На всех часах вы можете прочесть
Слова простые истины глубокой:
Теряя время, мы теряем честь.
А совесть остается после срока.
Она живет в душе не по часам.
Раскаянье всегда приходит поздно.
А честь на час указывает нам
Протянутой рукою — стрелкой грозной.
Чтоб наша совесть не казнила нас,
Не потеряйте краткий этот час.
Пускай, как стрелки в полдень, будут вместе
Веленья нашей совести и чести!
— На дне она, где ил
И водоросли… Спать в них
Ушла, — но сна и там нет!
— Но я её любил,
Как сорок тысяч братьев
Любить не могут!
— Гамлет!
На дне она, где ил:
Ил!.. И последний венчик
Всплыл на приречных брёвнах…
— Но я её любил
Как сорок тысяч…
— Меньше,
Всё ж, чем один любовник.
На дне она, где ил.
— Но я её —
(недоумённо)
— любил?
О, если б совесть уберечь,
Как небо утреннее, ясной,
Чтоб непорочностью бесстрастной
Дышали дело, мысль и речь! Но силы мрачные не дремлют,
И тучи — дети гроз и бурь —
Небес приветную лазурь
Тьмой непроглядною объемлют.Как пламень солнечных лучей
На небе тучи заслоняют —
В нас образ Божий затемняют
Зло дел, ложь мыслей и речей.Но смолкнут грозы, стихнут бури,
И — всепрощения привет —
Опять заблещет солнца свет
Среди безоблачной лазури.Мы свято совесть соблюдем,
Как небо утреннее, чистой
И радостно тропой тернистой
К последней пристани придем.
В совести искал я долго обвиненья,
Горестное сердце вопрошал довольно —
Чисты мои мысли, чисты побужденья,
А на свете жить мне тяжело и больно.Каждый звук случайный я ловлю пытливо,
Песня ли раздастся на селе далеком,
Ветер ли всколышет золотую ниву —
Каждый звук неясным мне звучит упреком.Залегло глубоко смутное сомненье,
И душа собою вечно недовольна:
Нет ей приговора, нет ей примиренья,
И на свете жить мне тяжело и больно! Согласить я силюсь, что несогласимо,
Но напрасно разум бьется и хлопочет,
Горестная чаша не проходит мимо,
Ни к устам зовущим низойти не хочет!
Об улучшении хозяйств вели мы повесть:
Умом, сужденьями был полон зал.
И порешили: «Нужен капитал
Или кредит, по крайней мере совесть…"
А совесть где ж теперь? — в Америке была,
Да и оттоль куда-то уплыла!
Кредита нет за то, что нет доверья…
Итак, переломав карандаши и перья,
До истины одной мы только лишь дошли,
Что все сидим как раки на мели!..
Мы живем, умереть не готовясь,
забываем поэтому стыд,
но мадонной невидимой совесть
на любых перекрестках стоит.И бредут ее дети и внуки
при бродяжьей клюке и суме —
муки совести — странные муки
на бессовестной к стольким земле.От калитки опять до калитки,
от порога опять на порог
они странствуют, словно калики,
у которых за пазухой — бог.Не они ли с укором бессмертным
тусклым ногтем стучали тайком
в слюдяные окошечки смердов,
а в хоромы царей — кулаком? Не они ли на загнанной тройке
мчали Пушкина1 в темень пурги,
Достоевского гнали в остроги
и Толстому шептали: «Беги!»Палачи понимали прекрасно:
«Тот, кто мучится, — тот баламут.
Муки совести — это опасно.
Выбьем совесть, чтоб не было мук».Но как будто набатные звуки,
сотрясая их кров по ночам,
муки совести — грозные муки
проникали к самим палачам.Ведь у тех, кто у кривды на страже,
кто давно потерял свою честь,
если нету и совести даже —
муки совести вроде бы есть.И покуда на свете на белом,
где никто не безгрешен, никто,
в ком-то слышится: «Что я наделал?»
можно сделать с землей кое-что.Я не верю в пророков наитья,
во второй или в тысячный Рим,
верю в тихое: «Что вы творите?»,
верю в горькое: «Что мы творим?»И целую вам темные руки
у безверья на скользком краю,
муки совести — светлые муки
за последнюю веру мою.
Наша совесть — не ваша совесть!
Полно! — Вольно! — О всём забыв,
Дети, сами пишите повесть
Дней своих и страстей своих.
Соляное семейство Лота —
Вот семейственный ваш альбом!
Дети! Сами сводите счёты
С выдаваемым за Содом —
Градом. С братом своим не дравшись —
Дело чисто твоё, кудряш!
Ваш край, ваш век, ваш день, ваш час,
Наш грех, наш крест, наш спор, наш —
Гнев. В сиротские пелеринки
Облачённые отродясь —
Перестаньте справлять поминки
По Эдему, в котором вас
Не было! по плодам — и видом
Не видали! Поймите: слеп —
Вас ведущий на панихиду
По народу, который хлеб
Ест, и вам его даст, — как скоро
Из Медона — да на Кубань.
Наша ссора — не ваша ссора!
Дети! Сами творите брань
Дней своих.
Перестал холодный дождь,
Сизый пар по небу вьется,
Но на пятна нив и рощ
Точно блеск молочный льется.В этом чаяньи утра
И предчувствии мороза
Как у черного костра
Мертвы линии обоза! Жеребячий дробный бег,
Пробы первых свистов птичьих
И кошмары снов мужичьих
Под рогожами телег.Тошно сердцу моему
От одних намеков шума:
Всё бы молча в полутьму
Уводила думу дума.Не сошла и тень с земли,
Уж в дыму овины тонут,
И с бадьями журавли,
Выпрямляясь, тихо стонут.Дед идет с сумой и бос,
Нищета заводит повесть:
О, мучительный вопрос!
Наша совесть… Наша совесть.
Ему предложили покинуть
Лукавую нашу страну.
Он думал:
«Уж лучше погибнуть,
Пускай за чужую вину…
Но я не хочу, чтобы люди
Поверили гнусной молве.
Я совести только подсуден.
Не злобе, не лжи, не мольбе.
По жизни я был независим.
Не прятал от правды глаза.
Теперь отовсюду я выслан…
Из честности выслать нельзя.
Уж лучше пойду я на нары,
Пускай на виду у страны.
Ведь был бы отъезд, как подарок
Врагам…
И признаньем вины.
Но я не пляшу под их дудку.
Всевышний рассудит наш спор.
Хоть кто-то взбешен не на шутку,
Что шел я наперекор.
А судьям в родном государстве
По совести жить не дадут.
Тут каждый под властью распластан.
А значит, не честен их суд.»
Ты осторожно закуталась сном,
А мне неуютно и муторно как-то:
Я знаю, что в Пулкове астроном
Вращает могучий, безмолвный рефрактор,
Хватает планет голубые тела
И шарит в пространстве забытые звезды,
И тридцать два дюйма слепого стекла
Пронзают земной, отстоявшийся воздух.
А мир на предельных путях огня
Несется к созвездию Геркулеса,
И ночь нестерпимо терзает меня,
Как сцена расстрела в халтурной пьесе.
И память
(но разве забвенье порок?),
И сила
(но сила на редкость безвольна),
И вера
(но я не азартный игрок)
Идут, как забойщики, в черную штольню
И глухо копаются в грузных пластах,
Следя за киркой и сигналом контрольным.
А совесть?
