Все стихи про след - cтраница 6

Найдено стихов - 210

Константин Николаевич Батюшков

Воспоминания

Я чувствую, мой дар в поэзии погас,
И муза пламенник небесный потушила;
Печальна опытность открыла
Пустыню новую для глаз.
Туда влечет меня осиротелый гений,
В поля безплодныя, в непроходимы сени,
Где счастья нет следов,
Ни тайных радостей, неизяснимых снов,
Любимцам Фебовым от юности известных,
Ни дружбы, ни любви, ни песней муз прелестных,
Которыя всегда душевну скорбь мою,
Как лотос, силою волшебной врачевали.
Нет, нет, себя не узнаю
Под новым бременем печали!
Как странник, брошенный на брег из ярых волн,
Встает и с ужасом разбитый видит челн,
Рукою трепетной он мраки вопрошает,
Ногой скользит над пропастями он,
И ветер буйный развевает
Молений глас его, рыдания и стон, —
На крае гибели так я зову в спасенье
Тебя, последняя надежда, утешенье,
Тебя, последний сердца друг,
Средь бурей жизни и недуг
Хранитель ангел мой, оставленный мне Богом!
Твой образ я таил в душе моей залогом
Всего прекраснаго и благости Творца,
Я с именем твоим летел под знамя брани
Искать иль славы, иль конца.
В минуты страшныя чистейши сердца дани
Тебе я приносил на Марсовых полях;
И в мире, и в войне, во всех земных краях
Твой образ следовал с любовию за мною,
С печальным странником он неразлучен стал...
Как часто в тишине, весь занятый тобою,
В лесах, где Жувизи гордится над рекою,
И Сейна по цветам льет сребряный кристал,
Как часто средь толпы и шумной, и безпечной,
В столице роскоши, среди прелестных жен
Я пенье забывал волшебное сирен
И о тебе одной мечтал в тоске сердечной;
Я имя милое твердил
В прохладных рощах Альбиона
И эхо называть прекрасную учил
В цветущих пажитях Ричмона.
Места прелестныя и в дикости своей,
О камни Швеции, пустыни Скандинавов,
Обитель древняя и доблести, и нравов!
Ты слышала обет и глас любви моей,
Ты часто странника задумчивость питала,
Когда румяная денница отражала
И дальныя скалы гранитных берегов,
И села пахарей, и кущи рыбаков
Сквозь тонки, утренни туманы
На зеркальных водах пустынной Троллетаны.
Исполненный всегда единственно тобой,
С какою радостью ступил на брег отчизны!
«Здесь будет» — я сказал — «душе моей покой,
«Конец трудам, конец и страннической жизни».
Ах, как обманут я в мечтании моем!
Как снова счастье мне коварно изменило
В любви и дружестве, во всем,
Что сердцу сладко льстило,
Что было тайною надеждою всегда!
Есть странствиям конец, печалям — никогда!
В твоем присутствии страдания и муки
Я сердцем новыя познал.
Оне ужаснее разлуки,
Всего ужаснее! Я видел, я читал
В твоем молчании, в прерывном разговоре,
В твоем унылом взоре,
В сей тайной горести потупленных очей,
В улыбке и в самой веселости твоей
Следы сердечнаго терзанья...
Нет, нет, мне бремя жизнь! Что в ней без упованья
Украсить жребий твой
Любви и дружества прочнейшими цветами,
Всем жертвовать тебе, гордиться лишь тобой,
Блаженством дней твоих и милыми очами,
Признательность твою и счастье находить
В речах, в улыбке, в каждом взоре,
Мир, славу, суеты протекшия и горе,
Все, все у ног твоих, как тяжкий сон, забыть!
Что в жизни без тебя! Что в ней без упованья,
Без дружбы, без любви — без идолов моих!...
И муза, сетуя, без них
Светильник гасит дарованья.

Петр Сергеевич Кайсаров

Послание к другу И. В. Р.

Небесна дщерь спустилась,
Сребристая луна;
Звездами твердь покрылась;
Простерлась тишина;
Ветр ярость забывает,
И нежит зефир слух,
Но грусть в него вливает,
И клонит к скорби дух.
Кто гонится судьбою,
Не может не стенать,
Лишь должен слез рекою
Свою печаль смывать.

Уж два года промчалось!
Нет следу! – Где они?
Веселий нить прервалась,
Померкли ясны дни.
Луч радости затмился,
Наполнен скорбью дух,
С тех пор, как ты сокрылся,
Дражайший, нежный друг.

Где, где ты обитаешь?
Здесь твой лишь тлеет прах!
На крыльях ли летаешь
Меж солнцев в небесах?..
Иль с бледною луною
Ты на меня глядишь?
Иль с мрачной тишиною
На тучах восседишь?

Не к роще ли зеленой
Твой правит дух полет?
Или в пещере темной
В унынии живет?..
Но ты не отвечаешь,
Не слышен голос твой!
Не в эхе ли вздыхаешь,
И грусть делишь со мной?

Мой друг! как томно льются
На здешнем свете дни!
По тернию влекутся.
Их горести одни
Теченье окружают;
Беды им в след летят,
Летят, и угрожают
Печальный ток прервать.

А ты меня покинул!..
Как лодку средь морей
Всемощной мышцей двинул
Ужаснейший борей;
В водах пловец страдает,
Конца не зрит волнам:
Так друг твой погибает,
Не зря конца бедам.

И вы, мечты, пропали,
В ту пору, как грущу!
Тогда меня искали,
Теперь я вас ищу;
А вы все прочь летите!
Так видно вы не льстите
Тому, кто стал уныл!
И я, я счастлив был!

Я прежде не томился,
Не плакал, не вздыхал,
Прямой надеждой льстился,
Я рай в душе вмещал;
Но все здесь, все не вечно!
Веселие прошло,
Все время скоротечно
На крыльях унесло.

Ты лучше, друг мой, сделал,
Что в гроб отсель сошел:
О если б ты изведал
Всю лютость здешних зол,
И если б только взором
Окинуть мог сей свет!
Под синим, – зрел бы, – сводом
Блаженство не цветет.

Здесь истина скрываясь
Безвестны дни влачит;
Здесь дружба содрогаясь,
Притворства прочь бежит;
Там честность восстенает
В убогих шалашах,
Давно добро скрывает
Свой зрак на небесах!

По трупам убиенным
Дымится свежа кровь;
Со взором преклоненным
Уходит прочь любовь,
И рвется, и стенает,
Грудь чистую терзает;
Здесь слышны стоны вдов;
Сирот там слезы льются,
Там в горести мятутся
Родные меж гробов.

В бедах весь мир огромный,
Как в бездне, погружен;
Повсюду мглою темной
Несчастий окружен;
Терновый пролегает
И мрачный путь по нем;
Лишь бледным освещает
Судьба его лучом.

По нем-то смерть стремится;
Ни титла, ни красы,
Ни злато не щадится;
Все острием косы
Смерть хищно посекает.
Ах! мир сей? – Бездна зол!
Где ж счастье процветает?
Где ставит свой престол?

Лишь тень его – в надежде.
Земля лишь путь к нему.
И тот достигнет прежде
К блаженству своему,
Кто дни в добре скончает.
Оно в раю цветет,
Тот там его вкушает,
И плод бессмертья рвет.

Уж ты вкусил, любезный,
Дражайший, нежный друг!
И песньми хор небесный
Твой восхищает дух.
Я вижу меж звездами
Твой образ вознесен,
И Ангелов очами,
И светом озарен.

Я зрю, и воздыхаю:
Завидна часть твоя!
Но близко, ощущаю,
Уж близко смерть моя!
Как утром исчезает
Помалу сон с очей:
Струя так протекает
Моих смущенных дней,
И скоро пресечется!..
Я чувствую, и мрак,
И хлад по мне лиется…
Земля! сокрой мой прах!

Петр Вяземский

Петербург

Я вижу град Петров чудесный, величавый,
По манию Петра воздвигшийся из блат,
Наследный памятник его могушей славы,
Потомками его украшенный стократ!
Повсюду зрю следы великия державы,
И русской славою след каждый озарен.
Се Петр, еще живый в меди красноречивой!
Под ним полтавский конь, предтеча горделивый
Штыков сверкающих и веющих знамен.
Он царствует еще над созданным им градом,
Приосеня его державною рукой,
Народной чести страж и злобе страх немой.
Пускай враги дерзнут, вооружаясь адом,
Нести к твоим брегам кровавый меч войны,
Герой! Ты отразишь их неподвижным взглядом,
Готовый пасть на них с отважной крутизны.
Бегут — и где они? — (и) снежные сугробы
В пустынях занесли следы безумной злобы.
Так, Петр! ты завещал свой дух сынам побед,
И устрашенный враг зрел многие Полтавы.
Питомец твой, громов метатель двоеглавый,
На поприще твоем расширил свой полет.
Рымникский пламенный и Задунайский твердый!
Вас здесь согражданин почтит улыбкой гордой.

Но жатвою ль одной меча страна богата?
Одних ли громких битв здесь след запечатлен?
Иные подвиги, к иным победам ревность
Поведает нам глас красноречивых стен, —
Их юная краса затмить успела древность.
Искусство здесь везде вело с природой брань
И торжество свое везде знаменовало;
Могущество ума — мятеж стихий смиряло,
И мысль, другой Алкид, с трудов взыскала дань.
Ко славе из пелен Россия возмужала
И из безвестной тьмы к владычеству прешла.
Так ты, о дщерь ее, как манием жезла,
Честь первенства, родясь в столицах, восприяла.
Искусства Греции и Рима чудеса —
Зрят с дивом над собой полночны небеса.
Чертоги кесарей, сады Семирамиды,
Волшебны острова Делоса и Киприды!
Чья смелая рука совокупила вас?
Чей повелительный, назло природе, глас
Содвинул и повлек из дикия пустыни
Громады вечных скал, чтоб разостлать твердыни
По берегам твоим, рек северных глава,
Великолепная и светлая Нева?
Кто к сим брегам склонил торговли алчной крылья
И стаи кораблей, с дарами изобилья,
От утра, вечера и полдня к нам пригнал?
Кто с древним Каспием Бельт юный сочетал?
Державный, дух Петра и ум Екатерины
Труд медленных веков свершили в век единый.
На Юге меркнул день — у нас он рассветал.
Там предрассудков меч и светоч возмущенья
Грозились ринуть в прах святыню просвещенья.
Убежищем ему был Север, и когда
В Европе зарево крамол зажгла вражда
И древний мир вспылал, склонясь печальной выей, —
Дух творческий парил над юною Россией
И мощно влек ее на подвиг бытия.
Художеств и наук блестящая семья
Отечеством другим признала нашу землю.
Восторгом смелый путь успехов их объемлю
И на рассвете зрю лучи златого дня.
Железо, покорясь влиянию огня,
Здесь легкостью дивит в прозрачности ограды,
За коей прячется и смотрит сад прохлады.
Полтавская рука сей разводила сад!
Но что в тени его мой привлекает взгляд?
Вот скромный дом, ковчег воспоминаний славных!
Свидетель он надежд и замыслов державных!
Здесь мыслил Петр об нас. Россия! Здесь твой храм!
О, если жизнь придать бесчувственным стенам
И тайны царских дум извлечь из хладных сводов,
Какой бы мудрости тот глас отзывом был,
Каких бы истин гром незапно поразил
Благоговейный слух властителей народов!
Там зодчий, силясь путь бессмертию простерть,
Возносит дерзостно красивые громады.
Полночный Апеллес, обманывая взгляды,
Дарует кистью жизнь, обезоружив смерть.
Ваятели, презрев небес ревнивых мщенье,
Вдыхают в вещество мысль, чувство и движенье.
Природу испытав, Невтонов ученик
Таинственных чудес разоблачает лик
Иль с небом пламенным в борьбе отъемлет, смелый.
Из гневных рук богов молниеносны стрелы!
Мать песней, смелая царица звучных дум,
Смягчает дикий нрав и возвышает ум.
Здесь друг Шувалова воспел Елисавету,
И, юных русских муз блистательный рассвет,
Его счастливее — как русский и поэт —
Екатеринин век Державин предал свету.
Минервы нашей ум Европу изумлял:
С успехом равным он по свету рассылал
Приветствие в Ферней, уставы самоедам
Иль на пути в Стамбул открытый лист победам,
Полсветом правила она с брегов Невы
И утомляла глас стоустныя молвы.
Блестящий век! И ты познал закат условный!
И твоего певца уста уже безмолвны!
Но нам ли с завистью кидать ревнивый взгляд
На прошлые лета и славных действий ряд?
Наш век есть славы век, наш царь — любовь вселенной!
Земля узрела в нем небес залог священный,
Залог благих надежд, залог святых наград!
С народов сорвал он оковы угнетенья,
С царей снимает днесь завесу заблужденья,
И с кроткой мудростью свой соглася язык,
С престола учит он народы и владык;
Уж зреет перед ним бессмертной славы жатва! —
Счастливый вождь тобой счастливых россиян!
В душах их раздалась души прекрасной клятва:
Петр создал подданных, ты образуй граждан!
Пускай уставов дар и оных страж — свобода.
Обетованный брег великого народа,
Всех чистых доблестей распустит семена.
С благоговеньем ждет, о царь, твоя страна,
Чтоб счастье давший ей дал и права на счастье!
«Народных бед творец — слепое самовластье», —
Из праха падших царств сей голос восстает.
Страстей преступных мрак проникнувши глубоко,
Закона зоркий взгляд над царствами блюдет,
Как провидения недремлющее око.
Предвижу: правды суд — страх сильных, слабых щит —
Небесный приговор земле благовестит.
С чела оратая сотрется пот неволи.
Природы старший сын, ближайший братьев друг
Свободно проведет в полях наследный плуг,
И светлых нив простор, приют свободы мирной,
Не будет для него темницею обширной.
Как искра под золой, скрывая блеск и жар,
Мысль смелая, богов неугасимый дар,
Молчанья разорвет постыдные оковы.
Умы воспламенит ко благу пламень новый.
К престолу истина пробьет отважный ход.
И просвещение взаимной пользы цепью
Тесней соединит владыку и народ.
Присутствую мечтой торжеств великолепью,
Свободный гражданин свободныя земли!
О царь! Судьбы своей призванию внемли.
И Александров век светилом незакатным
Торжественно взойдет на русский небосклон,
Приветствуя, как друг, сияньем благодатным
Грядущего еще не пробужденный сон.

Владимир Владимирович Маяковский

Бюрократиада

Прабабушка бюрократизма

Бульвар.
Машина.
Сунь пятак —
что-то повертится,
пошипит гадко.
Минуты через две,
приблизительно так,
из машины вылазит трехкопеечная
шоколадка.
Бараны!
Чего разглазелись кучей?!
В магазине и проще,
и дешевле,
и лучше.

Вчерашнее

Черт,
сын его
или евонный брат,
расшутившийся сверх всяких мер,
раздул машину в миллиарды крат
и расставил по всей РСФСР.
С ночи становятся людей тени.
Тяжелая — подемный мост! —
скрипит,
глотает дверь учреждений
извивающийся человечий хвост.

Дверь разгорожена.
Еще не узка им!
Через решетки канцелярских баррикад,
вырвав пропуск, идет пропускаемый.
Разлилась коридорами человечья река.

(Первый шип —
первый вой —
«С очереди сшиб!»
«Осади без трудовой!»)

— Ищите и обрящете,—
пойди и «рящь» ее!—
которая «входящая» и которая «исходящая»?!
Обрящут через час — другой.
На рупь бумаги — совсем мало! —
всовывают дрожащей рукой
в пасть входящего журнала.
Колесики завертелись.
От дамы к даме
пошла бумажка, украшаясь номерами.

От дам бумажка перекинулась к секретарше.
Шесть секретарш от младшей до старшей!
До старшей бумажка дошла в обед.
Старшая разошлась.
Потерялся след.
Звезды считать?
Сойдешь с ума!
Инстанций не считаю — плавай сама!
Бумажка плыла, шевелилась еле.
Лениво ворочались машины валы.
В карманы тыкалась,
совалась в портфели,
на полку ставилась,
клалась в столы.
Под грудой таких же
столами коллегий
ждала,
когда подымут ввысь ее,
и вновь
под сукном
в многомесячной неге
дремала в тридцать третьей комиссии.

Бумажное тело сначала толстело.
Потом прибавились клипсы — лапки.
Затем бумага выросла в «дело» —
пошла в огромной синей папке.
Зав ее исписал на славу,
от зава к замзаву вернулась вспять,
замзав подписал,
и обратно
к заву
вернулась на подпись бумага опять.
Без подписи места не сыщем под ней мы,
но вновь
механизм
бумагу волок,
с плеча рассыпая печати и клейма
на каждый
чистый еще
уголок.
И вот,
через какой-нибудь год,
отверз журнал исходящий рот.
И, скрипнув перьями,
выкинул вон
бумаги негодной — на миллион.

Сегодняшнее

Высунув языки,
разинув рты,
носятся нэписты
в рьяни,
в яри…
А посередине
высятся
недоступные форты,
серые крепости советских канцелярий.
С угрозой выдвинув пики — перья,
закованные в бумажные латы,
работали канцеляристы,
когда
в двери
бумажка втиснулась:
«Сокращай штаты!»
Без всякого волнения,
без всякой паники
завертелись колеса канцелярской механики.
Один берет.
Другая берет.
Бумага взад.
Бумага вперед.
По проторенному другими следу
через замзава проплыла к преду.
Пред в коллегию внес вопрос:
«Обсудите!
Аппарат оброс».

Все в коллегии спорили стойко.
Решив вести работу рысью,
немедленно избрали тройку.
Тройка выделила комиссию и подкомиссию.
Комиссию распирала работа.

Комиссия работала до четвертого пота.
Начертили схему:
кружки и линии,
которые красные, которые синие.
Расширив штат сверхштатной сотней,
работали и в праздник и в день субботний.
Согнулись над кипами,
расселись в ряд,
щеголяют выкладками,
цифрами пещрят.
Глотками хриплыми,
ртами пенными
вновь вопрос подымался в пленуме.
Все предлагали умно и трезво:
«Вдвое урезывать!»
«Втрое урезывать!»
Строчил секретарь —
от работы в мыле:
постановили — слушали,
слушали — постановили…
Всю ночь,
над машинкой склонившись низко,
резолюции переписывала и переписывала машинистка.
И…
через неделю
забредшие киски
играли листиками из переписки.

Моя резолюция

По-моему,
это
— с другого бочка —
знаменитая сказка про белого бычка.

Конкретное предложение

Я,
как известно,
не делопроизводитель.
Поэт.
Канцелярских способностей у меня нет.
Но, по-моему,
надо
без всякой хитрости
взять за трубу канцелярию
и вытрясти.
Потом
над вытряхнутыми
посидеть в тиши,
выбрать одного и велеть:
«Пиши!»
Только попросить его:
«Ради бога,
пиши, товарищ, не очень много!»

Дмитрий Петрович Глебов

Сон

СОН.
(Из Байрона.)
Друзья, внимайте: чудный сон!
Готовьте долгое терпенье!
Зарею вспыхнул небосклон;
Проснулось к радости творенье;
От ветерка струится злак;
Цветы увлажены росою;
Свиваясь пышной пеленою,
Редеет на полянах мрак,
И восходящее светило
Все пышным блеском озарило.
Ручья по тучным берегам
Шел юноша, веселья полный;
Прозрачныя в потоке волны
Подобились его мечтам.
Ничто душе не возмущало
Еще не знающей страстей
Он другом был природе всей;
Ho сердце пылкое искало
Какой-то пищи для себя;
Оно любило—не любя,
И в наслаждении—желало!
На сопротивных берегах
Я видел юную девицу;
Она—приветствовать денницу
Шла также в радостных мечтах;
Венок из свежих роз свивала,
И улыбалась—и вздыхала!
Ея невинный, светлый взор
Каким-то полон был желаньем,
И тайным с сердцем разговор
Польстил каким-то ожиданьем.
Безпечный юноша поет
Свободы песню золотую;
Но видит прелесть молодую,
И вмиг цевница издает
Отзывы про любовь святую.
Вздыхают оба—чувства их
Слились в одно, казалось, чувство.
Притворства чуждо им искуство;
Как утра лучь, их пламень тих;
Надежда, как струи зерцало;
Ни страх, ни подозрений жало
Любви не отравляют их….
Один поет-- другая внемлет.
Певца невинность наградит;
Венок из рук ея летит,
Но лоно вод его приемлет….
Переменился чудный сон.
Средь мшистых скал, леситый склон
Очам представил замок древний;
Лучь умирающий вечерний
На шпицах башен угасал
И вратарь стражу окликал.
В сем замке сумрачном являлся
Унынья грознаго престол;
И сонный лес, и дикий дол
Лишь криком вранов оглашался,
И замка свод им отвечал.
Мне тот же юноша предстал;
Но злополучия след бурный
Страдальца исказили вид;
И омрачился взор лазурный,
И розы старлися с ланит,
И слезы льются сожаленья;
Он встречу с милой вспоминал,
Промчались годы—он увял!
И обманули наслажденья!
Ho пробудился сердца глас;
Поет он песнь воспоминанью
И вдохновение под час
Велит затихнуть в нем страданью.
Плывет из облака луна;
И замка смотрит из окна
Толь юная его подруга,
Но не его она супруга!
Корыстолюбьем вручена
За золото любви притворной;
И день и ночь осуждена
Оплакивать свой плен позорной.
Она внимает глас певца;
Но строгий долг ей воспрещает
Уже невинный дар венца:
Певец, как призрак, убегаеть….
Переменился чудный сон.
Опять является мне он;
Не юношей, но возмужалым;
Издавна странником усталым
Скитается в стране чужой
Утрат с жестокою мечтой.
Во всех семействах гость минутный,
Задумчивый средь них пришлец,
Зрит сострадание сердец,
Но ни покров от бед приютный;
И бродить из страны в страну,
Или вверяется пучинам;
Несется влажныхь гор к вершинам,
Иль бездны алчной в глубину.
Чуть теплится в нем пламень страсти
Он к нежным чувствам охладел;
Внимали все, как прежде пел,
Никто не внемлет песнь напасти,
Сражаеть слух нестройный звук,
Отзыв души осиротелой,
И повестью сердечных мук
Скучает света круг веселой….
Переменился чудный сон.
В чертогь роскошный пренесен,
Я зрел слиянье вкуса с златом;
И вновь явилась мне она,
Малютками окружена!
Разсыпясь на ковре богатом
Шумящимь роем перед ней,
Они с безпечностью играли;
Но тусклый взор ея очей
Своей игрой не оживляли.
Вотще супруг, холодный к ней,
Стал попечительней, нежней,
В нем будто тень любви родилась:
Она с ним сердцемь не делилась.
Вотще спешит веселья в храм;
Печаль по всем ея чертам
Запечатлела след глубокий,
И часто, с поприща утех,
Где царствовал нескромный смех,
Укроясь, слезь лила потоки!
О чем? не ведала; но сны
Протекшаго являлись смутно;
Как средь коварной глубины
Исчез венок, польстив минутно,
Тому, кто был впервые мил,
И вот их жребий разлучил!
Венка свершилось прорицанье,
Красавицы удел—страданье!
Переменился чудный сон.
Явилась дебрь—со всех сторон
Пустыни знойная равнина,
Страдалец тот же мне предстал,
И та же на челе кручина;
Но он спокойный сердцем стал.
Не жжет его ни солнца пламень,
Hе устрашает хлад ночной;
Безчувствен, как гранитный камень,
Среди окрестности немой.
Он весь в желаньях истощился,
Обнявшись сь призраком любви,
И хлад убийственный струился
В медлительной его крови;
И сердце пламенем напрасным
Изпепелило жизнь свою,
С улыбкою и взором ясным.
Стоял он бездны на краю….
В воображеньи одичалом
Повсюду видел он хаос,
Но в сердце, к радостям увялом,
Стихийных не страшился гроз.
Узрев мирь новый, чрезвычайный,
Незримых жителей небес
Он умолял потоком слез,
Чтоб бед источник обычайный
Навеки стер любви закон,
И ждал с благоговеньем он
Судеб непостижимым тайны….
Здесь кончился мой чудный сон.
Дмитрий Глебов.

Василий Андреевич Жуковский

Вождю победителей

О вождь Славян, дерзнут ли робки струны
Тебе хвалу в сей славный час бряцать?
Везде гремят отмщения перуны,
И мчится враг, стыдом покрытый, вспять,
И с Россом мир тебе рукоплескает!..
Кто пенью струн средь плесков сих внимает?
Но как молчать? Я сердцем Славянин!
Я зрел, как ты, впреди своих дружин,
В кругу вождей, сопутствуем громами,
Как Божий гнев, шел грозно за врагами.
Со всех сторон дымились небеса;
Окрест земля от громов колебалась...
Сколь мысль моя тогда воспламенялась!
Сколь дивная являлась мне краса!
О старец-вождь! я мнил, что над тобою
Тогда сам Рок невидимый летел;
Что был сокрыт вселенныя предел
В твоей главе, венчанной сединою.

Закон судьбы для нас неизясним.
Надменный сей не ею ль был храним?
Вотще пески ливийские пылали —
Он путь открыл среди песчаных волн;
Вотще враги пучину осаждали —
Его промчал безвредно легкий челн;
Ступил на брег — в руке его корона;
Уж хищный взор с похищенного трона
Вселенную в неволю оковал;
Уж он царей-рабов своих созвал...
И восстают могущие тевтоны,
Достойные Арминия сыны;
Неаполь, Рим сбирают легионы;
Богемец, венгр, саксон ополчены;
И стали в строй изменники сарматы;
Им нет числа; дружины их крылаты;
И норд и юг поток сей наводнил!
Вождю вослед, а вождь их за звездою,
Идут, летят — уж все под их стопою,
Уж Росс главу под низкий мир склонил...
О замыслы! о неба суд ужасный!
О хищный враг!.. и труд толиких лет,
И трупами устланный путь побед,
И мощь, и злость, и козни — все напрасно!
Здесь грозная Судьба его ждала;
Она успех на то ему дала,
Чтоб старец наш славней его низринул.
Хвала, наш вождь! Едва дружины двинул —
Уж хищных рать стремглав бежит назад;
Их гонит страх; за ними мчится глад;
И щит и меч бросают с знаменами;
Везде пути покрыты их костями;
Их волны жрут; их губит огнь и хлад;
Вотще свой взор подемлют ко спасенью...
Не узрят их отечески поля!
Обречены в добычу истребленью,
И будет гроб им русская земля!
И скрылася, наш старец, пред тобою
Сия звезда, сей грозный вождь к бедам;
Посол Судьбы, явился ты полкам —
И пред твоей священной сединою
Безумная гордыня пала в прах.
Лети, неси за ними смерть и страх;
Еще удар — и всей земле свобода,
И нет следов великого народа!
О, сколь тебе завидный жребий дан!
Еще вдали трепещет оттоман —
А ты уж здесь; уж родины спаситель;
Уже погнал, как гений-истребитель,
Кичливые разбойников орды;
И ряд побед — полков твоих следы;
И самый враг, неволею гнетомый,
Твоих орлов благословляет громы:
Ты жизнь ему победами даришь...
Когда ж, свершив погибельное мщенье,
Свои полки отчизне возвратишь,
Сколь славное тебе успокоенье!..
Уже в мечтах я вижу твой возврат:
Перед тобой венцы, трофеи брани;
Во сретенье бегут и стар и млад;
К тебе их взор; к тебе подемлют длани;
„Вот он! вот он! сей грозный вождь, наш щит;
Сколь величав грядущий пред полками!
Усейте путь спасителя цветами!
Да каждый храм мольбой о нем гремит!
Да слышит он везде благословенье!“
Когда ж, сложив с главы своей шелом
И меч с бедра, ты возвратишься в дом,
Да вкусишь там покоя наслажденье
Пред славными трофеями побед —
Сколь будет ток твоих преклонных лет
В сей тишине величествен и ясен!
О, дней благих закат всегда прекрасен!
С веселием водя окрест свой взор,
Ты будешь зреть ликующие нивы,
И скачущи стада по скатам гор,
И хижины оратая счастливы,
И скажешь: мной дана им тишина.
И старец, в гроб ступивший уж ногою,
Тебя в семье воспомянув с мольбою,
В семействе скажет: „Им сбережена
Мне мирная в отечестве могила“,
И скажет мать, любуясь на детей:
„Его рука мне милых сохранила“,
На пиршествах, в спокойствии семей,
Пред алтарем, в обители царей,
Везде, о вождь, тебе благословенье.
Тебя предаст потомству песнопенье.

