Все стихи про смех - cтраница 4

Найдено стихов - 165

Константин Дмитриевич Бальмонт

Кветцалькоатль

Изумрудно-перистый Змей,
Изумрудно-перистый,
Рождающий дождь голосистый,
Сверкания ценных камней,
Пролетающий в роще сквозистой,
Среди засиявших ветвей,
Веселый, росистый,
Змей!

Обвивающий звеньями рвущейся тучи,
Необятный, весь небосклон,
Властелин четырех сторон,
Затемняющий горные кручи,
Озаряющий молнией их,
Крестообразным огнем,
Смехом секунд огневых,
Смехом, звучащим как гром,
Рождающий между ветвей
Шелесты, шорох, и звон,
Властелин четырех сторон,
Изумрудно-перистый Змей!

Мировой Чародей,
Возжеланьем своим
Ты на Север, на Юг,
На Восток, и Закат,
Заковавши их в круг,
Чарованье пошлешь, в темных тучах агат
Загорится — и чу,
Полновесные капли, в их пляске гремят,
Точно выслал ты в мир саранчу,
Веселятся все страны,
Обсидианы,
Заостренных в разрывах, густых облаков
Разялись в сверкании лазурно-зеленом
Под звеньями Змея, который летит небосклоном.

Мировой Чародей,
Дуновеньем своим
Ты дорогу метешь для Богов Воды,
И скопив облака, их сгустивши как дым,
Одеваешься в яркость Вечерней Звезды,
Возвещаешь слиянье двух светов земных,
Изумрудно-перистый, зеленый,
Ты поешь лучезарным дрожанием стих,
И на вешние склоны
Вечер спускается, нежен и тих,
Ночи рождаются дальние звоны,
Дня завершаются ропоты, шепоты, сказки огней и теней,
Светится жемчуг, зеркальность, затоны,
Зыби отшедшего Дня все темней,
Ночь все ясней от небесных огней,
Бог лучезарный двойного начала,
Бог проплывает в озерах опала,
Змей!

Саша Чёрный

Книги

Есть бездонный ящик мира —
От Гомера вплоть до нас.
Чтоб узнать хотя б Шекспира,
Надо год для умных глаз.

Как осилить этот ящик?
Лишних книг он не хранит.
Но ведь мы сейчас читаем
Всех, кто будет позабыт.

Каждый день выходят книга:
Драмы, повести, стихи —
Напомаженные миги
Из житейской чепухи.

Урываем на одежде,
Расстаемся с табаком
И любуемся на полке
Каждым новым корешком.

Пыль грязнит пуды бумаги.
Книги жмутся н растут.
Вот они, антропофаги
Человеческих минут!

Заполняют коридоры,
Спальни, сени, чердаки,
Подоконники, и стулья,
И столы, и сундуки.

Из двухсот нужна одна лишь —
Перероешь, не найдешь,
И на полки грузно свалишь
Драгоценное и ложь.

Мирно тлеющая каша
Фраз, заглавий и имен:
Резонерство, смех н глупость,
Нудный случай, яркий стон.

Ах, от чтенья сих консервов
Горе нашим головам!
Не хватает бедных нервов,
И чутье трещит по швам.

Переполненная память
Топит мысли в вихре слов…
Даже критики устали
Разбирать пуды узлов.

Всю читательскую лигу
Опросите: кто сейчас
Перечитывает книгу,
Как когда-то… много раз?

Перечтите, если сотни
Быстрой очереди ждут!
Написали — значит, надо.
Уважайте всякий труд!

Можно ль в тысячном гареме
Всех красавиц полюбить?
Нет, нельзя. Зато со всеми
Можно мило пошалить.

Кто «Онегина» сегодня
Прочитает наизусть?
Рукавишников торопит
«Том двадцатый». Смех и грусть!

Кто меня за эти строки
Митрофаном назовет,
Понял соль их так глубоко
Как хотел бы… кашалот.

Нам легко… Что будет дальше?
Будут вместо городов
Неразрезанною массой
Мокнуть штабели томов.

Константин Бальмонт

Лес

1

Пробуждается с весною,
Переливною волною
Зеленеет на ветвях.
Отзовется гулким эхом,
Криком, гиканьем, и смехом
Для потехи будит страх.
Кружит, манит, и заводит,
В разных обликах проходит,
С каждым разное всегда.
Малой травкой — на опушке,
В старом боре — до верхушки,
Вона, вон где борода.
Лапти вывернул, и правый
Вместо левого, лукавый,
Усмехаясь, натянул.
То же сделал и с другою,
В лапоть скрытою, ногою,
И пошел по лесу гул.
То же сделал и с кафтаном,
И со смехом, словно пьяным,
Застегнул наоборот.
В разнополость нарядился,
В человечий лик вместился,
Как мужик идет, поет.
Лишь спроси его дорогу,
Уж помолишься ты Богу,
Уж походишь по лесам.
Тот же путь сто раз измеришь,
Твердо в Лешего поверишь,
Будешь верить старикам.

2

Гулко в зеленом лесу откликается,
В чащах темнеет, покуда смеркается,
Смотрит в сплетенных кустах.
Прячется, кажется, смутным видением
Где-то там, с шепотом, с хохотом, с пением,
С шорохом быстрым возникнет в листах.
Лапчатой елью от взора укроется,
Встанет, и в росте внезапно удвоится,
Вспрыгнет, и с треском обломится сук.
Вырос, с вершиной, шурша, обнимается,
Сразу на многих деревьях качается,
Тянется тысячью рук.
Вот отовсюду качанья и ропоты,
Тени, мигания, шорохи, шепоты,
Кто-то, кто долго был мертвым, воскрес.
Что-то, что было в беззвучном, в неясности,
Стало грозящим в своей многогласности, —
Лес!

3

Смотрит из тихих озер,
Манит в безгласную глубь,
Ветви сплетает в узор.
— Лес, приголубь!
Тянет войти в изумруд,
С пыльного манит пути,
В глушь, где деревья цветут.
— Лес, защити!
Шепчет несчетной листвой,
Морем зеленых пустынь.
— Лес, я такой же лесной,
Лес, не покинь!

Демьян Бедный

Брату моему

Порой, тоску мою пытаясь превозмочь,
Я мысли черные гоню с досадой прочь,
На миг печали бремя скину, —
Запросится душа на полевой простор,
И, зачарованный мечтой, рисует взор
Родную, милую картину:

Давно уж день. Но тишь в деревне у реки:
Спят после розговен пасхальных мужики,
Утомлены мольбой всенощной.
В зеленом бархате далекие поля.
Лучами вешними согретая, земля
Вся дышит силою живительной и мощной.
На почках гибких верб белеет нежный пух.
Трепещет ласково убогая ракитка.
И сердцу весело, и замирает дух,
И ловит в тишине дремотной острый слух,
Как где-то стукнула калитка.
Вот говор долетел, — откуда, чей, бог весть!
Сплелися сочный бас и голос женский, тонкий,
Души восторженной привет — о Чуде весть,
И поцелуй, и смех раскатистый и звонкий.
Веселым говором нарушен тихий сон,
Разбужен воздух бодрым смехом.
И голос молодой стократно повторен
По всей деревне гулким эхом.
И вмиг всё ожило! Как в сказке, стали вдруг —
Поляна, улицы и изумрудный луг
Полны ликующим народом.
Скликают девушки замедливших подруг.
Вот — с песней — сомкнут их нарядно-пестрый круг,
И правит солнце хороводом!
Призывно-радостен торжественный трезвон.
Немых полей простор бескрайный напоен
Певцов незримых звучной трелью.
И, набираясь сил для будущих работ,
Крестьянский люд досуг и душу отдает
Тревогой будничных забот
Не омраченному веселью.

…О брат мой! Сердце мне упреком не тревожь!
Пусть краски светлые моей картины — ложь!
Я утолить хочу мой скорбный дух обманом,
В красивом вымысле хочу обресть бальзам
Невысыхающим слезам,
Незакрывающимся ранам.

Георгий Ипполитович Лисовский

Улица

Со мною улица — подруга дня и ночи
Бездомных лет моих. Светла. Темна. Пуста.
Бурлива, как поток. Всегда чужие очи,
Улыбки чуждые и чуждые уста.

Подруга верная! Безмолвием повиты
Кварталы города — и ночь еще темна,
А ты — уже со мной... Со мной асфальт и плиты,
И за окном — окно, и за стеной — стена.

Сверкают и манят зеркальные квадраты
Веселой пестротой: вино, сыры, грибы,
Хрусталь, цветы, ножи, бумажные солдаты,
Гравюры, серебро, пинцеты и... гробы,

Антенны радио, рубины и алмазы,
Колбасы, ордена, спортивные значки,
Надменно пыжатся фарфоровые вазы,
Пестреют галстуки, пижамы и носки.

Там — кто-то ссорится. Смеется чистым смехом
Малютка девочка. Но смех уже умолк.
Провозят чей-то гроб. Покрыта модным мехом
Чахоточная грудь. Отрепья. Снова шелк.

Кафе и столики. Лакей, джаз-банд, конфекты,
Смешенье запахов. Табак, бифштекс, ваниль,
Эстрада, виолончель. Вечерние газеты.
Кармин распутных губ. Гудок. Автомобиль.

Ступени паперти. Счастливая невеста.
Фата и флер-д'оранж, спустившийся на лоб —
Венчанье кончилось — и занял это место
Высокий катафалк и снова чей-то гроб!

И так всегда, всегда!.. Несутся друг за другом
Грех, смерть, слова, обман, любовь и фонари —
Со мною улица, бессменная подруга
Бездомных лет моих, со мною до зари!

Владимир Маяковский

Мрачный юмор

Веселое?
     О Китае?
          Мысль не дурна.
Дескать,
     стихи
        ежедневно катая,
может, поэт
      и в сатирический журнал
писнёт
    стишок
        и относительно Китая?
Я —
  исполнитель
         читательских воль.
Просишь?
     Изволь!
О дивной поэме
        думаю
            я —
чтоб строились рядом
           не строки,
                а роты,
и чтоб
   в интервентов
          штыков острия
воткнулись
      острей
          любой остро́ты.
Хочу
   раскатов
        пушечного смеха,
над ними
     красного знамени клок.
Чтоб на́бок
      от этого смеха съехал
короны Георга
       золотой котелок.
Хочу,
   чтоб искрилась
           пуль болтовня, —
язык
   такой
       англичанам ясен, —
чтоб, болтовне
        пулеметной
              вняв,
эскадры
     интервентов
            ушли восвояси.
Есть
   предложение
          и относительно сатиры —
то-то
   будет
      веселье и гам —
пузо
   буржуазии
         сделать тиром
и по нем
     упражняться
            лучшим стрелкам.
Англичане
      ублажаются
             и граммофоном сторотым,
спускают
     в танцах
          пуза груз.
Пусть их
     в гавань
          бегут фокстротом
под музыку
      собственных
             урчащих пуз.
Ракетами
     англичане
           радуют глаз.
Я им
   пожелаю
        фейерверк с изнанки,
чтоб в Англии
       им
         революция зажглась
ярче
   и светлей,
        чем горящий На́нкин.
Любят
    англичане,
          покамест курят,
рассловесить
       узоры
          безделья канвой.
Я хочу,
   чтоб их
       развлекал, балагуря,
выводящий
      из Шанхая
           китайский конвой.
Бездельники,
       любители
            веселого анекдота —
пусть им
     расскажут,
           как от пуль
при луне
     без штанов
           улепетывал кто-то, —
дядя Сам
     или сам Джон Буль.
И если б
    империалист
           последний
                 умер,
а предпоследний
         задал
            из Китая
                 дёру —
это было б
     высшее
         веселие и юмор
и китайцам,
      и подписчикам,
              и самому «Бузотеру».

