доктору, жиду и лицемеру,
Поверю, наконец, я чести игрока,
Но клятве женской не поверю.«Винтовка пулю верную послала…»
* * *
Винтовка пулю верную послала,
Свинцовая запела и пошла.
Она на грудь несча́стливца упала
И глубоко в нее вошла.
И забаюкала ее, и заласкала,
Без просыпа, без мук страдальцу сон свела,
И возвратила то, что женщина отняла,
Что свадьба глупая взяла…«Приветствую тебя я, злое море…»
1
Приветствую тебя я, злое море,
Широкое, глубокое для дум!
Стою и слушаю: всё тот же шум
И вой валов в твоем просторе,
Всё та же грусть в их грустном разговоре.
2
Не изменилося ни в чем ты, злое море,
Но изменился я, но я уж не такой!
С тех пор, как в первый раз твои буруны-горы
Увидел я, — припомнил север свой.
Припомнил я другое злое море
И край другой, и край другой!.. Впервые опубликованы в статье П.К. Мартьянова «Последние дни жизни М.Ю. Лермонтова» в 1892 г. в «Историческом вестнике» (т. 47, № 2 и 3). В эту статью вошли собранные автором в 1870 г. в Пятигорске материалы о Лермонтове. 14 экспромтов, приписываемых поэту, носят легендарный характер, и если в основе их и лежит лермонтовский текст, то он сильно искажен.Монако — маленькое государство в Европе, на побережье Средиземного моря, являющееся международным курортом и прославившееся игорным домом.Соломон — иудейский царь (1020 — 980 гг. до н. э.), славившийся мудростью. Известен как справедливый судья. Во время своего царствования построил в Иерусалиме знаменитый храм. Огромный гарем Соломона вызвал в конце его царствования возмущение единоверцев.Шалим (Солим) — Иерусалим.«Шотландка», или «Каррас», — немецкая колония в 7 верстах от Пятигорска, где находился ресторан Рошке.Миллер и Эмма — истолковываются как зашифрованные имена, в которых скрыты инициалы поэта (Ми Лер), Эмилии и Мартынова (Эм Ma) (см. примечание к экспромту «За девицей Emilie»).Эмилия. (Франц.).
Эмилия Александровна Клингенберг, в замужестве Шан-Гирей, падчерица генерал-майора П.С. Верзилина, дом которого в Пятигорске Лермонтов часто посещал в 1841 г.Надежда. (Франц.).
Надежда Петровна, дочь Верзилина.Груша — Аграфена Петровна, вторая дочь Верзилина, невеста пристава Дикова («дикий человек»).Вот стих, который хромает. (Франц.).«Очарователен кавказский наш Монако!». Экспромт записан со слов поручика Куликовского. По его словам, был произнесен Лермонтовым на одной из пирушек в Пятигорске.
«В игре, как лев, силен»; «Милый Глебов»; «Скинь бешмет свой, друг Мартыш»; «Смело в пире жизни надо». По словам В.И. Чиляева, в доме которого Лермонтов жил в Пятигорске, эти экспромты произнесены в один из июньских вечеров 1841 г. во время игры в карты.
Источник всех начал, зерно
Понятий, мыслей, чувств высоких,
Среда и корень тайн глубоких,
Отколь и кем все создано,
Числ содержательница счета,
Сосференного в твердь сию,
О Истина! о голос света!
Тебя, бессмертная! пою.
Тебя, — когда и червь, заняв
Лучи от солнца, в тьме блистает;
Ко свету очи обращает
Без слов младенец лепетав: —
То я ль души моей пареньем
Не вознесуся в Твой чертог?
Я ль не воскликну с дерзновеньем:
Есть вечна Истина, — есть Бог!
Есть Бог! — я чувствую Его
Как в существе моем духовном,
Так в чудном мире сем огромном,
Быть не возмогшем без Него. —
Есть Бог! я сердцем осязаю,
Его присутствие во мне: —
Он в Истине, я уверяю,
Он Совесть — внутрь, Он правда — вне.
Так, Истина, слиясь из трех
Существ, единства скрыта лоном
Средь тел и душ и в духе оном,
Кто создал все, Кто держит всех.
Ея подобье в солнце зрится;
Лицем, и светом, и теплом
Живя всю тварь, оно не тмится,
Ключ жизней всех, их образ в нем.
Сильнее Истина всех сил,
Рожденна Ею добродетель. —
Чрез дух свой зреть Ее Содетель
В безмерности чудес открыл;
Ее никто не обымает,
Окроме Бога самого,
Полк тщетно Ангелов взлетает
Прозреть кивот судеб Его.
О Истина! трилучный свет
Сый: — бывый, сущий и грядущий!
Прости, что прах едва ползущий
Смел о Тебе вещать свой бред;
Но Ты, — коль солнцев всех лампада,
Миров начало и конец,
От корней звезд до корней ада
Обемлешь все, — всего Творец!
Творец всего, — и влил мне дух
Ты в воле мудрой и в желаньях,
И неба и земли в познаньях
Парящий совершенства вкруг;
Так можно ль быть мне в том виновным,
Что в выспренность Твою лечу?
Блаженством я Твоим верховным, —
Тобой — насытиться хочу.
Тобой! — Ты перло дум моих,
Отца наследье, сота слаще. —
Ах! скрытней, — далей чем, тем вяще
Я алчу зреть красот Твоих,
Младенцам лишь одним не тайных. —
Внемли ж! — и миг хоть удостой
Мелькнуть сквозь туч Тебя вкруг зарьных,
И отени мне облик Твой.
Нет, буйство! — как дерзну взирать
На Бога, — облеченный в бренья?
Томиться здесь, — там наслажденья
Ждать, — смертных участь — и вздыхать.
О, так! — и то уже высоко,
Непостижимого любить!
Небесной истиною око
Уметь земное пламенить!
Слиянный в узел блеск денниц!
Божественная лучезарность!
Пространств совокупленна дальность!
Всех единица единиц!
О правость воль неколебимых!
О мера, вес, число всего!
О красота красот всезримых!
О Сердце сердца моего!
Дум правило, умов закон;
Светило всех народов, веков!
Что б было с родом человеков,
Когда б Тебя не ведал Он?
Когда бы совести не знали
Всех неумытного Судьи,
Давно б зверями люди стали. —
Законы святы мне Твои.
Пускай продерзкий мрака сын
Кощунствует в своей гордыне,
Что правда — слабость в властелине,
Что руль правлений — ум один,
Что златом тверды царства, грады;
Но ах! сих правил тщетен блеск:
Имперьи рушатся без правды…
Се внемлем мы престолов треск! —
О Истина, душевна жизнь!
Престол в сердцах небесна Царства!
Когда дух лжи, неправд, коварства,
Не вняв рассудка укоризн,
К добру препятств мне вержет камень,
Ты гласом Божеским Твоим
Взжигай в душе моей Твой пламень
И будь светильником моим.
Ты жезл мой будь и вождь всегда,
Да токмо за Тобой стремлюся,
Твоим сияньем предвожуся,
Не совращаясь никогда
С путей, Тобой мне освещенных;
Любя Тебя, — да всех люблю;
Но от советов, мне внушенных
Тобой, — нигде не отступлю.
Да буду провозвестник, друг,
Поборник Твой, везде щит правды;
Все мира прелести, награды
Да не истлят во мне Твой дух;
Да оправдаю я невинность;
Да соблюду присягу, честь;
Да зла не скрою ков, бесчинность,
И обличу пред всеми лесть.
Да буду соподвижник тверд
Всех добродетелей с Тобою,
Ходя заповедей стезею,
По правосудью милосерд;
Да сущих посещу в темницах,
Пить жаждущим, — есть гладным дам,
Бальзам страдающим в больницах
И отче лоно сиротам.
Да отвращу мой взор от тех,
Кто Твоего не любит света,
Корысть и самолюбье мета
Единая чья действий всех;
Да от безверных удалюся,
Нейду с лукавыми в совет
И в сонм льстецов,— а прилеплюся
К друзьям Твоим, Твой чтущим свет.
И Ты, о Истина! мой Бог!
Моей и веры упованье,
За все мое Тебя желанье,
За мой к Тебе в любви восторг,
Когда сей плоти совлекуся,
Хоть был бы чист, как блеск огня,
Но как к Тебе на суд явлюся,
Не отвратися от меня.
21 июля 1810
К чему мне вымыслы? К чему мечтанья мне
И нектар сладких упоений?
Я раннее прости сказал младой весне,
Весне надежд и заблуждений!
Не осушив его, фиал волшебств разбил;
При первых встречах жизнь в обманах обличил
И призраки принес в дань истине угрюмой;
Очарованья цвет в руках моих поблек,
И я сорвал с чела, наморщенного думой,
Бездушных радостей венок.