Петр Андреевич Вяземский

Байрон

Если я мог бы дать тело и выход из груди
своей тому, что наиболее во мне, если я мог бы
извергнуть мысли свои на выражение и, таким
образом, душу, сердце, ум, страсти, чувство
слабое или мощное, все, что я хотел бы некогда
искать, и все, что ищу, ношу, знаю, чувствую и
выдыхаю, еще бросить в одно слово, и будь это
одно слово перун, то я высказал бы его; но,
как оно, теперь живу и умираю, не расслушанный,
с мыслью совершенно безголосною, влагая ее
как меч в ножны…
«Чайльд Гарольд».
Песнь 3, строфа XCVИИ
Поэзия! Твое святилище природа!
Как древний Промефей с безоблачного свода
Похитил луч живой предвечного огня,
Так ты свой черпай огнь из тайных недр ея.
Природу заменить вотще труда усилья;
Наука водит нас, она дает нам крылья
И чадам избранным указывает след
В безвестный для толпы и чудотворный свет.
Счастлив поэт, когда он внял из колыбели
Ее таинственный призыв к заветной цели.
Счастлив, кто с первых дней приял, как лучший дар.
Волненье, смелый пыл, неутолимый жар;
Кто, детских игр беглец, обятый дикой думой,
Любил паденью вод внимать с скалы угрюмой,
Прокладывал следы в заглохшие леса,
Взор вопрошающий вперял на небеса
И, тайною тоской и тайной негой полный,
Любил скалы, леса, и облака, и волны.
В младенческих глазах горит души рассвет,
И мысли на челе прорезан ранний след,
И, чувствам чуждая, душа, еще младая,
Живет в предчувствии, грядущим обладая.
Счастлив он, сын небес, наследник высших благ!
Поведает ему о чуде каждый шаг.
Раскрыта перед ним природы дивной книга;
Воспитанник ее, он чужд земного ига;
Пред ним отверстый мир: он мира властелин!
Чем дале от людей, тем мене он один.
Везде он слышит глас, душе его знакомый:
О страшных таинствах ей возвещают громы,
Ей водопад ревет, ласкается ручей,
Ей шепчет ветерок и стонет соловей.
Но не молчит и он: певец, в пылу свободы,
Поэзию души с поэзией природы,
С гармонией земли гармонию небес
Сливает песнями он в звучный строй чудес,
И стих его тогда, как пламень окрыленный,
Взрывает юный дух, еще не пробужденный,
В нем зажигая жар возвышенных надежд;
Иль, как Перуна глас, казнит слепых невежд,
В которых, под ярмом презрительных желаний,
Ум без грядущего и сердце без преданий.
Таков, о Байрон, глас поэзии твоей!
Отважный исполин, Колумб новейших дней,
Как он предугадал мир юный, первобытный,
Так ты, снедаемый тоскою ненасытной
И презря рубежи боязненной толпы,
В полете смелом сшиб Иракловы столпы:
Их нет для гения в полете непреклонном!
Пусть их лобзает чернь в порабощенье сонном,
Но он, вдали прозрев заповедную грань,
Насильства памятник и суеверья дань,
Он жадно чрез нее стремится в бесконечность!
Стихия высших дум — простор небес и вечность.
Так, Байрон, так и ты, за грань перескочив
И душу в пламенной стихии закалив,
Забыл и дольный мир, и суд надменной черни;
Стезей высоких благ и благодатных терний
Достиг ты таинства, ты мыслью их проник,
И чудно осветил ты ими свой язык.
Как страшно-сладостно в наречье, сердцу новом,
Нас пробуждаешь ты молниеносным словом
И мыслью, как стрелой Перунного огня,
Вдруг освещаешь ночь души и бытия!
Так вспыхнуть из тебя оно было готово —
На языке земном несбыточное слово,
То слово, где б вся жизнь, вся повесть благ и мук
Сосредоточились в единый полный звук;
То слово, где б слились, как в верный отголосок,
И жизни зрелый плод, и жизни недоносок,
Весь пыл надежд, страстей, желаний, знойных дум,
Что создали мечты и ниспровергнул ум,
Что намекает жизнь и недоскажет время,
То слово — тайное и роковое бремя,
Которое тебя тревожило и жгло,
Которым грудь твоя, как Зевсово чело,
Когда им овладел недуг необычайный,
Тягчилась под ярмом неразрешенной тайны!
И если персти сын, как баснословный бог,
Ту думу кровную осуществить не мог,
Утешься: из среды души твоей глубокой
Нам слышалась она, как гул грозы далекой,
Не грянувшей еще над нашею главой,
Но нам вещающей о тайне страшной той,
Пред коей гордый ум немеет боязливо,
Которую весь мир хранит красноречиво!
Мысль всемогуща в нас, но тот, кто мыслит, слаб;
Мысль независима, но времени он раб.
Как искра вечности, как пламень беспредельный,
С небес запавшая она в сосуд скудельный,
Иль гаснет без вести, или сожжет сосуд.
О Байрон! Над тобой свершился грозный суд!
И, лучших благ земли и поздних дней достойный,
Увы! не выдержал ты пыла мысли знойной,
Мучительно тебя снедавшей с юных пор.
И гроб, твой ранний гроб, как Фениксов костер,
Благоухающий и жертвой упраздненный,
Бессмертья светлого алтарь немой и тленный,
Свидетельствует нам весь подвиг бытия.
Гроб, сей Ираклов столп, один был грань твоя, —
И жизнь твоя гласит, разбившись на могиле:
Чем смертный может быть и чем он быть не в силе.

Константин Николаевич Батюшков

На развалинах замка в Швеции

Уже светило дня на западе горит
И тихо погрузилось в волны!..
Задумчиво луна сквозь тонкий пар глядит
На хляби и брега безмолвны.
И все в глубоком сне поморие кругом.
Лишь изредка рыбарь к товарищам взывает
Лишь эхо глас его протяжно повторяет
В безмолвии ночном.

Я здесь, на сих скалах, висящих над водой
В священном сумраке дубравы
Задумчиво брожу и вижу пред собой
Следы протекших лет и славы:
Обломки, грозный вал, поросший злаком ров
Столбы и ветхий мост с чугунными цепями.
Твердыни мшистые с гранитными зубцами
И длинный ряд гробов.

Все тихо: мертвый сон в обители глухой.
Но здесь живет воспоминанье:
И путник, опершись на камень гробовой
Вкушает сладкое мечтанье.
Там, там, где вьется плющ по лестнице крутой
И ветр колышет стебль иссохшия полыни,
Где месяц осребрил угрюмые твердыни
Над спящею водой, —

Там воин некогда, Одена храбрый внук,
В боях приморских поседелый,
Готовил сына в брань и стрел пернатых пук,
Броню заветну, меч тяжелый
Он юноше вручил израненной рукой,
И громко восклицал, подяв дрожащи длани:
«Тебе он обречен, о, бог, властитель брани,
Всегда и всюду твой!

А ты, мой сын, клянись мечом своих отцов
И Гелы клятвою кровавой
На западных струях быть ужасом врагов
Иль пасть, как предки пали, с славой!»
И пылкий юноша меч прадедов лобзал
И к персям прижимал родительские длани,
И в радости, как конь, при звуке новой брани,
Кипел и трепетал.

Война, война врагам отеческой земли! —
Суда на утро восшумели.
Запенились моря, и быстры корабли
На крыльях бури полетели!
В долинах Нейстрии раздался браней гром,
Туманный Альбион из края в край пылает,
И Гела день и ночь в Валкалу провождает
Погибших бледный сонм.

Ах, юноша! спеши к отеческим брегам,
Назад лети с добычей бранной;
Уж веет кроткий ветр во след твоим судам,
Герой, победою избранной!
Уж Скальды пиршество готовят на холмах,
Уж дубы в пламени, в сосудах мед сверкает,
И вестник радости отцам провозглашает
Победы на морях.

Здесь, в мирной пристани, с денницей золотой
Тебя невеста ожидает,
К тебе, о, юноша, слезами и мольбой,
Богов на милость преклоняет…
Но вот в тумане там, как стая лебедей,
Белеют корабли, несомые волнами;
О, вей, попутный ветр, вей тихими устами
В ветрила кораблей!

Суда у берегов, на них уже герой
С добычей жен иноплеменных;
К нему спешит отец с невестою младой
И лики Скальдов вдохновенных.
Красавица стоит, безмолвствуя, в слезах,
Едва на жениха взглянуть украдкой смеет,
Потупя ясный взор, краснеет и бледнеет,
Как месяц в небесах…

И там, где камней ряд, седым одетый мхом,
Помост обрушенный являет,
Повременно сова в безмолвии ночном
Пустыню криком оглашает, —
Там чаши радости стучали по столам,
Там храбрые кругом с друзьями ликовали,
Там Скальды пели брань, и персты их летали
По пламенным струнам.

Там пели звук мечей и свист пернатых стрел,
И треск щитов, и гром ударов,
Кипящу брань среди опустошенных сел
И грады в зареве пожаров;
Там старцы жадный слух склоняли к песни сей
Сосуды полные в десницах их дрожали,
И гордые сердца с восторгом вспоминали
О славе юных дней.

Но все покрыто здесь угрюмой ночи мглой,
Все время в прах преобратило!
Где прежде Скальд гремел на арфе золотой,
Там ветер свищет лишь уныло!
Где храбрый ликовал с дружиною своей,
Где жертвовал вином отцу и богу брани,
Там дремлют притаясь две трепетные лани
До утренних лучей.

Где ж вы, о, сильные, вы Галлов бич и страх
Земель полнощных исполины,
Роальда спутники, на бренных челноках
Протекши дальные пучины?
Где вы, отважные толпы богатырей,
Вы, дикие сыны и брани и свободы,
Возникшие в снегах, средь ужасов природы
Средь копий, средь мечей?

Погибли сильные! Но странник в сих местах
Не тщетно камни вопрошает
И руны тайные, останки на скалах
Угрюмой древности, читает.
Оратай ближних сел, склонясь на посох свой
Гласит ему: «Смотри, о, сын иноплеменный.
Здесь тлеют праотцев останки драгоценны:
Почти их гроб святой!»

Фридрих Шиллер

Боги Греции

Как еще вы правили вселенной
И, забав на легких помочах,
Свой народ водили вожделенный,
Чада сказок в творческих ночах, —
Ах, пока служили вам открыто,
Был и смысл иной у бытия,
Как венчали храм твой, Афродита,
Лик твой, Аматузия!

Как еще покров свой вдохновенье
Налагало правде на чело,
Жизнь полней текла чрез все творенье;
Что и жить не может, все жило.
Целый мир возвышен был убором,
Чтоб прилгать к груди любой предмет,
Открывало посвященным взорам
Все богов заветный след.

Где теперь, как нам твердят сторицей,
Пышет шар, вращаясь без души,
Правил там златою колесницей
Гелиос в торжественной тиши.
Здесь на высях жили ореады.
Без дриад ни рощи, ни лесов,
И из урны радостной наяды
Пена прядала ручьев.

Этот лавр стыдливость девы прячет,
Дочь Тантала в камне там молчит,
В тростнике вот здесь Сиринкса плачет,
Филомела в роще той грустит.
В тот поток как много слез, Церера,
Ты о Персефоне пролила,
А с того холма вотще Цитера
Друга нежного звала.

К порожденным от Девкалиоиа
Нисходил весь сонм небесный сам:
Посох взяв, пришел твой сын, Латона,
К Пирриным прекрасным дочерям.
Между смертным, богом и героем
Сам Эрот союзы закреплял,
Смертный рядом с богом и героем
В Аматунте умолял.

Строгий чин с печальным воздержаньем
Были чужды жертвенному дню,
Счастье было общим достояньем,
И счастливец к вам вступал в родню.
Было лишь прекрасное священно,
Наслажденья не стыдился бог,
Коль улыбку скромную камены
Иль хариты вызвать мог.

Светлый храм не ведал стен несносных,
В славу вам герой искал меты
На Истмийских играх венценосных,
И гремели колесниц четы.
Хороводы в пляске безупречной
Вкруг вились уборных алтарей,
На висках у вас венок цветочный,
Под венцами шелк кудрей.

Тирсоносцев радостных "эвое"
Там, где тигров пышно запрягли,
Возвещало о младом герое,
И сатир, и фавн, шатаясь, шли.
Пред царем неистово менады
Прославлять летят его вино,
И зовут его живые взгляды,
Осушать у кружки дно.

Не костяк ужасный, в час томлений
Подступал к одру, а уносил
Поцелуй, последний вздох, и гений,
Наклоняя, факел свой гасил.
Даже в Орке судией правдивым
Восседал с весами смертной внук;
Внес Фракиец песнью сиротливой
До Иринний грустный звук.

В Елисей, к ликующему кругу
Тень слетала землю помянуть,
Обретала верность вновь подругу,
И возница находил свой путь.
Для Линоса лира вновь отрада,
Пред Алцестой дорогой Адмет,
Узнает Орест опять Пилада,
Стрелы друга Филоктет.

Ждал борец высокого удела
На тяжелом доблестном пути;
Совершитель дел великих смело
До богов высоких мог дойти.
Сами Боги, преклонясь, смолкают
Пред зовущим к жизни мертвецов,
И над кормчим светочи мерцают
Олимпийских близнецов.

Светлый мир, о где ты? Как чудесен
Был природы радостный расцвет.
Ах, в стране одной волшебных песен
Не утрачен сказочный твой след.
Загрустя, повымерли долины,
Взор нигде не встретит божества.
Ах! от той живительной картины
Только тень видна едва.

Всех цветов душистых строй великой
Злым дыханьем севера снесен;
Чтоб один возвысился владыкой,
Мир богов на гибель осужден.
Я ищу по небу, грусти полный,
Но тебя, Селена, нет как нет.
Оглашаю рощи, кличу в волны,
Безответен мой привет.

Без сознанья радость расточая,
Не провидя блеска своего,
Над собой вождя не сознавая,
Не деля восторга моего,
Без любви к виновнику творенья,
Как часы, не оживлен и сир,
Рабски лишь закону тяготенья
Обезбожен — служит мир.

Чтоб плодом назавтра разрешиться,
Рыть могилу нынче суждено,
Сам собой в ущерб и в ширь крутится
Месяц все на то ж веретено.
Праздно в мир искусства скрылись боги,
Бесполезны для вселенной той,
Что, у них не требуя подмоги.
Связь нашла в себе самой.

Да, они укрылись в область сказки,
Унося, туда же за собой,
Все величье, всю красу, все краски,
А у нас остался звук пустой.
И взамен веков и поколений
Им вершины Пинда лишь на часть;
Чтоб бессмертным жить средь песнопений,
Надо в жизни этой пасть.

Сергей Дуров

Смерть сластолюбца

Он юношеских лет еще не пережил,
Но жизни не щадя, не размеряя сил,
Он насладился всем не во-время, чрез меру,
И рано, наконец, во все утратил веру.
Бывало, если он по улице идет,
На тень его одну выходит из ворот
Станица буйная безнравственных вакханок,
Чтоб обольстить его нахальностью приманок —
И он на лоне их, сок юности точа,
Ослабевал душой и таял как свеча.
Его и день и ночь преследовала скука:
Нередко в опере Моцарта или Глюка
Он, опершись рукой, безмысленно зевал.
Он головы своей в тот ключ не погружал,
Откуда черпал нам Шекспир живые волны.
Все радости ему казалися неполны:
Он жизни не умел раскрашивать мечтой.
Желаний не было в груди его больной:
А ум, насмешливый и несогретый чувством,
Смеялся дерзостно над доблестным искусством
И всё великое с презреньем разрушал:
Он покупал любовь, а совесть продавал.
Природа — ясный свод, тенистые овраги,
Шумящие леса, струн лазурной влаги —
И всё, что тешит нас и радует в тиши,
Не трогало его бездейственной души,
В нем сердца не было; любил он равнодушно:
Быть с матерью вдвоем ему казалось скучно.
Не занятый ничем, испытанный во всем,
Заране он скучал своим грядущим днем.
Вот — раз, придя домой, больной и беспокойный,
Тревожимый в душе своею грустью знойной,
Он сел облокотясь, с раздумьем на челе,
Взял тихо пистолет, лежавший на столе,
Коснулся до замка… огонь блеснул из полки…
И череп, как стекло, рассыпался в осколки.
О юноша, ты был ничтожен, глуп и зол,
Не жалко нам тебя. Ты участь приобрел
Достойную себя. Никто, никто на свете
Не вспомнит, не вздохнет о жалком пустоцвете.
Но если плачем мы, то жаль нам мать твою,
У сердца своего вскормившую змею,
Которая тебя любила всею силой,
А ты за колыбель ей заплатил могилой.
Не жалко нам тебя — о нет! но жаль нам ту,
Как ангел чистую, бедняжку-сироту,
К которой ты пришел, сжигаемый развратом
И соблазнил ее приманками и златом.
Она поверила. Склонясь к твоей груди,
Ей снилось счастие и радость впереди.
Но вот теперь она — увы! — упала с неба:
Без крова, без родства, нуждаясь в крошках хлеба
С отчаяньем глядя на пагубную связь,
Она — букет цветов, с окна столкнутых в грязь!
Нет, нет — не будем мы жалеть о легкой тени:
Негодной цифрою ты был для исчислений;
Но жаль нам твоего достойного отца,
Непобедимого в сражениях бойца.
Встревожа тень его своей преступной тенью,
Ты имя славное его обрек презренью.
Не жалко нам тебя, но жаль твоих друзей,
Жаль старого слугу и жалко тех людей,
Чью участь злобный рок сковал с твоей судьбою,
Кто должен был итти с тобой одной стезею,
Жаль пса, лизавшего следы преступных ног,
Который за любовь любви найти не мог.
А ты, презренный червь, а ты, бедняк богатый,
Довольствуйся своей заслуженною платой.
Слагая жизнь с себя, ты думал, может быть,
Своею смертию кого-нибудь смутить —
Но нет! на пиршестве светильник не потухнул,
Без всякого следа ты камнем в бездну рухнул.
Наш век имеет мысль — и он стремится к ней,
Как к цели истинной. Ты смертию своей
Не уничтожил чувств, нам свыше вдохновенных,
Не совратил толпы с путей определенных:
Ты пал — и об тебе не думают теперь,
Без шума за тобой судьба закрыла дверь.
Ты пал — но что нашел, свершивши преступленье?
Распутный — ранний гроб, а суетный — забвенье.
Конечно, эта смерть для общества чужда:
Он свету не принес ни пользы, ни вреда —
И мы без горести, без страха и волненья
Глядим на падшего, достойного паденья.
Но если, иногда, подумаешь о том,
Что жизнь слабеет в нас заметно с каждым днем,
Когда встречаем мы, что юноша живой,
Какой-нибудь Робер, с талантом и душой
Едва посеявший великой жатвы семя,
Слагает жизнь с себя, как тягостное бремя;
Когда историк Рабб, точа на раны яд,
С улыбкой навсегда смежает тусклый взгляд;
Когда ученый Грос, почти уже отживший,
До корня общество и нравы изучивший,
Как лань, испуганный внезапным лаем псов,
Кидается в реку от зависти врагов;
Когда тлетворный вихрь открытого злодейства,
Отъемлет каждый день сочленов у семейства:
У сына мать его, у дочери отца,
У плачущих сестер их брата-первенца,
Когда старик седой, ценивший жизни сладость,
Насильной смертию свою позорит старость;
Когда мы, наконец, посмотрим на детей,
Созревших до поры за книгою своей,
Мечтавших о любви, свободе и искусствах, —
И после ошибясь в своих заветных чувствах
И к истине нагой упав лицом к лицу,
На смерть стремящихся, как к брачному венцу, —
Тогда невольно в грудь сомненье проникает:
Смиренный — молится, а мудрый — размышляет:
Не слишком скоро ли вперед шагнули мы?
Куда влечет нас век? к чему ведут умы?
Какие движут нас сокрытые пружины?
Чем излечиться нам? И где всему причины?
Быть может, что в душе, безвременно, у нас
Высокой истины святой огонь погас,
Что слишком на себя надеемся мы много,
……………………….
……………………….
……………………….
……………………….
……………………….
Не время ль пожалеть о тех счастливых днях,
Когда мы видели учителей в отцах
И набожно несли свое ярмо земное,
Раскрыв перед собой Евангелье святое;
Для ока. смертного — таинственная тьма!
Неразрешимые вопросы для ума!
Как часто, иногда, от них, во время ночи,
Поэт не может свесть задумчивые очи,
И, преданный мечтам и мыслям роковым,
Один — блуждает он по улицам пустым,
Встречая изредка, кой-где, у переходов
Вернувшихся домой, с прогулки, пешеходов.

Алексей Толстой

Слепой

1

Князь выехал рано средь гридней своих
В сыр-бор полеванья изведать;
Гонял он и вепрей, и туров гнедых,
Но время доспело, звон рога утих,
Пора отдыхать и обедать.

2

В логу они свежем под дубом сидят
И брашна примаются рушать;
И князь говорит: «Мне отрадно звучат
Ковши и братины, но песню бы рад
Я в зелени этой послушать!»

3

И отрок озвался: «За речкою там
Убогий мне песенник ведом;
Он слеп, но горазд ударять по струнам»;
И князь говорит: «Отыщи его нам,
Пусть тешит он нас за обедом!»

4

Ловцы отдохнули, братины допив,
Сидеть им без дела не любо,
Поехали дале, про песню забыв, —
Гусляр между тем на княжой на призыв
Бредёт ко знакомому дубу.

5

Он щупает посохом корни дерев,
Плетётся один чрез дубраву,
Но в сердце звучит вдохновенный напев,
И дум благодатных уж зреет посев,
Слагается песня на славу.

6

Пришёл он на место: лишь дятел стучит,
Лишь в листьях стрекочет сорока —
Но в сторону ту, где, не видя, он мнит,
Что с гриднями князь в ожиданье сидит,
Старик поклонился глубоко:

7

«Хвала тебе, княже, за ласку твою,
Бояре и гридни, хвала вам!
Начать песнопенье готов я стою —
О чём же я, старый и бедный, спою
Пред сонмищем сим величавым?

8

Что в вещем сказалося сердце моём,
То выразить речью возьмусь ли?»
Пождал — и, не слыша ни слова кругом,
Садится на кочку, поросшую мхом,
Персты возлагает на гусли.

9

И струн переливы в лесу потекли,
И песня в глуши зазвучала…
Все мира явленья вблизи и вдали:
И синее море, и роскошь земли,
И цветных камений начала,

10

Что в недрах подземия блеск свой таят,
И чудища в море глубоком,
И в тёмном бору заколдованный клад,
И витязей бой, и сверкание лат —
Всё видит духовным он оком.

11

И подвиги славит минувших он дней,
И всё, что достойно, венчает:
И доблесть народов, и правду князей —
И милость могучих он в песне своей
На малых людей призывает.

12

Привет полонённому шлёт он рабу,
Укор градоимцам суровым,
Насилье ж над слабым, с гордыней на лбу,
К позорному он пригвождает столбу
Грозящим пророческим словом.

13

Обильно растёт его мысли зерно,
Как в поле ячмень золотистый;
Проснулось, что в сердце дремало давно —
Что было от лет и от скорбей темно,
Воскресло прекрасно и чисто.

14

И лик озарён его тем же огнём,
Как в годы борьбы и надежды,
Явилася власть на челе поднятом,
И кажутся царской хламидой на нём
Лохмотья раздранной одежды.

15

Не пелось ему ещё так никогда,
В таком расцветанье богатом
Ещё не сплеталася дум череда —
Но вот уж вечерняя в небе звезда
Зажглася над алым закатом.

16

К исходу торжественный клонится лад,
И к небу незрящие взоры
Возвёл он, и, духом могучим объят,
Он песнь завершил — под перстами звучат
Последние струн переборы.

17

Но мёртвою он тишиной окружён,
Безмолвье пустынного лога
Порой прерывает лишь горлицы стон,
Да слышны сквозь гуслей смолкающий звон
Призывы далёкого рога.

18

На диво ему, что собранье молчит,
Поник головою он думной —
И вот закачалися ветви ракит,
И тихо дубрава ему говорит:
«Ты гой еси, дед неразумный!

19

Сидишь одинок ты, обманутый дед,
На месте ты пел опустелом!
Допиты братины, окончен обед,
Под дубом души человеческой нет,
Разъехались гости за делом!

20

Они средь моей, средь зелёной красы
Порскают, свой лов продолжая;
Ты слышишь, как, в след утыкая носы,
По зверю вдали заливаются псы,
Как трубит охота княжая!

21

Ко сбору ты, старый, прийти опоздал,
Ждать некогда было боярам,
Ты песней награды себе не стяжал,
Ничьих за неё не услышишь похвал,
Трудился, убогий, ты даром!»

22

«Ты гой еси, гой ты, дубравушка-мать,
Сдаётся, ты правду сказала!
Я пел одинок, но тужить и роптать
Мне, старому, было б грешно и нестать —
Наград моё сердце не ждало!

23

Воистину, если б очей моих ночь
Безлюдья от них и не скрыла,
Я песни б не мог и тогда перемочь,
Не мог от себя отогнать бы я прочь,
Что душу мою охватило!

24

Пусть по следу псы, заливаясь, бегут,
Пусть ловлею князь удоволен!
Убогому петь не тяжёлый был труд,
А песня ему не в хвалу и не в суд,
Зане он над нею не волен!

25

Она, как река в половодье, сильна,
Как росная ночь, благотворна,
Тепла, как душистая в мае весна,
Как солнце приветна, как буря грозна,
Как лютая смерть необорна!

26

Охваченный ею не может молчать,
Он раб ему чуждого духа,
Вожглась ему в грудь вдохновенья печать,
Неволей иль волей он должен вещать,
Что слышит подвластное ухо!

27

Не ведает горный источник, когда
Потоком он в степи стремится,
И бьёт и кипит его, пенясь, вода,
Придут ли к нему пастухи и стада
Струями его освежиться!