Перси Биши Шелли

Дух счастья

Песня
Ты умчался навсегда,
Счастья светлый дух!
Точно яркая звезда,
Вспыхнул и потух.
От меня умчался прочь,
Превратил мой полдень в ночь!

Как увидеться с тобой,
Нежный сын Утех?
С беззаботною толпой
Ты свой делишь смех:
Лишь к веселым мчишься ты,
Только им даришь мечты.

Как от шороха листка
Лань в лесу дрожит,
Так тебя страшит тоска;
Путь твой там лежит,
Где не падают в борьбе,
Где не шлют упрек тебе.

Влил я чары красоты
В гимн скорбей моих, —
Прилетишь, быть может, ты
Слушать звонкий стих,
Я полет твой задержу,
Крылья быстрые свяжу.

Я люблю, о, сын Утех,
Все, что любишь ты:
Свет зари, веселый смех,
Вешние листы,
И вечерний час, когда
Загорается звезда.

Я люблю пушистый снег
И узоры льдов,
Синих волн кипучий бег,
Вечный шум ветров,
Всю Природу, — мир святой,
Чуждый горести людской.

Я люблю воздушный стих,
Кроткие мечты
Тихих, мудрых и благих;
Я такой, как ты.
Только я лишен его,
Света счастья твоего.

Я люблю Любовь, — дитя, —
Что на краткий миг
К нам приходит и шутя
Прячет вновь свой лик.
Но тебя, в мельканье дней,
Я люблю всего сильней.

Ты восторг с собой несешь,
Гонишь призрак бед,
И в ненастный сумрак льешь
Лучезарный свет.
Жизнь и радость, о, приди,
Вновь прижмись к моей груди!

Константин Дмитриевич Бальмонт

Древо грусти

На прибрежьи, в ярком свете,
Подошла ко мне она,
Прямо, близко, как Весна,
Как подходят к детям дети,
Как скользит к волне волна,
Как проходит в нежном свете
Новолунняя Луна.

Подошла, и не спросила,
Не сказала ничего,
Но внушающая сила, —
Луч до сердца моего, —
Приходила, уходила,
И меня оповестила,
Что, слиянные огнем,
Вот мы оба вместе в нем.

«Как зовут тебя, скажи мне?»
Я доверчиво спросил.
И, горя во вспевном гимне,
Вал прибрежье оросил.
Как просыпанное просо,
Бисер, нитка жемчугов, —
Смех, смешинки, смех без слов,
И ответ на всклик вопроса,
Слово нежной, юной: «Тосо!»
Самоанское: «Вернись!»

Имя — облик, имя — жало.
Звезды много раз зажглись,
Все ж, как сердце задрожало,
Слыша имя юной, той,
По-июньски золотой,
Так дрожит оно доныне,
В этой срывчатой пустыне
Некончающихся дней,
И поет, грустя о ней.

В волосах у юной ветка
С голубым была огнем,
Цветик с цветиком, как сетка
Синих пчел, сплетенных сном.
Тосо ветку отдала мне,
Я колечко ей надел.
Шел прилив, играл на камне,
Стаи рыб, как стаи стрел,
Уносились в свой предел.

Эта ветка голубая, —
Древо Грусти имя ей,
Там, где грусть лишь гостья дней,
Там, где Солнце, засыпая,
Не роняет на утес
Бледных рос, и в душу слез,
Там, где Бездна голубая
Золотым велела быть,
Чтобы солнечно любить.

Валерий Брюсов

Лесная дева

Л. H. ВилькинойНа перекрестке, где сплелись дороги,
Я встретил женщину: в сверканьи глаз
Ее — был смех, но губы были строги.
Горящий, яркий вечер быстро гас,
Лазурь увлаживалась тихим светом,
Неслышно близился заветный час.
Мне сделав знак с насмешкой иль приветом,
Безвестная сказала мне: «Ты мой!»,
Но взор ее так ласков был при этом,
Что я за ней пошел тропой лесной,
Покорный странному ее влиянью.
На ветви гуще падал мрак ночной…
Все было смутно шаткому сознанью,
Стволы и шелест, тени и она,
Вся белая, подобная сиянью.
Манила мгла в себя, как глубина;
Казалось мне, я падал с каждым шагом,
И, забываясь, жадно жаждал дна.
Тропа свивалась долго над оврагом,
Где слышался то робкий смех, то вздох,
Потом скользнула вниз, и вдруг зигзагом,
Руслом ручья, который пересох,
Нас вывела на свет, к поляне малой,
Где черной зеленью стелился мох.
И женщина, смеясь, недвижно стала,
Среди высоких илистых камней,
И, молча, подойти мне указала.
Приблизился я, как лунатик, к ней,
И руки протянул, и обнял тело,
Во храме ночи, во дворце теней.
Она в глаза мне миг один глядела
И, — прошептав холодные слова:
«Отдай мне душу», — скрылась тенью белой.
Вдруг стала ночь таинственно мертва.
Я был один на блещущей поляне,
Где мох чернел и зыблилась трава…
И до утра я проблуждал в тумане,
По жуткой чаще, по чужим тропам,
Дыша, в бреду, огнем воспоминаний.
И на рассвете — как, не знаю сам, —
Пришел я вновь к покинутой дороге,
Усталый, на землю упал я там.
И вот я жду в томленьи и в тревоге
(А солнце жжет с лазури огневой),
Сойдет ли ночь, мелькнет ли облик строгий.
Приди! Зови! Бери меня! Я — твой!

Наум Коржавин

Танцы

Последний автобус подъехал
К поселку. И выдохся он.
И ливнем дурачеств и смеха
Ворвались девчонки в салон.Ах, танцы!.. Вы кончились к ночи.
Пусть!.. Завтра начнётся опять!
И было им весело очень
В полночный автобус вбегать.Глаза их светились, а губы
Гореть продолжали в огне.
Ах, танцы!.. Поэзия клубов! -
Вовек не давались вы мне.Они хохотали счастливо,
Шумели, дуря напролом.
Неужто родил этот ливень
Оркестра фабричного гром? А может, не он, а блистанье,
А битва, где всё — наугад.
Всё — в шутку, и всё — ожиданье,
Всё — трепет: когда пригласят?..Срок выйдет, и это случится.
На миг остановится вихрь.
Всё смолкнет. И всё совершится.
Но жизнь завершится в тот миг.Всё будет: заботы, усталость,
Успехи, заботы опять.
Но трепет замрёт. Не осталось
У сердца причин трепетать.Останется в гости хожденье,
И песни, и танцы подчас.
Но это уже развлеченье,
А речь не об этом у нас.Скучать? А какая причина?
Ведь счастье! Беречь научись.
И — глупо. Скучают мужчины,
На женщинах держится жизнь.Всё правда… Но снова и снова
Грущу я, смешной человек,
Что нет в них чего-то такого,
Чему и не сбыться вовек.Что всё освещает печалью,
Надеждой и светом маня,
С чем вместе — мы вечно в начале —
Всю жизнь до последнего дня.Обидно… Но я к ним не сунусь
Корить их. Не их это грех.
Пусть пляшут, пусть длится их юность,
Пусть дольше звучит этот смех! А ты… Ах, что было, то сплыло.
Исчезло, и в этом ли суть?
Я знаю — в тебе это было,
Всё было — да толку-то чуть.Где чувства твои непростые?
Что вышло? Одна маята!
Пусть пляшут! Они — не пустые.
В них жизнь, а она — не пуста.А завтра на смену опять им…
Ну что ж!.. отстоят… Ерунда…
И наскоро выгладят платья,
И вновь, как на службу, сюда.Чтоб сердце предчувствием билось,
Чтоб плыть по волне за волной.
Чтоб дело их жизни творилось
Не ими, а жизнью самой.

Владимир Маяковский

Уж, и весело!

О скуке
   на этом свете
Гоголь
   говаривал много.
Много он понимает —
этот самый ваш
         Гоголь!
В СССР
   от веселости
стонут
   целые губернии и волости.
Например,
        со смеха
         слёзы потопом
на крохотном перегоне
            от Киева до Конотопа.
Свечи
   кажут
      язычьи кончики.
11 ночи.
      Сидим в вагончике.
Разговор
      перекидывается сам
от бандитов
      к Брынским лесам.
Остановят поезд —
         минута паники.
И мчи
   в Москву,
           укутавшись в подштанники.
Осоловели;
      поезд
         темный и душный,
и легли,
   попрятав червонцы
            в отдушины.
4 утра.
   Скок со всех ног.
Стук
   со всех рук:
«Вставай!
        Открывай двери!
Чай, не зимняя спячка.
            Не медведи-звери!»
Где-то
   с перепугу
            загрохотал наган,
у кого-то
       в плевательнице
            застряла нога.
В двери
   новый стук
         раздраженный.
Заплакали
        разбуженные
             дети и жены.
Будь что будет…
          Жизнь —
            на ниточке!
Снимаю цепочку,
         и вот…
Ласковый голос:
           «Купите открыточки,
пожертвуйте
      на воздушный флот!»
Сон
        еще
      не сошел с сонных,
ищут
   радостно
      карманы в кальсонах.
Черта
   вытащишь
          из голой ляжки.
Наконец,
       разыскали
         копеечные бумажки.
Утро,
   вдали
      петухи пропели…
— Через сколько
           лет
         соберет он на пропеллер?
Спрашиваю,
      под плед
         засовывая руки:
— Товарищ сборщик,
         есть у вас внуки?
— Есть, —
          говорит.
         — Так скажите
               внучке,
чтоб с тех собирала,
         — на ком брючки.
А этаким способом
         — через тысячную ночку —
соберете
   разве что
           на очки летчику. —
Наконец,
      задыхаясь от смеха,
поезд
   взял
      и дальше поехал.
К чему спать?
      Позевывает пассажир.
Сны эти
   только
      нагоняют жир.
Человеческим
      происхождением
            гордятся простофили.
А я
       сожалею,
      что я
         не филин.
Как филинам полагается,
                не предаваясь сну,
ждал бы
   сборщиков,
         взлезши на сосну.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Двенадцатый час

Скоро двенадцатый час.
Дышут морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно, и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.

Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Прерванный пир, и разбитый бокал.
Что-то мне шепчет: „Не то! О, не то!
Жди. И гляди. Есть в минутах—разсказ.
Нужно разслышать. Постой.
Ты наклонен над застывшей водой.
Зреет двенадцатый час.“

Вот проясняется льдяность глубин.
Город, воздвигнутый властной мечтой.
Город, с холодной его нищетой.
Сильные—вместе. Безсильный—один.
Слабые—вместе, но тяжестью льдин
Сильные их придавили, и лед
Волосы поднял на нищих, кует
Крышу над черепом. Снежность седин.
Тени свободныя пляшут на льду.
Все замутилось. Постой. Подожду.
Что это в небе? Вон там?

Солнце двойное. Морозный простор.
В Городе, там, по церквам, по крестам.
Солнце бросает обманный узор.
Солнце—двойное! Проклятие нам!

Кто-то велел площадям,
Улицам кто-то велел
Быть западнями. Какой-то намечен предел.
Сонмы голодных, возжаждавших душ.
Сонмы измученных тел.
Клочья растерзанных. В белом—кровавости луж.
Кто-то, себя убивая, в других направляет прицел.
Дети в узорах ветвей.
Малыя птицы людския смеются под рокотом пуль.
Сад—в щебетании малых детей.
Точно—горячий Июль.
Точно—не льдяный Январь.
„Царь!“ припевают они, и хохочут над страшными. „Царь!“
„Сколько нам пляшущих пуль!“
„Царь!“ припевают, и с ветки на ветку летят.
Святочный праздник—для всех.
Разве не смех?
Вместо листов,
Мозгом младенческим ветки блестят.
Разве не смех?
Вместо цветов,
Улицы свежею кровью горят.
Сколько утех! Радость и смех!
Святочный праздник для всех.

Пляска! Постой!
Больно глазам. Ослепителен блеск.
Что за звенящий разрывчатый треск?
Лед разломился под жаркой кипящей водой.
Чу! Наводнение! Город не выдержит. Скрепа его порвалась.
Зеркало падает. Сколько валов!
Сколько поклявшихся глаз!
Это—двенадцатый час!
Это—двенадцать часов!

Петр Андреевич Вяземский

Гоголь

Портрет Н. В. Гоголя работы Александра Иванова
Ты, загадкой своенравной
Промелькнувший на земле,
Пересмешник наш забавный
С думой скорби на челе.

Гамлет наш! Смесь слез и смеха,
Внешний смех и тайный плач,
Ты, несчастный от успеха,
Как другой от неудач.

Обожатель и страдалец
Славы ласковой к тебе,
Жизни труженик, скиталец
С бурей внутренней в борьбе!

Духом схимник сокрушенный,
А пером Аристофан,
Врач и бич ожесточенный
Наших немощей и ран.

Но к друзьям, но к скорбным братьям
Полный нежной теплоты!
Ум, открытый всем понятьям,
Всем залетным снам мечты.

Жрец искусству посвященный,
Жрец высокого всего,
Так внезапно похищенный
От служенья своего!

В нем еще созданья зрели:
Смерть созреть им не дала!
Не достигнувшая цели
Пала смелая стрела.

Тенью смертного покрова
Дум затмилась красота:
Окончательного слова
Не промолвили уста.

Жизнь твоя была загадкой,
Нам загадкой смерть твоя,
Но успел ты, в жизни краткой,
Дар и подвиг бытия

Оправдать трудом и жертвой.
Не щадя духовных сил,
В суетах, в их почве мертвой
Ты таланта не зарыл.

Не алкал ты славы ложной,
Не вымаливал похвал —
Думой скорбной и тревожной
Высшей цели ты искал.

И порокам и нечестью
Обличительным пером
Был ты карой, грозной местью
Пред общественным судом.

Теплым словом убежденья
Пробуждал ты мудрый страх,
Святость слез и умиленье
В обленившихся душах.

Не погибнет — верной мздою
Плод воздаст в урочный час,
Добрый сеятель, тобою
Семя брошенное в нас.

Анастасий Грюн

Три стихотворения

Старый комедиант
Вот занавес подняли с шумом.
Явился фигляр на подмостках;
Лицо нарумянено густо,
И пестрый костюм его в блестках.
Старик с головой поседевшей,
Достоин он слез, а не смеху!
В могилу глядишь ты, а должен
Ломаться толпе на потеху!
И хохот ее—это хохот
Над близким концом человека,
Над бедной его сединою—
Награда печального века.
Все—даже и милое сердцу—
С летами старик забывает;
А бедный фигляр всяким вздором,
Кряхтя, себе мозг набивает.
В прощальный лишь миг приподымет
Старик одряхлевшие руки,
Когда вкруг него, на коленях,
Стоят его дети и внуки.
Без устали руки фигляра
Бьют в такт пустозвонным куплетам,
И сколько усилий, чтоб вызвать
У зрителей хохот при этом!
Болят твои старые кости,
И тело кривляться устало,
Не прочь ты заплакать, пожалуй,
Лишь только б толпа хохотала!
Старик опускается в кресло.
«Ага! Это лени поблажка!—
В толпе восклицают со смехом.—
Знать, любит покой старикашка!»
И голосом слабым, беззвучным
Он свой монолог начинает;
Ворчанье кругом: «Видно, роли
Фигляр хорошенько не знает!»
Он тише и тише бормочет;
Нет связи в речах и значенья,
И вдруг, не докончивши слова,
Замолк и сидит без движенья.
Звенит колокольчик за сценой:
То слышится звон погребальный!
Толпа недовольная свищет:
То плач над умершим прощальный!
Душа старика отлетела—
И только густые румяна
По-прежнему лгали; но тщетно:
Никто уж не верил обману.
Как надпись на камне могильном,
Они на лице говорили,
Что ложь и притворство уделом
Фигляра несчастного были.
Дерев намалеванных ветки
Не будут шуметь над могилой,
И месяц, напитанный маслом,
Над ней не засветит уныло.
Когда старика обступили,
Из труппы вдруг голос раздался:
«Тот честный боец, кто с оружьем
На поле сраженья остался!»
Лавровый венок из бумаги,
Измятый, засаленный, старый,
Как древняя муза, служанка
Кладет на седины фигляра.
Снести бедняка на кладбище
Носильщиков двух подрядили;
Никто не смеялся, не плакал,
Когда его в землю зарыли.

Перси Биши Шелли

Строки, написанные при известии о смерти Наполеона

Ты все жива, Земля, смела? Таишь весну?
Не черезчур-ли ты смела?
Ты все еще спешишь вперед, как встарину?
Сияньем утренним светла,
Из стада звезднаго последней, как была?
А! Ты спешишь, как встарину?
Но движется-ли труп, когда без духа он,
Ты двинешься-ль, когда погиб Наполеон?

Как, сердце у тебя не оковалось льдом?
Горит очаг? Звучат слова?
Но разве звон по нем не прозвучал как гром,
О, Мать Земля, и ты жива?
Ты старые персты могла согреть едва
Над полумертвым очагом
Молниеноснаго, когда он отлетал—
И ты смеешься—да?—когда он мертвым стал?

«Кто раньше знал меня», звучит Земли ответ,
«Кто ведал Землю встарину?
«Ты слишком смел, не я». И молний жгучий свет
Прорезал в небе глубину.
И громкий смех ея, родя в морях волну,
Сложился в песню и в завет:
«К моей груди прильнут все те, что отойдут:
«Из смерти жизнь ростет, и вновь цветы цветут».

«Я все жива, смела, был гордый вскрик Земли.
«Я все смелее с каждым днем.
«Громады мертвецов мой светлый смех зажгли,
«Меня наполнили огнем.
«Как мерзлый хаос, я—была обята сном,
«В туманах, в снеговой пыли,
«Пока я не слилась с героем роковым.
«Кого питаю я, сама питаюсь им.

«Да, все еще жива», ворчит Земля в ответ,
«Свирепый дух, Наполеон,
«Направил к гибели поток смертей и бед,
«Из крови создал страшный сон;
«Так пусть же тот металл, что в лаву превращен,
«Не тратит даром жар и свет,
«Пусть примет форму он, и пусть его позор
«Зажжется как маяк—как в черной тьме костер».

Аполлон Коринфский

Русалочья заводь

Под суглинистым обрывом, над зеленым крутояром
День и ночь на темный берег плещут волны в гневе яром… Не пройти и не проехать к той пещере, что под кручей
Обозначилась из груды мелкой осыпи ползучей… Выбивают прямо со дна, и зимой не замерзая,
Семь ключей — семь водометов и гремят не умолкая… Закружит любую лодку в пене их молочно-белой,
И погибнет, и потонет в ней любой безумец смелый.Далеко потом, далёко — на просторе на гульливом —
Тело мертвое на берег Волга выбросит приливом… Было время… Старожилы речь ведут, и не облыжно,
Что стояла эта заводь, как болото, неподвижно; В камышах, огородивших омут чащею зеленой,
Семь русалок выплывали из речной воды студеной, —Выплывали и прохожих звали песнями своими
Порезвиться в хороводе под луною вместе с ними.И, бывало, кто поддается приворотному призыву
Да сойдет к речному логу косогором по обрыву —На него все семь русалок и накинутся толпою,
Перекатным звонким смехом заливаясь над водою.Защекотят сестры насмерть гостя белыми руками
И глаза ему замечут разноцветными песками; А потом, потом зароют в той пещере, в той могиле,
Где других гостей без счету — без числа нахоронили… Клич русалочий приманный услыхал один прохожий,
Вещей силой наделенный, прозорливый старец божий, —Услыхал и проклял заводь нерушимым гневным словом,
И на берег, и на волны пал туман густым покровом… В тот же миг стал осыпаться по обрыву щебень серый
И повис щитом надежным над осевшею пещерой; А русалки так и сгибли в расходившейся пучине, —
Семь гремячих водометов выбивают там доныне… Вешней ночью в этом плеске слышны тихие призывы,
Внятны робкие моленья, слез и смеха переливы; А под утро над ключами, перед зорькой раным-рано,
Семь теней дрожат и вьются в дымном облаке тумана… Конный мимо них несется, не жалея конской силы;
Пеший усталь забывает близ русалочьей могилы… И поют ключи, и плачут — слезно плачут в гневе яром,
Точно правят панихиды над зеленым крутояром…

Константин Дмитриевич Бальмонт

Двенадцатый час

Скоро двенадцатый час.
Дышат морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.

Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Прерванный пир и разбитый бокал.
Что-то мне шепчет: «Не то! О, не то!
Жди. И гляди. Есть в минутах — рассказ.
Нужно расслышать. Постой.
Ты наклонен над застывшей водой.
Зреет двенадцатый час.»