Но, льстивых лжебогов разоблачив кумиры,
Я правде посвятил свой пламенный восторг;
Не раз из непреклонной лиры
Он голос мужества исторг.
Мой Аполлон — негодованье!
При пламени его с свободных уст моих
Падет бесчестное молчанье
И загорится смелый стих.
Негодование! Огонь животворящий!
Зародыш лучшего, что я в себе храню,
Встревоженный тобой, от сна встаю
И, благородною отвагою кипящий,
В волненье бодром познаю
Могущество души и цену бытию.
Всех помыслов моих виновник и свидетель,
Ты от немой меня бесчувственности спас;
В молчанье всех страстей меня твой будит глас:
Ты мне и жизнь и добродетель!
Поклонник истины в лета,
Когда мечты еще приятны, —
Взвывали к ней мольбой и сердце и уста,
Но ветер разносил мой глас, толпе невнятный.
Под знаменем ее владычествует ложь;
Насильством прихоти потоптаны уставы;
С ругательным челом бесчеловечной славы
Бесстыдство председит в собрании вельмож.
Отцов народов зрел, господствующих страхом,
Советницей владык — губительную лесть;
Почетную главу посыпав скорбным прахом,
Я зрел: изгнанницей поруганную честь,
Доступным торжищем — святыню правосудья,
Служенье истины — коварства торжеством,
Законы, правоты священные орудья, —
Щитом могущему и слабому ярмом.
Зрел промышляющих спасительным глаголом,
Ханжей, торгующих учением святым,
В забвенье Бога душ — одним земным престолам
Кадящих трепетно, одним богам земным.
Хранители казны народной,
На правый суд сберитесь вы;
Ответствуйте: где дань отчаянной вдовы?
Где подать сироты голодной?
Корыстною рукой заграбил их разврат.
Презрев укор людей, забыв небес угрозы,
Испили жадно вы средь пиршеских прохлад
Кровавый пот труда и нищенские слезы;
На хищный ваш алтарь в усердии слепом
Народ имущество и жизнь свою приносит;
Став ваших прихотей угодливым рабом,
Отечество от чад вам в жертву жертвы просит.
Но что вам? Голосом алкающих страстей
Месть вопиющую вы дерзко заглушили;
От стрел раскаянья златым щитом честей
Ожесточенную вы совесть оградили.
Дни ваши без докук и ночи без тревог.
Твердыней, правде неприступной,
Надменно к облакам вознесся ваш чертог,
И непорочность, зря дней ваших блеск преступный,
Смущаясь, говорит: «Где ж он? Где ж казни Бог?
Где ж Судия необольстимый?
Что ж медлит он земле суд истины изречь?
Когда ж в руке его заблещет ярый меч
И поразит порок удар неотвратимый?»
Здесь у подножья алтаря,
Там у престола в вышнем сане
Я вижу подданных царя,
Но где ж отечества граждане?
Для вас отечество — дворец,
Слепые властолюбья слуги!
Уступки совести — заслуги!
Взор власти — всех заслуг венец!
Нет! нет! Не при твоем, отечество! зерцале
На жизнь и смерть они произнесли обет:
Нет слез в них для твоих печалей,
Нет песней для твоих побед!
Им слава предков без преданий,
Им нем заветный гроб отцов!
И колыбель твоих сынов
Им не святыня упований!
Ищу я искренних жрецов
Свободы, сильных душ кумира —
Обширная темница мира
Являет мне одних рабов.
О ты, которая из детства
Зажгла во мне священный жар,
При коей сносны жизни бедства,
Без коей счастье — тщетный дар, —
Свобода! пылким вдохновеньем,
Я первый русским песнопеньем
Тебя приветствовать дерзал
И звучным строем песней новых
Будил молчанье скал суровых
И слух ничтожных устрашал.
В век лучший вознесясь от мрачной сей юдоли,
Свидетель нерожденных лет —
Свободу пел одну на языке неволи,
В оковах был я, твой поэт!
Познают песнь мою потомки!
Ты свят мне был, язык богов!
И лиры гордые обломки
Переживут венцы льстецов!
Но где же чистое горит твое светило?
Здесь плавает оно в кровавых облаках,
Там бедственным его туманом обложило,
И светится едва в мерцающих лучах.
Там нож преступный изуверства
Алтарь твой девственный багрит;
Порок с улыбкой дикой зверства
Тебя злодействами честит.
Здесь власть в дремоте закоснелой,
Даров небесных лютый бич,
Грозит цепьми и мысли смелой,
Тебя дерзающей постичь.
Здесь стадо робкое ничтожных
Витии поучений ложных
Пугают именем твоим;
И твой сообщник — просвещенье
С тобой, в их наглом ослепленье,
Одной секирою разим.
Там хищного господства страсти
Последнею уловкой власти
Союз твой гласно признают,
Но под щитом твоим священным
Во тьме народам обольщенным
Неволи хитрой цепь куют.
Свобода! О младая дева!
Посланница благих богов!
Ты победишь упорство гнева
Твоих неистовых врагов.
Ты разорвешь рукой могущей
Насильства бедственный устав
И на досках судьбы грядущей
Снесешь нам книгу вечных прав,
Союз между гражда́н и троном,
Вдохнешь в царей ко благу страсть,
Невинность примиришь с законом,
С любовью подданного — власть.
Ты снимешь роковую клятву
С чела, поникшего земле,
И пахарю осветишь жатву,
Темнеющую в рабской мгле.
Твой глас, будитель изобилья,
Нагие степи утучнит,
Промышленность распустит крылья
И жизнь в пустыне водворит;
Невежество, всех бед виновник,
Исчезнет от твоих лучей,
Как ночи сумрачный любовник
При блеске утренних огней.
Он загорится, день, день торжества и казни,
День радостных надежд, день горестной боязни!
Раздастся песнь побед вам, истины жрецы,
Вам, други чести и свободы!
Вам плач надгробный! вам, отступники природы!
Вам, притеснители! вам, низкие льстецы!
Но мне ли медлить? Их и робкую их братью
Карающим стихом я ныне поражу;
На их главу клеймо презренья положу
И обреку проклятью.
Пусть правды мстительный Перун
На терпеливом небе дремлет,
Но мужественный строй моих свободных струн
Их совесть ужасом обемлет.
Пот хладный страха и стыда
Пробьет на их челе угрюмом,
И честь их распадется с шумом
При гласе правого суда.
Страж пепла их, моя недремлющая злоба
Их поглотивший мрак забвенья разорвет
И, гневною рукой из недр исхитив гроба,
Ко славе бедственной их память прикует.
Своротя в лесок немного
С тракта в город Хмельник,
Упирается дорога
В запущенный пчельник.
У плетня прохожих сторож
Окликает строго.
Нелюдим безногий Дорош,
Старый Молибога.
В курене его лежанку
Подпирают колья.
На стене висит берданка,
Заряжена солью.
Зелены его медали
И мундир заштопан,
Очи старые видали
Бранный Севастополь.
Только лучше не касаться
Им виданных видов.
Ушел писаным красавцем,
Пришел — инвалидом.
Скрипит его деревяшка,
Свистят ему дети.
Ой, как важко, ой, как тяжко
Прожить век на свете!
Сорок лет он ставит ульи,
Вшей в рубахе ищет.
А носатая зозуля
На яворе свищет.
Жена его лежит мертвой,
Сыны бородаты,—
Свищет семьдесят четвертый,
Девяносто пятый.
Лишь от дочери Глафиры
С ним остался внучек.
Дорош хлопчика цифири,
Писанию учит.
Раз в году уходит старый
На село в сочельник.
Покушает кутьи-взвара —
И опять на пчельник.
Да еще на пасху к храму
В деревню, где вырос,
Прибредет и станет прямо
С певчими на клирос,
Слепцу кинет медяк в чашку,
Что самому дали.
Скрипит его деревяшка,
На груди — медали.
Что с людьми стряслось в столице —
Не поймет он дел их.
Только стал народ делиться
На красных и белых.
Да от тех словес ученых,
От мирской гордыни
Станут ли медвяней пчелы,
Сахарнее дыни?
Никакого от них прока.
Ни сыро ни сухо…
Сие — речено в пророках —
Томление духа.
Жарок был дождем умытый
Тот солнечный ранок.
Пахло медом духовитым
От черемух пьяных.
У Дороша ж, хоть и жарко,
Ломит поясницу,
Прикорнул он на лежанку.
Быль сивому снится.
Сон голову к доскам клонит,
Как дыню-качанку…
Несут вороные кони
На пчельник тачанку.
В ней сидят, хмельны без меры,
Шумны без причины,
Удалые офицеры,
Пышные мужчины.
У седых смушковых шапок
Бархатные тульи.
Сапогами они набок
Покидали ульи.