28

Я мнил: эти гусли для князя звучат,
Но песня, по мере как пелась,
Невидимо свой расширяла охват,
И вольный лился без различия лад
Для всех, кому слушать хотелось!

29

И кто меня слушал, привет мой тому!
Земле-государыне слава!
Ручью, что ко слову журчал моему!
Вам, звёздам, мерцавшим сквозь синюю тьму!
Тебе, мать сырая дубрава!

30

И тем, кто не слушал, мой также привет!
Дай Бог полевать им не даром!
Дай князю без горя прожить много лет,
Простому народу без нужды и бед,
Без скорби великим боярам!»

Адам Мицкевич

Бедуин

Как резвый челн по зыби голубой
Скользит, от берега роднаго убегая,
И лебедем несется над волной,
Трепещущим веслом морскую грудь лаская, —
Так бедуин из гор с конем своим летит
В пустынную, безбрежную свободу,
И конская нога в волнах песка шипит,
Как сталь каленая, опущенная в воду.
Уже плывет мой конь среди пучин сухих
И грудью, как дельфин, разрезывает их.
Мы все быстрей летим стрелою…
След исчезает за конем…
Все выше, выше…. пыль за мною
Встает клубящимся столбом.
Как туча, черный конь среди степных полян,
Звезда с чела его денницею сияет,
Волнистой гривою играет ураган,
А белых ног полет, как молния, сверкает.
Конь белоногий мой, лети!
Леса и горы, прочь с пути!
Напрасно пальма, зеленея,
Зовет в приют прохладный свой:
Промчался мимо на коне я,
И вот она уже за мной
В глуби оазиса осталася далеко
И, листьями шумя, задумалась глубоко.
Пустыни страж немой, вот диких скал гранит;
С зловещей думою он на меня глядит,
Копыт последние удары повторяя,
И слышится за мной угроза роковая:
«Куда, безумец, полетел!
Там от полдневных жгучих стрел
Не сыщешь в помощь ничего ты,
Тебя не ждут там ни наметы,
Ни пальм зеленая краса,
Один шатер там—небеса,
Одне лишь скалы там сухия,
Да в небе звезды кочевыя….»
Угрозы тщетны!… Ускакал
Я вдаль с двойною быстротою.
Смотрю, а ряд угрюмых скал
Уже вдали, вдали за мною.
Оне назад бегут толпой,
Одна скрываясь за другой.
Вот коршун, обольщен угрозой роковою,
Уверен, что ездок его добычей стал,
И, крылья распустив в погоню, надо мною
Зловещий черный круг он трижды описал
И каркнул: «чую ваши трупы!
И вонь, и всадник, как вы глупы!
Путь ищет здесь ездок шальной,
А вонь травы в сухой пустыне….
Напрасен труд ваш будет ныне:
Кто раз попал сюда, тот мой!
Здесь по пути лишь вихорь бродит,
След унося в песках степей,
А этот луг не для коней:
Лишь острый клюв здесь корм находит,
Одни лишь трупы здесь гниют,
Лишь коршуны кочуют тут….»
Сжав когти черные, злорадно он взглянул,
И взорами впились мы трижды око в око.
Кто ж оробел? Не я, а коршун! И высоко
Взвился, когда майдан я грозно натянул….
Вот он уже за мной далеко в небе реет,
Вот в воздухе повис чуть видимым пятном….
Вон с воробья уж стал…. вон мушкою чернеет —
И утонул совсем в пространстве голубом….
Конь белоногий мой, лети!
Прочь, скалы, коршуны, с пути!
Вон туча в небесах на солнце набежала
И гонится за мной белеющим крылом….
Как я лечу в степи, так в небе голубом
Она лететь кичливо возмечтала.
И вот она повисла надо ивой
С своей угрозой роковой:
«Куда, безумный, он несется!
Там жажда грудь ему спалит,
Там жгучий зной безбрежно льется
И дождь главы не окропит.
Ручей, журча, не орошает
Безплодную пустыню ту,
И росу ветер поглощает,
Хватая жадно на лету….»
Угрозы тщетныя! Лечу я все быстрей!
А туча стелется все ниже надо мною,
С минутой каждою тяжеле и слабей,
И падает в безсильи над скалою.
С презрением назад бросаю гордый взгляд, —
И вот она уже вдали на небосклоне….
Я знаю, что у ней сокрыто в гневном лоне!…
Вот побагровела и, выпустивши яд,
Вся желчью зависти облившись, обозлилась
И, почернев, как труп, с стыдом в горах укрылась….
Конь белоногий мой, лети!
Прочь, тучи, коршуны, с пути!
Теперь вокруг обвел я взором:
Лишь степь и небо без конца
Безбрежным стелются простором.
И нет за мной уже гонца!
Природу чары сна обемлют,
Здесь ни следа стопы людской,
Стихии безмятежно дремлют,
Как звери в тишине лесной,
Что не боятся человека,
Его не видевши от века.
Но, Боже! Я в песках безжизненной страны
Не первый!… Вон вдали толпа людей мелькает….
В засаде ли сидит, добычи ль ожидает?
И кони, и они—все страшной белизны!…
Я мчусь на них—стоят…. кричу им—нет ответа,
И в каждом узнаю изсохшаго скелета!…
Верблюдов остовы с костями седоков….
То—старый караван, из глубины песков
Разрытый вихрями, в лучах дневнаго света.
И вот, из впадин их глазных,
Из челюстей изсохших их,
Крутясь, песок бежит струею,
Шумя с угрозой предо мною:
«Куда, безумный бедуин!
Там ураган царит один!…»
Прочь! Я вперед лечу стрелою!
Конь белоногий мой, лети!
Скелеты, вихри, прочь с пути!
Вот дикий ураган, могучей силы полн,
Свободный сын степей, пришел и в отдаленьи
Остановил свой бег среди песчаных волн
И дико засвистал, крутясь в недоуменьи:
«Какой из вихрей там, братишка младший мой,
Мои владения так дерзко помирает?
А сам ничтожен так и низко так летает….»
Свирепо зарычал он, топнувши ногой…
И вся Аравия вокруг затрепетала,
Но, увидав, что я не оробел ни мало,
Он хлынул на меня песчаною горой,
Стал, как дракон, меня на части рвать когтями,
Валил могучими крылами,
Дыханьем огненным палил,
В песчаных недрах зарывая,
С земли срывал, об землю бил,
Горами пыли засыпая….
Но я в борьбе не уступал
С его сыпучими волнами,
Песчаный стан четвертовал
И грыз неистово зубами….
Из рук моих хотел он взвиться в небеса,
Да нет!… Не вырвался!…. Напрасныя усилья!
И вот дождем песку со скал он полился
И пал у ног моих, как труп, свернувши крылья….
Как сладко отдохнуть! В звездам возвел я взгляд.
И звезды все блестящими очами
На одного меня с высот небес глядят,
И кроме некого им озарить лучами!
Как вольно дышет грудь, отрадою полна!
В ней нега разлита, всего меня волнуя,
Как будто бы во всей Аравии могу я
Воздушный океан теперь испить до дна!…
Как сладко погрузить в простор безбрежный око
Так далеко и так глубоко!…
И рвется дальше, дальше взор
За безпредельный кругозор!…
Как я раскрыл мои обятия широко!
Как будто небо все до запада с востока
Я обнял…. а мечта парит, легка, светла,
Все выше к небесам, и, словно как пчела,
Что, жало погрузив, все силы изливает,
Так с мыслью и душа в безбрежность улетает!…

Петр Андреевич Вяземский

Родительский дом

Жизнь живущих неверна,
Жизнь отживших неизменна.
Жуковский
Поэзия воспоминаний,
Дороже мне твои дары
И сущих благ и упований,
Угодников одной поры.

Лишь верно то, что изменило,
Чего уж нет и вновь не знать,
На что уж время наложило
Ненарушимую печать.

То, что у нас еще во власти,
Что нам дано в насущный хлеб,
Что тратит жизнь — слепые страсти
И ум, который горд и слеп, —

То наше, как волна в пучине,
Скользящая из жадных рук,
Как непокорный ветр в пустыне,
Как эха бестелесный звук.

В воспоминаниях мы дома,
А в настоящем — мы рабы
Незапной бури, перелома
Желаний, случаев, судьбы.

Одна в убежище безбурном
Нам память мир свой бережет,
Пока детей своих с Сатурном
Сама в безумье не пожрет.

Кто может хладно, равнодушно
На дом родительский взглянуть?
В ком на привет его послушно
Живей не затрепещет грудь!

Влеченьем сердца иль случайно
Увижу стены, темный сад,
Где ненарушимо и тайно
Зарыт минувшей жизни клад, —

Я, как скупец, сурово хладный
К тому, чем пользуется он,
И только к тем богатствам жадный,
На коих тленья мертвый сон,

Я от минуты отрекаюсь,
И, охладев к тому, что есть,
К тому, что было, прилепляюсь,
Чтоб сердца дань ему принесть.

Ковчег минувшего, где ясно
Дни детства мирного прошли
И волны жизни безопасно
Над головой моей текли;

Где я расцвел под отчей сенью
На охранительной груди,
Где тайно созревал к волненью,
Что мне грозило впереди;

Где искры мысли, искры чувства
Впервые вспыхнули во мне
И девы звучного искусства
Мне улыбнулись в тайном сне;

Где я узнал по предисловью
Жизнь сердца, ряд его эпох,
Тоску, зажженную любовью,
Улыбку счастья, скорби вздох,

Все, чем страстей живые краски
Одели после пестротой
Главы загадочной той сказки,
Которой автор — жребий мой.

Дом, юности моей преддверье,
Чем медленней надежд порыв,
Тем детства сердца суеверье
И давней памяти прилив

Меня к тебе уносит чаще;
Чем жизнь скупее на цветы,
Тем умилительней и слаще
Души обратные мечты.

Пусть в сей упра́здненной святыне
Нет сердцу образов живых,
И в отчем доме был бы ныне
Пришелец я в семье чужих;

Но неотемлемый, душевный
Мой целый мир тут погребен.
Волненьем жизни ежедневной
Не тронут он, не возмущен.

Призванью памяти покорный,
Он возникает предо мной
С своей красою благотворной,
С своей лазурною весной,

С дарами на запас богатый,
Которых жизнь не сберегла,
И с тем и теми, коих траты
Душа моя пережила.

Как часто в распре своевольной
С судьбою, жизнью и собой,
Чтоб обуздать раздор крамольный
И ропот немощи слепой,

Покинув света хаос бурный,
Вхожу в сей тихий саркофаг
И мыслью вопрошаю урны,
Где пепел лет, друзей и благ.

Целебной скорбью, грустью нежной
Тогда очистясь, гаснет вдруг
Души то робкой, то мятежной
Обуревающий недуг.

Пробьются умиленья слезы,
Смиряя смутный пыл в груди;
Так в воспаленном небе грозы
Разводят свежие дожди.

Сближая в мыслях с колыбелью
Гробницы ближних и друзей,
Жизнь проясняется пред целью,
Которой не избегнуть ей.

Вчера, сегодня, завтра — звенья
Предвечной цепи бытия,
Которой в тьме недоуменья
Таятся чудные края.

Рожденье, смерть, из урны рока
С неодолимой быстриной,
Как волны одного потока,
Нас уносящие с собой,

Скорбь, радость, буря, ветр попутный
И все, что испытали мы,
И все, чем в нас надеждой смутной
Еще волнуются умы;

Все то, что разнородным свойством,
Враждуя, развлекало нас,
Все равновесия спокойством
Почиет в этот светлый час.

На той стезе, где означаем
Свои неверные следы,
Где улыбаемся, вздыхаем,
Подемлем битвы и труды, —

До нас прошли, до нас сражались
В шуму падений и побед,
До нас невольно увлекались
Порывом дум, страстей и бед.

Одни надежды и сомненья,
Одни задачи бытия,
Которых тайные решенья,
Как недоступные края,

Обетованные мечтанью,
Но запрещенные уму,
Нас манят и во мзду исканью
Ввергают снова в хлад и тьму;

Одни веселья и печали
Нас и которых след остыл
Равно томили и ласкали
Средь колыбелей и могил.

Почтим же мы любовью нежной
До нас свершивших оный путь,
И мысль о них во мгле мятежной
Звездой отрадной нашей будь!

Когда ж придется нам, прохожим,
Доспехи жизни сбросить с плеч,
И посох странника отложим,
И ратоборца тяжкий меч, —

Пусть наша память, светлой тенью
Мерцая на небе живых,
Не будет чуждой поколенью
Грядущих путников земных.

Александр Пушкин

Вадим

Свод неба мраком обложился;
В волнах Варяжских лунный луч,
Сверкая меж вечерних туч,
Столпом неровным отразился.
Качаясь, лебедь на волне
Заснул, и всё кругом почило;
Но вот по темной глубине
Стремится белое ветрило,
И блещет пена при луне;
Летит испуганная птица,
Услыша близкий шум весла.
Чей это парус? Чья десница
Его во мраке напрягла?

Их двое. На весло нагбенный,
Один, смиренный житель волн,
Гребет и к югу правит челн;
Другой, как волхвом пораженный;
Стоит недвижим; на брега
Глаза вперив, не молвит слова,
И через челн его нога
Перешагнуть уже готова.
Плывут…

«Причаливай, старик!
К утесу правь» — и в волны вмиг
Прыгнул пловец нетерпеливый
И берегов уже достиг.
Меж тем, рукой неторопливой
Другой ветрило опустив,
Свой челн к утесу пригоняет,
К подошвам двух союзных ив
Узлом надежным укрепляет,
И входит медленной стопой
На берег дикой и крутой.
Кремень звучит, и пламя вскоре
Далеко осветило море.
Суровый край! Громады скал
На берегу стоят угрюмом;
Об них мятежный бьется вал
И пена плещет; сосны с шумом
Качают старые главы
Над зыбкой пеленой пучины;
Кругом ни цвета, ни травы,
Песок да мох; скалы, стремнины,
Везде хранят клеймо громов
И след потоков истощенных,
И тлеют кости — пир волков
В расселинах окровавленных.
К огню заботливый старик
Простер немеющие руки.
Приметы долголетной муки,
Согбенны кости, тощий лик,
На коем время углубляло
Свои последние следы,
Одежда, обувь — всё являло
В нем дикость, нужду и труды.
Но кто же тот? Блистает младость.
В его лице; как вешний цвет
Прекрасен он; но, мнится, радость
Его не знала с детских лет;
В глазах потупленных кручина;
На нем одежда славянина
И на бедре славянский меч.
Славян вот очи голубые,
Вот их и волосы златые,
Волнами падшие до плеч…
Косматым рубищем одетый,
Огнем живительным согретый,
Старик забылся крепким сном.
Но юноша, на перси руки
Задумчиво сложив крестом,
Сидит с нахмуренным челом…

Уста невнятны шепчут звуки.
Предмет великий, роковой
Немые чувства в нем объемлет,
Он в мыслях видит край иной,
Он тайному призыву внемлет…

Проходит ночь, огонь погас,
Остыл и пепел; вод пучина
Белеет; близок утра час;
Нисходит сон на славянина.

Видал он дальные страны,
По суше, по морю носился,
Во дни былые, дни войны,
На западе, на юге бился,
Деля добычу и труды
С суровым племенем Одена,
И перед ним врагов ряды
Бежали, как морская пена
В час бури к черным берегам.
Внимал он радостным хвалам
И арфам скальдов исступленных,
В жилище сильных пировал
И очи дев иноплеменных
Красою чуждой привлекал.
Но сладкий сон не переносит
Теперь героя в край чужой,
В поля, где мчится бурный бой,
Где меч главы героев косит;
Не видит он знакомых скал
Кириаландии печальной,
Ни Альбиона, где искал
Кровавых сеч и славы дальной;
Ему не снится шум валов;
Он позабыл морские битвы,
И пламя яркое костров,
И трубный звук, и лай ловитвы;
Другие грезы и мечты
Волнуют сердце славянина:
Перед ним славянская дружина;
Он узнает ее щиты,
Он снова простирает руки
Товарищам минувших лет,
Забытым в долги дни разлуки,
Которых уж и в мире нет…
Он видит Новгород великий,
Знакомый терем с давних пор;
Но тын оброс крапивой дикой,
Обвиты окна повиликой,
В траве заглох широкий двор.
Он быстро храмин опустелых
Проходит молчаливый ряд,
Все мертво… нет гостей веселых,
Застольны чаши не гремят.
И вот высокая светлица…
В нем сердце бьется: «Здесь иль нет
Любовь очей, душа девица,
Цветет ли здесь мой милый цвет,
Найду ль ее?» — и с этим словом
Он входит; что же? страшный вид!
В достеле хладной, под покровом
Девица мертвая лежит.
В нем замер дух и взволновался.
Покров приподымает он,
Глядит: она! — и слабый стон
Сквозь тяжкий сон его раздался…
Она… она… ее черты;
На персях рану обнажает.
«Она погибла, — восклицает, —
Кто мог?..» — и слышит голос: «Ты…»

Меж тем привычные заботы
Средь усладительной дремоты
Тревожат душу старика:
Во сне он парус развивает,
Плывет по воле ветерка,
Его тихонько увлекает
К заливу светлая река,
И рыба сонная впадает
В тяжелый невод старика;
Всё тихо: море почивает,
Но туча виснет; дальный гром
Над звучной бездною грохочет,
И вот пучина под челном
Кипит, подъемлется, клокочет;
Напрасно к верным берегам
Несчастный возвратиться хочет,
Челнок трещит и — пополам!
Рыбак идет на дно морское,
И, пробудясь, трепещет он,
Глядит окрест: брега в покое,
На полусветлый небосклон
Восходит утро золотое;
С дерев, с утесистых вершин,
Навстречу радостной денницы,
Щебеча, полетели птицы
И рассвело…— но славянин
Еще на мшистом камне дремлет,
Пылает гневом гордый лик,
И сонный движется язык.
Со стоном камень он объемлет…
Тихонько юношу старик
Ногой толкает осторожной —
И улетает призрак ложный
С его главы, он восстает
И, видя солнечный восход,
Прощаясь, старику седому
Со златом руку подает.
«Чу, — молвил, — к берегу родному
Попутный ветр тебя зовет,
Спеши — теперь тиха пучина,
Ступай, а я — мне путь иной».
Старик с веселою душой
Благословляет славянина:
«Да сохранят тебя Перун,
Родитель бури, царь полнощный,
И Световид, и Ладо мощный;
Будь здрав до гроба, долго юн,
Да встретит юная супруга
Тебя в веселье и слезах,
Да выпьешь мед из чаши друга,
А недруга низринешь в прах».
Потом со скал он к челну сходит
И влажный узел развязал.
Надулся парус, побежал.
Но старец долго глаз не сводит
С крутых прибрежистых вершин,
Венчанных темными лесами,
Куда уж быстрыми шагами
Сокрылся юный славянин.

Василий Андреевич Жуковский

Тургеневу, в ответ на его письмо

Друг, отчего печален голос твой?
Ответствуй, брат! реши мое сомненье!
Иль он твоей судьбы изображенье?
Иль счастие простилось и с тобой?
С стеснением письмо твое читаю;
Увы! на нем уныния печать;
Чего не смел ты ясно мне сказать,
То все, мой друг, я чувством понимаю.
Так! и на твой досталося удел!
Разрушен мир фантазии прелестной;
Ты в наготе, друг милый, жизнь узрел;
Что в бездне сей таилось, все известно —
И для тебя уж здесь обмана нет.
И, испытав, сколь сей изменчив свет,
С пленительным простившись ожиданьем,
На прошлы дни ты обращаешь взгляд
И без надежд живешь воспоминаньем.

О! не бывать минувшему назад!
Сколь весело промчалися те годы,
Когда мы все, товарищи-друзья,
Делили жизнь на лоне у свободы!
Беспечные, мы в чувстве бытия,
Что было, есть и будет, заключали,
Грядущее надеждой украшали —
И радостным оно являлось нам!
Где время то, когда по вечерам
В веселый круг нас музы собирали?
Нет и следов; исчезло все — и сад,
И ветхий дом, где мы в осенний хлад
Святой союз любви торжествовали
И звоном чаш шум ветров заглушали!
Где время то, когда наш милый брат
Был с нами, был всех радостей душою?
Не он ли нас приятной остротою
И нежностью сердечной привлекал?
Не он ли нас тесней соединял?
Сколь был он прост, нескрытен в разговоре!
Как для друзей всю душу обнажал!
Как взор его во глубь сердец вникал!
Высокий дух пылал в сем быстром взоре.
Бывало, он, с отцом рука с рукой,
Входил в наш круг — и радость с ним являлась:
Старик при нем был юноша живой;
Его седин свобода не чуждалась...
О нет! он был милейший нам собрат;
Он отдыхал от жизни между нами,
От сердца дар его был каждый взгляд,
И он друзей не рознил с сыновьями...
Увы! их нет!.. мы ж каждый по тропам
Незнаемым за счастьем полетели,
Нам прошептал какой-то голос: там!
Но что? и где? и кто вожатый к цели?
Вдали сиял пленительный призрак —
Нас тайное к нему стремленье мчало;
Но опыт вдруг накинул покрывало
На нашу даль — и там один лишь мрак!
И верою к грядущему убоги,
Задумчиво глядим с полудороги
На спутников, оставших назади,
На милую Фантазию с мечтами...
Изменница! навек простилась с нами,
А все еще твердит свое: иди!
Куда идти? что ждет нас в отдаленье?
Чему еще на свете веру дать?
И можно ль, друг, желание питать,
Когда для нас столь бедно исполненье?
Мы разными дорогами пошли:
Но что ж, куда они нас привели?
Все к одному, что счастье — заблужденье!
Сравни, сравни себя с самим собой!
Где прежний ты, цветущий, жизни полный?
Бывало, все — и солнце за горой,
И запах лип, и чуть шумящи волны,
И шорох нив, струимых ветерком,
И темный лес, склоненный над ручьем,
И пастыря в долине песнь простая —
Веселием всю душу растворяя,
С прелестною сливалося мечтой:
Вся жизни даль являлась пред тобой;
И ты, восторг предчувствием считая,
В событие надежду обращал.
Природа та ж... но где очарованье?
Ах! с нами, друг, и прежний мир пропал;
Пред опытом умолкло упованье;
Что в оны дни будило радость в нас,
То в нас теперь унылость пробуждает;
Во всем, во всем прискорбный слышен глас,
Что ничего нам жизнь не обещает.
И мы еще, мой друг, во цвете лет!
О, беден, кто себя переживет!
Пред кем сей мир, столь некогда веселый,
Как отчий дом, ужасно опустелый:
Там в старину все жило, все цвело,
Там он играл младенцем в колыбели;
Но время все оттуда унесло,
И с милыми веселья улетели;
Он их зовет... ему ответа нет;
В его глазах развалины унылы;
Один его минувшей жизни след:
Утраченных безмолвные могилы.
Неси ж туда, где наш отец и брат
Спокойным сном в приюте гроба спят,
Венки из роз, вино и ароматы;
Воздвигнем, друг, там памятник простой
Их бытия... и скорбной нашей траты.
Один исчез из области земной
В обятиях веселыя Надежды.
Увы! он зрел лишь юный жизни цвет;
С усилием его смыкались вежды;
Он сетовал, навек теряя свет —
Где милого столь много оставалось —
Что бытие так рано прекращалось.
Но он и в гроб Мечтой сопровожден.
Другой... старик... сколь был он изумлен
Тогда, как смерть, ошибкою ужасной,
Не над его одряхшей головой,
Над юностью обрушилась прекрасной!
Он не роптал; но с тихою тоской
Смотрел на праг покоя и могилы —
Увы! там ждал его сопутник милый;
Он мыслию, безмолвный пред судьбой,
Взывал к Творцу: да пройдет чаша мимо!
Она прошла... и мы в сей край незримой
Летим душой за милыми вослед;
Но к нам от них желанной вести нет;
Лишь тайное живет в нас ожиданье...
Когда ж? когда?.. Друг милый, упованье!
Гробами их рубеж означен тот,
За коим нас свободы гений ждет,
С спокойствием, бесчувствием, забвеньем.
Пришед туда, о друг, с каким презреньем
Мы бросим взор на жизнь, на гнусный свет;
Где милое один минутный цвет;
Где доброму следов ко счастью нет;
Где мнение над совестью властитель;
Где все, мой друг, иль жертва, иль губитель!..
Дай руку, брат! как знать, куда наш путь
Нас приведет, и скоро ль он свершится,
И что еще во мгле судьбы таится —
Но дружба нам звездой отрады будь;
О прочем здесь останемся беспечны;
Нам счастья нет: зато и мы — не вечны.

Владимир Голиков

Письмо

Мой добрый, милый друг! давно уже лежит
На совести моей былое обещанье!…
Но песен прежних нет, и нет очарованья;
И сердце творческим волненьем не дрожит.
Но все-ж, чтоб избежать законнаго упрека,
Пускаюсь я опять в давно забытый путь.

Недавно к вам в Москву я ехал издалека,
Была глухая ночь, но я не мог уснуть.
Под мерный стук колес и грохот монотонный,
Невольно вспоминать я начал о былом,
О чудных летних днях в усадьбе отдаленной,
В саду запущенном, над дремлющим прудом….
Все это было мне так близко и знакомо,
Так чудно прошлым вдруг пахнуло издали,
Как будто в затхлый мрак покинутаго дома
Букет душистых роз нечаянно внесли!…

Я вспомнил, как разбив столичной жизни цепи,
От сумрачных друзей и ветренных подруг,
Я весело бежал в родныя ваши степи,
На ваш смеющийся благоуханный юг!
И он меня гостеприимно встретил
В сиянии своей нетленной красоты…
Как воздух ясен был! как купол неба светел!
Как солнце горячо! как хороши цветы!
Ямщик мой песни пел. А я смотрел мечтая,
Смотрел во все глаза, любуясь новизной
Неведомых картин, и жаворонков стая
Все время в воздухе звенела надо мной…
И эта ширь степей прекрасной мне казалась,
И песня ямщика, и жаворонков хор,
И все кругом цвело, цвело и наряжалось
В весенний, праздничный, пленительный убор!

Но вот конец пути. И вот передо мною
Картина мирная: старинный барский дом,
Большой широкий двор, заросший весь травою,
И сад запущенный над дремлющим прудом,
И церковь и село… И вместо жизни бурной,
Такая лень кругом, такая тишина,
Да аромат цветов, да неба блеск лазурный,
Да солнца яркий свет, да ветерка волна!
И я отдался весь той жизни монотонной,
Без дела, без забот; и сладко было мне
Безпечно отдохнуть душою утомленной,
Жить и почти не жить в дремотном полусне…

Потом явились вы. Мы виделись впервые,
Но сразу встретились, как старые друзья!
И потекли для нас мгновенья дорогия,
Среди густых аллей, под песни соловья.
И с каждым днем сильней сливались мы душою,
И вы мне нравились все больше с каждым днем
Больших глубоких глаз наивной красотою
И полным живости, насмешливом умом.
И я вам нравился. И все переменилось,
Исчез ленивый сон, исчезла тишина,
И жизнь кругом меня запенилась, забилась,
И стала вновь прекрасна и полна!

