Краткими складками взморщи,
Ветер, пугливую гладь,
Пленную пену на взморьи
К темным утесам приладь!
Ветер! мы вместе взбивали —
Вспомни, верхушки олив,
Где им любовь напевали
Волны, вбегая в залив;
Ветер, — припомни, — пьянели
Вместе мы в снах миндалей,
Ты на лету пел не мне ли:
«Первую кручь одолей!»
Выше, где смолы сквозь горный
Воздух плывут, как пары,
Рыли мы древние горны
Гномов третичной поры.
После, сронив ароматы,
Прянув за грани скалы,
Мчались мы с бурей косматой
Тмином и мятой яйлы!
Ветер с мохнатых магнолий,
Ветер, мой давний свояк,
Прошлое кануть могло ли —
Утром задутый маяк?
Ветер, лихой запевало,
Гладь синеватую брось!
Чтоб на яйлу, как бывало,
Нам закружиться не врозь!
17 июля 1924
День ушел, убавилась черта,
Я опять подвинулся к уходу.
Легким взмахом белого перста
Тайны лет я разрезаю воду.
В голубой струе моей судьбы
Накипи холодной бьется пена,
И кладет печать немого плена
Складку новую у сморщенной губы.
С каждым днем я становлюсь чужим
И себе, и жизнь кому велела.
Где-то в поле чистом, у межи,
Оторвал я тень свою от тела.
Неодетая она ушла,
Взяв мои изогнутые плечи.
Где-нибудь она теперь далече
И другого нежно обняла.
Может быть, склоняяся к нему,
Про меня она совсем забыла
И, вперившись в призрачную тьму,
Складки губ и рта переменила.
Но живет по звуку прежних лет,
Что, как эхо, бродит за горами.
Я целую синими губами
Черной тенью тиснутый портрет.
Под липой пение ос.
Юная мать, пышная мать
В короне из желтых волос,
С глазами святой,
Пришла в тени почитать —
Но книжка в крапиве густой: Трехлетняя дочь
Упрямо
Тянет чужого верзилу: Прочь!
Не смей целовать мою маму!
Семиклассник не слышит,
Прилип, как полип,
Тонет, трясется и пышет.
В смущеньи и гневе
Мать наклонилась за книжкой:
Мальчишка!
При Еве!
Встала, поправила складку
И дочке дала шоколадку.Сладостен первый капкан!
Три блаженных недели,
Скрывая от всех, как артист,
Носил гимназист в проснувшемся теле
Эдем и вулкан.
Не веря губам и зубам,
До боли счастливый,
Впивался при лунном разливе
В полные губы:
Гигантские трубы,
Ликуя, звенели в висках,
Сердце в горячих тисках,
Толкаясь с складки тужурки,
Играло с хозяином в жмурки, —
Но ясно и чисто
Горели глаза гимназиста.Вот и развязка:
Юная мать, пышная мать
Садится с дочкой в коляску —
Уезжает к какому-то мужу.
Склонилась мучительно-близко,
В глазах улыбка и стужа,
Из ладони белее наружу —
Записка! Под крышей, пластом,
Семиклассник лежит на диване
Вниз животом.
В тумане,
Пунцовый как мак,
Читает в шестнадцатый раз
Одинокое слово: Дурак!
И искры сверкают из глаз
Решительно, гордо и грозно.
Но поздно…
Среди флаконов, ваз, среди материй сонных
И сладострастно-мягких соф,
Картин, и мраморов, и платьев надушенных
В небрежных складках из шелков,
В нагретой комнате, где, как в оранжерее,
Опасен воздух роковой,
Где мертвые цветы, в гробах стеклянных млея,
Роняют вздох последний свой,
Там труп без головы в подушках пропадает,
А из него, как бы река,
Кровь красная бежит, и ткань ее впивает
С голодной алчностью песка.
Подобна призракам, рожденным тьмой ночною,
Но полным чар и волшебства,
Вся в драгоценностях, обвитая косою
Такою темной, голова —
На столике ночном, как ренонкул огромный,
Лежит; и уж без дум глядят
Открытые глаза, роняя смутный, темный,
Как будто сумеречный, взгляд.
А туловище там, раскинуто впервые
В таком последнем забытьи,
Открыло, не стыдясь, не прячась, роковые
Нагие прелести свои.
На согнутой ноге остался, розовея,
Как память о былом чулок;
И пряжка, точно глаз алмазный пламенея,
Глядит, и взгляд ее глубок.
Необычайный вид покинутого зала,
Картины, на которых кровь,
Что подстрекающий, наверно, взор бросала,
Рождает темную любовь.
И радость грешную и празднества ночные,
Проклятых полные чудес,
Которым радовались ангелы дурные,
Таясь меж складками завес.