Но совесть моя пуста,
И ночь на исходе.
Довольно!
Вся в слезах негодованья
Я его хватила в рожу
И со злостью
Я прибавила, о боже, похожа.Я писал жене про мыло,
А она-то и забыла
и не купила
Какова ж моя жена,
Не разбойница ль она? Вся в слезах негодованья
Рдеет рожа за границей
У моей жены срамницы,
И ее характер пылкий
Отдыхает за бутылкой.Я просил жену о мыле,
А она и позабыла,
Какова моя жена,
Не разбойница ль она? Два года мы бедно живём,
Одна чиста у нас лишь совесть.
И от Каткова денег ждём
За неудавшуюся повесть.
Есть ли у тебя, брат, совесть?
Ты в «Зарю» затеял повесть,
Ты с Каткова деньги взял,
Сочиненье обещал.
Ты последний капитал
На рулетке просвистал, и дошло, что ни алтына
Не имеешь ты, дубина!
Жизнь моя, как летопись, загублена,
киноварь не вьется по письму.
Я и сам не знаю, почему
мне рука вторая не отрублена…
Разве мало мною крови пролито,
мало перетуплено ножей?
А в яру, а за курганом, в поле,
до самой ночи поджидать гостей!
Эти шеи, узкие и толстые, —
как ужаки, потные, как вол,
непреклонные, — рукой апостола
Савла — за стволом ловил я ствол,
Хвать — за горло, а другой — за ножичек
(легонький, да кривенький ты мой),
И бордовой застит очи тьмой,
И тошнит в грудях, томит немножечко.
А потом, трясясь от рясных судорог,
кожу колупать из-под ногтей,
И — опять в ярок, и ждать гостей
на дороге, в город из-за хутора.
Если всполошит что и запомнится, —
задыхающийся соловей:
от пронзительного белкой-скромницей
детство в гущу юркнуло ветвей.
И пришла чернявая, безусая
(рукоять и губы набекрень)
Муза с совестью (иль совесть с музою?)
успокаивать мою мигрень.
Шевелит отрубленною кистью, —
червяками робкими пятью, —
тянется к горячему питью,
и, как Ева, прячется за листьями.
Враждою народов — стезя
Пробита для мрачных явлений,
И сами, над бездной скользя,
Идут они, молча грозя…
Нельзя быть счастливым, нельзя,
Мой друг, моя совесть, мой гений!
И ты бы меня не смогла
Спасти от мятежных сомнений…
В волнах перекатного зла
Я — утлый челнок без весла…
И ты бы меня не спасла,
Мой друг, моя совесть, мой гений!
Ни честным в борьбе погибать,
Ни свету, в бреду вожделений,
Из злата кумир созидать,
Ни зависти мстить, иль роптать —
И ты б не могла помешать,
Мой друг, моя совесть, мой гений!
Не в черные дни, с их нуждой,
С их горем от бед и лишений,
Нет, — в солнечный день, под листвой,
Иль в тихую полночь, весной,
Приди и беседуй со мной,
Мой друг, моя совесть, мой гений!
И свет нам не будет внимать:
Вдали от его искушений
Дозволю себе я мечтать,
И, может быть, буду опять
На силу любви уповать
Мой друг, моя совесть, мой гений!
Я шел один своим путем;
В метель застыл я льдяным комом…
И вот в сугробе ледяном
Они нашли меня под домом.
Им отдал все, что я принес:
души расколотой сомненья,
Кристаллы дум, алмазы слез,
И жар любви, и песнопенья,
И утро жизненного дня.
Но стал помехой их досугу.
Они так ласково меня
Из дома выгнали на вьюгу.
Непоправимое мое
Воспоминается былое…
Воспоминается ее
Лицо холодное и злое…
Прости же, тихий уголок,
Где жег я дни в бесцельном гимне!
Над полем стелется дымок.
Синеет в далях сумрак зимний.
Мою печаль, и пыл, и бред
Сложу в пути осиротелом:
И одинокий, робкий след,
Прочерченный на снеге белом, —
Метель со смехом распылит.
Пусть так: немотствует их совесть,
Хоть снежным криком ветр твердит
Моей глухой судьбины повесть.
Покоя не найдет они:
Пред ними протекут отныне
Мои засыпанные дни
В холодной, в неживой пустыне…
Всё точно плачет и зовет
Слепые души кто-то давний:
И бледной стужей просечет
Окно под пляшущею ставней.
Сумрачные области совести моей,
Чем же вы осветитесь на исходе дней, —
Сумраки отчаянья, дыма, и страстей?
Вы растете медленно, но как глыбы туч,
Ваш провал безмолвия страшен и могуч,
Вы грозите скрытою гибельностью круч.
После детства ровного с прелестью лугов,
После отыскания новых берегов,
Наши мысли гонят нас, гонят, как врагов.
Ни минуты отдыха, жизнь к себе зовет,
Дышит глянцевитостью наш водоворот,
Ни минуты отдыха, дальше, все вперед.
Чуть мечтой измеряешь дальние края,
Вот уже испорчена молодость твоя,
Стынет впечатлительность к сказкам бытия.
И душой холодною, полной пустоты,
В жажде новых пряностей, новой остроты,
Тянешься, дотянешься до своей черты.
До черты губительной в бездне голубой,
Где ты вдруг очутишься — с призраком — с собой,
Искаженный жадностью, грубый, и слепой.
И среди отчаянья, дыма, и теней.
Чем же ты осветишься на исходе дней?
Горе! Как ты встретишься с совестью своей?
Нет, никогда, никто всей правды не узнает
Позора твоего земного бытия.
Толпа свидетелей с годами вымирает
И не по воле, нет, случайно, знаю я.
Оправдывать тебя — никто мне не поверит;
Меня сообщником, пожалуй, назовут;
Все люди про запас, на случай, лицемерят,
Чтоб обелить себя, виновных выдают!
Но, если глянет час последних показаний,
Когда все бренное торжественно сожгут
Пожары всех миров и всех их сочетаний, —
Людские совести проступят и взойдут,
И зацветут они не дерзко — торопливо,
Не в диком ужасе, всей сутью трепеща;
Нет, совести людей проступят молчаливо,
В глухом безмолвии лишь обликом крича!
Тогда увидятся такие вырожденья,
Что ты — в единственной, большой вине своей —
Проглянешь, в затхлости посмертного цветенья,
Чистейшей лилией, красавицей полей.
«Проживешься, смотри!» — старый дядя
Повторять мне готов целый век.
Как смеюсь я, на дядюшку глядя!
Положительный я человек.
Я истратить всего
Не сумею —
Так как я ничего
Не имею.
«Проложи себе в свете дорогу…»
Думал то же — да вышло не впрок;
Чище совесть зато, слава богу,
Чище совести мой кошелек.
Я истратить всего
Не сумею —
Так как я ничего
Не имею.
Ведь в тарелке одной гастронома
Капитал его предков сидит;
Мне — прислуга в трактире знакома:
Сыт и пьян постоянно в кредит.
Я истратить всего
Не сумею —
Так как я ничего
Не имею.
Как подумаешь — золота сколько
Оставляет на карте игрок!
Я играю не хуже — да только
Там, где можно играть на мелок.
Я истратить всего
Не сумею —
Так как я ничего
Не имею.
На красавиц с искусственным жаром
Богачи разоряются в прах;
Лиза даром счастливит — и даром
Оставляет меня в дураках.