Стали, лаючись погано,
Лакомиться медом,
Стали сдуру из наганов
Стрелять по колодам,
По белочке-баловнице,
Взлетевшей на тополь.
Дорошу ж с пальбы той снится
Бранный Севастополь.
Закоперщик и заводчик
Всех делов греховных,
Выдается середь прочих
Усатый полковник.
Зубы у него — как сахар,
Усы — как у турка,
Волохатая папаха,
Косматая бурка.
И бежит — случись тут случай —
На тот самый часик
С речки Молибогин внучек,
Маленький Ивасик.
Он бегом бежит оттуда,
Напуган стрельбою,
Тащит синюю посуду
С зеленой водою.
Увидал его и топчет
Ногами начальник,
Кричит ему: «Поставь, хлопчик,
На голову чайник!
Не могу промазать мимо,
Попаду не целя.
Разыграем пантомиму
Из „Вильгельма Телля“!»
Он платочком ствол граненый
Обтирает белым,
Подымает вороненый
Черный парабеллум.
Покачнулся цвет черемух,
Звезды глав церковных.
Друзья кричат: «Промах! Промах,
Господин полковник!»
Видно, в очи хмель ударил
И замутил мушку.
Погиб парень, пропал парень,
А ни за понюшку!
Выковылял на пасеку
Старый Молибога.
«Проснись, проснись, Ивасику,
Усмехнись немного!»
Брось, чудак! Пустяк затеял!
Пуля бьется хлестко.
Ручки внуковы желтее
Церковного воска.
Скрипит его деревяшка,
На труп солнце светит…
Ой, как важко, ой, как тяжко
Жить с людьми на свете!
С того памятного ранку
Дорош стал сутулей.
Он забил свою берданку
Не солью, а пулей.
А до города дорога —
Три версты, не дале.
Надел мундир Молибога,
Нацепил медали…
За то дело за правое
И совесть не взыщет!
В пути ему на яворе
Зозуленька свищет.
Насвистала сто четыре.
Чтой-то больно много…
На полковницкой квартире
Стоит Молибога.
Свербит стертая водянка,
И ноги устали.
На плече его — берданка,
На груди — медали.
Денщик угри обзирает
В зеркальце стеклянном,
Русый волос натирает
Маслом конопляным.
Сапоги — игрушки с виду,
Чай, ходить легко в них…
«Спытай, друже: к инвалиду
Не выйдет полковник?»
Лебедем из кухни статный
Денщик выплывает,
Ворочается обратно,
Молвит: «Почивают».
В мундир велся, как обида,
Колючий терновник…
«Так не выйдет к инвалиду
Говорить полковник?»
И опять из кухни статный
Денщик выплывает.
Ворочается обратно,
Молвит: «Выпивают».
Подали во двор карету,
И вышел из спальни
Малость выпивший до свету
Румяный начальник.
Зубы у него — как сахар,
Усы — как у турка,
Волохатая папаха,
Косматая бурка.
Стоит в кухне Молибога
На той деревяшке,
Блестят на груди убого
Круглые медяшки.
Так и виден Севастополь
В воинской осанке.
Весь мундир его заштопан,
На плече — берданка.
«Что тут ходят за герои
Крымской обороны?
Ну, в чем дело? Что такое?
Говори, ворона!»
Дорош заложил патроны,
Отвечает строго:
«Я не знаю, кто ворона,
А я — Молибога.
Я судьбу твою открою,
Как сонник-толковник.
С севастопольским героем
Говоришь, полковник!
Я с дитятей не проказил,
По садкам не лажу,
А коли уж ты промазал,
Так я не промажу!»
Побежал на полуслове
Полковник к карете.
Грянь, берданка! Нехай злое
Не живет на свете!
Валится полковник в дверцы
Срубленной ольхою,
Он хватается за сердце
Белою рукою,
Никнет головой кудрявой
И смертельно дышит…
За то дело за правое
И совесть не взыщет!..
Наставили в Молибогу
Кадеты наганы,
Повесили Молибогу
До горы ногами.
Торчит его деревяшка,
Борода — как знамя…
Ой, как важко, ой, как тяжко
Страдать за панами!
Большевики Молибогу
Отнесли на пчельник,
Бежит мимо путь-дорога
В березняк и ельник.
Он закопан между ульев,
Дынных корневищей,
Где носатая зозуля
На яворе свищет.
Не стая воронов слеталась
На груды тлеющих костей,
За Волгой, ночью, вкруг огней
Удалых шайка собиралась.
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний!
Из хат, из келий, из темниц
Они стеклися для стяжаний!
Здесь цель одна для всех сердец —
Живут без власти, без закона.
Меж ними зрится и беглец
С брегов воинственного Дона,
И в черных локонах еврей,
И дикие сыны степей,
Калмык, башкирец безобразный,
И рыжий финн, и с ленью праздной
Везде кочующий цыган!
Опасность, кровь, разврат, обман —
Суть узы страшного семейства
Тот их, кто с каменной душой
Прошел все степени злодейства;
Кто режет хладною рукой
Вдовицу с бедной сиротой,
Кому смешно детей стенанье,
Кто не прощает, не щадит,
Кого убийство веселит,
Как юношу любви свиданье.
Затихло всё, теперь луна
Свой бледный свет на них наводит,
И чарка пенного вина
Из рук в другие переходит.
Простерты на земле сырой
Иные чутко засыпают,
И сны зловещие летают
Над их преступной головой.
Другим рассказы сокращают
Угрюмой ночи праздный час;
Умолкли все — их занимает
Пришельца нового рассказ,
И всё вокруг его внимает:
«Нас было двое: брат и я.
Росли мы вместе; нашу младость
Вскормила чуждая семья:
Нам, детям, жизнь была не в радость;
Уже мы знали нужды глас,
Сносили горькое презренье,
И рано волновало нас
Жестокой зависти мученье.
Не оставалось у сирот
Ни бедной хижинки, ни поля;
Мы жили в горе, средь забот,
Наскучила нам эта доля,
И согласились меж собой
Мы жребий испытать иной;
В товарищи себе мы взяли
Булатный нож да темну ночь;
Забыли робость и печали,
А совесть отогнали прочь.
Ах, юность, юность удалая!
Житье в то время было нам,
Когда, погибель презирая,
Мы всё делили пополам.
Бывало только месяц ясный
Взойдет и станет средь небес,
Из подземелия мы в лес
Идем на промысел опасный.
За деревом сидим и ждем:
Идет ли позднею дорогой
Богатый жид иль поп убогой, —
Всё наше! всё себе берем.
Зимой бывало в ночь глухую
Заложим тройку удалую,
Поем и свищем, и стрелой
Летим над снежной глубиной.
Кто не боялся нашей встречи?
Завидели в харчевне свечи —
Туда! к воротам, и стучим,
Хозяйку громко вызываем,
Вошли — всё даром: пьем, едим
И красных девушек ласкаем!
И что ж? попались молодцы;
Не долго братья пировали;
Поймали нас — и кузнецы
Нас друг ко другу приковали,
И стража отвела в острог.
Я старший был пятью годами
И вынесть больше брата мог.
В цепях, за душными стенами
Я уцелел — он изнемог.
С трудом дыша, томим тоскою,
В забвеньи, жаркой головою
Склоняясь к моему плечу,
Он умирал, твердя всечасно:
«Мне душно здесь… я в лес хочу…
Воды, воды!..», но я напрасно
Страдальцу воду подавал:
Он снова жаждою томился,
И градом пот по нем катился.
В нем кровь и мысли волновал
Жар ядовитого недуга;
Уж он меня не узнавал
И поминутно призывал
К себе товарища и друга.
Он говорил: «где скрылся ты?
Куда свой тайный путь направил?
Зачем мой брат меня оставил
Средь этой смрадной темноты?
Не он ли сам от мирных пашен
Меня в дремучий лес сманил,
И ночью там, могущ и страшен,
Убийству первый научил?
Теперь он без меня на воле
Один гуляет в чистом поле,
Тяжелым машет кистенем
И позабыл в завидной доле
Он о товарище совсем!..»
То снова разгорались в нем
Докучной совести мученья:
Пред ним толпились привиденья,
Грозя перстом издалека.
Всех чаще образ старика,
Давно зарезанного нами,
Ему на мысли приходил;
Больной, зажав глаза руками,
За старца так меня молил:
«Брат! сжалься над его слезами!
Не режь его на старость лет…
Мне дряхлый крик его ужасен…
Пусти его — он не опасен;
В нем крови капли теплой нет…
Не смейся, брат, над сединами,
Не мучь его… авось мольбами
Смягчит за нас он божий гнев!..»
Я слушал, ужас одолев;
Хотел унять больного слезы
И удалить пустые грезы.