Как полюбил я вас! Какие дни и ночи
В тени густых аллей мы вместе провели!
Как были близки нам небес далеких очи,
Нам — детям праха, смерти и земли!…

Бывало ночь сияет над землею,
И все блестит в тумане голубом,
И дремлет пруд под ясною луною,
И мы плывем над дремлющим прудом,
И длинный след колеблется за нами,
И серебрясь теряется в тени,
И красными дрожащими столбами
Горят в воде прибрежные огни,
И с весел дождь струится изумрудный,
И старый сад чернеет над прудом…
И странно нам, и сладко нам и чудно
Вдали от всех, в пространстве голубом!..

Как жарок день! Проселочной дорогой,
Среди густых желтеющих хлебов,
Мы едем в степь лощинкою отлогой,
Гоня коней, средь тучи оводов…
И вот она, широкая, как море,
Зеленая, как бархатный ковер!
В ней ястреба гуляют на просторе,
Цветут цветы, ласкающие взор,
В ней ветерок, волною ароматной,
Степной ковыль колышет, как вуаль…
И любо нам, равниной необятной,
Скакать по ней в синеющую даль,
Где тянутся курганы длинной цепью,
Где дремлет все. И вновь поете вы,
И голос ваш разносится над степью
О счастии, о неге, о любви!

Спокойно спят зеленыя аллеи.
Безлунна ночь. Недвижен старый сад.
Лишь вдалеке, как огненные змеи,
Обрывки туч зарницы бороздят.
Прохлады нет. Как в полдень воздух знойный,
С увядших роз роняет лепестки…
Душа полна тревоги безпокойной,
Мучительной надежды и тоски!…
В немом саду сидим мы тихо рядом
И жутко нам, и сладко нам вдвоем,
А запах роз нам дышит чудным ядом,
А ночи тьма нас жжет своим огнем!…
И мы молчим, как дети в старой сказке,
Но взгляд один, один порыв немой,—
И потекут признанья, клятвы, ласки,
Слова любви и неги неземной,
И потекут минуты упоенья…
И пролетев, изчезнут без следа,
И первых ласк волшебныя волненья
Уж не вернутся больше никогда!..

Простите мне мои воспоминанья!
Быть может, грусть пробудят в вас они;
Но, милый друг, полны очарованья
Прошедшаго безоблачные дни!
Мечтать о них и весело и больно,
И хоть любовь почти пережита,
Но мысль о ней живет в душе невольно,
Как сладкая любимая мечта.

Гавриил Романович Державин

Атаману и войску Донскому

Платов! Европе уж известно,
Что сил Донских ты страшный вождь.
Врасплох, как бы колдун, всеместно
Падешь, как снег ты с туч иль дождь.
По черных воронов полету,
По дыму, гулу, мхам, звездам,
По рыску волчью видя мету,
Подходишь к вражьим вдруг носам;
И, зря на туск, на блеск червонца,
По солнцу иль противу солнца
Свой учреждаешь ертаул
И тайный ставишь караул.

В траве идешь — с травою равен;
В лесу — и равен лес с главой;
На конь вскокнешь — конь тих, не нравен,
Но вихрем мчится под тобой. —
По камню ль черну змеем черным
Ползешь ты в ночь — и следу нет. —
По влаге ль белой гусем белым
Плывешь ты в день — лишь струйка след. —
Орлом ли в мгле паришь сгущенной,
Стрелу сечешь ей вслед пущенной
И, брося петли округ шей,
Фазанов удишь, как ершей.

Разил ты Льва, Луне гнул роги,
Ходил противу Солнца в бой;
Медведей, тигров средь берлоги
Могучей задушал рукой:
Почто ж вепря щетиночерна,
Залегшего в лесах средь блат,
С клыков которого кровь, пена
Течет — зловоние и яд, —
От рыла взрыты вкруг могилы,
От взоров пламенны светилы
Край заревом покрыли весь, —
Арканом не схватил поднесь?

Что ж стал? Борза ль коня не стало?
Возьми ковер свой самолет.
Ружейного ль снаряду мало?
Махни ширинкой, лес падет.
Запаса ли не видишь хлебна?
Гложи железны просфиры.
Жупан ли, епанча ль потребна?
Сам невидимкой все бери.
Сапог нет? Ступни самоходны
Надень, перчатки самородны
И дуй на огнь, на мраз, на глад:
Российской силе нет преград.

Бывало, ведь и в прежни годы
Взлетала саранча на Русь,
Многообразные уроды
Грозили ей налогом уз.
Был грех, от свар своих кряхтели,
Теряли янством и главы;
Но лишь на Бога мы воззрели,
От сна вспрянули, будто львы.
Был враг чипчак, — и где чипчаки?
Был недруг лях, — и где те ляхи?
Был сей, был тот, — их нет; а Русь?
Всяк знай, мотай себе на ус.

Да как же это так случалось?
Заботились, как днесь, цари;
Премудро все распоряжалось,
Водили рать богатыри:
При Святославиче Добрыня
Убил дракона в облаках;
Чернец Донского — исполина
Татарского поверг во прах.
Голицын, Шереметев, львовы
Крушили зубы в дни Петровы;
Побед Екатерины лавр:
Чесма, Кагул, Крым, Рымник, Тавр.

Неужто Альпы в мире шашка?
Там молньи Павла видел галл;
На кляче белая рубашка
Не раз его в усы щелкал;
Или теперь у Александра
При войске нету молодца?
С крестом на адска Саламандра
Ужель не сыщется бойца?
Внемли же моему ты гласу:
Усердно помоляся Спасу,
В четыре стороны поклон,
И из ножен булат ты вон!

И с свистом звонким, молодецким
Разбойника сбрось Соловья
С дубов копьем вновь мурзавецким,
И будь у нас второй Илья;
И, заперши в железной клетке,
Как желтоглазого сыча,
Уранга, сфинкса на веревке
Примчи, за плечьми второча.
Иль двадцать молодцов отборных,
Лицом, летами, ростом сходных,
Пошли ты за себя за злым, —
Двадцатый хоть: приедет с ним.

Для лучшей храбрых душ поджоги
Ты расскажи им русску быль;
Что старики, быв в службе строги,
Все невозможности чли в пыль:
Сжигали грады воробьями,
Ходили в лодках по земле,
Топили вражий стан прудами,
Имели пищу в киселе,
Спускались в мрачны подземелья,
Живот считали за безделья;
К отчизне ревностью горя
За веру мерли и царя.

Однако ж, чтоб не быть и жертвой,
Ты меч им кладенец отдай,
Живой водой их спрысни, мертвой
И горы злата обещай;
Черкесенок, грузинок милых,
У коих зарьные уста,
Бровь черна, жил по телу синих
Сквозь виден огнь и красота;
А на грудях, как пух зыбучих,
Лилей кусты и роз пахучих
Манят к себе и старцев длань, —
Ты, словом, все сули им в дань.

Я дочь свою и сам крестову,
Красотку юную, во брак
Отдам тому, кто грудь орлову
На славный сей отважит шаг;
Денисовым и Краснощеким,
Орловым, Иловайским вслед,
По безднам, по горам высоким
В дом отчий лавр кто принесет, —
Девицы, барыни донские,
Вздев платья русские, златые,
Введут его в крестов чертог
И воспоют: велик наш Бог!

Под вечер, утром, на зарянке,
Сей радостный услыша глас,
Живя уединенным в Званке,
Так-сяк взбреду я на Парнас
И песню войску там Донскому,
Тебе на гуслях пробренчу,
Да белому царю, младому,
В венце алмазы расцвечу.
Пусть звук ужасных днешних боев
Сподвижников его героев
Мой повторяет холм и лес,
И гул шумит, как гром небес!

Май 1807

Демьян Бедный

Диво дивное

Ну, вот:
Жил-был мужик Федот —
«Пустой Живот».
Недаром прозвищем таким он прозывался.
Как черный вол, весь век
Трудился человек,
А всё, как голым был, так голым оставался —
Ни на себе, ни на жене!
Нет к счастью, хоть ты что, для мужика подходу.
Нужда крепчала год от году
И наконец совсем Федотушку к стене
Прижала так — хоть с моста в воду.
Ну, хоть живым ложися в гроб!
«Весна-то… Вёдрышко!.. И этаку погоду
Да прогулять?! — стонал несчастный хлебороб,
Руками стиснув жаркий лоб. —
Святитель Миколай! Мать пресвятая дева,
Избави от лихой беды!»
У мужика зерна не то что для посева,
Но горсти не было давно уж для еды.
Затосковал Федот. Здоровье стало хуже.
Но, явно тая с каждым днем,
Мужик, стянув живот ремнем
Потуже,
Решил говеть. Пока говел —
Не ел,
И отговевши,
Сидел не евши.
«Охти, беда! Охти, беда! —
Кряхтел Федот. — Как быть? И жить-то неохота!»
А через день-другой и след простыл Федота:
Ушел неведомо куда!
Федотиха, в слезах от горя и стыда,
Сама себя кляла и всячески ругала,
Что, дескать, мужа проморгала.
А муж,
Сумев уйти тайком от бабы,
Не разбирая вешних луж,
Чрез ямы, рытвины, ухабы,
По пахоти, по целине
Шагал к неведомой стране, —
Ну, если не к стране, то, скажем, так куда-то,
Где люди, мол, живут и сыто и богато,
Где всё, чего ни спросишь, есть,
Где мужику дадут… поесть!
Худой да легкий с голодовки,
Федот шагал без остановки,
Порой почти бежал бегом,
А как опомнился уж к ночи,
Стал протирать в испуге очи:
Дождь, ветер, а кругом… дремучий лес кругом.
Искать — туда, сюда… Ни признаку дороги.
От устали Федот едва волочит ноги;
Уж мысль была присесть на первый же пенек, —
Ан только в поисках пенька он кинул взглядом,
Ни дать ни взять — избушка рядом.
В окне маячит огонек.
Кой-как нащупав дверь, обитую рогожей,
Федот вошел в избу.
«Здорово, землячок! —
Федота встретил так хозяин-старичок. —
Присядь. Устал, поди, пригожий?
Чай, издалёка держишь путь?»
«Из Голодаевки».
«Деревня мне знакома.
Рад гостю. Раздевайсь».
«Мне малость бы соснуть».
«Располагайся, брат, как дома.
А только что я спать не евши не ложусь.
Ты как на этот счет?»
«Я… что ж? Не откажусь!..»
«Добро. Мой руки-то. Водица у окошка».
«Ну, — думает Федот, — хороший хлебосол:
Зовет за стол,
А на столе, гляди, хотя бы хлеба крошка!»
«Умылся? — между тем хлопочет старичок. —
Теперь садись да знай: молчок!»
А сам залопотал: «А ну-тка, Диво, Диво!
Входи в избушку живо,
Секися да рубися,
В горшок само ложися,
Упарься,
Прижарься,
Взрумянься на огне
И подавайся мне!»
В избу, гагакнувши за дверью,
Вбежало Диво — гусь по перью.
Вздул огонечек гусь в золе,
Сам кипятком себя ошпарил,
В огне как следует поджарил
И очутился на столе.
«Ешь! — говорит старик Федоту. —
Люблю попотчевать гостей.
Ешь, наедайся, брат, в охоту, —
Но только, чур, не трожь костей!»
Упрашивать себя мужик наш не заставил:
Съел гуся начисто, лишь косточки оставил.
Встал, отдувался:
«Ф-фу! Ввек так не едал!»
А дед опять залопотал:
«Ну, кости, кости, собирайтесь
И убирайтесь!»
Глядь, уж и нет костей: как был, и жив и цел,
Гусь со стола слетел.
«Эх! — крякнул тут Федот, увидя штуку эту. —
Цены такому гусю нету!»
— «Не покупал, — сказал старик, — не продаю:
Хорошим людям так даю.
Коль Диво нравится, бери себе на счастье!»
— «Да батюшка ж ты мой! Да благодетель мой!»
На радостях, забыв про ночь и про ненастье,
Федот с подарком под полой,
Что было ног, помчал домой.
Примчал.
«Ну что, жена? Здорова?»
И молвить ей не давши слова,
За стол скорее усадил,
Мясцом гусиным угостил
И Диво жить заставил снова.
Вся охмелевши от мясного,
«Ахти!» — раскрыла баба рот,
Глядит, глазам своим не веря.
Смеется радостно Федот:
«Не голодать уж нам теперя!»Поживши на мясном денька примерно два,
И телом и душой Федот совсем воспрянул.
Вот в лес на третий день ушел он по дрова,
А следом поп во двор к Федотихе нагрянул:
«Слыхали!.. Как же!.. Да!.. Пошла везде молва
Про ваше Диво.
Из-за него-де нерадиво
Блюсти ты стала с мужем пост.
Как?! Я… отец ваш… я… молюсь о вас, пекуся,
А вы — скоромиться?!» Тут, увидавши гуся,
Поп цап его за хвост!
Ан руки-то к хвосту и приросли у бати.
«Постой, отец! Постой!
Ведь гусь-то не простой!»
Помещик, глядь, бежит соседний, сам не свой:
«Вцепился в гуся ты некстати:
Хоть у деревни справься всей, —
Гусь этот — из моих гусей!»
«Сей гусь?!»
«Вот — сей!»
«Врешь! По какому это праву?»
Дав сгоряча тут волю нраву,
Помещик наш отца Варнаву
За бороденку — хвать!
Ан рук уже не оторвать.
«Иван Перфильич! Вы — забавник!»
Где ни возьмися, сам исправник:
«Тут дело ясное вполне:
Принадлежит сей гусь казне!»
«Гусями вы еще не брали!..»
«В казну!»
«В казну! кому б вы врали
Другому, только бы не мне!»
Исправник взвыл:
«Нахал! Вы — грубы!
Я — дворянин, прошу понять!» —
И кулаком нахала в зубы.
Ан кулака уж не отнять.
Кричал помещик, поп, исправник — все охрипли,
На крик охотников других несло, несло…
И все один к другому липли.
Гагакал дивный гусь, а жадных душ число
Росло, росло, росло…
Огромный хвост людей за Дивом
Тянулся по горам, пескам, лесам и нивам.
Весна испортилась, ударил вновь мороз,
А страшный хвост у дивной птицы
Всё рос да рос.
И, бают, вот уж он почти что у столицы.
Событья, стало быть, какие у дверей!
Подумать — обольешься потом.
Чем всё б ни кончилось, но только бы скорей!
Федот! Ну, где Федот?.. Всё дело за Федотом!

Василий Андреевич Жуковский

Опустевшая деревня

О родина моя, Обурн благословенный!
Страна, где селянин, трудами утомленный,
Свой тягостный удел обильем услаждал,
Где ранний луч весны приятнее блистал,
Где лето медлило разлукою с полями!
Дубравы тихие с тенистыми главами!
О сени счастия, друзья весны моей, —
Ужель не возвращу блаженства оных дней,
Волшебных, райских дней, когда, судьбой забвенный,
Я миром почитал сей край уединенный!
О сладостный Обурн! как здесь я счастлив был!
Какие прелести во всем я находил!
Как все казалось мне всегда во цвете новом!
Рыбачья хижина с соломенным покровом,
Крылатых мельниц ряд, в кустарнике ручей;
Густой, согбенный дуб с дерновою скамьей,
Любимый старцами, любовникам знакомый;
И церковь на холме, и скромны сельски домы —
Все мой пленяло взор, все дух питало мой!
Когда ж, в досужный час, шумящею толпой
Все жители села под древний вяз стекались,
Какие тьмы утех очам моим являлись!
Веселый хоровод, звучащая свирель,
Сраженья, спорный бег, стрельба в далеку цель,
Проворства чудеса и силы испытанье,
Всеобщий крик и плеск победы в воздаянье,
Отважные скачки, искусство плясунов,
Свобода, резвость, смех, хор песней, гул рогов,
Красавиц робкий вид и тайное волненье,
Старушек бдительных угрюмость, подозренье,
И шутки юношей над бедным пастухом,
Который, весь в пыли, с уродливым лицом,
Стоя в кругу, смешил своею простотою,
И живость стариков за чашей круговою —
Вот прежние твои утехи, мирный край!
Но где они? Где вы, луга, цветущий рай?
Где игры поселян, весельем оживленных?
Где пышность и краса полей одушевленных?
Где счастье? Где любовь? Исчезло все — их нет!..

О родина моя, о сладость прежних лет!
О нивы, о поля, добычи запустенья!
О виды скорбные развалин, разрушенья!
В пустыню обращен природы пышный сад!
На тучных пажитях не вижу резвых стад!
Унылость на холмах! В окрестности молчанье!
Потока быстрый бег, прозрачность и сверканье
Исчезли в густоте болотных диких трав!
Ни тропки, ни следа под сенями дубрав!
Все тихо! все мертво! замолкли песней клики!
Лишь цапли в пустыре пронзительные крики,
Лишь чибиса в глуши печальный, редкий стон,
Лишь тихий вдалеке звонков овечьих звон
Повременно сие молчанье нарушают!
Но где твои сыны, о край утех, блуждают?
Увы! отчуждены от родины своей!
Далеко странствуют! Их путь среди степей!
Их бедственный удел — скитаться без покрова!..

Погибель той стране конечная готова,
Где злато множится и вянет цвет людей!
Презренно счастие вельможей и князей!
Их миг один творит и миг уничтожает!
Но счастье поселян с веками возрастает;
Разрушившись, оно разрушится навек!..

Где дни, о Альбион, где сельский человек,
Под сенью твоего могущества почтенный,
Владелец нив своих, в трудах не угнетенный,
Природы гордый сын, взлелеян простотой,
Богатый здравием и чистою душой,
Убожества не знал, не льстился благ стяжаньем
И был стократ блажен сокровищей незнаньем?
Дни счастия! Их нет! Корыстною рукой
Оратай отчужден от хижины родной!
Где прежде нив моря, блистая, волновались,
Где рощи и холмы стадами оглашались,
Там ныне хищников владычество одно!
Там все под грудами богатств погребено!
Там муками сует безумие страдает!
Там роскошь посреди сокровищ издыхает!
А вы, часы отрад, невинность, тихий сон!
Желанья скромные! надежды без препон!
Златое здравие, трудов благословенье!
Беспечность! мир души! в заботах наслажденье! —
Где вы, прелестные? Где ваш цветущий след?
В какой далекий край направлен ваш полет?
Ах! с вами сельских благ и доблестей не стало!..

О родина моя, где счастье процветало!
Прошли, навек прошли твои златые дни!
Смотрю — лишь пустыри заглохшие одни,
Лишь дичь безмолвную, лишь тундры обретаю,
Лишь ветру в осоке свистящему внимаю,
Скитаюсь по полям — все пусто, все молчит!
К минувшим ли часам душа моя летит?
Ищу ли хижины рыбачьей под рекою
Иль дуба на холме с дерновою скамьею —
Напрасно! Скрылось все! Пустыня предо мной!
И вспоминание сменяется тоской!..

Я в свете странник был, певец уединенный! —
Влача участок бед, Творцом мне уделенный,
Я сладкою себя надеждой обольщал
Там кончить мирно век, где жизни дар принял!
В стране моих отцов, под сенью древ знакомых,
Исторгшись из толпы заботами гнетомых,
Свой тусклый пламенник от траты сохранить
И дни отшествия покоем озлатить!
О гордость!.. Я мечтал, в сих хижинах забвенных,
Слыть чудом посреди оратаев смиренных;
За чарой, у огня, в кругу их толковать
О том, что в долгий век мог слышать и видать!
Так заяц, по полям станицей псов гонимый,
Измученый бежит опять в лесок родимый!
Так мнил я, переждав изгнанничества срок,
Прийти, с остатком дней, в свой отчий уголок!
О, дни преклонные в тени уединенья!
Блажен, кто юных лет заботы и волненья
Венчает в старости беспечной тишиной!..

Евгений Баратынский

Для своего и для чужого

Для своего и для чужого
Незрима Нина; всем одно
Твердит швейцар ее давно:
‘Не принимает, нездорова! ’
Ей нужды нет ни в ком, ни в чем;
Питье и пищу забывая,
В покое дальнем и глухом
Она, недвижная, немая,
Сидит и с места одного
Не сводит взора своего.
Глубокой муки сон печальный!
Но двери пашут, растворясь:
Муж не весьма сентиментальный,
Сморкаясь громко, входит киязь. И вот садится. В размышленье
Сначала молча погружен,
Ногой потряхивает он;
И наконец: ‘С тобой мученье!
Без всякой грусти ты грустишь;
Как погляжу, совсем больна ты;
Ей-ей! с трудом вообразишь,
Как вы причудами богаты!
Опомниться тебе пора.
Сегодня бал у князь Петра:
Забудь фантазии пустые
И от людей не отставай;
Там будут наши молодые,
Арсений с Ольгой. Поезжай. Ну что, поедешь ли? ’- ‘Поеду’, -
Сказала, странно оживясь,
Княгиня. ‘Дело, — молвил князь, -
Прощай, спешу я в клуб к обеду’.
Что, Нина бедная, с тобой?
Какое чувство овладело
Твоей болезненной душой?
Что оживить ее умело,
Ужель надежда? Торопясь
Часы летят; уехал князь;
Пора готовиться княгине.
Нарядами окружена,
Давно не бывшими в помине,
Перед трюмо стоит она. Уж газ на ней, струясь, блистает;
Роскошно, сладостно очам
Рисует грудь, потом к ногам
С гирляндой яркой упадает.
Алмаз мелькающих серег
Горит за черными кудрями;
Жемчуг чело ее облег,
И, меж обильными косами
Рукой искусной пропущен,
То видим, то невидим он.
Над головою перья веют;
По томной прихоти своей,
То ей лицо они лелеют,
То дремлют в локонах у ней. Меж тем (к какому разрушенью
Ведет сердечная гроза!)
Ее потухшие глаза
Окружены широкой тенью
И на щеках румянца нет!
Чуть виден в образе прекрасном
Красы бывалой слабый след!
В стекле живом и беспристрастном
Княгиня бедная моя
Глядяся, мнит: ‘И это я!
Но пусть на страшное виденье
Он взор смущенный возведет,
Пускай узрит свое творенье
И всю вину свою поймет’. Другое тяжкое мечтанье
Потом волнует душу ей:
‘Ужель сопернице моей
Отдамся я на поруганье!
Ужель спокойно я снесу,
Как, торжествуя надо мною,
Свою цветущую красу
С моей увядшею красою
Сравнит насмешливо она!
Надежда есть еще одна:
Следы печали я сокрою
Хоть вполовину, хоть на час…’
И Нина трепетной рукою
Лицо румянит в первый раз. Она явилася на бале.
Что ж возмутило душу ей?
Толпы ли ветреных гостей
В ярко блестящей, пышной зале,
Беспечный лепет, мирный смех?
Порывы ль музыки веселой,
И, словом, этот вихрь утех,
Больным душою столь тяжелый?
Или двусмысленно взглянуть
Посмел на Нину кто-нибудь?
Иль лишним счастием блистало
Лицо у Ольги молодой?
Что б ли было, ей дурно стало,
Она уехала домой. Глухая ночь. У Нины в спальной,
Лениво споря с темнотой,
Перед иконой золотой
Лампада точит свет печальный,
То пропадет во мраке он,
То заиграет на окладе;
Кругом глубокий, мертвый сон!
Меж тем в блистательном наряде,
В богатых перьях, жемчугах,
С румянцем странным на щеках,
Ты ль это, Нина, мною зрима?
В переливающейся мгле
Зачем сидишь ты недвижима,
С недвижной думой на челе? Дверь заскрипела, слышит ухо
Походку чью-то на полу;
Перед иконою, в углу,
Стал и закашлял кто-то глухо.
Сухая, дряхлая рука
Из тьмы к лампаде потянулась;
Светильню тронула слегка,
Светильня сонная очнулась,
И свет нежданный и живой
Вдруг озаряет весь покой:
Княгини мамушка седая
Перед иконою стоит,
И вот уж, набожно вздыхая,
Земной поклон она творит. Вот поднялась, перекрестилась;
Вот поплелась было домой;
Вдруг видит Нину пред собой,
На полпути остановилась.
Глядит печально на нее,
Качает старой головою:
‘Ты ль это, дитятко мое,
Такою позднею порою?..
И не смыкаешь очи сном,
Горюя бог знает о чем!
Вот так-то ты свой век проводишь,
Хоть от ума, да неумно;
Ну, право, ты себя уходишь,
А ведь грешно, куда грешно! И что в судьбе твоей худого?
Как погляжу я, полон дом
Не перечесть каким добром;
Ты роду-звания большого;
Твой князь приятного лица,
Душа в нем кроткая такая, -
Всечасно вышнего творца
Благословляла бы другая!
Ты позабыла бога… да,
Не ходишь в церковь никогда;
Поверь, кто господа оставит,
Того оставит и господь;
А он-то духом нашим правит,
Он охраняет нашу плоть! Не осердясь, моя родная;
Ты знаешь, мало ли о чем
Мелю я старым языком,
Прости, дай ручку мне’. Вздыхая,
К руке княгнниной она
Устами ветхими прильнула —
Рука ледяно-холодна.
В лицо ей с трепетом взглянула —
На ней поспешный смерти ход;
Глаза стоят и в пене рот…
Судьбина Нины совершилась,
Нет Нины! ну так что же? нет!
Как видно, ядом отравилась,
Сдержала страшный свой обет! Уже билеты роковые,
Билеты с черною каймой,
На коих бренности людской
Трофеи, модой принятые,
Печально поражают взгляд;
Где сухощавые Сатурны
С косами грозными сидят,
Склонясь на траурные урны;
Где кости мертвые крестом
Лежат разительным гербом
Под гробовыми головами, —
О смерти Нины должну весть
Узаконенными словами
Спешат по городу разнесть. В урочный день, на вынос тела,
Со всех концов Москвы большой
Одна карета за другой
К хоромам князя полетела.
Обсев гостиную кругом,
Сначала важное молчанье
Толпа хранила; но потом
Возникло томное жужжанье;
Оно росло, росло, росло
И в шумный говор перешло.
Объятый счастливым забвеньем,
Сам князь за дело принялся
И жарким богословским преньем
С ханжой каким-то занялся. Богатый гроб несчастной Нины,
Священством пышным окружен,
Был в землю мирно опущен;
Свет не узнал ее судьбины.
Князь, без особого труда,
Свой жребий вышней воле предал.
Поэт, который завсегда
По четвергам у них обедал,
Никак, с желудочной тоски
Скропал на смерть ее стишки.
Обильна слухами столица;
Молва какая-то была,
Что их законная страница
В журнале дамском приняла.

Дмитрий Борисович Кедрин

Певец

Тачанки, и пулеметы,
И пушки в серых чехлах.
Походным порядком роты
Вступают в мирный кишлак.
Вечерний шелковый воздух,
Оранжевые костры,
Хивы золотые звезды
И синие — Бухары.
За ними бегут ребята,
Таща кувшины воды,
На мокром песке рябят их
Маленькие следы.
Ребята гудят, как мухи,
Жужжат, как пчелы во ржи,
Их гонят в дома старухи,
Не снявшие паранджи.
Они их берут за спину
И тащат на голове.
Учитель, глотая хину,
Справляется: что в Москве?