Я истратить всего
Не сумею —
Так как я ничего
Не имею.
1Когда весна зеленая
затеплится опять —
пойду, пойду Аленушкой
над омутом рыдать.
Кругом березы кроткие
склоняются, горя.
Узорною решеткою
подернута заря.А в омуте прозрачная
вода весной стоит.
А в омуте-то братец мой
на самом дне лежит.На грудь положен камушек
граненый, не простой…
Иванушка, Иванушка,
что сделали с тобой?! Иванушка, возлюбленный,
светлей и краше дня, —
потопленный, погубленный,
ты слышишь ли меня? Оболганный, обманутый,
ни в чем не виноват —
Иванушка, Иванушка,
воротишься ль назад? Молчат березы кроткие,
над омутом горя.
И тоненькой решеткою
подернута заря…2Голосом звериным, исступленная,
я кричу над омутом с утра:
«Совесть светлая моя, Аленушка!
Отзовись мне, старшая сестра.На дворе костры разложат вечером,
смертные отточат лезвия.
Возврати мне облик человеческий,
светлая Аленушка моя.Я боюсь не гибели, не пламени —
оборотнем страшно умирать.
О, прости, прости за ослушание!
Помоги заклятье снять, сестра.О, прости меня за то, что, жаждая,
ночью из звериного следа
напилась водой ночной однажды я…
Страшной оказалась та вода…»Мне сестра ответила: «Родимая!
Не поправить нам людское зло.
Камень, камень, камень на груди моей.
Черной тиной очи занесло…»…Но опять кричу я, исступленная,
страх звериный в сердце не тая…
Вдруг спасет меня моя Аленушка,
совесть отчужденная моя?
Детина старика каково-то спросил:
Чтоб знатным сделаться, за чтобы мне приняться? —
По совести признаться,
Старик детине говорил:
Я право сам не знаю
Как лучше бы тебе, дружок мой! присудить;
И сколько головы на этом ни ломаю,
Я только два пути могу тебе открыть
Как до чинов дойтить;
А больше способов не знаю.
Будь храбр, мой друг! иной
Прославился войной.
Все отложив тогда спокойство и забаву,
Трудами находить старался честь и славу;
И в самом деле то сыскал
Чево сыскать желал.
Другой же знанием глубоким,
Не родом знатным и высоким,
Себя на свете отличил;
В судах и при дворе, велик и славен был.
Трудами все приобретают;
Но в том великие лишь души успевают. —
Все это хорошо; детина говорил:
Но естьли мне тебе по совести открыться,
Так я никак не вображал
Чтоб до чинов добиться
Ты столько трудностей мне разных насказал.
Мне кажется, что ты уж слишком судишь строго;
Полегче бы чево нельзя ли присудить? —
«Уж легче нет тово как дураком прожить;
А и глупцов чиновных много.»
Детина старика какого-то спросил:
«Чтоб знатным сделаться, за что бы мне
приняться?»
— «По совести признаться, —
Старик детине говорил, —
Я, право, сам не знаю,
Как лучше бы тебе, дружок мой, присудить;
Но если прямо говорить,
Так я вот эдак рассуждаю,
И средства только с два могу тебе открыть,
Как до чинов больших и знатности дойтить,
А больше способов не знаю.
Будь храбр, дружок: иной
Прославился войной;
Все отложив тогда, спокойство и забаву,
Трудами находить старался честь и славу;
И в самом деле то сыскал,
Чего сыскать желал.
Другой же знанием глубоким,
Не родом знатным и высоким,
Себя на свете отличил:
В судах и при дворе велик и славен был.
Трудами все приобретают;
Но в том великие лишь души успевают».
— «Все это хорошо, — детина говорил,—
Но если мне тебе по совести признаться,
Так я никак не вображал,
Что чести и чинов на свете добиваться
Ты б столько трудностей мне разных насказал.
Мне кажется, что ты уж слишком судишь строго;
Полегче бы чего нельзя ли присудить?»
«Уж легче нет того, как дураком прожить;
А и глупцов чиновных много»,
С тех пор, как Эрик приехал к Ингрид в ее Сияиж,
И Грозоправа похоронили в дворцовом склепе,
Ее тянуло куда-то в степи,
В такие степи, каких не видишь, каких не знаешь.
Я не сказал бы, что своенравный поступок мужа
(Сказать удобней: не благородный, а своенравный)
Принес ей счастье: он был отравный, —
И разве можно упиться счастьем, вдыхая ужас!..
Она бродила в зеркальных залах, в лазурных сливах,
И — ах! нередко! над ручейками глаза журчали…
Из них струился алмаз печали…
О, эта роскошь не для утешных, не для счастливых!..
Разгневан Эрик и осуждает он Грозоправа:
— Такая жертва страшнее мести и ядовитей.
Поют поэты: «Любовь ловите!»
Но для чего же, когда в ней скрыта одна отрава?
Ведь есть же совесть на этом свете — цариц царица,
Любви эмблема, эмблема жизни! ведь есть же совесть!..
И ей подвластна и Ингрид, то есть
И королева должна послушно ей покориться.
Но стонет Ингрид: «В твоей кончине не виновата, —
Я разлюбила и эту правду тебе открыла,
Не изменила и не сокрыла
Любви к другому. Я поступила, о муж мой, свято!»
В такие миги с его портрета идет сиянье,
Сквозит улыбка в чертах угрюмых, но добродушных.
Он точно шепчет: «Ведь мне не нужно,
Чтоб ты страдала, моя голубка, — утишь страданья.
Не осуждаю, не проклинаю, — благословляю
Союз твой новый и боле правый, чем наш неравный,
Твой Эрик юный, твой Эрик славный
Весне подобен, как ты, царица, подобна маю…»
Тогда любовью и тихой скорбью царицы выгрет
Подходит Эрик, раскрыв объятья, к своей любимой
И шепчет с грустью невыразимой:
— Мы заслужили страданьем счастье, о друг мой Ингрид! —
Если ночи тюремны и глухи,
Если сны паутинны и тонки,
Так и знай, что уж близко старухи,
Из-под Ревеля близко эстонки.Вот вошли, — приседают так строго,
Не уйти мне от долгого плена,
Их одежда темна и убога,
И в котомке у каждой полено.Знаю, завтра от тягостной жути
Буду сам на себя непохожим…
Сколько раз я просил их: «Забудьте…»
И читал их немое: «Не можем».Как земля, эти лица не скажут,
Что в сердцах похоронено веры…
Не глядят на меня — только вяжут
Свой чулок бесконечный и серый.Но учтивы — столпились в сторонке…
Да не бойся: присядь на кровати…
Только тут не ошибка ль, эстонки?
Есть куда же меня виноватей.Но пришли, так давайте калякать,
Не часы ж, не умеем мы тикать.
Может быть, вы хотели б поплакать?
Так тихонько, неслышно… похныкать? Иль от ветру глаза ваши пухлы,
Точно почки берез на могилах…
Вы молчите, печальные куклы,
Сыновей ваших… я ж не казнил их… Я, напротив, я очень жалел их,
Прочитав в сердобольных газетах,
Про себя я молился за смелых,
И священник был в ярких глазетах.Затрясли головами эстонки.
«Ты жалел их… На что ж твоя жалость,
Если пальцы руки твоей тонки,
И ни разу она не сжималась? Спите крепко, палач с палачихой!
Улыбайтесь друг другу любовней!
Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,
В целом мире тебя нет виновней! Добродетель… Твою добродетель
Мы ослепли вязавши, а вяжем…
Погоди — вот накопится петель,
Так словечко придумаем, скажем…». . . . . . . . . . . . . . . .Сон всегда отпускался мне скупо,
И мои паутины так тонки…
Но как это печально… и глупо…
Неотвязные эти чухонки… Год написания: без даты
Где завелась дурная связь,
Людей порядочных стыдясь,
Там их как можно избегают,
Друзей под масть уж подбирают;
Друзья под масть лишь потакают;
За снисходительность же их
Хозяин также должен в них
Оправдывать их заблужденья:
За снисхожденье - снисхожденье.
Потом, боясь их оскорбить,
Он не откажет разделить
И с ними то, что им по нраву,
И так он нехотя отраву,
Сначала морщась, будет пить,
Потом, привыкнув, находить,
Что этот яд не так опасен,
Что ропот на него напрасен,
Потом, привыкнув, находить,
Что этот яд не так опасен,
Что ропот на него напрасен,
И будет даже удивляться,
Как мог он этого бояться.
Но между тем увидит сам,
Что он к порядочным людям
Стал больше прежнего не к масти,
В кругу их быть - уж род напасти,
Упрека полны взоры их.
Тут, с горем убежав от них,
Встревожив совесть, он стремится
В разгуле страсти позабыться,
И, упоенный, счастлив он;
Тут совесть отыскала сон.
И вот на поприще разврата
Уж он далек, уж нет возврата,
Расслабла совесть ото сна,
От опьяненья, а она,
Бывало, тенью неразлучной
Плелась за ним, как страж докучный,
И берегла его от бед.
Но тень резка, коль ярок свет.
Его же солнце вихрь могучий
Страстей, пороков черной тучей
Затмил, как в сумраке предмет;
Он мрачен стал - и тени нет.
Так он один в потемках бродит,
В потемках тень за ним не ходит.
Победу празднуя, порок
Нахально носит свой венок.
И если встретит вдруг презренье,
Уж не раскаянье, а мщенье
В душе порочной закипит:
К злодейству - шаг, коль совесть спит.
Перевод с английского
Отец всего, согласно чтимый
Во всяком веке, всех странах —
И диким, и святым, и мудрым, —
Иегова, Зевс или господь!
Источник первый, непонятный,
Открывший мне едино то,
Что ты еси источник блага,
Что я и немощен и слеп;
Но давший мне в сем мраке око
От блага злое отличать,
И, всё здесь року покоряя,
Свободы не лишивший нас!
Что совесть делать понуждает,
То паче неба да люблю;
Но то мне будь страшнее ада,
Что совесть делать не велит!
Да буйно не отвергну дара
Твоей щедроты и любви!
Доволен ты, когда он принят, —
Вкушая дар, тебе служу.
Но к сей земной и бренной жизни
Да ввек не буду прилеплен;
Не чту себя единой тварью
Творца бесчисленных миров!
Не дай руке моей бессильной
Брать стрелы грома твоего
И всех разить во гневе злобном,
Кого почту твоим врагом!
Когда я прав, то дай мне, боже,
Всегда во правде пребывать;
Когда неправ, рассей туманы
И правду в свете мне яви!
Да тем безумно не хвалюся,
Что дар есть благости твоей;
Да ввек за то роптать не буду,
Чего, премудрый, мне не дашь!
Да в горе с ближним сострадаю,
Сокрою ближнего порок!
Как я оставлю долги братьям,
Так ты остави долги мне!
Быв слаб, тогда бываю силен,
Когда твой дух меня живит;
Веди меня во дни сей жизни,
И в смерти, боже, не оставь!
В сей день мне дай покой и пищу;
Что сверх сего под солнцем есть
И нужно мне, ты лучше знаешь —
Твоя будь воля ввек и ввек!
Тебе, чей храм есть всё пространство,
Олтарь — земля, моря, эфир,
Тебе вся тварь хвалу пой хором,
Кури, Натура, фимиам!
В брюхе Дугласа ночью скитался меж туч
и на звезды глядел,
и в кармане моем заблудившийся ключ
все звенел не у дел,
и по сетке скакал надо мной виноград,
акробат от тоски;
был далек от меня мой родной Ленинград,
и все ближе — пески.
Бессеребряной сталью мерцало крыло,
приближаясь к луне,
и чучмека в папахе рвало, и текло
это под ноги мне.
Бился льдинкой в стакане мой мозг в забытьи.
Над одною шестой
в небо ввинчивал с грохотом нимбы свои
двухголовый святой.
Я бежал от судьбы, из-под низких небес,
от распластанных дней,
из квартир, где я умер и где я воскрес
из чужих простыней;
от сжимавших рассудок махровым венцом
откровений, от рук,
припадал я к которым и выпал лицом
из которых на Юг.
Счастье этой земли, что взаправду кругла,
что зрачок не берет
из угла, куда загнан, свободы угла,
но и наоборот:
что в кошачьем мешке у пространства хитро
прогрызаешь дыру,
чтобы слез европейских сушить серебро
на азийском ветру.
Что на свете — верней, на огромной вельми,
на одной из шести —
что мне делать еще, как не хлопать дверьми
да ключами трясти!
Ибо вправду честней, чем делить наш ничей
круглый мир на двоих,
променять всю безрадостность дней и ночей
на безадресность их.
Дуй же в крылья мои не за совесть и страх,
но за совесть и стыд.
Захлебнусь ли в песках, разобьюсь ли в горах
или Бог пощадит —
все едино, как сбившийся в строчку петит
смертной памяти для:
мегалополис туч гражданина ль почтит,
отщепенца ль — земля.
Но услышишь, когда не найдешь меня ты
днем при свете огня,
как в Быково на старте грохочут винты:
это — помнят меня
зеркала всех радаров, прожекторов, лик
мой хранящих внутри;
и — внехрамовый хор — из динамиков крик
грянет медью: Смотри!
Там летит человек! не грусти! улыбнись!
Он таращится вниз
и сжимает в руке виноградную кисть,
словно бог Дионис.
Апрель сосульки отливает, вычеканивает,
И воздух щёлкающий так поголубел,
А у меня гаражный сторож выцыганивает
На опохмель.
И бульканье ручья под ледяною корочкой,
В которую окурок чей-то врос,
И ель апрельская со снежною оборочкой,
Попавшая за шиворот шолочкой,
И хор грачей своей чумной скороговорочкой –
Всё задаёт вопрос,
В котором все вопросы вдруг сошлись:
На что уходит жизнь?
Действительно, на что? На что она уходит?
Ответь мне сторож гаража… Да ты глухой, дед?
А может быть, не более ты глух,
Чем воспитавшие симфониями слух?
Мы часто глухи к дальним. Глухи к ближним,
Особенно когда из них всё выжмем.
С друзьями говорим, но их не слышим,
Свои слова считая самым высшим.
Пока она жива, к любимой глухи –
Услышим лишь предсмертный хрип старухи.
Мы совесть сделали нарочно глуховатой.
Мы совести забили уши ватой –
Так легче ей прослыть не виноватой.
А сколько времени ушло когда-то в прошлом
На забивание ушей себе и прочим!
Смерть вырвет вату, но ушей не будет.
Не слышат черепа. Их бог рассудит.
Ты в бывшем ухе, червь, не копошись!
На что уходит жизнь?!