Вот проясняется льдяность глубин.
Город, воздвигнутый властной мечтой.
Город, с холодной его нищетой.
Сильные — вместе. Бессильный — один.
Слабые — вместе, но тяжестью льдин
Сильные их придавили, и лед
Волосы поднял на нищих, кует
Крышу над черепом. Снежность седин.
Тени свободные пляшут на льду.
Все замутилось. Постой. Подожду.
Что это в небе? Вон там?

Солнце двойное. Морозный простор.
В Городе, там, по церквам, по крестам.
Солнце бросает обманный узор.
Солнце — двойное! Проклятие нам!

Кто-то велел площадям,
Улицам кто-то велел
Быть западнями. Какой-то намечен предел.
Сонмы голодных, возжаждавших душ.
Сонмы измученных тел.
Клочья растерзанных. В белом — кровавости луж.
Кто-то, себя убивая, в других направляет прицел.
Дети в узорах ветвей.
Малые птицы людские смеются под рокотом пуль.
Сад — в щебетании малых детей.
Точно — горячий Июль.
Точно — не льдяный Январь.
«Царь!» — припевают они и хохочут над страшными. «Царь!»
«Сколько нам пляшущих пуль!»
«Царь!» — припевают и с ветки на ветку летят.
Святочный праздник — для всех.
Разве не смех?
Вместо листов,
Мозгом младенческим ветки блестят.
Разве не смех?
Вместо цветов,
Улицы свежею кровью горят.
Сколько утех! Радость и смех!
Святочный праздник для всех.

Пляска! Постой!
Больно глазам. Ослепителен блеск.
Что за звенящий разрывчатый треск?
Лед разломился под жаркой кипящей водой.
Чу! Наводнение! Город не выдержит. Скрепа его порвалась.
Зеркало падает. Сколько валов!
Сколько поклявшихся глаз!
Это — двенадцатый час!
Это — двенадцать часов!

Эдуард Асадов

Сердечная история

Сто раз решал он о любви своей
Сказать ей твердо. Все как на духу!
Но всякий раз, едва встречался с ней,
Краснел и нес сплошную чепуху!

Хотел сказать решительное слово,
Но, как на грех, мучительно мычал.
Невесть зачем цитировал Толстого
Или вдруг просто каменно молчал.

Вконец растратив мужество свое,
Шагал домой, подавлен и потерян.
И только с фотографией ее
Он был красноречив и откровенен.

Перед простым любительским портретом
Он смелым был, он был самим собой.
Он поверял ей думы и секреты,
Те, что не смел открыть перед живой.

В спортивной белой блузке возле сетки,
Прядь придержав рукой от ветерка,
Она стояла с теннисной ракеткой
И, улыбаясь, щурилась слегка.

А он смотрел, не в силах оторваться,
Шепча ей кучу самых нежных слов.
Потом вздыхал: — Тебе бы все смеяться,
А я тут пропадай через любовь!

Она была повсюду, как на грех:
Глаза… И смех — надменный и пьянящий…
Он и во сне все слышал этот смех.
И клял себя за трусость даже спящий.

Но час настал. Высокий, гордый час!
Когда решил он, что скорей умрет,
Чем будет тряпкой. И на этот раз
Без ясного ответа не уйдет!

Средь городского шумного движенья
Он шел вперед походкою бойца.
Чтоб победить иль проиграть сраженье,
Но ни за что не дрогнуть до конца!

Однако то ли в чем-то просчитался,
То ли споткнулся где-то на ходу,
Но вновь краснел, и снова заикался,
И снова нес сплошную ерунду.

— Ну вот и все! — Он вышел на бульвар,
Достал портрет любимой машинально,
Сел на скамейку и сказал печально:
— Вот и погиб «решительный удар»!

Тебе небось смешно. Что я робею.
Скажи, моя красивая звезда:
Меня ты любишь? Будешь ли моею?
Да или нет? — И вдруг услышал: — Да!

Что это, бред? Иль сердце виновато?
Иль просто клен прошелестел листвой?
Он обернулся: в пламени заката
Она стояла за его спиной.

Он мог поклясться, что такой прекрасной
Еще ее не видел никогда.
— Да, мой мучитель! Да, молчун несчастный!
Да, жалкий трус! Да, мой любимый! Да!

Петр Андреевич Вяземский

Проезд через Францию в 1851 г.

Когда железные дороги
Избороздили целый свет
И колымажные берлоги —
«Дела давно минувших лет»,

Когда и лошадь почтовая —
Какой-то миф, как Буцефал,
И кучер, мумия живая,
Животным допотопным стал, —

Тогда, хандрою и недугом
Страдая, прячась от людей,
Я по шоссе тащился цугом
В рыдване прадедовских дней.

И, распростившись с брегом финским,
Я от родного рубежа
Петром Иванычем Добчи́нским
Достиг местечка Парижа.

Зато на станцию приеду —
Что за возня, за беготня?
Все смотрят, все ведут беседу
Про мой рыдван и про меня.

Я цель всеобщего вопроса:
Что за урод тут, что за черт?
Жандарм пришел, глядит он косо
И строго требует паспорт.

Он весь встревожен: не везу ли
К карете пушки я тайком?
Не адский ли снаряд? И пули
В нем не набиты ли битком?

Не еду ль я мутить Вандею?
Коню троянскому под стать,
В карете, может быть, имею
Бивакирующую рать?

Из зависти к Наполеону
И чтоб потешить англичан,
Уж не Вандомскую ль колонну
Украл и сунул я в рыдван?

Жандарм пугливыми глазами
Бурбоном рад признать меня,
Хоть нос мой, знаете вы сами,
Совсем бурбонским не родня.

В сарае затерялась сбруя,
Все почтальоны на боку,
А кони, на траве пируя,
Давно в бессрочном отпуску.

Все разбрелось, пришло в упадок;
И часто я полсуток жду,
Пока не приведут в порядок
Всю дожелезную езду.

Что шаг, то новая помеха,
И смех и горе! Вовсе нет!
Другим смешно, мне ж не до смеха,
Я жертвой всех дорожных бед.

Измучился Улисс несчастный;
Да и теперь, как вспомню я
О вашей «Франции прекрасной»,
Коробит и тошнит меня.

Перси Биши Шелли

Строки, написанные при известии о смерти Наполеона

Ты все жива, Земля, смела? Таишь весну?
Не чересчур ли ты смела?
Ты все еще спешишь вперед, как в старину?
Сияньем утренним светла,
Из стада звездного последней, как была?
А! Ты спешишь, как в старину?
Но движется ли труп, когда без духа он,
Ты двинешься ль, когда погиб Наполеон?

Как, сердце у тебя не оковалось льдом?
Горит очаг? Звучат слова?
Но разве звон по нем не прозвучал как гром,
О, Мать Земля, и ты жива?
Ты старые персты могла согреть едва
Над полумертвым очагом
Молниеносного, когда он отлетал —
И ты смеешься — да? — когда он мертвым стал?

«Кто раньше знал меня, — звучит Земли ответ, —
Кто ведал Землю в старину?
Ты слишком смел, не я». — И молний жгучий свет
Прорезал в небе глубину.
И громкий смех ее, родя в морях волну,
Сложился в песню и в завет:
«К моей груди прильнут все те, что отойдут;
Из смерти жизнь растет, и вновь цветы цветут».

«Я все жива, смела, — был гордый вскрик Земли, —
Я все смелее с каждым днем.
Громады мертвецов мой светлый смех зажгли,
Меня наполнили огнем.
Как мерзлый хаос, я — была обята сном,
В туманах, в снеговой пыли,
Пока я не слилась с героем роковым,
Кого питаю я, сама питаюсь им.

Да, все еще жива, — ворчит Земля в ответ, —
Свирепый дух, Наполеон,
Направил к гибели поток смертей и бед,
Из крови создал страшный сон;
Так пусть же тот металл, что в лаву превращен,
Не тратит даром жар и свет,
Пусть примет форму он, и пусть его позор
Зажжется как маяк — как в черной тьме костер».

Маргарита Алигер

Музыка

Я в комнате той, на диване промятом,
где пахнет мастикой и кленом сухим,
наполненной музыкой и закатом,
дыханием, голосом, смехом твоим.
Я в комнате той, где смущенно и чинно
стоит у стены, прижимается к ней
чужое разыгранное пианино,
как маленький памятник жизни твоей.
Всей жизни твоей. До чего же немного!
Неистовый, жадный, земной, молодой,
ты засветло вышел. Лежала дорога
по вольному полю, над ясной водой.
Все музыкой было — взвивался ли ветер,
плескалась ли рыба, текла ли вода,
и счастье играло в рожок на рассвете,
и в бубен безжалостный била беда.
И сердце твое волновалось, любило,
и в солнечном дождике смеха и слез
все музыкой было, все музыкой было,
все пело, гремело, летело, рвалось.
И ты, как присягу, влюбленно и честно,
почти без дыхания слушал ее.
В победное медное сердце оркестра
как верило бедное сердце твое!
На миг очутиться бы рядом с тобою,
чтоб всей своей силою, нежностью всей
донять и услышать симфонию боя,
последнюю музыку жизни твоей.
Она загремела, святая и злая,
и не было звуков над миром грозной.
И, музыки чище и проще не зная,
ты, раненный в сердце, склонился пред ней.
Навеки. И вот уже больше не будет
ни счастья, ни бед, ни обид, ни молвы,
и ласка моя никогда не остудит
горячей, бедовой твоей головы.
Навеки.
Мои опускаются руки.
Мои одинокие руки лежат…
Я в комнате той, где последние звуки,
как сильные, вечные крылья, дрожат.
Я в комнате той, у дверей, у порога,
у нашего прошлого на краю…
Но ты мне оставил так много, так много:
две вольные жизни — мою и твою.
Но ты мне оставил не жалобу вдовью
мою неуступчивую судьбу,
с ее задыханьями, жаром, любовью,
с ночною тревогой, трубящей в трубу.
Позволь мне остаться такой же, такою,
какою ты некогда обнял меня,
готовою в путь, непривычной к покою,
как поезда, ждущею встречного дня.
И верить позволь немудреною верой,
что все-таки быть еще счастью и жить,
как ты научил меня, полною мерой,
себя не умея беречь и делить.
Всем сердцем и всем существом в человеке,
страстей и порывов своих не тая,
так жить, чтоб остаться достойной навеки
и жизни и смерти такой, как твоя.

Валерий Яковлевич Брюсов

Лесная дева

На перекрестке, где сплелись дороги,
Я встретил женщину: в сверканьи глаз
Ее — был смех, но губы были строги.

Горящий, яркий вечер быстро гас,
Лазурь увлаживалась тихим светом,
Неслышно близился заветный час.