И вот дымится и тухнет
Сырой кизяк, запылав.
В круглой походной кухне
Варится жирный пилав.
У нас, в комнатенке тесной,
Слышно, как там, в ночи,
Поют гортанные песни
Пленные басмачи.
Уже сухую солому
Настлали на ночь в углы,
Но входит хозяин дома
Таджик Магомет-оглы.
Он нам, как единоверцам,
Отвешивает поклон,
Рукою ко лбу и сердцу
Легко касается он,
Мы смотрим с немым вопросом,
С невольной дрожью в душе:
Ему не хватает носа,
Недостает ушей.
И он невнятно бормочет,
И речь его как туман.
Тогда встает переводчик
Селим-ага-Сулейман.
Не говоря ни слова,
Он стелет на пол кошму,
Приносит манерку плова
И чай подает ему.

«Гостеприимства ради,
Друзья, мы не будем злы
К наследнику шейха Сади —
Певцу Магомет-оглы.
Слова его — нить жемчужин,
Трубы драгоценный звон,
И усладить наш ужин
Песней желает он».
Ночь. Мы сидим раздеты,
С трубками, по углам,
И пеструю речь поэта
Селим переводит нам.

«Я жил пастухом у бая,
Когда в гнезде у орла
Азия голубая
Наложницею спала.
Пахал чужие опушки
Я на чужих волах,
Под щеку вместо подушки
Подкладывал я кулак.

Котомка — и вот он весь я, —
Котомка, посох и пот!
И, может быть, только песня
В котомку ту не войдет —
О том, что мор в Тегеране,
Восток бездомен и сир,
Но, словно курдюк бараний,
Налился жиром эмир.
Я правду пел, а не блеял,
И песня была горька,
Она бывала кислее
Кобыльего молока.
Когда я слагал рубаи,
Колючие, как мечи,
„Молчи!“ — говорили баи,
Шипели муллы: „Молчи!“
Но след у неправды топок,
С ней нечем делиться мне,
Стихи, как цветущий хлопок,
Летели по всей стране.
Народ умирал в печали,
Я пел, а время текло,
И четверо постучали
Нагайками мне в стекло,
Меня повалили на пол,
В мешок впихнули меня,
Заткнули мне горло кляпом
И кинули на коня.
Два дня мы неслись. На третий
В лучах рассветной игры
Зареяли минареты
Игрушечной Бухары.
В тюрьму принесли мне к ночи
Шашлык и сладкий инжир,
Тогда я узнал, что хочет
Беседы со мной эмир.

Закат окровавил горы,
Когда, перстнями звеня,
На коврике из Ангоры
Властитель принял меня.
Заря пылала и тухла,
Обуглившись по краям,
В руке веснушчатой, пухлой
Дымился длинный кальян.

„Не преклоняй колена,
Отри утомленья пот! —
(Он сладок был, как измена,
И ласков, как тот, кто лжет.)
Не каждый имеет право
Певцу подвести коня!
Твоя прекрасная слава
Домчалась и до меня.
Недаром в свои тетради
Переписал я сам
Слова, что промолвил Сади
И обронил Хаям.
Догадки меня загрызли:
Откуда берете вы
Такие слова — из жизни
Иль просто из головы?“
Я видел: он врет, лисица!
Он льстит, но прячет глаза!
И, вынув обрывки ситца,
Я вытерся и сказал:
„Эмир! Это дело тонко!
Возьмешь ли из головы
Кривые ножки ребенка,
Скупые слезы вдовы?
Нет! Песня приходит в уши,
Когда, быка заколов,
Ты лучшую четверть туши
Казне относишь в налог,
Когда в богатых амбарах
Тебе не дают зерна.
В кофейнях и на базарах
Весь день толчется она
И видит, как, прежде сонный,
Народ теряет покой
Под щедрой, под благословенной,
Под мудрой твоей рукой.
Она проходит сквозь сердце,
Скисая в нем и бродя,
Чтоб сделаться крепче перца,
Живительнее дождя,
Став черного кофе гуще,
Коль совесть твоя чиста,
Могущественной, влекущей
Она выходит в уста!“

Эмира дряблые щеки
Бурели, как кирпичи,
Смешным голоском девчонки
Эмир завопил: „Молчи!“
Он кинул в меня кинжальчик,
Но, словно ветку в цвету,
Широкобедрый мальчик
Поймал его на лету.

„Мудрец печется о пчелах,
Но истребляет ос!
Дурак! Не слишком ли долог
Твой вездесущий нос?
Тобой развращен, сорока,
Народ начинает клясть
Коран и знамя пророка,
Мою священную власть!
Чтоб проучить невежу,
Запру я песню твою:
И нос я этот отрежу,
И рот я этот зашью!
Дабы доносился глуше
К тебе неутешный плач,
Саблей отрубит уши
Завтра тебе палач!
Палач души твоей дверцы
Захлопнет, как птичью клеть!“
— „Но если он вырвет сердце,
То что же будет болеть?“
— „Не бойся! Его клещами
Не вытащат палачи!
Помни меня в печали:
Живи, томись, молчи!“

Погибель душе эмира!
Я стал после трех ночей
Круглее головки сыра
По милости палачей.
Из лап их в смертном поте
Ушел Магомет-оглы.
Вглядитесь — и вы найдете
У губ моих след иглы.
Скитаясь, подобно тени,
Я дожил до дня, когда
Нам справедливый Ленин
Дал пастбища и стада,
Пять ярких лучей свободы
Горели в звезде Москвы!
Я прожил долгие годы,
Но жизнь мне открыли вы.
Я стар, но с каждым дыханьем
Ненависть горячей!
Стихи! Их поют дехкане,
Бьющие басмачей.
Поэтом и страстотерпцем —
Так я покину мир.
Эмир оставил мне сердце,
И он ошибся, эмир!»

Разгладив полы халата,
Вздохнул умолкший старик,
Мы слышим, как, мчась куда-то,
Бормочет пьяный арык.
Мы слышим в комнате тесной,
Как рядом с нами в ночи
Поют гортанные песни
Пленные басмачи.
Матов рассветный воздух,
Стали не так остры
Хивы золотые звезды
И синие — Бухары.
Но зоркий прожектор косо
Ползет по темным полям…

Выходит наш гость безносый
И дню говорит: «Селям!»

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Как из славнова города из Киева
Поезжали два могучие богатыри:
Поезжал Илья Муромец
Со своим братом названыем,
С молодым Добрынею Никитичем.
А и будут оне во чистом поле,
Как бы сверх тое реки Череги,
Как бы будут оне у матушки у Сафат-реки,
Говорит Илья Муромец Иванович:
«Гой еси ты, мой названой брат,
Молоды Добрынюшка Никитич млад!
Поезжай ты за горы высокия,
А и я, дескать, поеду подле Сафат-реки».
И поехал Добрыня на горы высокия,
И наехал он, Добрынюшка Никитич млад, бел шатер,
И начался Добрыня, какой сильной-могуч богатырь.
Из тово бела шатра полотнянова
Выходила тут баба Горынинка,
Заздрорелася баба Горынинка.
Молоды Добрыня Никитич,
Скочил Добрыня со добра коня,
Напущался он на бабу Горынинку —
Учинилася бой-драка великая:
Оне тяжкими палицами ударились —
У них тяжкия палицы разгоралися,
И бросили они палицы тяжкия,
Оне стали уже драться рукопашным боем.
Илья Муромец сын Иванович
А ездил он подле Сафат-реки,
И наехал он тута бродучей след
И поехал и по тому следу бродучему,
А наезжает он богатыря в чистом поле,
Он Збута Бориса-королевича.
А навтапоры Збут-королевич млад
И отвязывал стремя вожья выжлока,
Со руки опускает ясна сокола,
А сам ли-та выжлуку наказывает:
«А теперь мне не до тебе пришло,
А и ты бегай, выжлок, по темным лесам
И корми ты свою буйну голову!».
И ясну соколу он наказыват:
«Полети ты, сокол, на сине море
И корми свою буйну голову,
А мне, молодцу, не до тебе пришло!».
Наезжает Илья Муромец Иванович,
Как два ясна сокола слеталися,
И наехал Збут-королевич млад,
Напущается он на старова,
На стара казака Илью Муромца,
И стреляет Илью во белы груди,
Во белы груди из туга лука.
Угодил Илью он во белу грудь,
Илья Муромец сын Иванович
Не бьет ево палицой тяжкою,
Не вымает из налушна тугой лук,
Из колчана калену стрелу,
Не стреляет он Збута Бориса-королевича, —
Ево только сх(в)атил во белы руки
И бросает выше дерева стоячева.
Не видал он, Збут Борис-королевич,
Что тово ли свету белова
И тое-та матушки сырой земли,
И назад он летит ко сырой земли,
Подх(в)атил Илья Муромец Иванович
На свои он руки богатырския,
Положил ево да на сыру землю,
И стал Илья Муромец спрашивать:
«Ты скажись мне, молодец, свою дядину-вотчину!».
Говорит Збут Борис-королевич млад:
«Кабы у тебя на грудях сидел,
Я спорол бы тебе, старому, груди белыя».
И до тово ево Илья бил, покуда правду сказал.
А и сговорит Збут Борис-королевич млад:
«Я тово короля задонскова».
А втапоры Илья Муромец Иванович,
Гледючи на свое чадо милое,
И заплакал Илья Муромец Иванович:
«Поезжай ты, Збут Борис-королевич млад,
Поезжай ты ко своей, ты ко своей сударыни матушки.
Кабы ты попал на наших русских богатырей,
Не опустили бы тебе оне живова от Киева».
И поехал тут Збут-королевич млад,
И приехал тут Збут-королевич млад
К тому царю задонскому,
Ко своей сударыне-матушке.
Матушке стал свою удачу рассказывать:
«А и гой еси, сударыня-матушка!
Ездил я, Збут-королевич млад,
Ко великому князю Владимеру
На ево потешных лугах,
И наехал я в поле старова,
И стрелял ево во белы груди,
И схватал меня старой в чистом поле,
Меня чуть он не забросил за облако,
И опять подх(в)атил меня на белы груди».
Еще втапоры ево матушка
Тово короля задонскова
Разилася о сыру землю
И не может во слезах слово молвити:
«Гой еси ты, Збут Борис-королевич млад!
Почто ты напущался на старова?
Не надо бы тебе с ним дратися,
Надо бы сехаться в чистом поле
И надо бы тебе ему поклонитися
А праву руку до сырой земли:
Он по роду тебе батюшка!».
Стары казак Илья Муромец сын Иванович
И поехал он на горы высокия
А искати он брата названова,
Молоду Добрынюшку Никитича.
И дерется он с бабой Горынинкой,
Едва душа ево в теле полуднует.
Говорит Илья Муромец сын Иванович:
«Гой еси, мой названой брат,
Молоды Добрынюшка Никитич млад!
Не умеешь ты, Добрыня, с бабой дратися,
А бей ты бабу, ....., по щеке
Пинай растуку мать под гузно,
А женской пол от тово пухол!».
А и втапоры покорилася баба Горынинка,
Говорит она, баба, таковы слова:
«Не ты меня побил, Добрыня Никитич млад,
Побил меня стары казак Илья Муромец
Единым словом».
И скочил ей Добрыня на белы груди
И выдергивал чингалище булатное,
Хочет (в)спороть ей груди белыя.
И молится баба Горынинка:
«Гой еси ты, Илья Муромец Иванович!
Не прикажи ты мне резать груди белыя,
Много у меня в земле останется злата и серебра».
И схватал Илья Добрыню за белы руки,
И повела их баба Горынинка
Ко своему погребцу глубокому,
Где лежит залота казна,
И довела Илью с Добрынею,
И стали они у погреба глубокова.
Оне сами тута, богатыри, дивуются,
Что много злата и серебра,
А цветнова платья все русскова.
Огленулся Илья Муромец Иванович
Во те во раздолья широкия,
Молоды Добрынюшка Никитич млад
Втапоры бабе голову срубил.
То старина, то и деянье.

Иосиф Бродский

Эклога 4-я (Зимняя)

Дереку Уолкотту

I

Зимой смеркается сразу после обеда.
В эту пору голодных нетрудно принять за сытых.
Зевок загоняет в берлогу простую фразу.
Сухая, сгущенная форма света —
снег — обрекает ольшаник, его засыпав,
на бессоницу, на доступность глазу

в темноте. Роза и незабудка
в разговорах всплывают все реже. Собаки с вялым
энтузиазмом кидаются по следу, ибо сами
оставляют следы. Ночь входит в город, будто
в детскую: застает ребенка под одеялом;
и перо скрипит, как чужие сани.

II

Жизнь моя затянулась. В речитативе вьюги
обострившийся слух различает невольно тему
оледенения. Всякое «во-саду-ли»
есть всего-лишь застывшее «буги-вуги».
Сильный мороз суть откровенье телу
о его грядущей температуре

либо — вздох Земли о ее богатом
галактическом прошлом, о злом морозе.
Даже здесь щека пунцовеет, как редиска.
Космос всегда отливает слепым агатом,
и вернувшееся восвояси «морзе»
попискивает, не застав радиста.

III

В феврале лиловеют заросли краснотала.
Неизбежная в профиле снежной бабы
дорожает морковь. Ограниченный бровью,
взгляд на холодный предмет, на кусок металла,
лютей самого металла — дабы
не пришлось его с кровью

отдирать от предмета. Как знать, не так ли
озирал свой труд в день восьмой и после
Бог? Зимой, вместо сбора ягод,
затыкают щели кусками пакли,
охотней мечтают об общей пользе,
и вещи становятся старше на год.

IV

В стужу панель подобна сахарной карамели.
Пар из гортани чаще к вздоху, чем к поцелую.
Реже снятся дома, где уже не примут.
Жизнь моя затянулась. По крайней мере,
точных примет с лихвой хватило бы на вторую
жизнь. Из одних примет можно составить климат

либо пейзаж. Лучше всего безлюдный,
с девственной белизной за пеленою кружев,
— мир, не слыхавший о лондонах и парижах,
мир, где рассеянный свет — генератор будней,
где в итоге вздрагиваешь, обнаружив,
что и тут кто-то прошел на лыжах.

V

Время есть холод. Всякое тело, рано
или поздно, становится пищею телескопа:
остывает с годами, удаляется от светила.
Стекло зацветает сложным узором: рама
суть хрустальные джунгли хвоща, укропа
и всего, что взрастило

одиночество. Но, как у бюста в нише,
глаз зимой скорее закатывается, чем плачет.
Там, где роятся сны, за пределом зренья,
время, упавшее сильно ниже
нуля, обжигает ваш мозг, как пальчик
шалуна из русского стихотворенья.

VI

Жизнь моя затянулась. Холод похож на холод,
время — на время, единственная преграда —
теплое тело. Упрямое, как ослица,
стоит оно между ними, поднявши ворот,
как пограничник держась приклада,
грядущему не позволяя слиться

с прошлым. Зимою на самом деле
вторник он же суббота. Днем легко ошибиться:
свет уже выключили или еще не включили?
Газеты могут печататься раз в неделю.
Время глядится в зеркало, как певица,
позабывшая, что это — «Тоска» или «Лючия».

VII

Сны в холодную пору длинней, подробней.
Ход конем лоскутное одеяло
заменяет на досках паркета прыжком лягушки.
Чем больше лютует пурга над кровлей,
тем жарче требует идеала
голое тело в тряпичной гуще.

И вам снятся настурции, бурный Терек
в тесном ущелье, мушиный куколь
между стеной и торцом буфета:
праздник кончиков пальцев в плену бретелек.
А потом все стихает. Только горячий уголь
тлеет в серой золе рассвета.

VIII

Холод ценит пространство. Не обнажая сабли,
он берет урочища, веси, грады.
Населенье сдается, не сняв треуха.
Города — особенно, чьи ансамбли,
чьи пилястры и колоннады
стоят как пророки его триумфа,

смутно белея. Холод слетает с неба
на парашюте. Всяческая колонна
выглядит пятой, жаждет переворота.
Только ворона не принимает снега,
и вы слышите, как кричит ворона
картавым голосом патриота.

IX

В феврале чем позднее, тем меньше ртути.
Т. е. чем больше времени, тем холоднее. Звезды
как разбитый термометр: каждый квадратный метр
ночи ими усеян, как при салюте.
Днем, когда небо под стать известке,
сам Казимир бы их не заметил,

белых на белом. Вот почему незримы
ангелы. Холод приносит пользу
ихнему воинству: их, крылатых,
мы обнаружили бы, воззри мы
вправду горе, где они как по льду
скользят белофиннами в маскхалатах.

X

Я не способен к жизни в других широтах.
Я нанизан на холод, как гусь на вертел.
Слава голой березе, колючей ели,
лампочке желтой в пустых воротах,
— слава всему, что приводит в движенье ветер!
В зрелом возрасте это — вариант колыбели,

Север — честная вещь. Ибо одно и то же
он твердит вам всю жизнь — шепотом, в полный голос
в затянувшейся жизни — разными голосами.
Пальцы мерзнут в унтах из оленьей кожи,
напоминая забравшемуся на полюс
о любви, о стоянии под часами.

XI

В сильный мороз даль не поет сиреной.
В космосе самый глубокий выдох
не гарантирует вдоха, уход — возврата.
Время есть мясо немой Вселенной.
Там ничего не тикает. Даже выпав
из космического аппарата,

ничего не поймаете: ни фокстрота,
ни Ярославны, хоть на Путивль настроясь.
Вас убивает на внеземной орбите
отнюдь не отсутствие кислорода,
но избыток Времени в чистом, то есть
без примеси вашей жизни, виде.

XII

Зима! Я люблю твою горечь клюквы
к чаю, блюдца с дольками мандарина,
твой миндаль с арахисом, граммов двести.
Ты раскрываешь цыплячьи клювы
именами «Ольга» или «Марина»,
произносимыми с нежностью только в детстве

и в тепле. Я пою синеву сугроба
в сумерках, шорох фольги, чистоту бемоля —
точно «чижика» где подбирает рука Господня.
И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырого
города, мерзнувшего у моря,
меня согревают еще сегодня.

XIII

В определенном возрасте время года
совпадает с судьбой. Их роман недолог,
но в такие дни вы чувствуете: вы правы.
В эту пору неважно, что вам чего-то
не досталось; и рядовой фенолог
может описывать быт и нравы.

В эту пору ваш взгляд отстает от жеста.
Треугольник больше не пылкая теорема:
все углы затянула плотная паутина,
пыль. В разговорах о смерти место
играет все большую роль, чем время,
и слюна, как полтина,

XIV

обжигает язык. Реки, однако, вчуже
скованы льдом; можно надеть рейтузы;
прикрутить к ботинку железный полоз.
Зубы, устав от чечетки стужи,
не стучат от страха. И голос Музы
звучит как сдержанный, частный голос.

Так родится эклога. Взамен светила
загорается лампа: кириллица, грешным делом,
разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли,
знает больше, чем та сивилла,
о грядущем. О том, как чернеть на белом,
покуда белое есть, и после.

Иван Саввич Никитин

Порча

(Болесть)
«Сходи-ка, старуха, невестку проведать,
Не стала б она на дворе голосить».
— «А что там я стану с невесткою делать?
Ведь я не могу ей руки подложить.
Вот, нажили, Бог дал, утеху под старость!
Твердила тебе: «Захотел ты, мол, взять,
Старик, белоручку за сына на радость —
Придется тебе на себя попенять».
Вот так и сбылось! Что ни день — с ней забота:
Тут это не так, там вон то не по ней,
То, вишь, не под силу ей в поле работа,
То скажет: в избе зачем держим свиней.
Печь топит — головка от дыму кружится,
Все б ей вот опрятной да чистою быть,
А хлев велишь чистить — ну, тут и ленится,
Чуть станешь бранить — и пошла голосить:
«Их-ох! Их-ох!»
— «Старуха, побойся ты Бога!
Зачем ты об этом кричишь день и ночь?
Ну, знахаря кликни; беды-то немного, —
У бабы ведь порча, ей надо помочь.
А лгать тебе стыдно! она не ленится,
Без дела и часу не станет сидеть;
Бранить ее станешь — ответить боится;
Коли ей уж тошно — уйдет себе в клеть,
И плачет украдкой, и мужу не скажет:
«Зачем, дескать, ссору в семье начинать?»
Гляди же, Господь тебя, право, накажет;
Невестку напрасно не след обижать».
— «Ох, батюшки, кто говорит-то, — досада!
Лежи на печи, коли Бог наказал;
Ослеп и оглох, — ну чего ж тебе надо?
Туда же, жену переучивать стал!
И так у меня от хозяйства по дому,
Хрыч старый, вот эдак идет голова,
Да ты еще вздумал ворчать по-пустому, —
Тьфу! вот тебе что на твои все слова!
Вишь, важное дело, что взял он за сына
Разумную девку, мещанскую дочь, —
Ни платья за нею, казны ни алтына,
Теперь и толкует: «Ей надо помочь!»
Пришла в чужой дом, — и болезни узнала,
Нет, я еще в руки ее не взяла…»
Тут шорох старуха в сенях услыхала
И смолкла. Невестка в избушку вошла.
Лицо у больной было грустно и бледно:
Как видно, на нем положили следы
Тяжелые думы, и труд ежедневный,
И тайные слезы, и горечь нужды.
«Ну, что же, голубушка, спать-то раненько,
Возьми-ка мне на ночь постель приготовь
Да сядь поработай за прялкой маленько» —
Невестке сквозь зубы сказала свекровь.
Невестка за свежей соломой сходила,
На нарах, в сторонке, ее постлала,
К стене в изголовье зипун положила,
Присела на лавку и прясть начала.
В избе было тихо. Лучина пылала,
Старик беззаботно и сладко дремал,
Старуха чугун на полу вытирала,
И только под печью сверчок распевал
Да кот вкруг старухи ходил, увивался
И, щурясь, мурлыкал; но баба ногой
Толкнула его, проворчав: «Разгулялся!
Гляди, перед порчею, видно, какой».
Вдруг дверь отворилась: стуча сапогами,
Вошел сын старухи, снял шляпу, кафтан,
Ударил их об пол, тряхнул волосами
И крикнул: «Ну, матушка, вот я и пьян!»
— «Что это ты сделал? когда это было?
Ты от роду не пил и капли вина!»
— «Я не пил, когда мое сердце не ныло,
Когда, как былинка, не сохла жена!»
— «Спасибо, сыночек!.. спасибо, беспутный!..
Уж я и ума не могу приложить!
Куда же мне деться теперь, бесприютной?
Невестке что скажешь — начнет голосить,
Не то — сложит руки, и горя ей мало;
Старик только ест да лежит на печи.
А вот и от сына почету не стало, —
Живи — сокрушайся, терпи да молчи!
Ах, Царь мой Небесный! Да это под старость
Хоть руки пришлось на себя наложить!
Взрастила, взлелеяла сына на радость,
Он мать-то уж скоро не станет кормить!»
— «Неправда! я по́ смерть кормить тебя буду!
Я лучше зипун свой последний продам,
Пойду в кабалу, а тебя не забуду
И крошку с тобой разделю пополам!
Ты мною болела, под сердцем носила
Меня, и твоим молоком я вспоен.
Сызмала меня ты к добру приучила, —
И вот тебе честь и земной мой поклон…
Да чем же невестка тебе помешала?
За что на жену-то мою нападать?»
— «Гляди ты, беспутный, пока я не встала, —
Я скоро заставлю тебя замолчать!..»
— «На, бей меня, матушка! бей, чтоб от боли
Я плакал и выплакал горе мое!
Эхма! не далось мне таланта и доли!
Когда ж пропадешь ты, худое житье?»
— «Вот дело-то! жизнь тебе стала постыла!
Ты вздумал вино-то от этого пить?
Так вот же тебе!..»
И старуха вскочила
И кинулась палкою сына учить.
Невестка к ней броситься с лавки хотела,
Но только что вскрикнула: «Сжалься хоть раз!» —
И вдруг пошатнулась назад, побледнела,
И на пол упала.
«Помилуй ты нас,
Царица Небесная, Мать Пресвятая!
Ах, батюшки! — где тут вода-то была?
Что это с тобою, моя золотая?» —
Над бабой свекровь голосить начала.
«Ну, матушка, Бог тебе будет судьею!..» —
Сын тихо промолвил и сам зарыдал.
«Чай, плачут?.. Аль ветер шумит за стеною? —
Проснувшись, старик на печи рассуждал. —
Не слышу… Знать, сын о жене все горюет;
У ней эта порча, тут можно понять,
Старуха не смыслит, свое мне толкует,
А нет, чтобы знахаря к бабе позвать».

Гавриил Романович Державин

На возвращение графа Зубова из Персии

Цель нашей жизни — цель к покою;
Проходим для того сей путь,
Чтобы от мразу иль от зною
Под кровом нощи отдохнуть.
Здесь нам встречаются стремнины,
Там терны, там ручьи в тени,
Там мягкие луга, равнины,
Там пасмурны, там ясны дни;
Сей с холма в пропасть упадает,
А тот взойти спешит на холм.

Кого же разум почитает
Из всех, идущих сим путем,
По самой истине счастливым?
Не тех ли, что, челом к звездам
Превознесяся горделивым,
Мечтают быть равны богам;
Что в пурпуре и на престоле
Превыше смертных восседят?
Иль тех, что в хижине, в юдоли
Смиренно на соломе спят?

Ах, нет! Не те и не другие
Любимцы прямо суть небес,
Которых мучат страхи злые,
Прельщают сны приятных грез;
Но тот блажен, кто не боится
Фортуны потерять своей,
За ней на высоту не мчится,
Идет середнею стезей
И след во всяком состояньи
Цветами усыпает свой;

Кто при конце своих ристаний
Вдали зреть может за собой
Аллею подвигов прекрасных;
Дав совести своей отчет
В минутах светлых и ненастных,
С улыбкою часы те чтет,
Как сам благими насладился,
Как спас других от бед, от нужд,
Как быть всем добрым торопился,
Раскаянья и вздохов чужд.

О юный вождь! сверша походы,
Прошел ты с воинством Кавказ,
Зрел ужасы, красы природы:
Как, с ребр там страшных гор лиясь,
Ревут в мрак бездн сердиты реки;
Как с чел их с грохотом снега
Падут, лежавши целы веки;
Как серны, вниз склонив рога,
Зрят в мгле спокойно под собою
Рожденье молний и громов.

Ты зрел, как ясною порою
Там солнечны лучи, средь льдов,
Средь вод играя, отражаясь,
Великолепный кажут вид;
Как, в разноцветных рассеваясь
Там брызгах, тонкий дождь горит;
Как глыба там сизоянтарна,
Навесясь, смотрит в темный бор,
А там заря златобагряна
Сквозь лес увеселяет взор.

Ты видел, — Каспий, протягаясь,
Как в камышах, в песках лежит,
Лицом веселым осклабляясь,
Пловцов ко плаванью манит;
И вдруг как бурей рассердяся,
Встает в упор ея крылам,
То скачет в твердь, то, в ад стремяся,
Трезубцем бьет по кораблям:
Столбом власы седые вьются
И глас его гремит в горах .

Ты видел, как во тме секутся
С громами громы в облаках,
Как бездны пламень извергают,
Как в тучах роет огнь бразды,
Как в воздухе пары сгарают,
Как светят свеч в лесах ряды.
Ты видел, как в степи средь зною
Огромных змей стога кишат ,
Как блещут пестрой чешуею
И льют, шипя, друг в друга яд.

Ты домы зрел царей, вселенну,
Внизу, вверху ты видел все;
Упадшу спицу, вознесенну,
Вертяще мира колесо.
Ты зрел, — и как в Вратах Железных
(О, вспомни ты о сем часе!)
По духу войск, тобой веденных,
По младости твоей, красе,
По быстром Персов покореньи
В тебе я Александра чтил!