Мир в гонке роковой вооружений,
Так глух он к булькотне земных брожений,
К ручьям в апрельской гонке бездорожности
В их кажущейся детскости, ненужности.
Не умирай, природа, продержись!
На что уходит жизнь?
Нас оглушили войн проклятых взрывы.
Не будем глухи к мёртвым, к тем, кто живы.
Страститесь, раны! Кровь, под кожу брызнь!
На что уходит жизнь?
Уходит жизнь на славу нашу ложную.
В бесславье слава вырастет потом.
Уходит жизнь на что-то внешне сложное,
Что вдруг окажется простейшим воровством.
Уходит жизнь на что-то внешне скромное,
Но скромных трусов надо бы под суд!
На мелочи, казалось бы, бескровные.
Но мелочи кровавы. Кровь сосут.
Мы станем все когда-нибудь бестелостью,
Но как нам душу упасти суметь?
Уж если умирать — мне знать хотелось бы:
На что уходит смерть?
Брели паломники сирые
в Мекку
по серой Сирии.
Скрюченно и поломанно
передвигались паломники,
от наваждений
и хаоса —
каяться,
каяться,
каяться.
А я стоял на вершине
грешником
нераскаянным,
где некогда -
не ворошите! —
Авель убит был Каином.
И — самое чрезвычайное
из всех сообщений кровавых,
слышалось изначальное:
"Каин,
где брат твой, Авель?"
Но вдруг —
голоса фарисейские,
фашистские,
сладко-злодейские:
"Что вам виденья отжитого?
Да, перегнули с Авелем.
Конечно, была ошибочка,
но, в общем-то, путь был правилен…"
И мне представился каменный
угрюмый детдом,
где отравленно
кормят детёныши Каиновы
с ложечки ложью —
Авелевых.
И проступает,
алая,
когда привыкают молчать,
на лицах детей Авеля
каинова печать.
Так я стоял на вершине
меж праотцев и потомков
над миром,
где люди вершили
растленье себе подобных.
Безмолнийно было,
безгромно,
но камни взывали ребристо:
"Растление душ бескровно,
но это —
братоубийство".
А я на вершине липкой
стоял,
ничей не убийца,
но совесть
библейской уликой
взывала:
"Тебе не укрыться!
Свой дух растлеваешь ты ложью,
и дух крошится,
дробится.
Себя убивать —
это тоже братоубийство.
А скольких женщин
ты сослепу
в пути растоптал,
как распятья,
Ведь женщины —
твои сестры,
а это больше,
чем братья.
И чьи-то серые,
карие
глядит на тебя
без пощады,
и вечной печатью каиновой
ко лбу прирастают взгляды…
Что стоят гусарские тосты
за женщин?
Бравада, отписка…
Любовь убивать —
это тоже братоубийство…»
Я вздрогнул:
"Совесть, потише…
Ведь это же несравнимо,
как сравнивать цирк для детишек
с кровавыми цирками Рима".
Но тень измождённого Каина
возникла у скал угловато,
и с рук нескончаемо капала
кровь убиенного брата.
"Взгляни —
мои руки кровавы.
А начал я с детской забавы.
Крылья бабочек бархатных
ломал я из любопытства.
Всё начинается с бабочек.
После —
братоубийство".
И снова сказала,
провидица,
с пророчески-горькой печалью
совесть моя —
хранительница
каиновой печати:
"Что вечности звёздной, безбрежной
ты скажешь,
на суд её явленный?
"Конечно же, я не безгрешный,
но, в общем-то, путь мой правилен"?
Ведь это возводят до истин
все те, кто тебе ненавистен,
и человечиной жжёной
"винстоны" пахнут
и "кенты",
и пуля,
пройдя сквозь Джона,
сражает Роберта Кеннеди.
И бомбы землю пытают,
сжигая деревни пламенем.
Конечно, в детей попадают,
но, в общем-то, путь их правилен…
Каин во всех таится
и может вырасти тайно.
Единственное убийство
священно —
убить в себе Каина!"
И я на вершине липкой
у вечности перед ликом
развёрз мою грудь неприкаянно,
душа
в зародыше
Каина.
Душил я всё подлое,
злобное,
всё то, что может быть подло,
но крылья бабочек сломанные
соединить было поздно.
А ветер хлестал наотмашь,
невидимой кровью намокший,
как будто страницы Библии
меня
по лицу
били…
(повесть)
Любовь к женщине! Какая бездна тайны!
Какое наслаждение и какое острое, сладкое сострадание!
А. Куприн («Поединок»)1
Художник Эльдорэ почувствовал — солнце
Вошло в его сердце высоко; и ярко
Светило и грело остывшую душу;
Душа согревалась, ей делалось жарко.2
Раздвинулись грани вселенной, а воздух
Вдруг сделался легче, свободней и чище…
И все-то в глазах его вдруг просветлело:
И небо, и люди, и жизнь, и жилище…3
Напротив него жила женщина… Страстью
Дышало лицо ее; молодость тела
Сулила блаженство, восторги, усладу…
Она осчастливить его захотела…4
Пропитанным страсти немеркнущим светом,
Взглянула лишь раз на него она взором,
И вспыхнули в юноше страсти желанья,
И чувства восторгов просить стали хором.5
Он кинулся к ней, к этой женщине пылкой,
Без слова, без жеста представ перед нею,
И взгляд, преисполненный царственной страстью,
Сказал ей: «Ты тотчас же будешь моею!..»6
Она содрогнулась. Сломалась улыбка
На нервных устах, и лицо побледнело —
Она испугалась его вдохновенья,
Она осчастливить его захотела…7
Она осчастливить его захотела,
Хотя никогда его раньше не знала,
Но женское пылкое, чуткое сердце
Его вдохновенно нашло и избрало.8
Что муж ей! что люди! что сплетни! что совесть!
К чему рассужденья!.. Они — неуместны.
Любовь их свободна, любовь их взаимна,
А страсть их пытает… Им тяжко, им тесно…9
И молнией — взглядом, исполненным чувства
Любви безрассудной, его подозвала…
Он взял ее властно… Даря поцелуи,
Она от избытка блаженства рыдала…10
Так длилось недолго. Она позабыла
И нежные речи, и пылкие ласки,
Она постепенно к нему остывала,
А он ей с любовью заглядывал в глазки.11
А он с каждым днем, с каждым новым свиданьем,
С улыбкою новою женщины милой,
Все больше влюблялся в нее, ее жаждал,
И сердце стремилось к ней с новою силой.12
Ее тяготила та связь уже явно,
И совесть терзала за страсти порывы:
Она умоляла его о разлуке,
Его незаметно толкая к обрыву.13
Она уж и мненьем людей дорожила,
Она уж и мужа теперь опасалась…
Была ли то правда, рожденье рассудка,
Иль, может быть, в страхе она притворялась? 14
Вернулся супруг к ней однажды внезапно.
О, как его видеть была она рада…
Казалось, что только его ожидала,
Что кроме него никого ей не надо…15
А бедный художник, ее полюбивший
Всем сердцем свободным, всей чистой душою,
Поверивший в чувство магнитного взора,
Остался вдвоем со своею тоскою.16
И часто, печально смотря на окошко,
Откуда смотря, она им завладела,
Он шепчет с улыбкой иронии грустной:
— «Она… осчастливить меня захотела…»
Разсекши огненной стезею
Небесный синеватый свод,
Багряной облечен зарею,
Сошел на землю Новый Год;
Сошел — и гласы раздалися,
Мечты, надежды понеслися
На встречу божеству сему.