Мне сделав знак с насмешкой иль приветом,
Безвестная сказала мне: «ты мой!»
Но взор ее так ласков был при этом,

Что я за ней пошел тропой лесной,
Покорный странному и сладкому влиянью.
На ветви гуще падал мрак ночной…

Все было смутно шаткому сознанью,
Стволы и шелест, тени и она,
Вся белая, подобная сиянью.

Манила мгла в себя, как глубина;
Казалось мне, я падал с каждым шагом,
И, забываясь, жадно жаждал дна.

Тропа свивалась долго над оврагом,
Где слышался, то робкий смех, то вздох,
Потом скользнула вниз, и вдруг зигзагом,

Руслом ручья, который пересох,
Нас вывела на свет, к поляне малой,
Где черной зеленью стелился мох.

И женщина, смеясь, недвижно стала,
Среди высоких илистых камней,
И, молча, подойти мне указала.

Приблизился я, как лунатик, к ней,
И руки протянул, и обнял тело,
Во храме ночи, во дворце теней.

Она в глаза мне миг один глядела
И — прошептав холодные слова:
«Отдай мне душу» — скрылась тенью белой.

Вдруг стала ночь таинственно мертва.
Я был один на блещущей поляне,
Где мох чернел и зыблилась трава…

И до утра я проблуждал в тумане,
По жуткой чаще, по чужим тропам,
Дыша, в бреду, огнем воспоминаний.

И на рассвете — как, не знаю сам, —
Пришел я вновь к покинутой дороге.
Усталый на землю упал я там.

И вот я жду в томленьи и в тревоге
(А солнце жжет с лазури огневой),
Сойдет ли ночь, мелькнет ли облик строгий…

Приди! Зови! Бери меня! Я — твой!

Петербург, 190
2.

Сергей Клычков

Кто молодец

Кто молодец у нас, друзья и братцы?
Кого мы назовем, чтоб по нему
Другим не стыдно
Было поравняться
И не было б обидно никому? Чей гордый стан и стройную
Осанку
Своей чеканкой
Украшает меч?
Кто средь врагов
Всегда готов достойно
Слугою нашей родины полечь? В крови мечи и острые кинжалы,
Недвижны в алом
Озере пловцы:
Лежат
Бойцы,
Кружат
Щитов осколки,
Коней за чёлки
Тянут мертвецы… Глаза — в глаза… сердца, как копья, крепки…
Ломает копья в щепки
Смерть-карга,
Накидывая саваны на шлемы
Рукой знакомой
Старого врага.Кто, ястребом витая пред судьбою,
Погонит смерть со смехом
Пред собой,
В доспехах
Первым кинется для боя,
И, всех поздней, последним кончит бой? И кто ж,
Когда идет дележ
Добычи,
Без устали сражается с врагом,
Обходит войско спящее, в обычай
Заботясь о себе и о другом.И кто в большом и малом
Без посула —
Слуга аулу,
Хоть и не в долгу?
Кому под кровлей сакли одеялом
И ложем служит ненависть врагу? Кто силу, что всегда сечет
Солому,
С умом
И без обиды укорит?
И кто воздаст почет,
Хвалу другому
И о себе самом
Не говорит?
Кто в Хевсуретии, как солнце с неба,
Несет тепло такой же голытьбе,
Отдал кусок, сам не имея хлеба,
Одно оставив имя по себе… Так за кого ж мы здравицу подымем
И за кого вдвойне —
Душе в помин?
Кто поцелуй один
Своей любимой
Принял, как дар за раны на войне? Кто это ложу
Предпочел могилу,
Носилку тоже
Принял за коня,
А бурку — за плиту, а слезы милой —
За мерку рассыпного ячменя? Кому плач женщин смехом показался,
Кто в мир иной влетел с мечом
В руках,
На скакуне
С лучом,
Вплетенным в гриву,
Над кем счастливым
В облаках
В предсмертный час его раздался
Орлиный грозный клекот в вышине? Кого царь Грузии Ираклий старый
С собой посадит
Рядом
Сядет
Сам?
Кому, светя улыбкой и нарядом,
Прильнет Тамара
К неживым устам? Так вот кого мы вспоминаем хором!
Соасем не вас: бродяги, трусы вы!
На брюхо вы — коровы-ненажоры
И ишаки с ушей до головы! Едва ли в праздности вы пригодитесь
На что-нибудь хорошее кому,
И если б был такой меж вами витязь
Вы лопнули б от зависти к нему! В могилу смерть столкнет вас из презренья,
И настучитесь вы на том свету,
У горнего,
У зорнего
Селенья
Впервые разглядевши высоту!

Анастасий Грюн

Старый комедиант

Вот занавес подняли с шумом:
Явился фигляр на подмостках;
Лицо нарумянено густо,
И пестрый костюм его в блестках.

Старик с головой поседевшей!
Достоин ты слез — а не смеху.
В могилу глядишь ты — а должен
Ломаться толпе на потеху.

И хохот ея, этот хохот,
Над близким концом человека —
Над бедной его сединою,
Награда печальнаго века!

Все, — даже и милое сердцу,
С летами старик забывает.
А бедный фигляр — всяким вздором
Кряхтя, себе мозг набивает.

В прощальный лишь миг приподымет
Старик одряхлевшия руки,
Когда вкруг него — на коленях,
Стоят его дети и внуки.

Без устали руки фигляра
Бьют в такт пустозвонным куплетам.
И сколько усилий — чтоб вызвать
У зрителей хохот при этом!

Болят твои старыя кости!
И тело кривляться устало…
Не прочь ты заплакать пожалуй,
Лишь только б толпа хохотала…

Старик опускается в кресло.
— Ага! Это лени поблажка!
В толпе восклицают со смехом.
Знать любит покой старикашка,

И голосом слабым, беззвучным
Он свой монолог начинает…
Ворчанье кругом… Видно роли
Фигляр хорошенько не знает.

Он тише и тише бормочет.
Нет связи в речах и значенья…
И вдруг, не докончивши слова —
Замолк и сидит без движенья.

Звенит колокольчик за сценой.
То слышится звон погребальный!
Толпа недовольная свищет…
То плач над умершим прощальный!..

Душа старика отлетела…
И только густыя румяна
Попрежнему лгали; но тщетно!
Никто ужь не верил обману.

Как надпись на камне могильном,
Оне на лице — говорили —
Что ложь и притворство уделом
Фигляра несчастнаго были!

Дерев намалеванных ветви —
Не будут шуметь над могилой!
И месяц напитанный маслом —
Над ней не засветит уныло.

Когда старика обступили,
Из труппы вдруг голос раздался:
Тот честный боец — кто с оружьем
На поле сраженья остался!

Лавровый венок из бумаги,
Измятый, засаленный, старый,
Как древняя муза — служанка
Кладет на седины фигляра.

Снести бедняка на кладбище
Носильщиков двух подрядили…
Никто не смеялся, — не плакал,
Когда его в землю зарыли…

Михаил Лермонтов

Отрывок

На жизнь надеяться страшась,
Живу, как камень меж камней,
Излить страдания скупясь:
Пускай сгниют в груди моей.
Рассказ моих сердечных мук
Не возмутит ушей людских.
Ужель при сшибке камней звук
Проникнет в середину их?

Хранится пламень неземной
Со дней младенчества во мне.
Но велено ему судьбой,
Как жил, погибнуть в тишине.
Я твердо ждал его плодов,
С собой беседовать любя.
Утихнет звук сердечных слов:
Один, один останусь я.

Для тайных дум я пренебрег
И путь любви и славы путь,
Все, чем хоть мало в свете мог
Иль отличиться, иль блеснуть;
Беднейший средь существ земных,
Останусь я в кругу людей,
Навек лишась достоинств их
И добродетели своей!

Две жизни в нас до гроба есть,
Есть грозный дух: он чужд уму;
Любовь, надежда, скорбь и месть:
Все, все подвержено ему.
Он основал жилище там,
Где можем память сохранять,
И предвещает гибель нам,
Когда уж поздно избегать.

Терзать и мучить любит он;
В его речах нередко ложь;
Он точит жизнь, как скорпион.
Ему поверил я — и что ж!
Взгляните на мое чело,
Всмотритесь в очи, в бледный цвет;
Лицо мое вам не могло
Сказать, что мне пятнадцать лет.

И скоро старость приведет
Меня к могиле — я взгляну
На жизнь — на весь ничтожный плод -
И о прошедшем вспомяну:
Придет сей верный друг могил,
С своей холодной красотой:
Об чем страдал, что я любил,
Тогда лишь будет мне мечтой.

Ужель единый гроб для всех
Уничтожением грозит?
Как знать: тогда, быть может, смех
Полмертвого воспламенит!
Придет веселость, звук чужой
Поныне в словаре моем,
И я об юности златой
Не погорюю пред концом.

Теперь я вижу: пышный свет
Не для людей был сотворен.
Мы сгибнем, наш сотрется след,
Таков наш рок, таков закон;
Наш дух вселенной вихрь умчит
К безбрежным, мрачным сторонам,
Наш прах лишь землю умягчит
Другим, чистейшим существам.

Не будут проклинать они;
Меж них ни злата, ни честей
Не будет.- Станут течь их дни,
Невинные, как дни детей;
Меж них ни дружбу, ни любовь
Приличья цепи не сожмут,
И братьев праведную кровь
Они со смехом не прольют!..

К ним станут (как всегда могли)
Слетаться ангелы.- А мы
Увидим этот рай земли,
Окованы над бездной тьмы.
Укоры зависти, тоска
И вечность с целию одной:
Вот казнь за целые века
Злодейств, кипевших под луной.