Он видел пляски мертвецов,
В тюрьму пришедших из лесов
То слышал их ужасный шопот,
То вдруг погони близкий топот,
И дико взгляд его сверкал,
Стояли волосы горою,
И весь как лист он трепетал.
То мнил уж видеть пред собою
На площадях толпы людей,
И страшный ход до места казни,
И кнут, и грозных палачей…
Без чувств, исполненный боязни,
Брат упадал ко мне на грудь.
Так проводил я дни и ночи,
Не мог минуты отдохнуть,
И сна не знали наши очи.
Но молодость свое взяла:
Вновь силы брата возвратились,
Болезнь ужасная прошла,
И с нею грезы удалились.
Воскресли мы. Тогда сильней
Взяла тоска по прежней доле;
Душа рвалась к лесам и к воле,
Алкала воздуха полей.
Нам тошен был и мрак темницы,
И сквозь решетки свет денницы,
И стражи клик, и звон цепей,
И легкой шум залетной птицы.
По улицам однажды мы,
В цепях, для городской тюрьмы
Сбирали вместе подаянье,
И согласились в тишине
Исполнить давнее желанье;
Река шумела в стороне,
Мы к ней — и с берегов высоких
Бух! поплыли в водах глубоких.
Цепями общими гремим,
Бьем волны дружными ногами,
Песчаный видим островок
И, рассекая быстрый ток,
Туда стремимся. Вслед за нами
Кричат: «лови! лови! уйдут!»
Два стража издали плывут,
Но уж на остров мы ступаем,
Оковы камнем разбиваем,
Друг с друга рвем клочки одежд,
Отягощенные водою…
Погоню видим за собою;
Но смело, полные надежд,
Сидим и ждем. Один уж тонет,
То захлебнется, то застонет
И как свинец пошел ко дну.
Другой проплыл уж глубину,
С ружьем в руках, он в брод упрямо,
Не внемля крику моему,
Идет, но в голову ему
Два камня полетели прямо —
И хлынула на волны кровь;
Он утонул — мы в воду вновь,
За нами гнаться не посмели,
Мы берегов достичь успели
И в лес ушли. Но бедный брат…
И труд и волн осенний хлад
Недавних сил его лишили:
Опять недуг его сломил,
И злые грезы посетили.
Три дня больной не говорил
И не смыкал очей дремотой;
В четвертый грустною заботой,
Казалось, он исполнен был;
Позвал меня, пожал мне руку,
Потухший взор изобразил
Одолевающую муку;
Рука задрогла, он вздохнул
И на груди моей уснул.
Над хладным телом я остался,
Три ночи с ним не расставался,
Всё ждал, очнется ли мертвец?
И горько плакал. Наконец
Взял заступ; грешную молитву
Над братней ямой совершил
И тело в землю схоронил…
Потом на прежнюю ловитву
Пошел один… Но прежних лет
Уж не дождусь: их нет, как нет!
Пиры, веселые ночлеги
И наши буйные набеги —
Могила брата всё взяла.
Влачусь угрюмый, одинокой,
Окаменел мой дух жестокой,
И в сердце жалость умерла
Но иногда щажу морщины:
Мне страшно резать старика;
На беззащитные седины
Не подымается рука.
Я помню, как в тюрьме жестокой
Больной, в цепях, лишенный сил,
Без памяти, в тоске глубокой
За старца брат меня молил».
Что делать мне от кредиторов?
Они замучили меня!
От их преследующих взоров
Хоть бросься в воду из огня!
Пугаясь встречи их накладной,
Везде я бегаю как вор.
Но, Боже мой, как ни досадно:
Где ни ступи — все кредитор!
Как саранча, как ополченья
Теней, лишенных погребенья,
Вокруг Хароновой ладьи —
Толпятся вкруг меня стадами
С своими жадными руками
Враги-мучители мои!
Как на трепещущее тело
В степи упавшего быка
Глядит толпа воронья смело,
Алкая жданного куска.
Так мне глядят они в глаза
С ландшафтом харь и выраженья
Досады, злости, нетерпенья,
Притворной ласки, и следят
Меня, как рыбу или клад!
«Когда же? скоро ли? да что же?
Нам деньги нужны — ведь пора.
Легко ли ждали мы!» О Боже,
Хоть отрекайся от двора!
Им деньги надобны? вот повесть:
Кому ж не надобны они?
Сошлюсь на чью хотите совесть.
Я вновь бы занял сотни три.
Да что ж, когда никто не верит,
А только требуют уплат; —
Тут и <монах> залицемерит,
Как за грехи потянут в ад!
«Как быть, любезные, терпите! —
Заимодавцам мой ответ. —
В другое время приходите,
Теперь, ей-ей, ни гроша нет!»
Отпевши так, серьезным тоном
Иль «добрый день» иль «добра ночь» —
И кто с упреком, кто с поклоном,
Они идут лениво прочь.
Что ж, други? честность, несомненно,
В стране подсолнечной нужна;
Но, признаюсь вам откровенно,
Нужда ужасна и сильна!
Не всякой выгодно повздорит
С негодной фурией нуждой,
За словом дело — переспорит,
Хоть будь волшебник не пустой!
...............................
...............................
...............................
...............................
Скажу короче: благороден,
...............................
...............................
Богат, покоен и свободен;
Кто обстоятельствам не раб,
Кто сам больной и эскулап!..
Но тот, кого судьба от скуки
Согнуть изволит в три дуги,
Хоть будь сам черт, да пусты руки,
Без покровительств и поруки, —
Тот нос и уши береги!
Бывал и я когда-то в свете,
Кой-что нередко замечал —
И что ж осталось на примете?
Немного чести я видал!
Случалось, вскользь видать в прихожей
Или на рынке где-нибудь;
Но все с такой дурною рожей,
Что даже страшно и взглянуть!
А у вельмож, господ чиновных,
Военных, светских и духовных,
...............................
...............................
............В..................
Картежных клобах и парадах
Они являются без ней!
А что того еще смешней, —
Они, с богатством и чинами,
Живут одними лишь долгами,
И видел я издалека.
Что от долгов иные бары
Хотя толсты, как самовары,
Но вместе тоньше волоска
И легче перушка гагары!
Их очень много — перечесть
За труд излишний почитаю,
Но вот о чем вас вопрошаю:
Куда ж они зарыли честь?
Смотрите: Н*** спешит к обеду,
В ландо разлегшись щегольком;
И вот, оставивши беседу,
Домой торопится пешком!
Карета, лошади, лакеи
Исчезли вдруг, как чародеи, —
Он конфискован за долги…
И… здесь-то честь побереги!..
Спокойно лежа на диване
С хорошей трубкой табаку,
Имея тысяч сто в кармане —
Да ни полтинника в долгу, —
Конечно, нам о благородстве
Легко судить и рассуждать
И всех нечестных осуждать.
Но при большом недоброхотстве
Сл-бной фортуны мудрено
Сказать, что бедность и раздолье,
Квас и шампанское, подполье
И пышный замок — все равно!
Привычка к старому невольно
Банкрота мучит и крушит,
И превратиться в Ира больно
Тому, кто жил как сибарит.
Что ж делать в море от ненастья? —
Искусно править у кормы.
Чем заменить потерю счастья? —
Искусно деньги брать взаймы.
«Но брать взаймы, так брать с отдачей, —
Рычит кредиторский подьячий, —
На это есть свои права».
О, золотая голова!
Давай лишь денег нам поболе,
Под роспись или под заклад
(Чему не всякой, впрочем, рад),
А там в твоей, пожалуй, воле
По сроку требовать назад.
Греми, великий муж, протестом
И апелляций не забудь;
Коль нужно будет, то присестом
Махни по форме в Земский Суд
И налепи на просьбе в пуд
Печать свинцовой гирей с тестом.
А мы червонные твои
Меж тем на мелочь разменяем,
И, труся грозного судьи,
Кой-где меж водкою и чаем,
...............................
Когда ж до медного рубля
Седим, убьем и протранжирим,
То, совесть бережно храня,
Тебе ж его на зубы кинем
И будем вновь тебя просить,
Нельзя ли вновь нас одолжить?
Богат я, милый, — вот проценты
Изволь и с суммой получить.
Без денег — друг мой, документы
Храни, чтоб все не упустить!
Расписка, вексель — деньги тоже.
А если — вздор! но от чего
Меж тем избави тебя Боже! —
В уплату рвенья твоего
Ты не получишь ничего.
То укрепись по-философски,
Судом разделки не проси
И, как процентщик, по-геройски
Пустой урок перенеси!
Зачем срамить себя бесславно?
Припомни только без хлопот
Панглоса мудрого расчет:
Он доказал, и очень явно,
Что зло с добром в связи издавна
И все здесь к лучшему идет!
Так что ж печальною мечтою
Тревожить робкие умы?