Гряди, сын вечности прекрасный!
Гряди, часов и дней отец!
Зовет счастливый и несчастный:
Подай желаниям венец!
И самого среди блаженства
Желаем блага совершенства
И недовольны мы судьбой.
Еще вельможа возвышаться,
Еще сильнее хочет быть;
Богач — богатством осыпаться
И горы злата накопить;
Герой бессмертной жаждет славы,
Корысти — льстец, Лукулл — забавы,
И счастия — игрок в игре.
Мое желание: предаться
Всевышнего во всем судьбе,
За счастьем в свете не гоняться,
Искать его в самом себе.
Меня здоровье, совесть права,
Достаток нужный, добра слава
Творят счастливее царей.
А если милой и приятной
Любим Пленирой я моей
И в светской жизни коловратной
Имею искренних друзей,
Живу с моим соседом в мире,
Умею петь, играть на лире:
То кто счастливее меня?
От должностей в часы свободны
Пою моих я радость дней;
Пою Творцу хвалы духовны,
И добрых я пою царей.
Приятней гласы становятся
И слезы нежности катятся,
Как Россов матерь я пою.
Петры и Генрихи и Титы
В народных век живут сердцах;
Екатерины не забыты
Пребудут в тысяще веках.
Уже я вижу монументы,
Которых свергнуть элементы
И время не имеют сил.
Пришел на землю Новый Год (1781).
Мольбы и плески восшумели,
Тимпаны, громы возгремели.
И дай желаниям венец!
Среди текущих рек блаженства
Мы благ желаем совершенства.
Безсмертной воин жаждет славы.
Леандр Фортуны при игре
Здоровье, хлеб и совесть права,
Одежда, сон и добра слава
Меня равняют с королем.
А если милой и прекрасной.
И в здешней жизни, пышной, страстной.
Живу с моим соседством в мире.
Кто есть счастливее меня (1780 и 1783).
От должности в часы свободны (1780, 1783 и 1798).
Нежнее гласы становятся (1780).
Петры, Траяны, Генрих, Титы.
«Престаньте здесь шуметь вы, резвые Зефиры,
И не тревожьте прах любезныя Плениры».
Ты, коего искусство
Языку нашему вложило мысль и чувство,
Под тенью здешних древ — твой деятельный ум
Готовил в тишине созданье зрелых дум!
Покорный истине и сердца чистой клятве,
Ты мудрость вопрошал на плодовитой жатве
Событий, опытов, столетий и племен
И современником минувших был времен.
Сроднившись с предками, их слышал ты, их видел,
Дружился с добрыми, порочных ненавидел,
И совести одной, поработив язык,
Ты смело поучал народы и владык.
О Карамзин! Ты здесь с любимыми творцами;
В душе твой образ слит с священными мечтами!
Родитель, на одре болезни роковой,
Тебе вверял меня хладеющей рукой
И мыслью отдыхал в страданиях недуга,
Что сын его найдет в тебе отца и друга.
О, как исполнил ты сей дружества завет!
Ты юности моей взлелеял сирый цвет,
О мой второй отец! Любовью, делом, словом
Ты мне был отческим примером и покровом.
Когда могу, как он, избрав кумиром честь,
Дань непозорную на прах отца принесть,
Когда могу, к добру усердьем пламенея,
Я именем отца гордиться, не краснея,
Кого как не тебя благодарить бы мог?
Так, ты развил во мне наследственный залог.
Ты совращал меня с стези порока низкой
И к добродетели, душе твоей столь близкой,
Ты сердце приучал — любовию к себе.
Изнемогаю ль я в сомнительной борьбе
С страстями? Мучит ли желаний едких жало?
Душевной чистоты священное зерцало —
Твой образ в совести — упрека будит глас.
Как часто в лживых снах, как свет рассудка гас
И нега слабостей господствовала мною,
Ты совести моей был совестью живою.
Как радостно тебя воображаю здесь!
Откинув славы чин и авторскую спесь,
Счастливый семьянин, мудрец простосердечный,
В кругу детей своих, с весною их беспечной
Ты осень строгих лет умеешь сочетать.
Супруга нежная, заботливая мать
Перед тобой сидят в святилище ученья,
Как добрый гений твой, как муза вдохновенья;
В твой тихий кабинет, где мир желанный ваш,
Где мудрость ясная — любви и счастья страж,
Не вхож ни глас молвы, ни света глас мятежный.
Труд — слава для тебя, а счастье — труд прилежный,
О! Если б просиял желанный сердцем день,
Когда ты вновь придешь под дружескую сень
Дубравы, веющей знакомою прохладой,
Сочтясь со славою, полезных дел наградой,
От подвига почить на лоне тишины!
О! Если б наяву сбылись надежды сны!
Но что я говорю, блуждающий мечтатель!
Своих желаний враг, надежд своих предатель,
Надолго ли, и сам в себе уединясь,
Я с светом разорвал взыскательную связь?
Быть может, день еще — и ветр непостоянный
Умчит неверный челн от пристани желанной!
Прохладный мрак лесов, игривый ропот вод!
Надолго ли при вас, свободный от забот,
Вам преданный, вкушал я блага драгоценны!
Занятья чистые, досуг уединенный,
Душ прояснившихся веселье и любовь!
Иль с тем я вас познал, чтобы утратить вновь?
1
Ни к городу и ни к селу —
Езжай, мой сын, в свою страну, —
В край — всем краям наоборот! —
Куда назад идти — вперед
Идти, — особенно — тебе,
Руси не видывавшее
Дитя мое… Мое? Ее —
Дитя! То самое былье,
Которым порастает быль.
Землицу, стершуюся в пыль,
Ужель ребенку в колыбель
Нести в трясущихся горстях:
«Русь — этот прах, чти — этот прах!»
От неиспытанных утрат —
Иди — куда глаза глядят!
Всех стран — глаза, со всей земли —
Глаза, и синие твои
Глаза, в которые гляжусь:
В глаза, глядящие на Русь.
Да не поклонимся словам!
Русь — прадедам,
Россия — нам,
Вам — просветители пещер —
Призывное: СССР, —
Не менее во тьме небес
Призывное, чем: SOS.
Нас родина не позовет!
Езжай, мой сын, домой — вперед —
В свой край, в свой век, в свой час, — от нас —
В Россию — вас, в Россию — масс,
В наш-час — страну! в сей-час — страну!
В на-Марс — страну! в без-нас — страну!
2
Наша совесть — не ваша совесть!
Полно! — Вольно! — О всем забыв,
Дети, сами пишите повесть
Дней своих и страстей своих.
Соляное семейство Лота —
Вот семейственный ваш альбом!
Дети! Сами сводите счеты
С выдаваемым за Содом —
Градом. С братом своим не дравшись —
Дело чисто твое, кудряш!
Ваш край, ваш век, ваш день, ваш час,
Наш грех, наш крест, наш спор, наш —
Гнев. В сиротские пелеринки
Облаченные отродясь —
Перестаньте справлять поминки
По Эдему, в котором вас
Не было! по плодам — и видом
Не видали! Поймите: слеп —
Вас ведущий на панихиду
По народу, который хлеб
Ест, и вам его даст, — как скоро
Из Медона — да на Кубань.
Наша ссора — не ваша ссора!
Дети! Сами творите брань
Дней своих.
3
Не быть тебе нулем
Из молодых — да вредным!