Владимир Высоцкий

Здравствуй, «Юность»

Здравствуй, «Юность», это я,
Аня Чепурная,
Я ровесница твоя,
То есть молодая.То есть мама говорит,
Внука не желая:
Рано больно, дескать, стыд,
Будто не жила я.Моя мама — инвалид,
Получила травму,
И теперь благоволит
Больше к божью храму.Любит лазить по хорам,
Лаять тоже стала,
Но она в науки храм
Тоже б забегала… Не бросай читать письмо,
«Юность» дорогая!
Врач мамашу, если б смог,
Излечил от лая.Ты подумала-де: вот
Встанет спозаранка
И строчит, и шлёт, и шлёт
Письма, хулиганка! Нет, я правда в первый раз
О себе и Мите…
Слёзы капают из глаз,
Извините — будет грязь.
И письмо дочтите! Я ж живая вот реву,
Вам-то всё повтор, но
Я же грежу наяву:
Как дойдёт письмо в Москву —
Станет мне просторно.А отца радикулит
Гнёт горизонтально,
Он военный инвалид,
Так что всё нормально.Вас дедуля свято чтит:
Говорит пространно,
Всё — от Бога, говорит,
Или от экрана.Не бросай меня одну
И откликнись, «Юность»!
Мне — хоть щас на глубину!
Ну куда я денусь, ну?
Ну куда я сунусь? Нет, я лучше от и до,
Как и что случилось:
Здесь гадючее гнездо,
«Юность», получилось.Защити (тогда мы их! —
Живо шею свертим)
Нас, двоих друзей твоих,
А не то тут смерть им. Митя — это… как сказать?..
Это, я с которым…
В общем, стала я гулять
С Митей-комбайнёром.Жар валил от наших тел
(Образно, конечно).
Он по-честному хотел —
Это я (он аж вспотел!),
Я была беспечна.Это было жарким днём
Посреди ухаба…
«Юность», мы с тобой поймём:
Ты же тоже баба! Да и хоть бы между льдин —
Всё равно б случилось:
Я — шатенка, он — блондин,
Я одна — и он один.
Я же с ним училась! Зря мы это, Митя, зря…
Но ведь кровь-то бродит…
Как — не помню: три хмыря,
Словно три богатыря…
Колька верховодит.Защитили наготу
И прикрылись наспех,
А уж те орут: «Ату!» —
Поднимают на смех.Смех — забава для парней,
Страшное оружье!
Но, а здесь — ещё страшней,
Если до замужья.Наготу преодолев,
Срам прикрыв рукою,
Митя был как, правда, лев.
Колька ржёт, зовёт за хлев,
Словно с «б» со мною… Дальше — больше: он закрыл
Митину одежду,
Двух дружков своих пустил…
И пришли сто сорок рыл
С деревень и между…P.S. Вот люблю ли я его?
Передай три слова
(И не бойся ничего:
Заживёт — и снова…) —Слова, надо же вот, а! —
Или знак хотя бы!..
В общем, ниже живота…
Догадайся живо! Так
Мы же обе — бабы.Нет, боюсь, что не поймёшь!
Но я истый друг вам.
Ты конвертик надорвёшь,
Левый угол отогнёшь —
Там уже по буквам!

Константин Бальмонт

Польской девушке

В ней есть что-то лебединое,
Лебединое, змеиное,
И поет мечта несмелая: —
Ты ужалишь, лебедь белая? Б. ***
1
Мне нравятся нежные лепеты сказки,
И юность, и флейты, и ласки, и пляски,
И чуть на тебя я взгляну, — я ликую,
Как будто с тобой я мазурку танцую.
2
Я люблю из женщин тех,
В чьих глазах сверкает смех
Оттого и без огня
Зажигаешь ты меня.
3
Я люблю. И разве грех,
Что в тебе люблю я смех?
Утро можно ль не любить?
Солнце можно ли забыть?
4
Ты вся мне воздушно-желанна,
Ты вся так расцветно-нежна.
Ты — май. Неужели же странно,
Что весь пред тобой я — весна.
5
Ты вся мне воздушно-желанна,
Так как же тебя не любить?
Ты нежная польская панна,
Так как же мне нежным не быть?
6
Люди скрывают в себе боязливо
Нежное слово — люблю.
Глупые. Ежели сердце счастливо,
Разве я счастьем своим оскорблю!
7
В душе моей были упреки, ошибки,
Но ты предо мной, улыбаясь, предстала, —
И вдруг я услышал певучие скрипки,
И мы закружились в веселии бала.
8
В душе моей темное что-то боролось,
В душе моей было угрюмо, пустынно.
Но я услыхал твой девический голос,
И понял, как может быть сердце невинно.
9
Отчего душа проснулась?
Я спросил, тревожный, знойный,
Ты безмолвно усмехнулась,
И умчал нас танец стройный.
10
Это счастие откуда?
Но опять, одной улыбкой,
Ты сказала: «Радость чуда».
И помчал нас танец зыбкий.
11
Душа полна растроганности кроткой,
Я в сад вошел, и осчастливлен был
Нежданно-нежною находкой:
Вдруг вижу, вот, я полюбил.
12
Я нашел, весь пронзенный лучами, цветок,
И как тучка на небе, я медлю и таю,
Так желанен мне каждый его лепесток,
Что, смотря на расцвет, я и сам расцветаю.
13
В тебе музыкальные сны,
Зеркальность бестрепетных взоров,
Сверканье певучей струны,
Согласье манящих узоров.
14
Ты вся — светловодный ручей,
Бегущий средь мягких излучин,
Твой взор — чарованье лучей,
Твой смех упоительно-звучен.
15
Ты свет примирительный льешь,
Но вдруг, словно в ткани узорной,
Ты прячешься, дразнишь, зовешь,
И смотришь лукаво-задорной.
16
Будь вечно такою счастливой,
Что, если узнаешь ты горе,
Лишь легкой плакучею ивой
Оно б отразилось во взоре.
17
Когда ты в зеркальности чистой
Допустишь хоть трепет случайный,
В душе моей лик твой лучистый
Все ж будет бестрепетной тайной.
18
Я тебя сохраню невозбранно,
И мечты, что пленительно-юны,
О, воздушная польская панна,
Я вложу, в золотистые струны.
19
Когда ты узнаешь смущенность,
О, вспомни, что, нежно тоскуя,
Тебе отдавая бездонность,
В ответ ничего не прошу я.
20
Нежное золото в сердце зажглось.
Если кто любит блистающий свет,
Как же он Солнцу поставит вопрос?
В самой любви есть ответ.
21
О, Польша! Я с детства тебя полюбил,
Во мне непременно есть польская кровь:
Я вкрадчив, я полон утонченных сил,
Люблю, и влюблен я в любовь.
22
Твой нежный румянец,
И нежные двадцать два года —
Как будто ты танец
Красивого в плясках народа!

Яков Петрович Полонский

Верь, не зиму любим мы

Верь, не зиму любим мы, а любим
Мы зимой искусственное лето:
Ранней ночи мрак глядит к нам в окна,
А мы дома щуримся от света.

Над сугробами садов и рощей
Никнут обезлиственные сени;
А у нас тропических растений
Ветви к потолку бросают тени,

На дворе метет и воет вьюга;
А у нас веселый смех и речи,
И под звуки вальса наши дамы
Кажут нам свои нагие плечи.
Торжество в борьбе с лихой природой
В городах зимой нам очевидней;
Но и в снежном поле теплой хаты
Ничего не может быть завидней…

Так ли нам легко бороться с летом,
С бурными разливами, с засухой,
С духотой, с грозой, с трескучим градом,
С пылью, даже — с комаром и мухой!..

Далеко не так победоносны
Мы в борьбе с неукротимым летом,
Хоть оно и веет ароматом,
Золотя леса вечерним светом…

Все мы любим роз благоуханье
Шум прибоя волн на знойном юге, —
Шорох ночи, жатвы колыханье
И детей веселые досуги…



Верь, не зиму любим мы, а любим
Мы зимой искусственное лето:
Ранней ночи мрак глядит к нам в окна,
А мы дома щуримся от света.

Над сугробами садов и рощей
Никнут обезлиственные сени;
А у нас тропических растений
Ветви к потолку бросают тени,

На дворе метет и воет вьюга;
А у нас веселый смех и речи,
И под звуки вальса наши дамы
Кажут нам свои нагие плечи.

Торжество в борьбе с лихой природой
В городах зимой нам очевидней;
Но и в снежном поле теплой хаты
Ничего не может быть завидней…

Так ли нам легко бороться с летом,
С бурными разливами, с засухой,
С духотой, с грозой, с трескучим градом,
С пылью, даже — с комаром и мухой!..

Далеко не так победоносны
Мы в борьбе с неукротимым летом,
Хоть оно и веет ароматом,
Золотя леса вечерним светом…

Все мы любим роз благоуханье
Шум прибоя волн на знойном юге, —
Шорох ночи, жатвы колыханье
И детей веселые досуги…

Эллис

Терцины в честь Жиля Гобелена

Влюбленных в смерть не властен тронуть тлен.
Ты знаешь, ведь бессмертны только тени.
Ни вздоха! Будь, как бледный гобелен!
Бесчувственно минуя все ступени,
все облики равно отпечатлев,
таи восторг искусственных видений;
забудь печаль, презри любовь и гнев,
стирая жизнь упорно и умело,
чтоб золотым гербом стал рыжий лев,
серебряным — лилеи венчик белый,
отдай, смеясь, всю скуку бытия
за бред мечты, утонченной и зрелой…
Искусственный и мертвый след струя,
причудливей луны огни кинкетов,
капризную изысканность тая;
вот шерстяных и шелковых боскетов
без аромата чинные кусты,
вот блеск прозрачный ледяных паркетов,
где в беспредельность мертвой пустоты
глядятся ножки желтых клавикордов…
Вот бальный зал, весь полный суеты,
больных цветов и вычурных аккордов,
где повседневны вечные слова,
хрусталь зеркал прозрачней льда фиордов,
где дышит смерть, а жизнь всегда мертва,
безумны взоры и картинны позы,
где все цветы живые существа,
и все сердца искусственные розы,
но где на всем равно запечатлен
твой странный мир, забывший смех и слезы,
усталости волшебной знавший плен,
о, маг, прозревший тайны вышиванья
в игле резец и кисть, Жиль Гобелен!
Пусть все живет — безумны упованья!
Равно бесцельно-скучны долг и грех;
картинные твои повествованья
таят в себе невыразимый смех!
Ты прав один! Живое стало перстью,
но грезы те, что ты вдали от всех
сплел, из отверстья к новому отверстью
водя иглой, свивая с нитью нить.
бессмертие купив послушной шерстью,—
живут, живут и будут вечно жить
загадочно, чудесно и капризно;
им даже смерть дано заворожить.
В них тишина, печаль и укоризна,
Тебе, о Жиль, была чужда земля
и далека небесная отчизна,—
ты отошел в волшебные поля,
где шелковой луны так тонки нити,
толпы теней мерцаньем веселя,
и где луна всегда стоит в зените,
там бисер слез играет дрожью звезд
на бархате полуночных наитий,
там радуга, как семицветный мост
расшита в небе лучшими шелками…
О Гобелен, ты был лукав и прост!
Как ты, свой век, владыка над веками,
одно лишь слово — изощренный вкус —
запечатлел роскошными строками;
божественных не признавая уз,
обожествив причуды человека,
ты был недаром гений и француз,
прообраз мудрый будущего века.

Ольга Николаевна Чюмина

Весенняя сказка

(На мотив из А. Додэ).
На выставку спеша, весь поглощен
Стремлением к общественному благу,
Летел префект, парадно облечен
В мундир и шарф; не замедляя шагу
Неслися кони. Прогоняя сон,
Он разложил перед собой бумагу,
И, упоенный сладостью труда,
Вмиг начертал: — «Привет мой, господа!»

Но дальше что? Под знойными лучами
Иссяк, увы, блестящих фраз поток!
Сановник хмурился и пожимал плечами,
Но продолжать он речь свою не мог.
А лес манил зелеными ветвями,
В траве журчал так сладко ручеек —
И вдруг, его поддавшись красноречью,
Пошел префект туда с своею речью.