Перо с бумагой предо мною —
Давайте денег мне взаймы.
А вас, старинные знакомцы,
Прошу мне в уши не жужжать
И знать потверже, что червонцы
Сходнее брать, чем отдавать.
Отдам, отдам и вам, поверьте;
Но, ради Бога, вкруг меня
Без шабаша не лицемерьте,
Дождитесь радостного дня!
Вот мы поправимся немного,
Свалим огромные грехи,
И не всегда невежды строго
Судить нас будут за долги,
Как ныне судят за стихи.
Прощайте! — Ох, как будто стало
Теперь на сердце веселей;
Авось мучителей, хоть мало,
Я тронул логикой своей!
(Перевод с французского: Troиs moиs dans la Patrие. Еssaиs dе Poésие еt dе Prosе, suиvиs d'un Dиscours sur lеs moyеns dе parvеnиr au dévеloppеmеnt dеs forcеs moralеs dе la Natиon Russе еt dеs rиchеssеs naturеllеs dе cеt Еtat. Par un Russе, Comtе dе Garansky. 8 vol. иn 4°. Parиs. 1836)
Я путешествовал недурно: русский край
Оригинальности имеет отпечаток;
Не то чтоб в деревнях трактиры были — рай,
Не то чтоб в городах писцы не брали взяток —
Природа нравится громадностью своей.
Такой громадности не встретите нигде вы:
Пространства широко раскинутых степей
Лугами здесь зовут; начнутся ли посевы —
Не ждите им конца! подобно островам,
Зеленые леса и серые селенья
Пестрят равнину их, и любо видеть вам
Картину сельского обычного движенья…
Подобно муравью, трудолюбив мужик:
Ни грубости их рук, ни лицам загорелым
Я больше не дивлюсь: я видеть их привык
В работах полевых чуть не по суткам целым.
Не только мужики здесь преданы труду,
Но даже дети их, беременные бабы —
Все терпят общую, по их словам, «страду»,
И грустно видеть, как иные бледны, слабы!
Я думаю земель избыток и лесов
Способствует к труду всегдашней их охоте,
Но должно б вразумлять корыстных мужиков,
Что изнурительно излишество в работе.
Не такова ли цель — в немецких сертуках
Особенных фигур, бродящих между ними?
Нагайки у иных заметил я в руках…
Как быть! не вразумишь их средствами другими:
Натуры грубые!..
Какие реки здесь!
Какие здесь леса! Пейзаж природы русской
Со временем собьет, я вам ручаюсь, спесь
С природы реинской, но только не с французской!
Во Франции провел я молодость свою;
Пред ней, как говорят в стихах, все клонит выю,
Но все ж, по совести и громко признаю,
Что я не ожидал найти такой Россию!
Природа недурна: в том отдаю ей честь, —
Я славно ел и спал, подьячим не дал штрафа…
Да, средство странствовать и по России есть —
С французской кухнею и с русским титлом графа!..
Но только худо то, что каждый здесь мужик
Дворянский гонор мой, спокойствие и совесть
Безбожно возмущал; одну и ту же повесть
Бормочет каждому негодный их язык:
Помещик — лиходей! а если управитель,
То, верно, — живодер, отявленный грабитель!
Спрошу ли ямщика: «Чей, братец, виден дом?»
— Помещика… — «Что, добр?» — Нешто, хороший барин,
Да только… — «Что, мой друг?» — С тяжелым кулаком,
Как хватит — год хворай. — «Неужто? вот татарин!»
— Э, нету, ничего! маненечко ретив,
А добрая душа, не тяготит оброком,
Почасту с мужиком и ласков и правдив,
А то скулу свернет, вестимо ненароком!
Куда б еще ни шло за барином таким,
А то и хуже есть. Вот памятное место:
Тут славно мужички расправились с одним… —
«А что ?» — Да сделали из барина-то тесто. —
«Как тесто?» — Да в куски живого изрубил
Его один мужик… попал такому в лапы… —
«За что же?» — Да за то что барин лаком был
На свой, примерно, гвоздь чужие вешать шляпы. —
«Как так?» — Да так, сударь: как женится мужик,
Веди к нему жену; проспит с ней перву ночку,
А там и к мужу в дом… да наш народец дик
Сначала потерпел — не всяко лыко в строчку, —
А после и того… А вот, примерно, тут,
Извольте посмотреть — домок на косогоре,
Четыре барышни-сестрицы в нем живут,
Так мужикам от них уж просто смех и горе:
Именья — семь дворов; так бедно, что с трудом
Дай бог своих детей прохарчить мужичонку,
А тут еще беда: что год, то в каждый дом
Сестрицы-барышни подкинут по ребенку. —
«Как, что ты говоришь?» — "А то, что в восемь лет
Так тридцать три души прибавилось в именье.
Убытку барышням, известно дело, нет,
Да, судырь, мужичкам какое разоренье! —
Ну, словом, все одно: тот с дворней выезжал
Разбойничать, тот затравил мальчишку, —
Таких рассказов здесь так много я слыхал,
Что скучно, наконец, записывать их в книжку.
Ужель помещики в России таковы?
Я к многим заезжал; иные, точно, грубы —
Муж ты своей жене, жена супругу вы,
Сивуха, грязь и вонь, овчинные тулупы.
Но есть премилые: прилично убран дом,
У дочерей рояль, а чаще фортепьяно,
Хозяин с Францией и с Англией знаком,
Хозяйка не заснет без модного романа;
Ну, все, как водится у развитых людей,
Которые глядят прилично на предметы
И вряд ли мужиков трактуют, как свиней…
Я также наблюдал — в окно моей кареты —
И быт крестьянина: он нищеты далек!
По собственным моим владеньям проезжая,
Созвал я мужиков: составили кружок
И гаркнули: «Ура!..» С балкона наблюдая,
Спросил: довольны ли?.. Кричат: «Довольны всем!»
— И управляющим?- «Довольны»… О работах
Я с ними говорил, поил их — и затем,
Бекаса подстрелив в наследственных болотах,
Поехал далее… Я мало с ними был,
Но видел, что мужик свободно ел и пил,
Плясал и песни пел; а немец-управитель
Казался между них отец и покровитель…
Чего же им еще?.. А если точно есть
Любители кнута, поборники тиранства,
Которые, забыв гуманность, долг и честь,
Пятнают родину и русское дворянство —
Чего же медлишь ты, сатиры грозной бич?..
Я книги русские перебирал все лето:
Пустейшая мораль, напыщенная дичь —
И лучшие темны, как стертая монета!
Жаль, дремлет русский ум. А то чего б верней?
Правительство казнит открытого злодея,
Сатира действует и шире и смелей,
Как пуля находить виновного умея.
Сатире уж не раз обязана была
Европа (кажется, отчасти и Россия)
Услугой важною . . . . . . . . . . .
На бесстыдную нахальчивость
Счастлив тот, кто, на одной ноге стоя, двести
Стихов пишет в час один и что день полдести
Так наполнит, не смотря ничто, как ни пишет,
Мало суетясь, какой ветр на дворе дышит.
Меня рок мой осудил писать осторожно,
И писать с трудом стихи, кои бы честь можно.
Когда за перо примусь, совесть испытаю:
Не с страсти ли я какой творцом стать желаю,
Не похвал ли, что я жду от тех трудов, жадность,
Не гнев ли, не зависть ли, иль к ближним бесщадность
Волю ту мне взносит в ум? Действо бы никое,
Сколь бы ни добро собой, не может не злое
Быть, когда намеренье и повод неправы.
Если совесть не ворчит, людей уже нравы
Пред собой в смотр выведу и, сколь лучше знаю,
От вредных полезные чисто различаю,
Готовя одним хвалу, другим — смех беззлобный.
Избрав силам своим труд равный и способный,
Пущу перо, но в узде; херить не ленюся;
Много ль, мало ль напишу стишков, не пекуся,
Но смотрю, чтоб здравому смыслу речь служила,
Не нужда меры слова беспутно лепила;
Чтоб всякое, на своем месте стоя, слово
Не слабо казалося, ни столь лишно ново,
Чтоб в бесплодном звуке ум не мог понять дело.
Во всем между тем смотрю, не чресчур ли смело,
Не досадна ли кому речь, что с пера сплыла,
Стрегучись, чтоб, хуля злы нравы, не открыла
Злонравного ясная чрезмеру примета.
Видал ли искусного когда рудомета,
В жирном теле кровь пущать больному в отраду?
Руку сего обвязав, долго, часто, сряду
Напруженну щупает жилу сверху, сбоку
И, сталь впустив, смотрит, чтоб не весьма глубоку,
Ни узку, ни широку распороть в ней рану,
Чтоб не проткнуть, чтоб под ней не нанесть изяну.