Ни медным королем,
Ни попросту — спортсмедным
Лбом, ни слепцом путей,
Коптителем кают,
Ни парой челюстей,
Которые жуют, —
В сём полагая цель.
Ибо в любую щель —
Я — с моим ветром буйным!
Не быть тебе буржуем.
Ни галльским петухом,
Хвост заложившим в банке,
Ни томным женихом
Седой американки, —
Нет, ни одним из тех,
Дописанных, как лист,
Которым — только смех
Остался, только свист
Достался от отцов!
С той стороны весов
Я — с черноземным грузом!
Не быть тебе французом.
Но также — ни одним
Из нас, досадных внукам!
Кем будешь — Бог один…
Не будешь кем — порукой —
Я, что в тебя — всю Русь
Вкачала — как насосом!
Бог видит — побожусь! —
Не будешь ты отбросом
Страны своей.
Цикл стиховЗемляк Среди наших земляков
он один у нас таков:
он и к дружбе тяготеет,
и к предательству готов. Гурман Вкушая дружбу, понял я,
что очень вкусные друзья.
Вкусил врага на ужин:
враги намного хуже. Самохвал О, если б самохвал был само-хвал!
Он требует моих, твоих похвал.
Беда ли, что не стоит он того?
Беда, что я вовсю хвалю его. Ханжа Он созерцал «Венеру» Тициана
для выполненья государственного плана. Ревность Люблю родной завод. О, сколько бед
в любви моей, сколь ревности и злости!
Ко мне не ходит в гости мой сосед,
я тоже не хожу к ревнивцу в гости. На пути к штампу Его назвали многогранным,
и он доверчиво, как школьник,
гранил себя весьма исправно
и стал похож на треугольник. Мираж Реальный, будто новенький гараж,
явился мне из воздуха мираж.
— Уйди, мираж! — сказал я гаражу.
Гараж в ответ: «Обижен, ухожу».
Смешные нынче стали миражи,
уж ты ему и слова не скажи. Дешевая продукция Наше промобъединение
производит впечатление.
Нет дешевле ничего
впечатления того. Я и идея У меня в голове есть идея.
Я идеей в идее владею.
И случается проблеск иной,
что идея владеет и мной.
А на деле ни я, ни идея
абсолютно ничем не владеем. История История, друзья мои, всегда правдива,
история, друзья мои, всегда права.
Об этом говорит всегда красноречиво
чья-нибудь отрубленная голова. Парадокс Наука устраняет парадокс,
художник парадоксы добывает.
Но парадоксу это невдомек,
ведь парадоксы истины не знают. Прекрасное и безобразное Уничтожая безобразное,
прекрасное сбивалось с ног.
— Но я люблю тебя, прекрасное, —
шептал восторженно порок. Бессовестная статуя Когда бы у статуи совесть была,
она бы сама с пьедестала сошла.
Пошла бы, куда ее совесть велит,
Но совести нет, вот она и стоит. Идеалист и материалист Спорят два философа устало,
древний спор уму непостижим:
— Это бог ведет людей к финалу!
— Нет, мы сами к финишу бежим! Творчество Ученый паучок, философ и жуир,
познал весь белый свет и весь подлунный мир,
и взялся сотворить всемирную картину,
но получилась только паутина. Дедукция Этот метод очень важен.
Если вор — прокурор,
то дедукция подскажет,
что судья подавно вор. Ошибочно Ни матери не понял, ни отца,
ни старика не видел, ни калеку
и заявлял с улыбкой мудреца:
«Ошибочно считаюсь человеком». Под каблуком Зачем ему семья и дом?
Он жить привык под каблуком:
любой каблук повыше
ему заменит крышу. Трос От тяжести порвался трос
и стал похожим на вопрос.
Я тоже был надежным тросом,
а стал язвительным вопросом. Стыдливый страус Обычный страус не стыдился
от страха скрыться под песком,
а этот от стыда прикрылся
еще и фиговым листком. Гонение на влюбленных При всех эпохах и законах
гоненье было на влюбленных.
От страха за такую жизнь
влюбленные перевелись.
И правда, чем гонимым быть,
уж лучше вовсе не любить. Дитя Идти боится по лесной дорожке,
страшится муравья и конопли.
Сторонится коровы и земли.
Не ест ни молока и ни картошки. На Урале Далеко-далеко на Урале
ящер с ящерицей проживали.
Жили двести лет, а может, триста
между хрусталей и аметистов. А теперь на шлаковых отвалах
ящеров и ящериц не стало,
да и бесполезных самоцветов
на Урале тоже больше нету. Любитель тупика Зашел в тупик —
доволен тупиком.
Но в тупике возник родник.
Вся жизнь ушла
на битву с родником.
А что ж тупик?
Тупик теперь в болотце.
А что ж родник?
Как лился, так и льется.
Москва-река дремотною волной
Катилась тихо меж брегами;
В нее, гордясь, гляделся Кремль стеной
И златоверхими главами.
Умолк по улицам и вдоль брегов
Кипящего народа гул шумящий.
Все в тихом сне: один лишь Годунов
На ложе бодрствует стенящий.
Пред образом Спасителя, в углу,
Лампада тусклая трепещет,
И бледный луч, блуждая по челу,
В очах страдальца страшно блещет.
Тут зрелся скиптр, корона там видна,
Здесь золото и серебро сияло!
Увы! лишь добродетели и сна
Великому недоставало!..
Он тщетно звал его в ночной тиши:
До сна ль, когда шептала совесть
Из глубины встревоженной души
Ему цареубийства повесть?
Пред ним прошедшее, как смутный сон,
Тревожной оживлялось думой {1} —
И, трепету невольно предан, он
Страдал в душе своей угрюмой.
Ему представился тот страшный час,
Когда, достичь пылая трона,
Он заглушил священный в сердце глас,
Глас совести, и веры, и закона.
«О, заблуждение! — он возопил: —
Я мнил, что глас сей сокровенный
Навек сном непробудным усыпил
В душе, злодейством омраченной!
Я мнил: взойду на трон — и реки благ
Пролью с высот его к народу
Лишь одному злодейству буду враг;
Всем дам законную свободу.
Начнут торговлею везде цвести
И грады пышные и села;
Полезному открою все пути
И возвеличу блеск престола.
Я мнил: народ меня благословит,
Зря благоденствие отчизны,
И общая любовь мне будет щит
От тайной сердца укоризны.
Добро творю, — но ропота души
Оно остановить не может:
Глас совести в чертогах и в глуши
Везде равно меня тревожит.
Везде, как неотступный страж, за мной,
Как злой, неумолимый гений,
Влачится вслед — и шепчет мне порой
Невнятно повесть преступлений!..
Ах! удались! дай сердцу отдохнуть
От нестерпимого страданья!
Не раздирай страдальческую грудь:
Полна уж чаша наказанья!
Взываю я, — но тщетны все мольбы!
Не отгоню ужасной думы:
Повсюду зрю грозящий перст судьбы
И слышу сердца глас угрюмый.
Терзай же, тайный глас, коль суждено,
Терзай! Но я восторжествую
И смою черное с души пятно
И кровь царевича святую!
Пусть злобный рок преследует меня —
Не утомлюся от страданья,
И буду царствовать до гроба я
Для одного благодеянья.
Святою мудростью и правотой
Свое правление прославлю
И прах несчастного почтить слезой
Потомка позднего заставлю.