О! вспомни, как в том восхищеньи,
Пророча, я тебя хвалил:
Смотри, — я рек: — триумф минуту,
А добродетель век живет.
Сбылось! — Игру днесь Счастья люту
И как оно к тебе хребет
Свой с грозным смехом повернуло,
Ты видишь; видишь, как мечты
Сиянье вкруг тебя заснуло,
Прошло, — остался только ты.

Остался ты! — и та прекрасна
Душа почтенна будет ввек,
С которой ты внимал несчастна
И был в вельможе человек,
Который с сердцем откровенным
Своих и чуждых принимал,
Старейших вкруг себя надменным
Воззрением не огорчал.
Ты был, что есть, — и не страшися
Обятия друзей своих .

Приди ты к ним! иль уклонися
Познать премудрость царств иных.
Учиться никогда не поздно:
Исправь поступки юных лет;
То сердце прямо благородно,
Что ищет над собой побед.
Смотри, как в ясный день, как в буре
Суворов тверд, велик всегда!
Ступай за ним! — Небес в лазуре
Еще горит его звезда .

Кто был на тысяще сраженьях
Непобедим, а победил;
Нет нужды в блесках, в украшеньях
Тому, кто царство покорил!
Умей лишь сделаться известным
По добродетелям своим
И не тужи по снам прелестным,
Мечтавшимся очам твоим:
Они прошли и возвратятся,
Пройти вновь могут и придти.

Как страннику в пути встречаться
Со многим должно и идти
И на горах и под горами,
Роскошничать и глад терпеть, —
Бывает так со всеми нами:
Премены рока долг наш зреть.
Но кто был мужествен душою,
Шел равнодушней сим путем,
Тот ближе был к тому покою,
К которому мы все идем.

«При старости и жизни в цвете
Всегда в отраду нам покой».

«Otиum Dиvos rogat иn patеntи
Prеnsus Aеgaеo, sиmul atra nubеs
Condиdиt lunam» и проч.

«Просит покоя с небес, кто трепещет
Моря Эгейскаго камней подводных и т. д.
Просит покоя средь битвы Фракия,
Просят Мидийцы, колчан за спиною»...

«Златую избрал кто посредственность на долю,
Тот будет презирать, покоен до конца,
Лачугу грязную и пышную неволю
Завидного дворца»
(кн. ИИ, ода 10 в перев. г. Фета).

Держися лучше середины,

В столетнем старце Дарий зрится,
А юный Александр — в тебе.

Но знай: как светлый метеор,
Так блеск триумфов пролетает;
Почти тогда ж и исчезает,
Коль скоро удивляет взор;
А добродетели святыя,
Как в небе звезды, век горят.

Пришел теперь к сему покою
И ты, прекрасный человек;
Когда б толь славною стезею
И мой пресекся век!

Уже и вождь, ногой железной
Ступавший Александра в след,
Прекрасный человек, любезный,
Луч бедных, — блещет между звезд.

Джордж Гордон Байрон

Монодия на смерть Р. Б. Шеридана

читанная на сцене Дрюри-Лэнского театра

Когда в лучах заката, замирая
И уходя от нас, в ночную тень
Склоняется сквозь слезы летний день,–
Кто в этот час на тот закат взирая,
Не чувствовал, как, дух его смирив,
В него нисходит нежности прилив,
Как на цветок – роса, в лучах играя?
С глубоким чувством, чистым и святым,
В задумчивый час отдыха Природы,
Когда меж тьмой и светом золотым
Из мрака Время воздвигает своды
Возвышенного моста,– в этот час,
Когда покой и мир обемлют нас,
Кто не знаком был с думою безгласной,
Которую не выразить без слез,
С гармонией святой, с печалью ясной,
С сочувствием души, высоких грез
Исполненной, к отшедшему светилу?
То не тоска болезненная, нет,–
Грусть нежная, душ чистых лучший цвет,
Без горечи; лишь сладостную силу
Она имеет; чужд ей всякий след
Себялюбивых чувств: она свободна
От уз мирских, чиста и благородна,
Как капли слез, которые пролить
Не стыдно нам,– не больно и таить.

Как эта нежность властвует над нами,
Когда заходит солнце за холмами,
Так дум полна душа и очи – слез,
Когда мы видим огорченным оком,
Как все, что смертно в Гении высоком,
Суровый рок безжалостно унес!
Могучий дух наш мир покинул; Сила
Великая из света в тьму вступила,–
В тьму без просвета! Славой он сиял,
Он славы все лучи в себе собрал!
Блеск остроумья, разума сиянье,
Огонь речей, стиха очарованье,–
Исчезло все,– все закатилось с ним,
С навек зашедшим Солнцем золотым!
Остались, правда, убежав от тленья,
Души бессмертной вечные творенья,–
Зари его прекрасные труды,
Его полудня славные плоды,–
Осталась часть бессмертная титана,
Который смертью унесен так рано;
Но как мала та часть в сравненьи с ним,
Чудесным целым: яркие частицы
Души, обнявшей все,– то чаровницы
Ласкающей, то кличем боевым
Бодрящей нас, то ласковой, то грозной!
Среди ль пиров, в беседе ли серьезной,
Всегда он был властителем умов;
Хвалил его хор высших голосов:
Его хвалить им было честью, славой!
Не он ли был заступник величавый
За женщину, когда до наших стран
Домчал свой вопль обиды Индостан?
Он, он потряс народы речью жгучей,
Он был для них карающим жезлом
И Господа доверенным послом!
Смирясь пред ним, как пред грозящей тучей,
Хвалу ему воздал сенат могучий.

А здесь! О, здесь еще пленяют нас
Его души веселые созданья;
Как прежде, юн и пол очарованья
Его живой сценический рассказ,
Где остроумье, радостно и дивно,
Бессмертное, струится непрерывно;
Как прежде, жив портретов яркий ряд,
Которые правдиво говорят
О тех, кто им служил оригиналом;
Все, что в своей фантазии живой
Он создавал, приют нашло здесь свой,
Служивший славных дел его началом;
Здесь и теперь блестят они вдвойне,
Как в ярком Прометеевом огне,
Как след былого, отблеск величавый
Почившего светила – солнца славы.

Но, может быть, не мало есть людей,
Которым дивной Мудрости паденье
Доставить может злое наслажденье,
Которым нет забавы веселей,
Как если ум великий вдруг сорвется
С возвышенного тона, для него
Природного, и скорбно ошибется?
О, пусть они сужденья своего
Удержат пыл: быть может, нам придется
Увидеть в том, что в их глазах – порок,
Одно лишь горе! Тяжек рок
Для тех, чья жизнь вся на виду проходит,
За кем народ глазами жадно водит,
Ища хвалы иль брани в них предмет;
Их имени – вовек покоя нет:
Мученье Славы для глупцов отрадно!
Сокрытый враг, не зная сна, следит

За жертвою внимательно и жадно,
Шпионит он, и судит, и грозит;
Соперник, враг, завистник и губитель,
Озлобленный глупец и праздный зритель,–
Все, кто чужому горю только рад,
Его сразить, унизить норовят;
Приводят славы путь на край могилы,
Ошибки все, что от избытка силы
Творит порою гений, стерегут,
Скрывают правду и бесстыдно лгут,
Чтоб, накопив несчастье и беду,
Из клеветы воздвигнуть пирамиду!
Таков его удел; а если он
Притом еще болезнью удручен
Иль, нищету терпя и разоренье,
Забудет гордый дух свое паренье
И принужден пред Низостью дрожать,
Нападки грязной Злобы отражать,
С Позором биться, а надежды ласку
Встречать лишь, как обманчивую маску
Грядущих зол,– так диво ль, что беда
И сильного сражает иногда?
Та грудь, что всеми чувствами богата,
Содержит сердце бурное в себе:
Гроза и вихрь во всей ее судьбе,
Она борьбой и бурями чревата,
И если выше мер напряжена,–
От грозных мук взрывается она.

Но прочь все это,– если б так и было,
От нас и нашей сцены! В этот час
Наш долг – почтить почившее светило,
Хоть не нужна ему хвала от нас;
Воздать ему мы должны дань почтенья,
Дань слабую за годы наслажденья!
Ораторы блистательных палат,
Скорбите: умер славный ваш собрат!
Великим Трем он равен был по силе:
Слова его – бессмертья искры были!
Поэты драмы! Подвигом самим
Он вам пример дал: состязайтесь с ним!
Вы, остроумцы, общества отрада –
Он был ваш брат: почтите прах его!
Угасла Сила высшего разряда,
Разнообразьем дара своего
Великая: одно другого краше
В ней было: речь, поэзия и ум,
И резвый смех, среди забот и дум
Гармонию вносящий в сердце наше!
Все это в нас живет и будет жить,
Пока мы будем гордо дорожить
Таланта гордой силою! Такого,
Как он, не скоро мы найдем другого
И возвращаться будем много раз
К тому, что им оставлено для нас,
Вздыхая и печалясь, что от века
Лишь одного такого человека
Дала Природа, свой разбив чекан,
Когда был ею создан Шеридан!

Иосиф Бродский

Новый Жюль Верн

Л. и Н. Лифшиц

I

Безупречная линия горизонта, без какого-либо изъяна.
Корвет разрезает волны профилем Франца Листа.
Поскрипывают канаты. Голая обезьяна
с криком выскакивает из кабины натуралиста.

Рядом плывут дельфины. Как однажды заметил кто-то,
только бутылки в баре хорошо переносят качку.
Ветер относит в сторону окончание анекдота,
и капитан бросается с кулаками на мачту.

Порой из кают-компании раздаются аккорды последней вещицы Брамса.
Штурман играет циркулем, задумавшись над прямою
линией курса. И в подзорной трубе пространство
впереди быстро смешивается с оставшимся за кормою.

II

Пассажир отличается от матроса
шорохом шелкового белья,
условиями питания и жилья,
повтореньем какого-нибудь бессмысленного вопроса.

Матрос отличается от лейтенанта
отсутствием эполет,
количеством лент,
нервами, перекрученными на манер каната.

Лейтенант отличается от капитана
нашивками, выраженьем глаз,
фотокарточкой Бланш или Франсуаз,
чтением «Критики чистого разума», Мопассана и «Капитала».

Капитан отличается от Адмиралтейства
одинокими мыслями о себе,
отвращением к синеве,
воспоминаньем о длинном уик-энде, проведенном в именьи тестя.

И только корабль не отличается от корабля.
Переваливаясь на волнах, корабль
выглядит одновременно как дерево и журавль,
из-под ног у которых ушла земля.

III

Разговор в кают-компании «Конечно, эрцгерцог монстр!
но как следует разобраться
— нельзя не признать за ним некоторых заслуг…»
«Рабы обсуждают господ. Господа обсуждают рабство.
Какой-то порочный круг!» «Нет, спасательный круг!»

«Восхитительный херес!» «Я всю ночь не могла уснуть.
Это жуткое солнце: я сожгла себе плечи».
«…а если открылась течь? я читал, что бывают течи.
Представьте себе, что открылась течь, и мы стали тонуть!

Вам случалось тонуть, лейтенант?» «Никогда. Но акула меня кусала».
«Да? любопытно… Но, представьте, что — течь… И представьте
себе…»
«Что ж, может, это заставит подняться на палубу даму в 12-б».
«Кто она?» «Это дочь генерал-губернатора, плывущая в Кюрасао».

IV

Разговоры на палубе «Я, профессор, тоже в молодости мечтал
открыть какой-нибудь остров, зверушку или бациллу».
И что же вам помешало? «Наука мне не под силу.
И потом — тити-мити». «Простите?» «Э-э… презренный металл».

«Человек, он есть кто?! Он — вообще — комар!»
«А скажите, месье, в России у вас, что — тоже есть резина?»
«Вольдемар, перестаньте! Вы кусаетесь, Вольдемар!
Не забывайте, что я…» «Простите меня, кузина». «Слышишь, кореш?»

«Чего? Чего это там вдали?»
«Где?» «Да справа по борту». «Не вижу». «Вон там». «Ах, это…
Вроде бы кит. Завернуть не найдется?» «Не-а, одна газета…
Но оно увеличивается! Смотри!.. Оно увели…»

V

Море гораздо разнообразнее суши.
Интереснее, чем что-либо.
Изнутри, как и снаружи. Рыба
интереснее груши.

На земле существуют четыре стены и крыша.
Мы боимся волка или медведя.
Медведя, однако, меньше и зовем его «Миша».
А если хватит воображенья — «Федя».

Ничего подобного не происходит в море.
Кита в его первозданном, диком
виде не трогает имя Бори.
Лучше звать его Диком.

Море полно сюрпризов, некоторые неприятны.
Многим из них не отыскать причины;
ни свалить на Луну, перечисляя пятна,
ни на злую волю женщины или мужчины.

Кровь у жителей моря холодней, чем у нас; их жуткий
вид леденит нашу кровь даже в рыбной лавке.
Если б Дарвин туда нырнул, мы б не знали «закона джунглей»
либо — внесли бы в оный свои поправки.

VI

«Капитан, в этих местах затонул «Черный принц»
при невыясненных обстоятельствах». «Штурман Бенц!
ступайте в свою каюту и хорошенько проспитесь».
«В этих местах затонул также русский «Витязь».
«Штурман Бенц! Вы думаете, что я
шучу?» «При невыясненных обстоя…»

Неукоснительно надвигается корвет.
За кормою — Европа, Азия, Африка, Старый и Новый свет.
Каждый парус выглядит в профиль, как знак вопроса.
И пространство хранит ответ.

VII

«Ирина!» «Я слушаю». «Взгляни-ка сюда, Ирина».
«Я же сплю». «Все равно. Посмотри-ка, что это там?» «Да где?»
«В иллюминаторе». «Это… это, по-моему, субмарина».
«Но оно извивается!» «Ну и что из того? В воде
все извивается». «Ирина!» «Куда ты тащишь меня?! Я раздета!»
«Да ты только взгляни!» «О боже, не напирай!
Ну, гляжу. Извивается… но ведь это… Это…
Это гигантский спрут!.. И он лезет к нам! Николай!..»

VIII

Море внешне безжизненно, но оно
полно чудовищной жизни, которую не дано
постичь, пока не пойдешь на дно.

Что подтверждается сетью, тралом.
Либо — пляской волн, отражающих как бы в вялом
зеркале творящееся под одеялом.

Находясь на поверхности, человек может быстро плыть.
Под водою, однако, он умеряет прыть.
Внезапно он хочет пить.

Там, под водой, с пересохшей глоткой,
жизнь представляется вдруг короткой.
Под водой человек может быть лишь подводной лодкой.

Изо рта вырываются пузыри.
В глазах возникает эквивалент зари.
В ушах раздается бесстрастный голос, считающий: раз, два, три.

IX

«Дорогая Бланш, пишу тебе, сидя внутри гигантского осьминога.
Чудо, что письменные принадлежности и твоя фотокарточка уцелели.
Сыро и душно. Тем не менее, не одиноко:
рядом два дикаря, и оба играют на укалеле.
Главное, что темно. Когда напрягаю зрение,
различаю какие-то арки и своды. Сильно звенит в ушах.
Постараюсь исследовать систему пищеваренья.
Это — единственный путь к свободе. Целую. Твой верный Жак».

«Вероятно, так было в утробе… Но спасибо и за осьминога.
Ибо мог бы просто пойти на дно, либо — попасть к акуле.
Все еще в поисках. Дикари, увы, не подмога:
о чем я их не спрошу, слышу странное «хули-хули».
Вокруг бесконечные, скользкие, вьющиеся туннели.
Какая-то загадочная, переплетающаяся система.
Вероятно, я брежу, но вчера на панели
мне попался некто, назвавшийся капитаном Немо.»

«Снова Немо. Пригласил меня в гости. Я
пошел. Говорит, что он вырастил этого осьминога.
Как протест против общества. Раньше была семья,
но жена и т. д. И ему ничего иного
не осталось. Говорит, что мир потонул во зле.
Осьминог (сокращенно — Ося) карает жесткосердье
и гордыню, воцарившиеся на Земле.
Обещал, что если останусь, то обрету бессмертье».

Вторник. Ужинали у Немо. Было вино, икра
(с «Принца» и «Витязя»). Дикари подавали, скаля
зубы. Обсуждали начатую вчера
тему бессмертья, «Мысли» Паскаля, последнюю вещь в «Ля Скала».
Представь себе вечер, свечи. Со всех сторон — осьминог.
Немо с его бородой и с глазами голубыми, как у младенца.
Сердце сжимается, как подумаешь, как он тут одинок…

(Здесь обрываются письма к Бланш Деларю от лейтенанта Бенца).

X

Когда корабль не приходит в определенный порт
ни в назначенный срок, ни позже,
Директор Компании произносит: «Черт!»,
Адмиралтейство: «Боже».

Оба неправы. Но откуда им знать о том,
что приключилось. Ведь не допросишь чайку,
ни акулу с ее набитым ртом,
не направишь овчарку

по следу. И какие вообще следы
в океане? Все это сущий
бред. Еще одно торжество воды
в состязании с сушей.

В океане все происходит вдруг.
Но потом еще долго волна теребит скитальцев:
доски, обломки мачты и спасательный круг;
все — без отпечатка пальцев.

И потом наступает осень, за ней — зима.
Сильно дует сирокко. Лучшего адвоката
молчаливые волны могут свести с ума
красотою заката.

И становится ясно, что нечего вопрошать
ни посредством горла, ни с помощью радиозонда
синюю рябь, продолжающую улучшать
линию горизонта.

Что-то мелькает в газетах, толкующих так и сяк
факты, которых, собственно, кот наплакал.
Женщина в чем-то коричневом хватается за косяк
и оседает на пол.

Горизонт улучшается. В воздухе соль и йод.
Вдалеке на волне покачивается какой-то
безымянный предмет. И колокол глухо бьет
в помещении Ллойда.

Шарль Бодлер

Путешествие

Максиму Дюкану

И

Дитя, влюбленное и в карты и в эстампы,
Чей взор вселенную так жадно обнимал, —
О, как наш мир велик при скудном свете лампы,
Как взорам прошлого он бесконечно мал!

Чуть утро — мы в пути; наш мозг сжигает пламя;
В душе злопамятной желаний яд острей,
Мы сочетаем ритм с широкими валами,
Предав безбрежность душ предельности морей.

Те с родиной своей, играя, сводят счеты,
Те в колыбель зыбей, дрожа, вперяют взгляд,
Те тонут взорами, как в небе звездочеты,
В глазах Цирцеи — пьют смертельный аромат.

Чтоб сохранить свой лик, они в экстазе славят
Пространства без конца и пьют лучи небес;
Их тело лед грызет, огни их тело плавят,
Чтоб поцелуев след с их бледных губ исчез.

Но странник истинный без цели и без срока
Идет, чтобы идти, — и легок, будто мяч;
Он не противится всесильной воле Рока
И, говоря «Вперед!», не задает задач.

ИИ

Увы! Мы носимся, вертясь как шар, и каждый
Танцует, как кубарь, но даже в наших снах
Мы полны нового неутолимой жаждой:
Так Демон бьет бичом созвездья в небесах.

Пусть цели нет ни в чем, но мы — всегда у цели;
Проклятый жребий наш — твой жребий, человек, —
Пока еще не все надежды отлетели,
В исканье отдыха лишь ускорять свой бег!

Мы — трехмачтовый бриг, в Икарию плывущий,
Где «Берегись!» звучит на мачте, как призыв,
Где голос слышится, к безумию зовущий:
«О слава, о любовь!», и вдруг — навстречу риф!..

Невольно вскрикнем мы тогда: о, ковы Ада!
Здесь каждый островок, где бродит часовой,
Судьбой обещанный, блаженный Эльдорадо ,
В риф превращается, чуть свет блеснет дневной.

В железо заковать и высадить на берег
Иль бросить в океан тебя, гуляка наш,
Любителя химер, искателя Америк,
Что горечь пропасти усилил сквозь мираж!

Задрав задорный нос, мечтающий бродяга
Вкруг видит райские, блестящие лучи,
И часто Капуей зовет его отвага
Шалаш, что озарен мерцанием свечи.

ИИИ

В глазах у странников, глубоких словно море,
Где и эфир небес, и чистых звезд венцы,
Прочтем мы длинный ряд возвышенных историй;
Раскройте ж памяти алмазные ларцы!

Лишь путешествуя без паруса и пара,
Тюрьмы уныние нам разогнать дано;
Пусть, горизонт обняв, видений ваших чара
Распишет наших душ живое полотно.

Так что ж вы видели?

ИV

«Мы видели светила,
Мы волны видели, мы видели пески;
Но вереница бурь в нас сердца не смутила —
Мы изнывали все от скуки и тоски.

Лик солнца славного, цвет волн нежней фиалки
И озлащенные закатом города
Безумной грезою зажгли наш разум жалкий:
В небесных отблесках исчезнуть без следа.

Но чар таинственных в себе не заключали
Ни роскошь городов, ни ширина лугов:
В них тщетно жаждал взор, исполненный печали,
Схватить случайные узоры облаков.

От наслаждения желанье лишь крепчает,
Как полусгнивший ствол, обернутый корой,
Что солнца светлый лик вершиною встречает,
Стремя к его лучам ветвей широких строй.

Ужель ты будешь ввысь расти всегда, ужели
Ты можешь пережить высокий кипарис?..
Тогда в альбом друзей мы набросать успели
Эскизов ряд — они по вкусу всем пришлись!..

Мы зрели идолов, их хоботы кривые,
Их троны пышные, чей блеск — лучи планет,
Дворцы, горящие огнями феерии;
(Банкирам наших стран страшней химеры нет!)

И красочность одежд, пьянящих ясность взоров,
И блеск искусственный накрашенных ногтей,
И змей, ласкающих волшебников-жонглеров».

V

А дальше что?



«Дитя! среди пустых затей

Нам в душу врезалось одно неизгладимо:
То — образ лестницы, где на ступенях всех
Лишь скуки зрелище вовек неустранимо,
Где бесконечна ложь и где бессмертен грех;

Там всюду женщина без отвращенья дрожи,
Рабыня гнусная, любуется собой;
Мужчина осквернил везде развратом ложе,
Как раб рабыни — сток с нечистою водой;

Там те же крики жертв и палачей забавы,
Дым пиршества и кровь все так же слиты там;
Все так же деспоты исполнены отравы,
Все так же чернь полна любви к своим хлыстам;

И там религии, похожие на нашу,
Хотят ворваться в Рай, и их святой восторг
Пьет в истязаниях лишь наслажденья чашу
И сладострастие из всех гвоздей исторг;

Болтлив не меньше мир, и, в гений свой влюбленный,
Он богохульствует безумно каждый миг,
И каждый миг кричит к лазури, исступленный:
„Проклятие тебе, мой Бог и мой Двойник!"

И лишь немногие, любовники Безумья,
Презрев стада людей, пасомые Судьбой,
В бездонный опиум ныряют без раздумья!
— Вот, мир, на каждый день позорный список твой!»

VИИ

Вот горькие плоды бессмысленных блужданий!
Наш монотонный мир одно лишь может дать
Сегодня, как вчера; в пустыне злых страданий
Оазис ужаса нам дан как благодать!

Остаться иль уйти? Будь здесь, кто сносит бремя,
Кто должен, пусть уйдет! Смотри: того уж нет,
Тот медлит, всячески обманывая Время —
Врага смертельного, что мучит целый свет.

Не зная отдыха в мучительном угаре,
Бродя, как Вечный Жид, презрев вагон, фрегат,
Он не уйдет тебя, проклятый ретиарий;
А тот малюткою с тобой покончить рад.

Когда ж твоя нога придавит наши спины,
Мы вскрикнем с тайною надеждою: «Вперед!»
Как в час, когда в Китай нас гнало жало сплина,
Рвал кудри ветр, а взор вонзался в небосвод;

Наш путь лежит в моря, где вечен мрак печальный,
Где будет весел наш неискушенный дух…
Чу! Нежащий призыв и голос погребальный
До слуха нашего слегка коснулись вдруг:

«Сюда, здесь Лотоса цветок благоуханный,
Здесь вкусят все сердца волшебного плода,
Здесь опьянит ваш дух своей отрадой странной
Наш день, не знающий заката никогда!»

Я тень по голосу узнал; со дна Пилады
К нам руки нежные стремятся протянуть,
И та, чьи ноги я лобзал в часы услады,
Меня зовет: «Направь к своей Электре путь!»

VИИИ

Смерть, капитан седой! страдать нет больше силы!
Поднимем якорь наш! О Смерть! нам в путь пора!
Пусть черен свод небес, пусть море — как чернилы,
В душе испытанной горит лучей игра!

Пролей же в сердце яд, он нас спасет от боли;
Наш мозг больной, о Смерть, горит в твоем огне,
И бездна нас влечет. Ад, Рай — не все равно ли?
Мы новый мир найдем в безвестной глубине!

Петр Андреевич Вяземский

Коляска

Томясь житьем однообразным,
Люблю свой страннический дом,
Люблю быть деятельно-праздным
В уединенье кочевом.
Люблю, готов сознаться в том,
Ярмо привычек свергнув с выи,
Кидаться в новые стихии
И обновляться существом.
Боюсь примерзнуть сиднем к месту
И, волю осязать любя,
Пытаюсь убеждать себя,
Что я не подлежу аресту.
Прости, шлагбаум городской
И город, где всегда на страже
Забот бессменных пестрый строй,
А жизнь бесцветная все та же;
Где бредят, судят, мыслят даже
Всегда по таксе цеховой.
Прости, блестящая столица!
Великолепная темница,
Великолепный желтый дом,
Где сумасброды с бритым лбом,
Где пленники слепых дурачеств,
Различных званий, лет и качеств
Кряхтят и пляшут под ярмом.
Не раз мне с дела и с безделья,
Не раз с унынья и с веселья,
С излишества добра и зла,
С тоски столичного похмелья
О четырех колесах келья
Душеспасительна была.
Хоть телу мало в ней простора,
Но духом на просторе я.
И недоступные обзора
Из глаз бегущие края,
И вольный мир воздушной степи,
Свободный путь свободных птиц,
Которым чужды наши цепи;
Рекой, без русла, без границ,
Как волны льющиеся тучи;
Здесь лес, обширный и дремучий,
Там море жатвы золотой —
Все тешит глаз разнообразно
Картиной стройной и живой,
И мысль свободно и развязно
Сама, как птица на лету,
Парит, кружится и ныряет
И мимолетом обнимает
И даль, и глубь, и высоту.
И все, что на душе под спудом
Дремало в непробудном сне,
На свежем воздухе, как чудом,
Все быстро ожило во мне.
Несется легкая коляска,
И с ней легко несется ум,
И вереницу светлых дум
Мчит фантастическая пляска.
То по открытому листу,
За подписью воображенья,
Переношусь с мечты в мечту;
То на ночлеге размышленья
С собой рассчитываюсь я:
В расходной книжке бытия
Я убыль с прибылью сличаю,
Итог со страхом поверяю
И контролирую себя.