Того осторожности точно подражаю,
И когда стихи пишу, мню, что кровь пущаю.
Кончав дело, надолго тетрадь в ящик спрячу;
Пилю и чищу потом, и хотя истрачу
Большу часть прежних трудов, новых не жалею;
Со всем тем стихи свои я казать не смею.
Стыдливым, боязливым и всегда собою
Недовольным быть во мне природы рукою
Втиснено, иль отческим советом из детства.
Здравый смысл часто по́том и труды и бедства
Грозил мне, если б я стал смел и стыд оставил,
И с тех пор я туды шел, куды он направил.
Верил всегда, что лицо, на коем садится
Часто красный цвет стыда, вдвое становится
Красивее и дает знаки неоспорны
Внутренния доброты; что язык проворный,
Когда бежит без узды, должен спотыкаться;
Что смелость только тогда хвальна может зваться,
Когда нудимся прогнать злобу нашей воли
Иль законно рвем венцы с вражиих рук в поли,
Когда клеветников ложь гнусну обличаем
Иль невинность слабую право защищаем;
Что кто, над всеми себя, — ценя, повышает
Достойным похвал, себя сам не почитает.
Теперь те свойства мои чувствую, умилен,
Сколь вредны мне, и уже избыть их не силен.
Вредны не в одном лишь том, что мешают смело
Стихи писать и казать, и, как многи, дело
Свое в люди выводить, сам то выхваляя.
Часто счастливый случай, что у пальцев края
Моих лежал, упустил, не посмев вжать в руку;
Часто бесконечных врак тяжку снес я скуку,
Потея, сжимаяся и немее клуши,
Стыдясь сказать: пощади, дружок, мои уши.
Между тем другой, кому боги благосклонны
Дали медное лицо, дабы все законны
Стыда чувства презирать, не рдясь, не бледнея,
У всяких стучит дверей, пред всяким и шея
И спина гнется ему; в отказе зазору
Не знает, скучая всем, дерзок без разбору.
Сотью прогнан — сотью он воротится сряду,
Ни слуг, ни господскую помня он досаду.
И так с степени в степень счастье его взносит;
Чтоб избыть его, дают ему, что ни просит.
Пока я даром пять лет, вздыхая, истрачу
При красавицах — один смелому удачу
День доставит и его надежды венчает.
Заслуги свои, род, ум с уст он не спускает,
Чужие щиплет дела, о всем дерзко судит,
Себя слушать и неметь всех в беседе нудит,
И дивиться наконец себе заставляет.
Редко кто речи людей право весить знает
И склонен, испытав слов силу всех подробно,
Судить потом, каков мозг, кой родить удобно
Мог те слова: больша часть в нас по числу мерит
Слов разум и глупцами молчаливых верит.
Часто слышу — говорит: Арист мужик честный,
Тих, учтив и может быть другу друг нелестный,
Да в час сло́ва у него не можно добиться,
Сотью жеванная речь с уст его тащится
И недолга и тиха; век я с ним зеваю
И, как льзя умным его звать, не понимаю.
С древле добродетели средину держали
Меж двумя крайми, где злы нравы заседали;
В наших веках тот уже чин дел отменился:
Кто, умеренный доход имея, не тщился,
Правдой и неправдою золота приметны
Копя кучи, накопить богатства бессчетны —
Ленивец он и живет в презрении скудно.
Кто к делу лишь говорит, в меру и рассудно —
Угрюм, скучлив; кто свои дела смыслом правит —
Малодушен, над собой смеяться заставит.
Гоним за славой путем, дерзки и бесстыдны,
На коем славы следы ни малы не видны,
И кажемся нагонять сами себе любы.
Когда облак с наших мы прогоним глаз грубый
И наш увидим обман, что в пропасть нас вводит?
Ужли для нас истины солнце уж не всходит?
Напрасно мы льстим себе; сколь нам ни любезен,
Сколь ни нравен порок наш мнится и полезен —
Хулы достоин всегда и достоин смеха,
Долгого в нем ожидать не можно успеха.
Следует тому всегда зазор, страх и скука,
Долга малой сладости и тяжкая мука.
Что пользует множество людей безрассудно
Привесть в удивление, когда в одном трудно
Час они могут стоять, и что теперь хвалят,
Величают — спустя час хулят уж и малят?
Когда честный, мудрый муж, сколь часто случится
Ему на нас вскинуть глаз, от дел наших рдится?
Над всем, добродетели кто изменил истой,
Пусть не приближается престола, нечистой,
На коем лучший ея друг нас управляет.
Нераздельна от нея, Анна в лицо знает
Верных добродетели слуг и тем обильны
Дары сыплет; лучи снесть глаз ея не сильны
Злонравные, коих вся надежда в обмане,
Как из рук ея перун — скифы, агаряне.
Accusarе еt amarе tеmporе uno
Иpsи vиx fuиt Hеrculи fеrodum.
Pеtron. Satyrиcon.
Среди кровавых смут, в те тягостные годы
Заката грустнаго величья и свободы
Народа Римскаго, когда со всех сторон
Порок нахлынул к нам и онемел закон,
И побледнела власть, и зданья вековаго
Под тяжестию зла шатнулася основа,
И светочь истины, средь бурь гражданских бед,
Уныло догорал—родился я на свет;
Но правда и боязнь порока и разврата
В утроб матери со мной была зачата.
С младенчества во мне квиритов древних дух
Проснулся: детских лет к призывам был я глух,
И резвых сверстников не разделял забавы,
Но жажда подвигов и благородной славы
Смущали с ранних пор покой души моей.
Достигнув возраста кипучих юных дней,
Я убегал пиров и ласки дев прекрасных
И взор свой отвращал от взоров сладострастных.
Смешным казался мне страстей безумных пыл,
Лукавый неги глас мне непонятен был,
И говорил душе моей красноречивей .
Саллюстий, правды друг, иль величавый Ливий.
В часы отраднаго безмолвия ночей,
От хартий вековых не отводя очей,
В преданья древности я думой погружался,
И духом праотцев мой дух воспламенялся,
И с новой ревностью я жаждал славных дел,
И в яростной вражде к пороку закоснел.
И ждал я с трепетом, когда придет мне время
Поднять на рамена народной власти бремя,
Закона узами замкнуть пороку пасть.
Иль в медленной борьбе за правду честно пасть, —
И увлечен мечтой в воображеньи юном,
Ужь представлял себя безтрепетным трибуном
И словом громовым оледенял сенат,
Иль мощным ценсором карающим разврат,
И грозно обличал сановников подкупных
И в рабство низводил их жен и чад преступных.
Так юных дней моих пронесся быстрый ток,
И зрелых лет пришел давно желанный срок,
И в дни весенних ид, в обычной тоге белой
Я на площадь предстал перед народом смело.
Речьми лукавыми народу я не льстил,
Ни игр, ни праздников, ни зрелищ не сулил,
И мнил я в гордости слепаго заблужденья,
Что нравов чистота средь общаго паденья,
Да имя доброе, да предков древний род
Права священныя на славу и почет
В народе мне дают. Но правда, доблесть, предки,
В наш век не ценятся в народе, хоть и редки.
И площадь целая, ругаясь и смеясь
Меня отвергнула,—насмешки, камни, грязь
И взгляд ликующий соперника счастливца,
Соседей и друзей сияющия лица —
Вот все, что родина в награду мне дала
За ум, высокий род и чистыя дела.
Стыдом подавленный и злобою стесненный
От шумной площади в свой дом уединенный
Направил быстро я дрожащия стопы,
При грубом хохоте безчисленной толпы.
И ктожь, о, боги, был мой грозный победитель?
Распутный юноша, безумный расточитель
Отцев наследия на играх и пирах,
Погрязший в праздности, пороках и долгах,
В кругу безстыдных дев и параситов грязных
Проведший жизнь свою средь оргий безобразных,
До дна для прихоти исчерпавший порок,
Разврата гнусных тайн прославленный знаток,
Но в глубине души усталой и холодной,
Безчувственной к добру и славе благородной
Презренной зависти червь безпокойный жил
И сердце низкое блеск почестей манил.
И к цели хитро шел, как честолюбец жадный,
Беспечный юноша. Вкус черни кровожадной,
Звериной травлею он тешил без конца, —
И имя там стяжал отечества отца.
И вот развратник, мот и гражданин негодный
Избран торжественно на площади народной,
И тот, кого клеймил молвы всеобщий гул,
Кто пред кредитором смиренно выю гнул,
На поле бранном трус, нахал в толп разгульной,
Возсел торжественно на древний стул курульный,
И, грозных ликторов толпою окружен,
Гражданам суд дает, сановникам закон,
С осанкой гордою, в сенате пркдлагает
И взором как герой увенчанный блистает.