В лесу, блестя, кружились мотыльки,
Благоухали ветви дикой сливы…
Но он вошел — и стихли ручейки,
Замолкли пташек певчих переливы,
Цветы тотчас свернули лепестки —
(Сановник был невиданное диво
Средь них), и всех смутил вопрос один:
Кто б мог быть этот важный господин?

В тени дубков, где было так прохладно,
Улегся он, достав свой белый лист
(И расстегнув слегка мундир парадный).
Малиновка шепнула: «Он артист!»
— Скорее принц, ведь он такой нарядный; —
Решил снегирь, издав чуть слышный свист,
И, не сходяся никогда во мненьи, —
Между собой они вступили в пренья…

— «Ничуть не принц, он только наш префект»,
Вдруг произнес тут соловей бывалый,
И речь его произвела эффект.
— Но он не зол? — со страхом прошептала
Фиалка. — «Нет, прекраснейший субект!»
И успокоясь, словно не бывало
Его меж них, раскрылись вновь цветы,
И птичек хор раздался с высоты.

Стремяся труд свершить официальный,
Префект с пафосом начал: — «Господа!»
Но тотчас смех раздался музыкальный,
И, обернувшись, он узрел дрозда,
Что на ветвях качаяся нахально,
Кричал ему со смехом: — Ерунда!
— «Как ерунда?» воскликнул тот со страхом,
Прогнав дрозда руки сердитым взмахом.

Но, вот, цветы из травки изумрудной
Манят его, кивая головой,
И пенье птиц волной несется чудной,
И свод небес блистает синевой;
Мешать ему исполнить подвиг трудный
Здесь сговорилось все между собой,
И — ароматом рощи опьяненный,
Он позабыл к отчизне долг законный.

О, муза выставок, на этот раз
Тебе уйти приходится с позором!
Когда в лесу явился через час
Слуга — своим он не поверил взорам:
Префект лежал, небрежно развалясь,
И, недоступный совести укорам,
Он (да простит ему Господь грехи),
Он сочинял… любовные стихи!..
1885 г.

Валерий Яковлевич Брюсов

Прорицание

Блистает шелковый камзол,
Сверкает сбруи позолота,
С гостями Князь летит чрез дол
Веселой тешиться охотой.
Все — в ярком шелке, в кружевах;
Гербы — на пышных чепраках;
Вдали, — готовы на услуги,
Несутся ловчие и слуги.

Синеет недалекий бор,
И громким кликам вторит эхо.
Шумней беспечный разговор,
Порывистей раскаты смеха.
Уже, сквозь сумрачную сень,
Мелькнул испуганный олень.
Все об удаче скорой мыслят,
Заранее добычу числят.

Но вот седой старик с клюкой
Стоит у старого колодца.
И Князь, с поднятой головой,
Замедлил поступь иноходца.
То был — известный всей стране,
За святость жизни чтим вдвойне,
Отшельник, сумрачный гадатель,
Судеб грядущих прорицатель.

«Скажи, старик! — так Князь к нему, —
Сегодня встречу ль я удачу?
Я сколько ланей подыму,
И даром сколько стрел потрачу?
Скажи: от скольких метких ран
Падет затравленный кабан?
И если счет твой будет точен,
Ты мной доволен будешь очень».

Подняв тяжелую клюку
И кудри разметав седые,
Старик в ответ: «Что я реку,
То и исполнят всеблагие!
Узнай: еще до темноты
Все стрелы с лука спустишь ты,
И, прежде чем налягут тени,
Ты всех своих сразишь оленей!

Но слушай, — продолжал старик, —
И вещий глас волхва исполни.
Я нынче видел твой двойник,
В лесу, под гром и в блеске молний.
Испытывать страшися Рок,
Вернись назад, пока есть срок.
Твой замок пышен и уютен,
Там веселись, под звуки лютен!»

Смиряет Князь невольный гнев,
Дает коню лихому шпоры,
Кричит, надменно поглядев:
«На предсказанья все вы скоры!
Но нынче ль, завтра ль, все равно —
Всем пасть однажды суждено,
Так лучше пасть в бою веселом!»
И поскакал зеленым долом.

Сверкают звезды с вышины,
Давно окончена потеха.
Опять луга оглашены
Далеко — буйным гулом смеха.
С гостями едет Князь назад,
Их лица от вина горят,
И, дедовский блюдя обычай,
Кренятся слуги под добычей.

И вновь старик с своей клюкой
Стоит у старого колодца.
И Князь с усмешкой роковой
Вновь замедляет иноходца:
«Ну что ж, старик! Прошел и день,
Настала тьма, упала тень,
А у меня в колчане целы
Еще не пущенные стрелы!»

И Князь глядит на старика…
Но вдруг, с неистовым порывом,
Взнеслась тяжелая клюка
И рухнула над горделивым.
И Князь с коня упал ничком,
Во прах, с рассеченным челом,
Чуть вскрикнул, чуть повел руками…
И труп лежит перед гостями.

И гости в ужасе глядят,
И кони дыбятся в испуге…
Пред мертвым выстроились в ряд,
Сняв шапки, трепетные слуги.
Уже старик в руках других
И связан. Громкий смех затих,
И говор смолк. На тверди синей
Сонм звезд — как звезд на балдахине.

И слышен голос в тишине, —
Старик взывает к тайной силе:
«Исполнить то досталось мне,
Что вы, благие, не свершили.
Не может лгать язык волхва:
Вы подсказали мне слова,
Чтоб стало правдой прорицанье,
Я сам свершил предначертанье!»

5 марта 1912

Александр Галич

Баллада о прибавочной стоимости

Я научность марксистскую пестовал,
Даже точками в строчке не брезговал.
Запятым по пятам, а не дуриком,
Изучам «Капитал» с «Анти-Дюрингом».
Не стесняясь мужским своим признаком,
Наряжался на праздники «Призраком»,
И повсюду, где устно, где письменно,
Утверждал я, что все это истинно.

От сих до сих, от сих до сих, от сих до сих,
И пусть я псих, а кто не псих? А вы не псих?

Но недавно случилась история —
Я купил радиолу «Эстония»,
И в свободный часок на полчасика
Я прилег позабавиться классикой.
Ну, гремела та самая опера,
Где Кармен свово бросила опера,
А когда откричал Эскамилио,
Вдруг своё я услышал фамилиё.

Ну, черт-то что, ну, черт-те что, ну, черт-те что!
Кому смешно, мне не смешно. А вам смешно?

Гражданин, мол, такой-то и далее —
Померла у вас тетка в Фингалии,
И по делу той тети Калерии
Ожидают вас в Инюрколлегии.
Ох, и вскинулся я прямо на дыбы:
Ох, не надо бы вслух, ох, не надо бы!
Больно тема какая-то склизкая,
Не марксистская, ох, не марксистская!

Ну прямо срам, ну прямо срам, ну, стыд и срам!
А я ведь сам почти что зам! А вы на зам?

Ну, промаялся ночь как в холере я,
Подвела меня падла Калерия!
Ну, жена тоже плачет, печалится —
Культ — не культ, а чего не случается?!
Ну, бельишко в портфель, щетка, мыльница, —
Если сразу возьмут, чтоб не мыкаться.
Ну, являюсь, дрожу аж по потрохи,
А они меня чуть что не под руки.

И смех и шум, и смех и шум, и смех и шум!
А я стою — и ни бум-бум. А вы — бум-бум?

Первым делом у нас — совещание,
Зачитали мне вслух завещание —
Мол, такая-то, имя и отчество,
В трезвой памяти, все честью по чести,
Завещаю, мол, землю и фабрику
Не супругу, засранцу и бабнику,
А родной мой племянник Володечка
Пусть владеет всем тем на здоровьечко!

Вот это да, вот это да, вот это да?
Выходит так, что мне — ТУДА! А вам куда?

Ну, являюсь на службу я в пятницу,
Посылаю начальство я в задницу,
Мол, привет, по добру, по спокойненьку,
Ваши сто мне — как насморк покойнику!
Пью субботу я, пью воскресение,
Чуть посплю — и опять в окосение.
Пью за родину, и за не родину,
И за вечную память за тетину.

Ну, пью и пью, а после счет, а после счет,
А мне б не счет, а мне б еще. И вам еще?

В общем, я за усопшую тетеньку
Пропил с книжки последнюю сотенку,
А как встал, так друзья мои, бражники,
Прямо все как один за бумажники:
— Дорогой ты наш, бархатный, саржевый,
Ты не брезговой, Вова, одалживай! —
Мол, сочтемся когда-нибудь дружбою,
Мол, пришлешь нам, что будет ненужное.

Ну, если так, то гран мерси, то гран мерси,
А я за это вам джерси. И вам — джерси.

Наодалживал, в общем, до тыщи я,
Я ж отдам, слава Богу, не нищий я,
А уж с тыщи-то рад расстараться я —
И пошла ходуном ресторация…
С контрабаса на галстук — басовую!
Не «Столичную» пьем, а «Особую»!
И какие-то две с перманентиком
Все назвать норовят меня Эдиком.

Гуляем день, гуляем ночь, и снова ночь,
А я не прочь, и вы не прочь, и все не прочь.

С воскресенья и до воскресения
Шло у нас вот такое веселие,
А очухался чуть к понедельнику,
Сел глядеть передачу по телику.
Сообщает мне дикторша новости
Про успехи в космической области,

А потом:
— Передаем сообщение из-за границы. Революция
в Фингалии! Первый декрет народной власти —
о национализации земель, фабрик, заводов и всех
прочих промышленных предприятий. Народы Советского
Союза приветствуют и поздравляют народ Фингалии с победой!

Я гляжу на экран, как на рвотное:
То есть как это так, все народное?
Это ж наше, кричу, с тетей Калею,
Я ж за этим собрался в Фингалию!

Негодяи, бандиты, нахалы вы!
Это все, я кричу, штучки Карловы!
…Ох, нет на свете печальнее повести,
Чем об этой прибавочной стоимости!

А я ж ее от сих до сих, от сих до сих!
И вот теперь я полный псих!
А кто не псих?!

Владимир Высоцкий

Скоморохи на ярмарке

Эй, народ честной, незадчливый!
Эй вы, купчики да служивый люд!
Живо к городу поворачивай —
Зря ли в колокол с колоколен бьют!

Все ряды уже с утра
Позахвачены —
Уйма всякого добра
Да всякой всячины:
Там точильные круги
Точат лясы,
Там лихие сапоги-
Самоплясы.

Тагарга-матагарга,
Во столице ярмарка —
Сказочно-реальная
Да цветомузыкальная!

Богачи и голь перекатная,
Покупатели все, однако, вы,
И хоть ярмарка не бесплатная,
Раз в году вы все одинаковы!