Так! Отезжать люблю порою,
Чтоб в самого себя войти,
И говорю другим: прости! —
Чтоб поздороваться с собою.
Не понимаю, как иной
Живет и мыслит в то же время,
То есть живет, как наше племя
Живет, — под вихрем и грозой.
Мне так невмочь двойное бремя:
Когда живу, то уж живу,
Так что и мысли не промыслить;
Когда же вздумается мыслить,
То умираю наяву.
Теперь я мертв, и слава Богу!
Таюсь в кочующем гробу,
И муза грешному рабу
Приулыбнулась на дорогу.
Глупцы! Не миновать уж вам
Моих дорожных эпиграмм!
Сатиры бич в дороге кстати:
Им вас огрею по ушам,
Опричники журнальной рати,
С мечом гусиным по бокам.
Писать мне часто нет охоты,
Писать мне часто недосуг:
Ум вянет от ручной работы,
Вменяя труд себе в недуг;
Чернильница, бумага, перья —
Все это смотрит ремеслом;
Сидишь за письменным столом
Живым подобьем подмастерья
За цеховым его станком.
Я не терплю ни в чем обузы,
И многие мои стихи —
Как быть? — дорожные грехи
Праздношатающейся музы.
Равно движенье нужно нам,
Чтобы расторгнуть лени узы:
Люблю по нивам, по горам
За тридевять земель, как в сказке,
Летать за музой по следам
В стихоподатливой коляске;
Земли не слышу под собой,
И только на толчке, иль в яме,
Или на рифме поупрямей
Опомнится ездок земной.
Друзья! Посудите вы строже
О неоседлости моей:
Любить разлуку точно то же,
Что не любить своих друзей.
Есть призрак правды в сей посылке;
Но вас ли бегаю, друзья,
Когда по добровольной ссылке
В коляске постригаюсь я?
Кто лямку тянет в светской службе,
Кому та лямка дорога,
Тот и себе уже и дружбе
Плохой товарищ и слуга.
То пустослова слушай сказки,
То на смех сердцу и уму
Сам дань плати притворной ласки
Бог весть кому, Бог весть к чему;
Всю жизнь окрась в чужие краски,
И как ни душно, а с лица
С начала пытки до конца
Ты не снимай обрядной маски.
Учись, как труженик иной,
Безмолвней строгого трапписта,
С колодой вечных карт в руках
Доигрывает роберт виста
И роберт жизни на крестах;
Как тот в бумагах утопает
И, Геркулес на пустяки,
Слонов сквозь пальцы пропускает,
А на букашке напирает
Всей силой воли и руки.
Приписанный к приличьям в крепость,
Ты за нелепостью нелепость
Вторь, слушай, делай и читай
И светской барщины неволю
По отмежеванному полю
Беспрекословно исправляй.
Где ж тут за общим недосугом
Есть время быть с собой иль с другом;
Знакомый песнью нам пострел
Смешным отказом гнать умел
Заимодавцев из прихожей;
Под стать и нам его ответ,
И для самих себя нас тоже
Как ни спросись, а дома нет!
По мне, ошибкой моралисты
Твердят, что люди эгоисты.
Где эгоизм? Кто полный я?
Кто не в долгу пред этим словом?
Нет, я глядит в изданье новом
Анахронизмом словаря.
Держася круговой поруки,
Среди житейской кутерьмы,
Забав, досад, вражды и скуки
Взаимно вкладчиками мы.
Мы, выжив я из человека,
Есть слово нынешнего века;
Все мы да мы; наперечет
Все на толкучем рынке света
Судьбой отсчитанные лета
Торопимся прожить в народ.
Как будто стыдно поскупиться
И днем единым поживиться
Из жизни, отданной в расход.
Все для толпы — и вечно жадной
Толпою все поглощено.
Сил наших хищник беспощадный
Уносит нас волною хладной
Иль топит без вести на дно;
Дробь мелкой дроби в общей смете
Вся жизнь, затерянная в свете,
Как бурей загнанный ручей
В седую глубь морских зыбей,
Кипит, теснится, в сшибках стонет,
Но, не прорезав ни следа,
В пучине вод глубоких тонет
И пропадает навсегда.
Но между тем как стихотворный
Скакун, заносчивый подчас,
Мой избалованный Пегас,
Узде строптиво-непокорный,
Гулял, рассудка не спросясь,
И по проселкам своевольно
Бесился подо мной довольно,
Прекрасным всадником гордясь.
Пегаса сродники земные,
Пегасы просто почтовые
Меня до почты довезли.
Да чуть и мне уж не пора ли
Свернуть из баснословной дали
На почву прозы и земли!
Друзья! Боюсь, чтоб бег мой дальный
Не утомил вас, если вы,
Простя мне пыл первоначальный,
Дойдете до конца главы
Полупустой, полуморальной,
Полусмешной, полупечальной,
Которой бедный Йорик ваш
Открыл журнал сентиментальный,
Куда заносит дурь и блажь
Своей отваги повиральной.
Все скажут: с ним двойной подрыв
И с ним что далее, то хуже;
Поэт болтливый, он к тому же
Как путешественник болтлив!
Нет, дайте срок: стихов разбега
Не мог сперва я одолеть,
Но обещаюсь присмиреть.
Теперь до нового ночлега
Простите… (продолженье впредь).

<1826>

Василий Андреевич Жуковский

1-ое июля 1842

Встает Христов знаменоносец,
Георгий наш победоносец;
Седлает белого коня,
И в панцире светлее дня,
Взяв щит златой с орлом двуглавым,
С своим чудовищем кровавым,
По светозарным небесам,
По громоносным облакам
Летит в знакомый край полночи;
Горят звездами чудны очи;
Прекрасен блеск его лица;
В руке могучей два венца:
Один венец из лавров чистых,
Другой из белых роз душистых.

Зачем же он на Русь летит?..
Он с тех времен, как Русь стоит,
Всегда пророчески являлся,
Как скоро Божий суд свершался,
Во славу иль в спасенье нам.
Он в первый раз явился там —
Как вождь, сподвижник и хранитель —
Где венценосный наш креститель
Во Иордан днепровских вод
Свой верный погрузил народ,
И стала Русь земля Христова.
Там у Крещатика святого
Союз свой с нами заключил
Великий ратник Божьих сил,
Георгий наш победоносец.
Когда свирепый бедоносец
На Русь половчанин напал,
Перед врагом неверным стал
Он вместе с бодрым Мономахом,
И надолго, обятый страхом,
Враг заперся в своих степях.
Но наш великий Мономах,
Тех дней последнее светило,
Угас, и время наступило
Неизглаголанное зол:
Пожар усобиц и крамол
Повсюду вспыхнул; брат на брата
Пошел войной и супостата
Губить отчизну подкупил,
И, обезумясь, потащил
Сам русский матерь-Русь ко гробу...
Тогда Господь на нашу злобу
Свой гнев карающий послал:
На нас ордынец набежал,
И опозорил Русь святую,
Тяжелую, двухвековую
На шею цепь набросив ей;
Тогда погибла честь князей:
Топор ордынца своенравно
Ругался их главой державной;
И прежней славы самый след
Исчез... один во мгле сих бед,
В шуму сих страшных вражьих оргий,
Наш Божий ратник, наш Георгий
Нам неизменно верен был;
Звездой надежды он светил
Нам из-за тучи испытанья;
О бодрых праотцах преданья
Унывшим внукам он берег;
Его к нам милующий Бог
Ниспосылал, чтоб подкреплял нас,
Когда в огне скорбей ковал нас
В несокрушаемый булат
Тяжелый испытанья млат.
И, мученик победоносный,
Он плен мучительно-поносный
Терпеть нас мужески учил;
В боях же наш сподвижник был;
Он с Невским опрокинул шведа —
И стала Невская победа
В начале долгих рабства бед
Святым пророчеством побед,
Создавших снова нашу силу;
Он был Тверскому Михаилу
Утешным спутником в Орду,
Предстал с ним ханскому суду.
И братскую страдальцу руку
Простер, чтоб он во славу муку
За Русь и веру восприял;
Когда Донской народ созвал,
Чтоб дать ордынцу пир кровавый,
В день воскресенья нашей славы,
Над нашей ратью в вышине
Победоносец на коне
Явился грозный, и, блистая,
Как в небе туча громовая,
Воздвиглось знамя со крестом
Перед испуганным врагом,
И первый русский бой свободы
Одним великим днем за годы
Стыда и рабства отомстил.
Срок искупленья наступил;
В нас запылала жизнь иная;
Преображенная, младая,
Свершив дорогу темных бед,
Дорогой светлою побед
Пошла к своей чреде Россия;
И все, что времена лихие
Насильно взяли, то она,
В благие славы времена,
Сама взяла обратно с бою;
И вместе с ней рука с рукою
Ее победоносец шел.
Орды разрушился престол;
Казань враждебная исчезла;
За грань Урала перелезла
Лихая шайка Ермака,
И перед саблей казака
С своими дикими ордами
И златоносными горами
Смирилась мрачная Сибирь...
Тогда святой наш богатырь,
С нашествием и пленом сладив,
И с Руси след последний сгладив
Стыда и бед, взмахнул мечом,
И быстро обскакал кругом
Ее врагам доступной грани:
И начались иные брани
На всех концах ее тогда;
Чудотворящая звезда
Петрова знамением славы
Нам воссияла в день Полтавы,
И светлый ратник Божьих сил
Свою торжественно развил
Хоругвь с крестом над Русью славной;
Из Бельта флот ее державный
Нам путь открыл во все моря;
Смирился Каспий, отворя
Ей древние свои пучины;
Горами смерзшиеся льдины
И неподвижный свой туман
Ей Ледовитый океан
Воздвиг на полночь твердой гранью;
Могучею покрыла дланью
Весь север Азии она;
Ее с победой знамена
Через Кавказ переступили,
И грозно пушки огласили
Пред ней Балкан и Арарат,
И дрогнул в ужасе Царьград.
Отмстились древние обиды:
Законно взяли мы с Тавриды,
Что было взято с нас Ордой;
И за отнятое Литвой
Нам Польша с лихвой заплатила
В кровавый день, когда решила
Судьба меж двух родных племен
Спор, с незапамятных времен
Соседством гибельным зажженный,
И роковым лишь погашенный
Паденьем одного из двух.
И все свершилося: потух
Для нас в победах пламень брани;
Несокрушаемые грани
Нам всюду создала война;
Жизнеобильна и сильна,
В могуществе миролюбива,
В избытке славы нестроптива,
Друзьям сподвижник, враг врагам,
Надежный царствам и царям
Союзник в деле правды, славы,
Россия все зовет державы
В могучий с ней союз вступить,
Чтоб миротворной правде слить
В одно семейство все народы.

Небесные покинув своды,
Зачем же ныне посетил
Нас светлый ратник Божьих сил,
Сподвижник наш победоносный?
Давно ордынский плен поносный
Забыт; иноплеменный враг
На наших нивах и полях
Не разливает разоренья;
Мы сами для побед иль мщенья,
Как то бывало в старину,
Не мыслим начинать войну —
Зачем же ныне вдруг предстал он?
Зачем поспешно оседлал он
Лихого белого коня,
И в панцире светлее дня,
Взяв щит златой с орлом двуглавым,
С своим чудовищем кровавым,
По небесам, по облакам,
Нежданный вдруг примчался к нам? —
Не бранный гость, а мироносец,
Георгий наш победоносец,
Теперь пришел, не звать нас в бой,
А вместе с нами наш святой
Семейный пир царев отправить,
И русский весь народ поздравить
С прекрасным царской жизни днем,
С таким поздравить торжеством,
Какого царство не видало,
Какого прежде не бывало
Под кровлей царского дворца.
И два в руках его венца:
Один венец царю в подарок;
Из свежих лавров он, и ярок
Нетленный блеск его листов;
Он не увянет, как любовь
К царю, как царская держава,
Как честь царя, как Руси слава.
Царице в дар венец другой
Из белых роз — их блеск живой
С ее душою сходен ясной;
Как роза белая, прекрасно
На троне жизнь ее цветет
И благодатное лиет
На все любви благоуханье;
Родной семьи очарованье,
Народа русского краса,
Светла, чиста, как небеса,
Да долго нам она сияет,
Нас радует, нас умиляет,
Незаходимою звездой
Горя над русскою землей!..

Серебряную свадьбу правя
Царя великого и славя
Его домашний царский быт,
Которым он животворит
На всех концах своей державы
Семейные благие нравы —
Любви супружней образец,
Детей заботливый отец —
Народ о том лишь Бога молит:
„Да некогда Царю дозволит,
Чтоб он с царицею своей,
Всех сыновей и дочерей
И чад и внуков их собравши,
И трат в семье не испытавши,
Позвал народ, как ныне, свой
На праздник свадьбы золотой“.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

В стольном в городе во Киеве,
У славнова сударь-князя у Владимера
Три годы Добрынюшка стольничал,
А три годы Никитич приворотничал,
Он стольничал, чашничал девять лет,
На десятой год погулять захотел
По стольному городу по Киеву.
Взявши Добрынюшка тугой лук
А и колчан себе каленых стрел,
Идет он по широким по улицам,
По частым мелким переулачкам,
По горницам стреляет воробушков,
По повалушам стреляет он сизых голубей.
Зайдет в улицу Игнатьевску
И во тот переулок Маринин,
Взглянет ко Марине на широкой двор,
На ее высокия терема.
А у молоды Марины Игнатьевны,
У ее на хорошем высоком терему
Сидят тут два сизыя голубя
Над тем окошечком косящетым,
Цалуются оне, милуются,
Желты носами обнимаются.
Тут Дабрыни за беду стало:
Будто над ним насмехаются.
Стреляет в сизых голубей,
А спела ведь титивка у туга́ лука́,
[В]звыла да пошла калена́ стрела́.
По грехам над Добрынею учинилася:
Левая нога ево поко́льзнула,
Права рука удрогнула:
Не попал он в сизых голубей,
Что попал он в окошечко косящетое,
Проломил он окон(н)ицу стекольчетую,
Отшиб все причалины серебреныя.
Росшиб он зеркала стекольчетое,
Белодубовы столы пошаталися,
Что питья медяные восплеснулися.
А втапоры Марине безвременье было,
Умывалася Марина, снарежалася
И бросилася на свой широкий двор:
«А кто это невежа на двор заходил?
А кто это невежа в окошко стреляет?
Проломил оконницу мою стекольчетою,
Отшиб все причалины серебреныя,
Росшиб зеркала стекольчетое?».
И втепоры Марине за беду стало,
Брала она следы горячия молодецкия,
Набирала Марина беремя дров,
А беремя дров белодубовых,
Клала дровца в печку муравленую
Со темя́ следы горя́чими,
Разжигает дрова полящетым огнем
И сама она дровам приговариват:
«Сколь жарко дрова разгораются
Со темя́ следы молоде́цкими,
Разгоралось бы сер(д)це молодецкое
Как у мо́лода Добрынюшки Никитьевича!».
А и божья крепко, вражья-то лепко.
Взя́ла Добрыню пуще вострова ножа
По ево по сер(д)цу богатырскому:
Он с вечера, Добрыня, хлеба не ест,
Со полуночи Никитичу не у́снется,
Он белова свету дажидается.
По ево-та щаски великия
Рано зазвонили ко заутреням.
Встает Добрыня ранешонько,
Подпоясал себе сабельку вострою,
Пошел Добрыня к заутрени,
Прошел он церкву соборную,
Зайдет ко Марине на широкой двор,
У высокова терема послушает.
А у мо́лоды Марины вечеренка была,
А и собраны были душечки красны девицы,
Сидят и молоденьки молодушки,
Все были дочери отецкия,
Все тут были жены молодецкия.
Вшел он, Добрыня, во высок терем, —
Которыя девицы приговаривают,
Она, молода Марина, отказывает и прибранивает.
Втапоры Добрыня не во что положил,
И к ним бы Добрыня в терем не пошел,
А стала ево Марина в окошко бранить,
Ему больно пенять.
Завидел Добрыня он Змея Горынчета,
Тут ему за беду стало,
За великую досаду показалося,
[В]збежал на крылечка на красная,
А двери у терема железныя,
Заперлася Марина Игнатьевна.
А и молоды Добрыня Никитич млад
Ухватит бревно он в охват толщины,
А ударил он во двери железныя,
Недоладом из пяты он вышиб вон
И [в]збежал он на сени косящеты.
Бросилась Марина Игнатьевна
Бранить Добрыню Никитича:
«Деревенщина ты, детина, зашелшина!
Вчерась ты, Добрыня, на двор заходил,
Проломил мою оконницу стекольчетую,
Ты росшиб у меня зеркало стекольчетое!».
А бросится Змеишша Горынчишша,
Чуть ево, Добрыню, огнем не спалил,
А и чуть молодца хоботом не ушиб.
А и сам тут Змей почал бранити ево, больно пеняти:
«Не хочу я звати Добрынею,
Не хощу величать Никитичем,
Называю те детиною-деревенщиною и зашельшиною,
Почто ты, Добрыня, в окошко стрелял,
Проломил ты оконницу стекольчетую,
Росшиб зеркало стекольчетое!».
Ему тута-тка, Добрыни, за беду стало
И за великую досаду показалося;
Вынимал саблю вострую,
Воздымал выше буйны головы своей:
«А и хощешь ли тебе, Змея,
Изрублю я в мелкия части пирожныя,
Разбросаю далече по чисто́м полю́?».
А и тут Змей Горынич,
Хвост поджав, да и вон побежал,
Взяла его страсть, так зачал срать,
А колы́шки метал, по три пуда срал.
Бегучи, он, Змей, заклинается:
«Не дай бог бывать ко Марине в дом,
Есть у нее не один я друг,
Есть лутче меня и повежливея».
А молода Марина Игнатьевна
Она высунолась по пояс в окно
В одной рубашке без пояса,
А сама она Змея уговаривает:
«Воротись, мил надежда, воротись, друг!
Хошь, я Добрыню оберну клячею водовозною?
Станет-де Добрыня на меня и на тебя воду возить,
А еще — хошь, я Добрыню обверну гнеды́м туро́м?».
Обвернула ево, Добрыню, гнеды́м туро́м,
Пустила ево далече во чисто́ поля́,
А где-та ходят девять туро́в,
А девять туров, девять братиников,
Что Добрыня им будет десятой тур,
Всем атаман-золотыя рога!
Безвестна, не стала бога́тыря,
Молода Добрыня Никитьевича,
Во стольном в городе во Киеве.
А много-де прошло поры, много времяни,
А и не было Добрыни шесть месяцов,
По нашему-то сибирскому словет полгода.
У великова князя вечеринка была,
А сидели на пиру честныя вдовы,
И сидела тут Добрынина матушка,
Честна вдова Афимья Александровна,
А другая честна вдова, молода Анна Ивановна,
Что Добрынина матушка крестовоя;
Промежу собою разговоры говорят,
Все были речи прохладныя.
Неоткуль взялась тут Марина Игнатьевна,
Водилася с дитятеми княженецкими,
Она больно, Марина, упивалася,
Голова на плечах не держится,
Она больно, Марина, похваляется:
«Гой еси вы, княгини, боярыни!
Во стольном во городе во Киеве
А и нет меня хитрея-мудрея,
А и я-де обвернула девять молодцо́в,
Сильных-могучих бога́тырей гнедыми турами,
А и ноне я-де опустила десятова молодца,
Добрыня Никитьевича,
Он всем атаман-золотые рога!».
За то-то слово изымается
Добрынина матушка родимая,
Честна вдова Афимья Александровна,
Наливала она чару зелена́ вина́,
Подносила любимой своей кумушке,
И сама она за чарою заплакала:
«Гой еси ты, любимая кумушка,
Молода Анна Ивановна!
А и выпей чару зелена вина,
Поминай ты любимова крестника,
А и молода Добрыню Никитьевича,
Извела ево Марина Игнатьевна,
А и ноне на пиру похваляится».
Прого́ворит Анна Ивановна:
«Я-де сама эти речи слышела,
А слышела речи ее похваленыя!».
А и молода Анна Ивановна
Выпила чару зелена вина,
А Марину она по щеке ударила,
(С)шибла она с резвых ног,
А и топчет ее по белы́м грудя́м,
Сама она Марину больно бранит:
«А и, сука, ты, ....., еретница-....!
Я-де тебе хитрея и мудренея,
Сижу я на пиру не хвастаю,
А и хошь ли, я тебя сукой обверну?
А станешь ты, сука, по городу ходить,
А станешь ты, Марина,
Много за собой псов водить!».
А и женское дело прелестивое,
Прелестивое-перепадчивое.
Обвернулася Маринка косаточкой,
Полетела далече во чисто поле,
А где-та ходят девять туро́в,
Девять братеников,
Добрыня-та ходит десятой тур.
А села она на Добрыню на правой рог,
Сама она Добрыню уговаривает:
«Нагулялся ты, Добрыня, во чистом поле,
Тебе чистое поле наскучала,
И зыбучия болота напрокучили,
А и хошь ли, Добрыня, женитися?
Возьмешь ли, Никитич, меня за себя?».
«А, право, возьму, ей богу, возьму!
А и дам те, Марина, поученьица,
Как мужья жен своих учат!».
Тому она, Марина, не поверила,
Обвернула ево добрым молодцом
По-старому-по-прежнему,
Как бы сильным-могучим бога́тырем,
Сама она обвернулася девицею,
Оне в чистом поле женилися,
Круг ракитова куста венчалися.
Повел он ко городу ко Киеву,
А идет за ним Марина роскорякою,
Пришли оне ко Марине на высо́к тере́м,
Говорил Добрынюшка Никитич млад:
«А и гой еси ты, моя молодая жена,
Молода Марина Игнатьевна!
У тебя в высоких хороших теремах
Нету Спасова образа,
Некому у тя помолитися,
Не за что стенам поклонитися,
А и, чай, моя вострая сабля заржавела».
А и стал Добрыня жену свою учить,
Он молоду Марину Игнатьевну,
Еретницу- ..... -безбожницу:
Он первое ученье — ей руку отсек,
Сам приговаривает:
«Эта мне рука не надобна,
Трепала она, рука, Змея Горынчишша!».
А второе ученье — ноги ей отсек:
«А и эта-де нога мне не надобна,
Оплеталася со Змеем Горынчишшем!».
А третье ученье — губы ей обрезал
И с носом прочь:
«А и эти-де мне губы не надобны,
Целовали оне Змея Горынчишша!».
Четвертое ученье — голову ей отсек
И с языком прочь:
«А и эта голова не надобна мне,
И этот язык не надобен,
Знал он дела еретическия!».

Яков Петрович Полонский

Живая статуя

Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?



Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,

Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,

И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают

Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:

Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?

Яков Петрович Полонский

Жалобы музы

И.
Не жди ты меня,
Не кличь! не зови меня музою! — Нет,
На закате тревожного дня
Я петь не могу, — я устала, поэт!

Я петь не могу,—
Я встречаю на каждом шагу
Озлобленных, бедных, измятых судьбой:
Идут они порознь из сумрака в мглу,
От известного зла к неизвестному злу,
И не ищут звезды путевой…
И не нужно им сердце мое, — факел мой! —

Сама я сняла
Венок с моего молодого чела,
И все позабыла, — не знаю о чем
Беседуют звезды в тумане ночном.
И точно ли жаждут упиться росой
Цветы полевые в полуденный зной…
Не знаю, о чем волны моря шумят,
О чем грезят сосны, когда оне спят,
Чей голос звенит над рекой,
Что думает роза весной,
Когда ей во мраке поет соловей,—
И даже не знаю, поет ли он ей!..

В толпе я бродила, где труженик чужд
Свободы и славы под бременем нужд;
И не цветы, и не мирты росли
На пажитях по́том политой земли,—
Бурьян всюду рос, за бурьяном росла
Нужда за нуждой и к работе звала.

— Ни свет ни заря вышел пахарь; за ним,—
За плугом его, — я пошла полосой;
Помочь не могла ему слабой рукой…
Хотела помочь ему пеньем моим,—
Но пахарь и слушать меня не хотел,
Попрежнему песню степную он пел…
Сама я заслушалась песни родной,—
И в город ушла за рабочей толпой.
Как вешнего солнца сквозь пыльную щель
Пробившийся луч к бедняку на постель,
Я с пеньем проникла на темный чердак,—
Но встретил меня горьким словом бедняк:
«Ступай», — он сказал мне, угрюмый как ночь, —
«Ты можешь утешить, — не можешь помочь.
Ты к свету зовешь, — благ земных не даешь…
На вытертый грош
Не вижу я пользы от песен твоих!
Пусть уши богатых ласкает твой стих!» —

— И вот, проходя вереницей колонн
К палатам, где царствуют нега и сон,
Я стала стучаться в чертог богача.
Он принял меня, про себя бормоча:
«Как бедно одета! как трудно узнать!
Где прежние речи, где прежняя стать!»
О бедных ему я шепнула, — богач
Сказал мне: «Все знаю, — напрасно не плачь…
Не нужно мне горьких советов твоих,
Пускай бедняка развращает твой стих!»—

— Зашла я в больницу и слышала бред
Преступницы бедной семнадцати лет,—
Во сне она плакала, Бога звала,—
Проснувшись, опять равнодушна была
И усмехалась при слове «разврат».
Никто не зашел к ней, — ни сестры, ни брат;
Ни друг, — только я наклонилась над ней,
Как няня, с сердечною песней моей…
Напрасно! Больная махнула рукой
И молвила мне: «Уходи! Бог с тобой!
Я верила грезам, — пора перестать…
Я пала, и знаю, что мне уж не встать…»
— И с горьким упреком пошла я к тому,
Кто бросил дитя это в вечную тьму.

Его уязвила я метким стихом;—
Но медному лбу стих мой был нипочем.

— Зашла я в темницу, — мне сторож помог
Переступить заповедный порог…
К холодной стене прислонясь головой,
Сидел там один человечек больной.
Я узнала его, — то был сущий добряк,
Убить комара не решился б никак,
Подстреленной птицы ему было жаль…
Сидит он, — мечта унесла его вдаль,—
И шепчет он: «О! если б воля да власть!
Я мог бы все сдвинуть, поднять и потрясть,—
Я залил бы кровью пределы земли,
Чтоб новые люди родиться могли»…
— И ты, — я сказала, — ручаешься в том,
Что новая будет природа потом,
Что терны и роза, — царица садов,—
Политые кровью, взойдут без шипов?—
«Ручаюсь!» — сказал он, — «и ты поручись,
Верь новому чуду, — не то — провались!»
— Мой друг, провалиться я рада, — но как?!
Мне руку пожал и заплакал бедняк.
Вдали колокольный послышался звон…
И с сердцем измученным вышла я вон.
Куда ж мне уйти от неволи и дум!
Что нового скажет мне уличный шум!?
От гула шагов, да от стука колес
Раздастся ли в воздухе новый вопрос?!.
И чудилось мне… мысль носилась одна:
— И мы все не нужны, и ты не нужна…

ИИ.
И покинула я этих каменных стен,—
Этих клеток настроенных, — тягостный плен,
Захотела я дальше уйти от людей,
От бесстрастных врагов,
От пристрастных судей,
От разврата, нужды и оков…
От разбитых надежд, я в груди сберегла
Драгоценный обломок один,—
И ушла в даль широкую.—
С юга весна
Подвигалась, — пестрели цветы, — и пышна
Была зелень холмистых долин.
Ночь была, — пахло свежей травой,
Рокотал соловей над померкшей рекой,
И, как искорки слез у ребенка в глазах,
Отражения звезд трепетали в волнах…
И теснились у берега семьи берез,
И сирень там росла, и шиповник там рос,
И струился родник из-под камня — и дуб
Погружал в него мшистые корни свои…
Я о вечной, повсюду творящей любви
Думу думала, — шла — и наткнулась… на труп!!.