И понял я, что там, где правды луч поблек,
Где безразлично все—и доблесть и порок,
Где власть пристанище корысти и разсчета,
Постыдно требовать народнаго почета.
И, льстивых почестей оставя шумный путь,
В семейном счастии я думал отдохнуть,
И муки гордости глубоко уязвленной
Любовью тихою, но други неизменой,
Пред скромным очагом домашним усыпить,
И участь горькую отчизны позабыть.
И жизнь моя на миг роскошно просияла:
Нашел подругу я… Безвестно разцветала
Она под властию суроваго отца,
Квиритов доблестных прямаго образца,
Вдали от шумнаго и суетнаго Рима,
От взора дерзкаго заботливо хранима;
Стыдливой робости и гордости полна
Самой Лукрецией казалась мн она,
И боги счастие казалось мне сулили, —
Но счастья нет в стране, где рушились и сгнили
Твердыни грозныя законов, где кругом
Развратом осажден, как язвой, каждый дом,
Где от порока нет ни стражей, ни затворов!
Средь общей гибели и я от наглых взоров
Не в силах был сокрыть мой драгоценный клад,
И в сердце нежное тлетворный страсти яд
Проник украдкою, и душу сжег… и вскоре
Рим целый говорил вслух о моем позоре.
Я много от судьбы ударов перенес,
Но духом не слабел, не пролил капли слез,
И взрыв отчаянья смиряя волей твердой,
Стоял я под грозой безтрепетно и гордо,
Но новый сей удар душе смертелен был,
И перенесть его во мне не стало сил.
Бедой подавленный, безславием покрытый,
С душой обманутой и скорбию разбитый,
Униженный стыдом, не смел я глаз поднять,
Страшась в очах других позор свой прочитать,
И гневом я дрожал безсильным, и впервые
Познал отчаянья мученья роковыя.
О, горе тяжкое! Как быть? Куда бежать?
Как гнусное клеймо безчестия сорвать?
Как вырвать из души воспоминаний жало?
Где скрыться от тоски? Куда главой усталой
Склониться, и душе покой и мир обресть?
Где счастье? Где семья? Где родина и честь?
Все, все утрачено, все чуждо мне!.. Ужели
На жизнь я осужден без славы и без цели?
Ужель мне ничего в ней рок не сохранил?
Ужель не обрету в душ я новых сил,
И Римский гражданин, как раб тупой, безгласный
Безсмысленно пройду я жизни путь несчастный?
Нет! мне оставили святые боги в дар
Святаго мщения неугасимый жар,
Громовый, мощный стих, речей поток сердитый,
И жало тонкое насмешки ядовитой.
Вот все, что я сберег средь бедствий и утрат,
Чем горд и силен я, вот мой единый клад,
Оспорить и отнять его никто не может,
Не сокрушит пожар и ржавчина не сгложет!
Да, знай и трепещи великий, гордый Рим,
Не все подавлено величием твоим,
Не все подкуплено твоим всесильным златом,
Потоплено в крови, усыплено развратом!
Ты грозен и могуч, прославлен, вознесен,
Ты вождь и судия безчисленных племен,
Все гимн гремит тебе;—но льстивый глас народный
Не заглушит в сердцах глас правды благородный,
И легионы сил безчисленных твоих
Не покорят тебе мой непреклорный стих,
И повесть темную всех дел твоих презренных
Он грозно прогремит в потомствах отдаленных.
Так тяжкой скорбию и злобою томим,
Тебе я мщением грозил, могучий Рим,
И слово я сдержал, и правды голос мочный
Раздался пред тобой, и неги сон порочный,
И совесть он смутил в сердцах твоих сынов,
И злобой отравил веселье их пиров.
И бедный гражданин, народом позабытый,
Я в бой с ним выступил упорный и открытый,
И ненавистен всем, и славен, силен стал, —
И шумный глас молвы торжественно признал,
Что свыше одарен я злой насмешки даром —
И понял я, что в свет родился я не даром.
С тех пор все силы я, всю жизнь свою обрек
Искать, раскапывать и уличать порок;
С тех пор заботливо, неутомимым оком,
Как за роскошною добычей, за пороком
Повсюду следую, ловлю чуть видный след,
И взору моему преград и тайны нет.
Ни в темной улице, ни в терме потаенной,
Ни под личиною философа смиренной,
Нигде порок и страсть себя не утаят,
Повсюду их пронзит мой безпощадный взгляд.
Как смелый рудокоп, корыстью увлеченный,
Нисходит в недра гор за глыбой драгоценной,
Так погружаюсь я всей мыслию моей
В пучину мрачную пороков и страстей.
Сбираю жадно в ней, как перлы дорогие,
Деянья низкия, движенья сердца злыя,
И тайны гнусныя домашних очагов,
Лелею в памяти… И в час ночных трудов,
Пергамент развернув, и мыслию спокойной
Окинув зол людских весь хлам и сброд нестройный,
Я резвой Талии лукавый слышу глас
И Полиимнии огнем воспламенясь ,
В речах безжалостных сограждан обличаю,
И на позорище народу выставляю.
И всюду дверь мосй сатире отперта:
Молва передает мой стих из уст в уста,
На рынках, площадях, порой в сенате самом
Все внемлют с жадностью летучим эпиграммам,
Упрекам, остротам и жалобам моим;
Намеки смелые, с весельем сердца злым
Друг другу на ухо тихонько повторяют,
И озираяся, с улыбкой называют
Все жертвы славныя мои по именам.
Слова мои дошли и к чуждым племенам,
И из конца в конец империи великой:
В Аѳины пышныя, в край Галлов полудикий,
И к Нильским берегам, и всюду за толпой
Чрез горы и моря пронесся голос мой.
И сердце веселю я мыслию отрадной,
Что словом праведным сатиры безпощадной,
Перед лицом толпы я развенчал порок;
Кумиры грозные с подножия совлек;
Что, пробудив в сердцах глас совести сердитой,
Подлил я горечи в напиток сибарита,
И злаго мытаря смутил безпечный сон,
И ложе мягкое преступных дев и жен
Усыпал камнями, и тернием колючим;
Что страшен голос мой временщикам могучим,
Что в неприступные дворцы и термы их
Ворвется силою мой разяренный стих,
И грозно огласят роскошныя палаты
Моих гекзаметров суровые раскаты.
Я платил за твои капризы, не запрещал ничего.
Дик! Твой отец умирает, ты выслушать должен его.
Доктора говорят — две недели. Врут твои доктора,
Завтра утром меня не будет… и… скажи, чтоб вышла сестра.
Не видывал смерти, Дикки? Учись, как кончаем мы,
Тебе нечего будет вспомнить на пороге вечной тьмы.
Кроме судов, и завода, и верфей, и десятин,
Я создал себя и мильоны, но я проклят — ты мне не сын!
Капитан в двадцать два года, в двадцать три женат,
Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.
Пять десятков средь них я прожил и сражался немало лет,
И вот я, сэр Антони Глостер, умираю — баронет!
Я бывал у его высочества, в газетах была статья:
«Один из властителей рынка» — ты слышишь, Дик, это — я!
Я начал не с просьб и жалоб. Я смело взялся за труд.
Я хватался за случай, и это — удачей теперь зовут.
Что за судами я правил! Гниль и на щели щель!
Как было приказано, точно, я топил и сажал их на мель.
Жратва, от которой шалеют! С командой не совладать!
И жирный куш страховки, чтоб рейса риск оправдать.
Другие, те не решались — мол, жизнь у нас одна.
(Они у меня шкиперами.) Я шел, и со мной жена.
Женатый в двадцать три года, и передышки ни дня,
А мать твоя деньги копила, выводила в люди меня.
Я гордился, что стал капитаном, но матери было видней,
Она хваталась за случай, я следовал слепо за ней.
Она уломала взять денег, рассчитан был каждый шаг,
Мы купили дешевых акций и подняли собственный флаг.
В долг забирали уголь, нам нечего было есть,
«Красный бык» был наш первый клипер, теперь их тридцать шесть!
То было клиперов время, блестящие были дела,
Но в Макассарском проливе Мэри моя умерла.
У Малого Патерностера спит она в синей воде,
На глубине в сто футов. Я отметил на карте — где.
Нашим собственным было судно, на котором скончалась она,
И звалось в честь нее «Мэри Глостер»: я молод был в те времена.
Я запил, минуя Яву, и чуть не разбился у скал,
Но мне твоя мать явилась — в рот спиртного с тех пор я не брал.
Я цепко держался за дело, не покладая рук,
Копил (так она велела), а пили другие вокруг.
Я в Лондоне встретил Мак-Кулло (пятьсот было в кассе моей),
Основали сталелитейный — три кузницы, двадцать людей.