О так! хоть станут проклинать во мне
Убийцу отрока святого,
Но не забудут же в родной стране
И дел полезных Годунова».
Страдая внутренно, так думал он;
И вдруг, на глас святой надежды,
К царю слетел давно желанный сон
И осенил страдальца вежды.
И с той поры державный Годунов,
Перенося гоненье рока,
Творил добро, был подданным покров
И враг лишь одного порока.
Скончался он — и тихо приняла
Земля несчастного в обятья —
И загремели за его дела
Благословенья и — проклятья!..
Зафна, Лида и толпа греческих девушек.ЗафнаЧто ты стоишь? Пойдем же с нами
Послушать песен старика!
Как, струн касаяся слегка,
Он вдохновенными перстами
Умеет душу волновать
И о любви на лире звучной
С усмешкой страстной напевать.ЛидаОставь меня! Певец докучный,
Как лунь, блистая в сединах,
Поет про негу, славит младость —
Но нежных слов противна сладость
В поблеклых старости устах.ЗафнаТебя не убедишь словами,
Так силой уведем с собой.
(К подругам)
Опутайте ее цветами,
Ведите узницу со мной.——Под ветхим деревом ветвистым
Сидел старик Анакреон:
В честь Вакха лиру строил он.
И полная, с вином душистым,
Обвита свежих роз венцом,
Стояла чаша пред певцом.
Вафил и юный, и прекрасный,
Облокотяся, песни ждал;
И чашу старец сладострастный
Поднес к устам — и забряцал…
Но девушек, с холма сходящих,
Лишь он вдали завидел рой,
И струн, веселием горящих,
Он звонкий переладил строй.ЗафнаПевец наш старый! будь судьею:
К тебе преступницу ведем.
Будь строг в решении своем
И не пленися красотою;
Вот слушай, в чем ее вина:
Мы шли к тебе; ее с собою
Зовем мы, просим; но она
Тебя и видеть не хотела!
Взгляни — вот совести укор:
Как, вдруг вся вспыхнув, покраснела
И в землю потупила взор!
И мало ли что насказала:
Что нежность к старцу не пристала,
Что у тебя остыла кровь!
Так накажи за преступленье:
Спой нежно, сладко про любовь
И в перси ей вдохни томленье.——Старик на Лиду поглядел
С улыбкой, но с улыбкой злою.
И, покачав седой главою,
Он тихо про любовь запел.
Он пел, как грозный сын Киприды
Своих любимцев бережет,
Как мстит харитам за обиды
И льет в них ядовитый мед,
И жалит их, и в них стреляет,
И в сердце гордое влетя,
Строптивых граций покоряет
Вооруженное дитя…
Внимала Лида, и не смела
На старика поднять очей
И сквозь роскошный шелк кудрей
Румянца пламенем горела.
Всё пел приятнее певец,
Всё ярче голос раздавался,
В единый с лирой звук сливался;
И робко Лида, наконец,
В избытке страстных чувств вздохнула,
Приподняла чело, взглянула…
И не поверила очам.
Пылал, юнел старик маститый,
Весь просиял; его ланиты
Цвели как розы; по устам
Любви улыбка пробегала —
Усмешка радостных богов;
Брада седая исчезала,
Из-под серебряных власов
Златые выпадали волны…
И вдруг… рассеялся туман!
И лиру превратя в колчан,
И взор бросая, гнева полный,
Грозя пернатого стрелой,
Прелестен детской красотой,
Взмахнул крылами сын Киприды
И пролетая мимо Лиды,
Ее в уста поцеловал.
Вздрогнула Лида и замлела,
И грудь любовью закипела,
И яд по жилам пробежал.Между 1826 и 1829ст. 2 Послушать песни старика
ст. 39 Вот видишь совести укор
ст. 42 И мало ли что ни сказалаПервоначально: ст. 15 Запутайте ее цветами
ст. 63-64 [И] все приятней [пел] певец,
[И] ярче голос раздавался
ст. 71-73 Старик пылал, лицо юнело,
[В лучах божественных яснело;
По расцветающим] устам.Сын Киприды (ант. миф.) — Амур. Киприда — одно из имен Афродиты, богини красоты и любви.
Пуанкаре
Мусье!
Нам
ваш
необходим портрет.
На фотографиях
ни капли сходства нет.
Мусье!
Вас
разница в деталях
да не вгоняет
в грусть.
Позируйте!
Дела?
Рисую наизусть.
По политике глядя,
Пуанкаре
такой дядя. —
Фигура
редкостнейшая в мире —
поперек
себя шире.
Пузо —
ест до́сыта.
Лысый.
Небольшого роста —
чуть
больше
хорошей крысы.
Кожа
со щек
свисает,
как у бульдога.
Бороды нет,
бородавок много.
Зубы редкие —
всего два,
но такие,
что под губой
умещаются едва.
Физиономия красная,
пальцы — тоже:
никак
после войны
отмыть не может.
Кровью
двадцати миллионов
и пальцы краснеют,
и на
волосенках,
и на фрачной коре.
Если совесть есть —
из одного пятна
крови
совесть Пуанкаре.
С утра
дела подают ему;
пересматривает бумажки,
кровавит папки.
Потом
отдыхает:
ловит мух
и отрывает
у мух
лапки.
Пообрывав
лапки и ножки,
едет заседать
в Лигу наций.
Вернется —
паклю
к хвосту кошки
привяжет,
зажжет
и пустит гоняться.
Глядит
и начинает млеть.
В голове
мечты растут:
о, если бы
всей земле
паклю
привязать
к хвосту?!
Затем —
обедает,
как все люди,
лишь жаркое
живьем подают на блюде.
Нравится:
пища пищит!
Ворочает вилкой
с медленной ленью:
крови вид
разжигает аппетит
и способствует пищеваренью.
За обедом
любит
полакать
молока.
Лакает бидонами, —
бидоны те
сами
в рот текут.
Молоко
берется
от рурских детей;
молочница —
генерал Дегут.
Пищеварению в лад
переваривая пищу,
любит
гулять
по дороге к кладбищу.
Если похороны —
идет сзади,
тихо похихикивает,
на гроб глядя.
Разулыбавшись так,
Пуанкаре
любит
попасть
под кодак.
Утром
слушает,
от восторга горя, —
газетчик
Парижем
заливается
в мили:
— «Юманите»!
Пуанкаря
последний портрет —
хохочет
на могиле! —
От Парижа
по самый Рур —
смех
да чавк.
Балагур!
Весельчак!
Пуанкаре
и искусством заниматься тщится.
Пуанкаре
любит
антикварные вещицы.
Вечером
дает эстетике волю:
орамив золотом,
глазками ворьими
любуется
траченными молью
Версальским
и прочими догово́рами.
К ночи
ищет развлечений потише.
За день
уморен
делами тяжкими,
ловит
по очереди
своих детишек
и, хохоча
от удовольствия,
сечет подтяжками.
Похлестывая дочку,
приговаривает
меж ржаний:
— Эх,
быть бы тебе
Германией,
а не Жанной! —
Ночь.
Не подчиняясь
обычной рутине —
не ему
за подушки,
за одеяла браться, —
Пуанкаре
соткет
и спит
в паутине
репараций.
Веселенький персонаж
держит
в ручках
мир
наш.
Примечание.
Мусье,
не правда ли,
похож до нити?!
Нет?
Извините!
Сами виноваты:
вы же
не представились
мне
в мою бытность
в Париже.