О, поэт! От живых,
Суетящихся, плачущих, глупых и злых,
И от жалкого ропота их без конца —
Для того ль я ушла, чтоб найти мертвеца!?..
В полусвете луны, в полутени ночной,
Окровавленный, страшный, немой,
Он и мертвый не мог свои пальцы разжать,
Крепко стиснувши сабли своей рукоять;
И на темной траве от руки полосой
Серебрился той сабли холодный булат.
Бедный брат! для чего умер ты?
За кого ты погиб? — бедный брат!

Я хотела вглядеться в черты
Молодого бойца, — и шептала: очнись!
Дай мне руку и с миром домой воротись!
Там резная скамья, где сидел прадед твой,
Занята в эту ночь молодою женой,—
Молодая жена у камина сидит
И не видит огня, — и не видит кругом
Темных стен, — в ожиданье ночном,
Только вздрогнет порой, да в окно поглядит… —
Я тебя проведу к ней, — пойдем!..

Как сестра, я поникла над ним вся в слезах
И ему говорила: пойдем же!.. но страх,
Страх неведомый тайно мне в сердце проник:
Мертвой силой дохнул его лик,
И прочла я в его неподвижных зрачках,
И на лбу, и на сжатых губах
Выраженье такой бесконечной вражды,
Что, казалось, ее роковые следы
Были глубже следа самой смерти его…
Он как будто сквозь зубы шептал мне: «Ого!
Как нежна ты! — запой! может быть,
И очнусь я на звук хитрой песни твоей;
Хоть на миг оживи, чтоб я мог раскроить
Тебе голову саблей моей!..»

Отошла я… заря занялась;
Из-за гор солнца пламенный выглянул глаз,
Словно в душу мою он проникнуть желал,
Ясной радости ждал, и как радость сиял.
Но на мой, возникавший у сердца, привет
Восходящему утру, — в ответ
Из-за рощи зловещий послышался гул —
И не птица, свистя, пронеслась меж ветвей,
И не ветер листы колыхнул,
И не вихорь с налета ветлу покачнул… —
Затрещал, — отлетел перешибленный сук,
И отгрянул вдали гром, похожий на стук…
Я, бессмертная, смерти готовилась ждать,—
Замерла, и стояла скрестя пальцы рук…
Из-за рощи в лощину спустилася рать;
Грянул залп, — точно взрыв, — и другой
Залп в ответ ему грянул, — стеной
Шли враги друг на друга — и дым
Их штыки заволакивал флером своим,
Словно этим хотел он от глаз заслонить
И того, кто убит, и кто хочет убить…
О, поэт! не желая, чтоб кто-нибудь пал,
Ты кому бы из них стал победы желать?
Воссылая мольбы, за кого бы страдал!?
В этот миг, отвечай мне скорей,
Что могла бы я петь, если б ты пожелал
Новых песен от музы твоей?
«Уходи!» закричала мне с гневом в очах
Вражда, — «я царица на этих полях;
«Во имя грядущего льется здесь кровь;
«Здесь нет настоящего, — к черту любовь!!»

И я отошла — и, я знаю, текли
Бесполезно горячие слезы мои.
О, где же она,—
Та гармония мысли и сил,
Та великая жизнь, тот живительный свет
И все то, чему верить не ты ли, поэт —
Мечтатель! — меня научил?
Куда я пойду теперь? — темен мой путь…
Кличь музу иную, — меня позабудь!
И знай, — появись мне сам бог Аполлон,
Мне дивный восторг его был бы смешон;
Меня, утомленную, царственный бог
Не мог бы узнать — и судить бы не мог!

Анвари

Ода в честь Маудуд-Зенгквия

Очаровательныя окрестности Багдада, страна, исполненная прелестей, жилище учтивства и добродетелей любезных—ах! какое место во вселенной сравнится с вами!—Взоры тихо скользят по испещренным лугам, как будто по богатому ковру разноцветному. Один ветерок веет в сих местах прекрасных; он разливает в душе, кроткую веселость… Из влажной почвы полей возносится благовоние, приятнейшее самой амбры. Чистейший воздух, проникая тучную землю, производит плоды сладчайшие тобы, и неприметно соединяясь с водами орошающими оную, сообщает последним целительность Кауцера.
На цветущих берегах Тигра отроки, красотою превосходящие с белолицых Китайцов, группами составляют резвыя игры; и на смеющихся долинах хороводы юных дев, прелестных и милых как знаменитыя красавицы Кашемира, повсюду представллются очарованному взору.
Тысячи блестящих лодок быстро разсекают поверхность реки, и дают ей вид новаго неба, сияющаго безчисленными огнями.
В счастливое время года, когда лучезарное солнце блистает во всем своем величии, когда при восхождении зарницы зефир по цветам развевает запах благовонный,—в сие время перловая роса падает с облаков в нежную чашечку тюльпана, a зелень, кажется, скрывает в себе неистощимый запах благоуханий. При захождении солнца небо, украшенное отливом пурпура от миллиона роз, являет взору цветник прелестный; при восхождении же сего прекраснаго светила земля, блистая емалью цветов, кажется, похищает у неба лучезарнейшия его звезды. Там полузакрытая зеленью роза развертывается подобно алым щекам Китайских красавиц; здесь нарцисс—как кристальная чаша, в которой пенится вино—имеющий цвет амбры, склоняясь нежно на свой стебель, наливает приятнейшия благовония; несколько далее блистает живыми цветами тюльпан подобно златой кадильнице, в которой сожигается мускус и драгоценный алое; между тем соловей гибким горлышком, жаворонок воздушными пениями, показывают превосходство нежных своих звуков перед сладчайшею мелодией.
Таковы прелести сей счастливой страны! Побужденный сладкою надеждою, я решился отправиться в оную, и при благоприятных знамениях променял труды путевые на спокойствие, вкушаемое в обществе друзей искренних.
Настал час вечерней молитвы; солнце, скрываяся под горизонты уподоблялось золотому кораблю, лишенному снастей и теряющемуся в обширности моря. Скоро огненная полоса препоясала неизмеримый край свода небеснаго, подобно широкому золотому фризу, окружающему купол храма, воздвигнутаго из лазурита. Звезды, как светоносныя пери, оплакивали под покровом печали отсутствие солнца; дочери Нааха, обращаясь около полюса, оставляют следы своих стоп на синеве небесной, Млечной путь представляется полосою нарцисов пересекающею поле, усеянное голубыми фиалиями, и Плеяды, выходя из-за вершины гор, отделяются как седмь жемчужин блистающих в лазурной ткани.
Таким образом небо, каждую минуту открывая тысячи новых явлений, представляет взорам как бы чудесные ковры знаменитаго Мани.
Сатурн в знак Козерога блистали подобно отдаленному светильнику, повешенному среди безмолвнаго портика; Юпитер в знаке Рыб светился как прекрасной глаз, закрытый благовонною дымкою, Марс в одной чаше Весов сверкал подобно пурпуровому вину в светлом сосуде; лучезарной Меркурий, прекрасная Венера, как любовник с подругою, блистали соединенные в знаке Стрельца.
Между тем как твердь небесная, подобно искусному чародею, производила чудеса столь удивительная, я приготовлялся к отезду.
Тогда моя возлюбленная, прекрасная как заря утренняя, внезапно явилась предо мною. Своими розовыми перстами она безжалостно терзала благородный гиацинт черных своих волос, емаль ослепительных ея зубов оставляла на розовых ея тубах след кровавый; из томных глаз ея катились слезы, и упадая на волнистыя кудри, блистали, подобно перлам росы, трепещущих на полевом стебле, и скоро под ударами безчеловечной руки нежная роза ея щек восприяла синеватый цвет бледнаго лотуса.
«Вот, вероломный» сказала она мне с насмешкою, «вот та вечная любовь, те клятвы, которыя истребить одна смерть долженствовала. Увы! могла-ли я думать! что ты, подобно врагу безжалостному, оставить меня столь постыдно!… Нет, заклинаю тебя, не удивляйся, неизсушай ветви моего счастия! нелишай меня сих сладостных взоров; не ввергай меня в отчаяние! Как! не уже ли захочет променять драгоценные уборы гостеприимнаго шатра на бурное небо, и сие роскошное ложе, сделанное из редких Греческих тканей, на землю твердую и песчаную? сам ли Бог сказал, что присутствие друга есть изображение рая? A сии слова: путешествие есть образ ада, не вышли ли из уст самаго Могаммеда ? —
Куда хочешь идти ты, которой не знал другой ночи, кроме гебена черных волос моих? чем можешь наслаждаться ты, которой незнал другой зари, кроме сияния очей моих? И в той стране, в которую себя изгоняешь, есть ли мудрец равный тебе в познаниях? естьли ученый, который дерзнул бы вступить с тобою в состязание? Тысячи Платонов могли бы научишься в твоей школе. Ты один благоразумнее тысячи Аристотелей. Твои глубокия астрономическия исчисления по стыдили бы Птоломея, и сам Абу-Машар признал бы себя побежденным, когда бы начал оспориват твои достоинства. Так, во всем Ираке нет мудреца, которому прах, возметаемый твоими стопами, небыл бы драгоценным для очей лекарством.»
Прелестный идол,—отвечал я,—прекрати свои жалобы, которыми ты меня обременяешь; успокойся, и вверь себя судьбине! Укрепись терпением, и недерзай уклоняться от уставов Божиих! Увы! я не произвольно своим удалением предаю тебя мукам столь жестоким; мое сердце чуждо сего ужаснаго намерения: судьбы Вышняго изрекли свое повеление. Кто может уклониться от непреложных уставов Неба? Пусть в мирном убежище приятныя занятия сокращают для тебя время моего отсутствия; пусть счастливая планета руководствует меня в сем трудном путешествии!—При сих словах она меня оставила, удвоивши слезные токи.
Между тем серебряный свет уже разливался по лазуревому своду, и скоро лучезарное светило дня явилось на востоке под розовым покровом. Подобно рабу, ожидающему знака к отшествию, я взлетаю на молодаго коня, имеющаго жилистыя ноги, грудь широкую, стан лани, копыта тонкия и длинную шею. Гибкий как тигр, смелый как орел, он нападая на неприятеля, в пламенной своей ярости перегонял ветры. Убегает ли от сильнаго врага—тогда хитрый полет ворона не равняется с его быстротою. Когда же без принуждения несется по воле—то прекрасною своею походкою уподоблялся он горному фазану. Из Кабула услышал бы он звуки литавр Греческих; на пространств от Индии до Сузы ничто немогло укрыться от проницательных его взоров.
На сем благородном животном вступил я в Багдад. Скоро весть о моем прибытии достигла до слуха Обладателя мира, и сей великий Государь повелел включить меня в число приближенных, к своему престолу. Надеясь, что пресветлейший Повелитель отличит меня, осыплет чинами и богатствами, я сочинил в честь его стихи, блистающие чистотою и изящностию слога. Двух месяцов довольно было для меня, чтобы окончить сие знаменитое творение, которое—подобно произведениям Аристотеля, сохранившим имя Александрово—могло передать его память векам отдаленнейшим. Никогда из безбрежнаго океана моего воображения не черпал я столь совершенных перл, каковыми украсил сие творение; и, увы! мне отказали в даре стихотворца. Но я ли виноват в том, что при Дворе никто не умел ценить такого сокровища!
Так, клянусь блеском и гармониею стихов моих, клянусь всемогущим Богом, создавшим свод небесный, клянусь существом знания, доставившим множеству смертных безсмертие, живым светом разума—сим отличительным преимуществом гения, силою красноречия удобнаго усмирять упоеннаго слона и льва раздраженнаго; клянусь силою Рустема, правосудием Ануширвана, славою Хозроя и могуществом Нудера, Абубекром, Омаром, страшным Отманом и мудрым Алием, клянусь прахом ног великаго Котб-Едина, клянусь, что в сей стране нет человека, которой мог бы похитить y меня пальму красноречия, и ежели кто будет сумневаться в етом, то Бог да разсудит нас в тот день, когда истина откроется во всем своем сиянии!
Так я терпел несправедливость! Однажды поутру, когда веяние зефира сладостно нежило чувства, когда ресницы еще не освободились от бремени сна, я увидел возлюбленную, гибкой стан ея и белыя груди.
«Как текут дни твои?» сказала она с неизяснимою прелестию. «Не раскаеваешься ли ты, что не послушался моих советов? Увы! я заклинала тебя не оставлять меня, заклинала тебя не платить мрачною неблагодарностию за мою Любовь; теперь смотри, вероломной! как мщение падает на преступника!»—Ах! возлюбленная, не обременяй меня сими жестокими упреками; в первые дни моего прибытия счастие осыпало меня своими дарами, но потом Монарх, занятый великими предприятиями завоеваний, не мог уделит минуты своим обожателям.—«Не теряй надежды, ободрись, и новым усилием своей Музы обрати к себе внимание сего могущественнаго повелителя, котораго чело увенчано победами.»—Дарования мои слабы,—отвечал я,—для столь высокаго предмета, но ежели ты вдохновенна, ежели можешь достойно воспеть великое имя Маудуда-БенЗангви, то да возгремит оно теперь в стихах твоих!—И вдруг сия достойная соперница небесных Гурий воспела моему удивленному слуху сии красноречивыя хваления:
"O ты, котораго славныя деяния озаряют престол твой неизменяемым блеском, ты, котораго священные уставы повсюду водворяют правосудие! Тысячи Хаканов со всем своим могуществом, едва достойны охранять врата твоих чертогов. Простые виночерпцы, служащие тебе при пиршествах, блаженнее Кесарей. Исполненный благородной неустрашимости, ты безтрепетно грядешь на копия, грозящия смертию, и уверенный в своей правоте спокойно взираешь на перемены счастия. Кто из неприятелей дерзнет противиться острию непобедимаго меча твоего? какая вероломная душа, избегнет булатнаго твоего копия, когда, в минуты твоего гнева, и смелый лев неможет снести блеска мстящаго меча, когда тигр, проникнутый страхом, бежит при виде сверкающаго твоего кинжала!
"О ты, котораго благородная щедрость воздвигла из развалин храм благодеяния, ты, котораго десница низпровергла ужасное обиталище сребролюбия, как смущенный дух мои может вознестись к тебе? каким трепещущим голосом изясню восторг, меня одушевляющий?
,,И вы, двоица юных Князей, нежные потомки августейшей фамилии, знаменитые питомцы, коих слава и честь старались образовать и наставить, кто из вас вдохнет мне песни, вас достоиныя?
«Сеиф-Еддин все свои деяния устремляет ко славе отечества, Аззед-Дин уже прославился добродетелями; необыкновенными. Первой, кажется, дает пример самому правосудию, щедрость последняго ознаменовывает каждой день новыми благодеяниями. Так, из всех владык земли один токмо Селджун достоин разделить славу с Аззед-Дином. Кто другой, кроме знаменитаго Синджара может сравниться в юным Сеиф-Еддином? Да будут вечно окружены они славою, и родитель их да найдет в своих сынах твердыя подпоры своего престола!
„Удостой внимания, о Великий Государь, сию слабую дань похвал моих, и прости, что я дерзнул напомнить тебе об одном из рабов твоих, пресмыкающимся в забвении!“ Посвящая тебе плоды своих дарований, он ласкал себя надеждою, что заслужит участие в твоих милостях; он чаял приобретать ежедневно уважение при Дворе твоем: ныне по роковой судьбе находится он в пренебрежении, как последний ремесленник. Ах ежели ты бросишь на него взор ласковой, позволишь ему облобызать порог твоего чертога; с какою признательностию воспоет он деяния твои! Имя знаменитаго покровителя вечно будет греметь в безсмертных его песнях!»

Василий Андреевич Жуковский

Протокол двадцатого арзамасского заседания

Месяц Травный, нахмурясь, престол свой отдал Изоку;
Пылкий Изок появился, но пасмурен, хладен, насуплен;
Был он отцом посаженым у мрачного Грудня. Грудень, известно,
Очень давно за Зимой волочился; теперь уж они обвенчались.
С свадьбы Изок принес два дождя, пять луж, три тумана.
(Рад ли, не рад ли, а надобно было принять их в подарок).
Он разложил пред собою подарки и фыркал. Меж тем собирался
Тихо на береге Карповки (славной реки, где водятся карпы,
Где, по преданию, Карп-Богатырь кавардак по субботам
Ел, отдыхая от славы), на береге Карповки славной
В семь часов ввечеру Арзамас двадесятый. Под сводом
Новосозданного храма, на коем начертано имя
Вещего Штейна, породой германца, душой арзамасца,
Сел Арзамас за стол с величавостью скромной и мудрой наседки;
Сел Арзамас — и явилось в тот миг небывалое чудо:
Нечто пузообразное, пупом венчанное вздулось,
Громко взбурчало, и вдруг гармонией Арфы стало бурчанье.
Члены смутились, Реин дернул за кофту Старушку,
С страшной перхотой Старушка бросилась в руки Варвику,
Журка клюнул Пустынника, тот за хвост Асмодея,
Начал бодать Асмодей Громобоя, а этот облапил,
Сморщась, как дряхлый сморчок, Светлану. Одна лишь Кассандра
Тихо и ясно, как пень благородный, с своим протоколом,
Ушки сжавши и рыльце подняв к милосердому небу,
В креслах сидела. „Уймись, Арзамас! — возгласила Кассандра. —
Или гармония пуза Эоловой Арфы тебя изумила?
Тише ль бурчало оно в часы пресыщенья, когда им
Водка, селедка, конфеты, котлеты, клюква и брюква
Быстро, как вечностью годы и жизнь, поглощались?
Знай же, что ныне пузо бурчит и хлебещет недаром;
Мне — Дельфийский треножник оно. Прорицаю, внимайте!“
Взлезла Кассандра на пузо, села Кассандра на пузе;
Стала с пуза Кассандра, как древле с вершины Синая
Вождь Моисей ко евреям, громко вещать к арзамасцам:
„Братья-друзья арзамасцы! В пузе Эоловой Арфы
Много добра. Не одни в нем кишки и желудок.
Близко пуза, я чувствую, бьется, колышется сердце!
Это сердце, как Весты лампада, горит не сгорая.
Бродит, я чувствую, в темном Дедале, поблизости пуза,
Честный отшельник — душа; она в своем заточенье
Все отразила прельщенья бесов и душиста добротой!
(Так говорит об ней Николай Карамзин, наш историк).
Слушайте ж, вот что душа из пуза инкогнито шепчет:
Полно тебе, Арзамас, слоняться бездельником! Полно
Нам, как портным, сидеть на катке и шить на халдеев,
Сгорбясь, дурацкие шапки из пестрых лоскутьев Беседных;
Время проснуться!.. Я вам пример. Я бурчу, забурчите ж,
Братцы, и вы, и с такой же гармонией сладкою. Время,
Время летит. Нас доселе сбирала беспечная шутка;
Несколько ясных минут украла она у бесплодной
Жизни. Но что же? Она уж устала иль скоро устанет.
Смех без веселости — только кривлянье! Старые шутки —
Старые девки! Время прошло, когда по следам их
Рой обожателей мчался! теперь позабыты; в морщинах,
Зубы считают, в разладе с собою, мертвы не живши.
Бойся ж и ты, Арзамас, чтоб не сделаться старою девкой.
Слава — твой обожатель; скорее браком законным
С ней сочетайся! иль будешь бездетен, иль, что еще хуже,
Будешь иметь детей незаконных, не признанных ею,
Светом отверженных, жалких, тебе самому в посрамленье.
О арзамасцы! все мы судьбу испытали; у всех нас
В сердце хранится добра и прекрасного тайна; но каждый,
Жизнью своей охлажденный, к сей тайне уж веру теряет;
В каждом душа, как светильник, горящий в пустыне,
Свет одинокий окрестныя мглы не осветит. Напрасно
Нам он горит, он лишь мрачность для наших очей озаряет.
Что за отрада нам знать, что где-то в такой же пустыне
Так же тускло и тщетно братский пылает светильник?
Нам от того не светлее! Ближе, друзья, чтоб друг друга
Видеть в лицо и, сливши пламень души (неприступной
Хладу убийственной жизни), достоинства первое благо
(Если уж счастья нельзя) сохранить посреди измененья!
Вместе — великое слово! Вместе, твердит, унывая,
Сердце, жадное жизни, томяся бесплодным стремленьем.
Вместе! Оно воскресит нам наши младые надежды.
Что мы розно? Один, увлекаем шумным потоком
Скучной толпы, в мелочных затерялся заботах. Напрасно
Ищет себя, он чужд и себе и другим; каменеет,
К мертвому рабству привыкнув, и, цепи свои презирая,
Их разорвать не стремится. Другой, потеряв невозвратно
В миг единый все, что было душою полжизни,
Вдруг меж развалин один очутился и нового зданья
Строить не смеет; и если бы смел, то где ж ободритель,
Дерзкий создатель — Младость, сестра Вдохновенья? Над грудой развалин
Молча стоит он и с трепетом смотрит, как Гений унывший
Свой погашает светильник. Иной самому себе незнакомец,
Полный жизни мертвец, себя и свой дар загвоздивший
В гроб, им самим сотворенный, бьется в своем заточенье:
Силен свой гроб разломить, но силе не верит — и гибнет.
Тот, великим желаньем волнуемый, силой богатый,
Рад бы разлить по вселенной — в сиянье ль, в пожаре ль — свой пламень;
К смелому делу сзывает дружину, но... голос в пустыне.
Отзыва нет! О братья, пред нами во дни упованья
Жизнь необятная, полная блеска, вдали расстилалась.
Близким стало далекое! Что же? Пред темной завесой,
Вдруг упавшей меж нами и жизнию, каждый стоит безнадежен;
Часто трепещет завеса, есть что-то живое за нею,
Но рука и поднять уж ее не стремится. Нет веры!
Будем ли ж, братья, стоять перед нею с ничтожным покорством?
Вместе, друзья, и она разорвется, и путь нам свободен.
Вместе — наш Гений-хранитель! при нем благодатная Бодрость;
Нам оно безопасный приют от судьбы вероломной;
Пусть налетят ее бури, оно для нас уцелеет!
С ним и Слава, не рабский криков толпы повторитель,
Но свободный судья современных, потомства наставник;
С ним и Награда, не шумная почесть, гремушка младенцев,
Но священное чувство достоинства, внятный не многим
Голос души и с голосом избранных, лучших согласный.
С ним жизнедательный Труд с бескорыстною целью — для пользы;
С ним и великий Гений — Отечество. Так, арзамасцы!
Там, где во имя Отечества по две руки во едину
Слиты, там и оно соприсутственно. Братья, дайте же руки!
Все минувшее, все, что в честь ему некогда жило,
С славного царского трона и с тихой обители сельской,
С поля, где жатва на пепле падших бойцов расцветает,
С гроба певцов, с великанских курганов, свидетелей чести,
Все к нам голос знакомый возносит: мы некогда жили!
Все мы готовили славу, и вы приготовьте потомкам! —
Вместе, друзья! чтоб потомству наш голос был слышен!“
Так говорила Кассандра, холя десницею пузо.
Вдруг наморщилось пузо, Кассандра умолкла, и члены,
Ей поклонясь, подошли приложиться с почтеньем
К пузу в том месте, где пуп цветет лесной сыроежкой.
Тут осанистый Реин разгладил чело, от власов обнаженно,
Важно жезлом волшебным махнул — и явилося нечто
Пышным вратам подобное, к светлому зданью ведущим.
Звездная надпись сияла на них: Журнал арзамасский.
Мощной рукою врата растворил он; за ними кипели
В светлом хаосе призраки веков; как гиганты, смотрели
Лики славных из сей оживленныя тучи; над нею
С яркой звездой на главе гением тихим неслося
В свежем гражданском венке божество — Просвещенье, дав руку
Грозной и мирной богине Свободе. И все арзамасцы,
Пламень почуя в душе, к вратам побежали... Все скрылось.
Реин сказал: „Потерпите, голубчики! я еще не достроил;
Будет вам дом, а теперь и ворот одних вам довольно“.
Члены, зная, что Реин — искусный строитель, утихли,
Сели опять по местам, и явился, клюкой подпираясь,
Сам Асмодей. Погонял он бичом мериносов Беседы.
Важен пред стадом тащился старый баран, волочивший
Тяжкий курдюк на скрипящих колесах, — Шишков седорунный;
Рядом с ним Шутовской, овца брюхатая, охал.
Важно вез назади осел Голенищев-Кутузов
Тяжкий с притчами воз, а на козлах мартышка
В бурке, граф Дмитрий Хвостов, тряслась; и, качаясь на дышле,
Скромно висел в чемодане домашний тушканчик Вздыхалов.
Стадо загнавши, воткнул Асмодей на вилы Шишкова,
Отдал честь Арзамасу и начал китайские тени
Членам показывать. В первом явленье предстала
С кипой журналов Политика, рот зажимая Цензуре,
Старой кокетке, которую тощий гофмейстер Яценко
Вежливо под руку вел, нестерпимый Дух издавая.
Вслед за Политикой вышла Словесность; платье богини
Радужным цветом сияло, и следом за ней ее дети:
С лирой, в венке из лавров и роз, Поээия-дева
Шла впереди; вкруг нее как крылатые звезды летали
Светлые пчелы, мед свой с цветов чужих и домашних
В дар ей собравшие. Об руку с нею поступью важной
Шла благородная Проза в длинной одежде. Смиренно
Хвост ей несла Грамматика, старая нянька (которой,
Сев в углу на словарь, Академия делала рожи).
Свита ее была многочисленна; в ней отличался
Важный маляр Демид-арзамасец. Он кистью, как древле
Тростью Цирцея, махал, и пред ним, как из дыма, творились
Лица, из видов заемных в свои обращенные виды.
Все покорялось его всемогуществу, даже Беседа
Вежливой чушкою лезла, пыхтя, из-под докторской ризы.
Третья дочь Словесности: Критика с плетью, с метелкой
Шла, опираясь на Вкус и смелую Шутку; за нею
Князь Тюфякин нес на закорках Театр, и нещадно
Кошками секли его Пиериды, твердя: не дурачься.
Смесь последняя вышла. Пред нею музы тащили
Чашу большую с ботвиньей; там все переболтано было:
Пушкина мысли, вести о курах с лицом человечьим,
Письма о бедных к богатым, старое заново с новым.
Быстро тени мелькали пред взорами членов одна за другою.
Вдруг все исчезло. Члены захлопали. Вилы пред ними
Важно склонил Асмодей и, стряхнув с них Шишкова,
В угол толкнул сего мериноса; он комом свернулся,
К стенке прижался и молча глазами вертел. Совещанье
Начали члены. Приятно было послушать, как вместе
Все голоса слилися в одну бестолковщину. Бегло
Быстрым своим язычком работала Кассандра, и Реин
Громко шумел; Асмодей воевал на Светлану; Светлана
Бегала взад и вперед с протоколом; впившись в Старушку,
Криком кричал Громобой, упрямясь родить анекдотец.
Арфа курныкала песни. Пустынник возился с Варвиком.
Чем же сумятица кончилась? Делом: журнал состоялся.