Дешевый ремонт дешевки. Я платил, и дело росло,
Патент на станок приобрел я, и здесь мне опять повезло,
Я сказал: «Нам выйдет дешевле, если сделает их наш завод»,
Но Мак-Кулло на разговоры потратил почти что год.
Пароходства как раз рождались — работа пошла сама,
Котлы мы ставили прочно, машины были — дома!
Мак-Кулло хотел, чтоб в каютах были мрамор и всякий там клен,
Брюссельский и утрехтский бархат, ванны и общий салон,
Водопроводы в клозетах и слишком легкий каркас,
Но он умер в шестидесятых, а я — умираю сейчас…
Я знал — шла стройка «Байфлита», — я знал уже в те времена
(Они возились с железом), я знал — только сталь годна
И сталь себя оправдала. И мы спустили тогда,
За шиворот взяв торговлю, девятиузловые суда.
Мне задавали вопросы, по Писанью был мой ответ:
«Тако да воссияет перед людьми ваш свет».
В чем могли, они подражали, но им мыслей моих не украсть —
Я их всех позади оставил потеть и списывать всласть.
Пошли на броню контракты, здесь был Мак-Кулло силен,
Он был мастер в литейном деле, но лучше, что умер он.
Я прочел все его заметки, их понял бы новичок,
И я не дурак, чтоб не кончить там, где мне дан толчок.
(Помню, вдова сердилась.) А я чертежи разобрал.
Шестьдесят процентов, не меньше, приносил мне прокатный вал.
Шестьдесят процентов с браковкой, вдвое больше, чем дало б литье,
Четверть мильона кредита — и все это будет твое.
Мне казалось — но это неважно, — что ты очень походишь на мать,
Но тебе уже скоро сорок, и тебя я успел узнать.
Харроу и Тринити-колледж. А надо б отправить в моря!
Я дал тебе воспитанье, и дал его, вижу, зря
Тому, что казалось мне нужным, ты вовсе не был рад,
И то, что зовешь ты жизнью, я называю — разврат.
Гравюры, фарфор и книги — вот твоя колея,
В колледже квартирой шлюхи была квартира твоя.
Ты женился на этой костлявой, длинной, как карандаш,
От нее ты набрался спеси; но скажи, где ребенок ваш?
Катят по Кромвель-роуду кареты твои день и ночь,
Но докторский кеб не виден, чтоб хозяйке родить помочь!
(Итак, ты мне не дал внука, Глостеров кончен род.)
А мать твоя в каждом рейсе носила под сердцем плод
Но все умирали, бедняжки. Губил их морской простор.
Только ты, ты один это вынес, хоть мало что вынес с тех пор!
Лгун и лентяй и хилый, скаредный, как щенок,
Роющийся в обедках. Не помощник такой сынок!
Триста тысяч ему в наследство, кредит и с процентов доход,
Я не дам тебе их в руки, все пущено в оборот.
Можешь не пачкать пальцев, а не будет у вас детей,
Все вернется обратно в дело. Что будет с женой твоей!
Она стонет, кусая платочек, в экипаже своем внизу:
«Папочка! умирает!» — и старается выжать слезу.
Благодарен? О да, благодарен. Но нельзя ли подальше ее?
Твоя мать бы ее не любила, а у женщин бывает чутье.
Ты услышишь, что я женился во второй раз. Нет, это не то!
Бедной Эджи дай адвоката и выдели фунтов сто.
Она была самой славной — ты скоро встретишься с ней!
Я с матерью все улажу, а ты успокой друзей.
Что мужчине нужна подруга, женщинам не понять,
А тех, кто с этим согласны, не принято в жены брать.
О той хочу говорить я, кто леди Глостер еще,
Я нынче в путь отправляюсь, чтоб повидать ее.
Стой и звонка не трогай! Пять тысяч тебе заплачу
Если будешь слушать спокойно и сделаешь то, что хочу,
Докажут, что я — сумасшедший, если ты не будешь тверд.
Кому я еще доверюсь? (Отчего не мужчина он, черт?)
Кое-кто тратит деньги на мрамор (Мак-Кулло мрамор любил)
Мрамор и мавзолеи — я зову их гордыней могил.
Для похорон мы чинили старые корабли,
И тех, кто так завещали, безумцами не сочли
У меня слишком много денег, люди скажут… Но я был слеп,
Надеясь на будущих внуков, купил я в Уокинге склеп.
Довольно! Откуда пришел я, туда возвращаюсь вновь,
Ты возьмешься за это дело, Дик, мой сын, моя плоть и кровь!
Десять тысяч миль отсюда — с твоей матерью лечь я хочу,
Чтоб меня не послали в Уокинг, вот за что я тебе плачу.
Как это надо сделать, я думал уже не раз,
Спокойно, прилично и скромно — вот тебе мой приказ.
Ты линию знаешь? Не знаешь? В контору письмо пошли,
Что, смертью моей угнетенный, ты хочешь поплавать вдали.
Ты выберешь «Мэри Глостер» — мной приказ давно уже дан, —
Ее приведут в порядок, и ты выйдешь на ней в океан.
Это чистый убыток, конечно, пароход без дела держать..
Я могу платить за причуды — на нем умерла твоя мать
Близ островов Патерностер в тихой, синей воде
Спит она… я говорил уж… я отметил на карте — где
(На люке она лежала, волны маслены и густы),
Долготы сто восемнадцать и ровно три широты.
Три градуса точка в точку — цифра проста и ясна.
И Мак-Эндрю на случай смерти копия мною дана.
Он глава пароходства Маори, но отпуск дадут старине,
Если ты напишешь, что нужен он по личному делу мне.
Для них пароходы я строил, аккуратно выполнил все,
А Мака я знаю давненько, а Мак знал меня… и ее.
Ему передал я деньги — удар был предвестник конца, —
К нему ты придешь за ними, предав глубине отца.
Недаром ты сын моей плоти, а Мак — мой старейший друг,
Его я не звал на обеды, ему не до этих штук.
Говорят, за меня он молился, старый ирландский шакал!
Но он не солгал бы за деньги, подох бы, но не украл.
Пусть он «Мэри» нагрузит балластом — полюбуешься, что за ход!
На ней сэр Антони Глостер в свадебный рейс пойдет.
В капитанской рубке, привязанный, иллюминатор открыт,
Под ним винтовая лопасть, голубой океан кипит.
Плывет сэр Антони Глостер — вымпела по ветру летят,-
Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.
Он создал себя и мильоны, но это все суета,
И вот он идет к любимой, и совесть его чиста!
У самого Патерностера — ошибиться нельзя никак…
Пузыри не успеют лопнуть, как тебе заплатит Мак.
За рейс в шесть недель пять тысяч, по совести — куш хорош.
И, отца предав океану, ты к Маку за ним придешь.
Тебя высадит он в Макассаре, и ты возвратишься один,
Мак знает, чего хочу я… И над «Мэри» я — господин!
Твоя мать назвала б меня мотом — их еще тридцать шесть — ничего!
Я приеду в своем экипаже и оставлю у двери его;
Всю жизнь я не верил сыну — он искусство и книги любил,
Он жил за счет сэра Антони и сердце сэра разбил.
Ты даже мне не дал внука, тобою кончен наш род…
Единственный наш, о матерь, единственный сын наш — вот!
Харроу и Тринити-колледж — а я сна не знал за барыш!
И он думает — я сумасшедший, а ты в Макассаре спишь!
Плоть моей плоти, родная, аминь во веки веков!
Первый удар был предвестник, и к тебе я идти был готов
Но — дешевый ремонт дешевки — сказали врачи: баловство!
Мэри, что ж ты молчала? Я тебе не жалел ничего!
Да, вот женщины… Знаю… Но ты ведь бесплотна теперь!
Они были женщины только, а я — мужчина. Поверь!
Мужчине нужна подруга, ты понять никак не могла,
Я платил им всегда чистоганом, но не говорил про дела.
Я могу заплатить за прихоть! Что мне тысяч пять
За место у Патерностера, где я хочу почивать?
Я верую в Воскресенье и Писанье читал не раз,
Но Уокингу я не доверюсь: море надежней для нас.
Пусть сердце, полно сокровищ, идет с кораблем ко дну…
Довольно продажных женщин, я хочу обнимать одну!
Буду пить из родного колодца, целовать любимый рот,
Подруга юности рядом, а других пусть черт поберет!
Я лягу в вечной постели (Дикки сделает, не предаст!),
Чтобы был дифферент на нос, пусть Мак разместит балласт.
Вперед, погружаясь носом, котлы погасив, холодна…
В обшивку пустого трюма глухо плещет волна,
Журча, клокоча, качая, спокойна, темна и зла,
Врывается в люки… Все выше… Переборка сдала!
Слышишь? Все затопило, от носа и до кормы.
Ты не видывал смерти, Дикки? Учись, как уходим мы!