За едою в закрома
Спозараночка
Скатерть сбегает сама —
Да самобраночка.
А кто не хочет есть и пить,
Тем — изнанка,
Их начнет сама бранить
Самобранка.

Тагарга-матагарга,
Вот какая ярмарка!
Праздничная, вольная
Да белохлебосольная!

Вона шапочки-да-невидимочки,
Кто наденет их — станет барином.
Леденцы во рту — словно льдиночки,
И жар-птица есть в виде жареном!

Прилетали год назад
Гуси-лебеди,
А теперь они лежат
На столе, гляди!
Эй, слезайте с облучка,
Добры люди,
Да из Белого Бычка
Ешьте студень!

Тагарга-матагарга,
Всем богата ярмарка!
Вон орехи рядышком —
Да с изумрудным ядрышком!

Скоморохи здесь — да все хорошие,
Скачут-прыгают да через палочку.
Прибауточки скоморошие —
Смех и грех от них, все — вповалочку!

По традиции, как встарь,
Вплавь и волоком
Привезли царь-самовар,
Как царь-колокол.
Скороварный самовар —
Он на торфе —
Вам на выбор сварит вар
Или кофе.

Тагарга-матагарга,
Удалая ярмарка —
С плясунами резвыми
Да большей частью трезвыми!

Вот Балда пришёл, поработать чтоб:
Без работы он киснет-квасится.
Тут как тут и поп — толоконный лоб,
Но Балда ему — кукиш с маслицем!

Разновесые весы —
Проторгуешься!
В скороходики-часы —
Да не обуешься!
Скороходы-сапоги
Не залапьте!
А для стужи да пурги —
Лучше лапти.

Тагарга-матагарга,
Что за чудо ярмарка —
Звонкая, несонная
Да нетрадиционная!

Вон Емелюшка щуку мнёт в руке —
Щуке быть ухой, вкусным варевом.
Черномор кота продаёт в мешке —
Слишком много кот разговаривал.

Говорил он без тычка
Да без задорины —
Все мы сказками слегка
Да объегорены.
Не скупись, не стой, народ,
За ценою:
Продаётся с цепью кот
Золотою!

Тагарга-матагарга,
Упоенье — ярмарка —
Общее, повальное
Да эмоциональное!

Будет смехом-то рвать животики!
Кто отважится да разохотится
Да на коврике-самолётике
Не откажется, а прокотится?!

Разрешите сделать вам
Примечание:
Никаких воздушных ям
И качания.
Ковролётчики вчера
Ночь не спали —
Пыль из этого ковра
Выбивали.

Тагарга-матагарга,
Удалася ярмарка!
Тагарга-матагарга,
Да хорошо бы — надолго!

Здесь река течёт — вся молочная,
Берега на ней — сплошь кисельные.
Мы вобьём во дно сваи прочные,
Запрудим её — дело дельное!

Запрудили мы реку —
Это плохо ли?! —
На кисельном берегу
Пляж отгрохали.
Но купаться нам пока
Нету смысла,
Потому — у нас река
Вся прокисла!

Тагарга-матагарга,
Не в обиде ярмарка —
Хоть залейся нашею
Да кислой простоквашею!

Мы беду-напасть подожжём огнём,
Распрямим хребты да втрое сложенным,
Мёду хмельного до краёв нальём
Всем скучающим и скукоженным!

Много тыщ имеет кто —
Да тратьте тыщи те!
Даже то, не знаю — что,
Здесь отыщете!
Коль на ярмарку пришли,
Так гуляйте,
Неразменные рубли —
Разменяйте!

Тагарга-матагарга,
Вот какая ярмарка!
Подходи, подваливай,
Сахари, присаливай!

Генрих Гейне

Затмение света

Май наступил, златисто-светлый, нежно
И ароматно веющий, раскинул
Ковер зеленый, сотканный из ярких
Цветов и солнечных лучей, в алмазах
Росы играющих, и, улыбаясь
Голубенькими глазками фиалок,
Он милый род людской в свои обятья
Зовет приветливо. Тупой народ
На первый зов спешит в обятья Мая.
Мужчины светлыя надели брюки
И праздничные фраки с золотыми,
Сверкающими пуговками; дамы
Оделись в цвет невинности; усы
Подвили юноши; девицы дали
Простор груди; поэты городские
Кладут в кармам бумагу, карандаш,
Лорнетку—и пестреющей толпою
Все за город стремятся. Там, на чистом
И вольном воздухе садятся на траву
Душистую, наивно восклицают:
«Как быстро кустики растут!»—цветами
Играют, внемлют щебетанью птичек,
И до небес несутся ликованья.
Май и ко мне пришел, три раза в дверь
Мою он стукнул.—«Отопри, я—Май!
Я за тобой пришел, мечтатель бледный,
Я поцелуем освежу тебя».
Но я не отпер двери. Ты напрасно
Завлечь меня желаешь, гость коварный!
Насквозь тебя я вижу! Вижу я
Насквозь и мироздание, глубоко
Я заглянул, увидел слишком много —
И отлетела радость, скорбь на веки
Запала в сердце мне. Я проникаю взором
Сквозь каменныя стены как домов,
Так и сердец людских, и вижу там
Обман и ложь, и нищету и горе.
Я мысли сокровенныя читаю
На лицах: в целомудренном румянце
Девиц я трепет тайной похоти читаю;
А юношей высокое чело,
Сияющее гордым вдохновеньем,
Покрыто, вижу ясно, колпаком
Дурацким с погремушкой. Я повсюду
Уродливыя только лица вижу,
Да тени хилыя, и я не знаю,
Как мне назвать приличней нашу землю —
Больницей, или домом сумасшедших.
Я вижу сквозь кору земную все
Те ужасы, которые напрасно
Ковром цветущим прикрывает Май.
Я вижу под землею мертвецов
В могилах темных: сложены их руки,
Глаза открыты, лица сини, черви
Из уст их выползают. На отцовской
Могиле сын с развратницей уселся;
Кругом их трели соловьев каким-то
Злорадным смехом льются, и цветы
Могильные насмешливо кивают
Головками. Отец в своем гробу
Зашевелился, дрогнула земля
Болезненно… О, мать земля, я вижу
Твои страдания, я вижу огнь,
Палящий грудь твою; я вижу,
Как раны древния твои раскрылись
И как из них и кровь, и дым, и пламя
Струею бьет. Я вижу дерзновенных
Сынов твоих, Титанов. Из подземных,
Глубоких бездн поднявшись, до небес
Нагромоздивши скалы, потрясая
Кровавым факелом, они стремятся
С неудержимой яростью на небо;
И стаи черных карликов вослед
Ползут за ними. С треском гаснут звезды
Небесныя. Рукою дерзновенной
Они срывают занавес с престола
Владыки Зевса; с воплем пали ниц,
Обяты страхом, сонмы светлых духов.
Весь бледный на своем престоле, Зевс
Сорвал с себя корону; растрепались
Седые волосы. Со смехом диким
Титаны поджигают свод небесный,
А карлики бичами огневыми
По спинам хлещут гениев; от боли
Те, корчась, изгибаются. В пространство
Их низвергают демоны, схватив
За кудри светлыя. И вижу я
И своего там гения с кудрями
Златистыми и вечною любовью
В очах его лазурных. Вижу я,
Как черный, страшно безобразный демон
Схватил его в обятия свои
И, скаля зубы, сладострастно смотрит
На красоту его и крепче, крепче
В обятиях сжимает. Побледнел
Мой бедный гений… Вдруг из края в край
Вселенной вопль пронзительный пронесся,
И рухнули столпы, и свод небесный
Обрушился на землю, и над миром
Погибшим воцарился первобытный мрак.

Петр Андреевич Вяземский

К друзьям

Гонители моей невинной лени,
Ко мне и льстивые, и строгие друзья!
Благодарю за похвалы и пени, —
Но не ленив, а осторожен я!
Пускай, довольствуясь быть знаем в круге малом,
Я ни одним еще не завладел журналом,
И, пальцем на меня указывая, свет
Не говорит: вот записной поэт!
Но признаюсь, хотя и лестно, а робею:
Легко, не согласясь с способностью моею,
Обогатить, друзья, себе и вам назло
Писателей дурных богатое число.
Немало видим мы в поэтах жертв несчастных
Успеха первого и первой похвалы;
Для них день ясный был предтечей дней ненастных,
И ветр, сорвав с брегов, их бросил на скалы.
Притом хотя они бессмертного рожденья,
Но музы — женщины, не нужны обясненья!
Смешон, кто с первых ласк им ввериться готов;
Как часто вас они коварно задирают,
Когда вы их не ищете даров!
А там еще стократ коварней покидают,
Когда вы, соблазнясь притворной лаской их,
Владычиц видите в них и богинь своих!
Смотрите — не искать тому примеров дальних!
Мы здесь окружены толпой
Обманутых любовников печальных!
Не знавшись с музами, они б цвели душой,
И в неге тишины целебной
По слуху знали бы и хлопоты и труд!
Но первый их экспромт разрушил мир волшебный,
И рифмы-коршуны, в них впившись, их грызут.
Быть может, удалось крылатым вдохновеньем
И мне подчас склонять на робкий глас певца
Красавиц, внемлющих мне с тайным умиленьем,
Иль, на беду его, счастливым выраженьем
Со смехом сочетать прозвание глупца.
И смерть пускай его предаст забвенья злобе,
Мой деятельный стих его и в дальнем гробе
Преследует, найдет, потомству воскресит
И внуков памятью о деде рассмешит!
Иль, смелою рукой младую лиру строя,
Быть может, с похвалой воспел царя-героя!
И, скромность в сторону, шепну на всякий страх —
Быть может, боле я и в четырех стихах
Сказал о нем, чем сонм лже-Пиндаров надутых
В громадах пресловутых
Их од торжественных, где торжествует вздор!
И мать счастливая увенчанного сына
(Награда лестная! Завидная судьбина!)
Приветливый на них остановила взор.
Я праведно бы мог гордиться в упоенье;
Но, строгий для других, иль буду к одному
Я снисходителен себе, на смех уму?
Нет! нет! Опасное отвергнув обольщенье,
Удачу не сочту за несомненный дар;
И Рубан при одном стихе вошел в храм славы!
И в наши, может, дни (чем не шутил лукавый?)
Порядочным стихом промолвится Гашпар.
О, дайте мне, друзья, под безмятежной сенью,
Куда укрылся я от шума и от гроз,
На ложе сладостном из маков и из роз,
Разостланном счастливой ленью,
Понежиться еще в безвестности своей!
Успехов просит ум, а сердце счастья просит!
И самолюбия нож острый часто косит
Весенние цветы младых и красных дней.
Нет! нет! Решился я, что б мне ни обещали,
Блаженным Скюдери не буду подражать!
Чтоб более меня читали,
Я стану менее писать!