Но если посмотреть на поворот несмелый
Плеча изящного ея,
На худощавость ног, на стан оцепенелый,
Как разяренная змея,
Она еще юна! — Ее душа пустая
И чувства скукой сожжены,
Открылись ли они остервенелой стае
Желаний чуждой стороны?
И тот, которого ты не могла, живою,
Своей любовью утолить,
Свои безмерные желанья над тобою
Насытил мертвой, может быть?
Ответь, нечистый труп! И голову за косы
Держа в трепещущих руках,
Запечатлел ли он последние вопросы
На ледяных твоих зубах?
Забытое толпой, исполненной глумленья,
И любознательным судом,
Спи, безмятежно спи, о странное творенье,
В гробу таинственном твоем;
Твой муж скитается везде, но образ вечный
Твой бдит над ним, когда он спит;
Как ты ему теперь, и он тебе, конечно,
До смерти верность сохранит.
В храме — золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.
Рано утром приходили люди.
Богомольцы шли и богомолки.
Возжигались трепетные свечи,
Разливался полусвет янтарный.
Фимиам под своды поднимался
Синими душистыми клубами.
Острый луч из верхнего окошка
Сквозь куренья дымно прорезался.
И неслось ликующее пенье
Выше голубого фимиама,
Выше золотистого тумана
И колонн резных и золоченых.
В храме том, за ризою тяжелой,
За рубиновым глазком лампады
Пятый век скорбела Божья Матерь,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Кто, какой мужик нижегородский,
Живописец, инок ли смиренный
С ясно-синим взглядом голубиным,
Муж ли с ястребиными глазами
Вызвал к жизни тихий лик прекрасный,
Мы о том гадать теперь не будем.
Живописец был весьма талантлив.
Пятый век скорбела Божья Матерь
О распятом сыне Иисусе.
Но, возможно, оттого скорбела,
Что уж очень много слез и жалоб
Ей носили женщины-крестьянки,
Богомолки в черных полушалках
Из окрестных деревень ближайших.
Шепотом вверяли, с упованьем,
С робостью вверяли и смиреньем:
«Дескать, к самому-то уж боимся,
Тоже нагрешили ведь немало,
Как бы не разгневался, накажет,
Да и что по пустякам тревожить?
Ну, а ты уж буде похлопочешь
Перед сыном с нашей просьбой глупой,
С нашею нуждою недостойной.
Сердце материнское смягчится
Там, где у судьи не дрогнет сердце.
Потому тебя и называем
Матушкой-заступницей. Помилуй!»
А потом прошла волна большая,
С легким хрустом рухнули колонны,
Цепи все по звенышку распались,
Кирпичи рассыпались на щебень,
По песчинке расточились камни,
Унесло дождями позолоту.
В школу на дрова свезли иконы.
Расплодилась жирная крапива,
Где высоко поднимались стены
Белого сверкающего храма.
Жаловаться ходят нынче люди
В областную, стало быть, газету.
Вот на председателя колхоза
Да еще на Петьку-бригадира.
Там ужо отыщется управа!
Раз я ехал, жажда одолела.
На краю села стоит избушка.
Постучался, встретила старушка,
Пропустила в горенку с порога.
Из ковша напился, губы вытер
И шагнул с ковшом к перегородке,
Чтоб в лоханку выплеснуть остатки
(Кухонька была за занавеской.
С чугунками, с ведрами, с горшками).
Я вошел туда и, вздрогнув, замер:
Средь кадушек, чугунков, ухватов,
Над щелястым полом, над лоханью,
Расцветая золотым и красным,
На скамье ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
— Бабушка, отдай ты мне икону,
Я ее — немедленно в столицу…
Разве место ей среди кадушек,
Средь горшков и мисок закоптелых!
— А зачем тебе? Чтоб надсмехаться,
Чтобы богохульничать над нею?
— Что ты, бабка, чтоб глядели люди!
Место ей не в кухне, а в музее.
В Третьяковке, в Лувре, в Эрмитаже.
— Из музею были не однажды.
Предлагали мне большие деньги.
Так просили, так ли уж просили,
Даже жалко сделалось, сердешных.
Но меня притворством не обманешь,
Я сказала: «На куски разрежьте,
Выжгите глаза мои железом,
Божью Матерь, Светлую Марию
Не отдам бесам на поруганье».
— Да какие бесы, что ты, бабка!
Это все — работники искусства.
Красоту они ценить умеют,
Красоту по капле собирают.
— То-то! Раскидавши ворохами,
Собирать надумали крохами.
— Да тебе зачем она? Молиться —
У тебя ведь есть еще иконы.
— Как зачем? Я утром рано встану,
Маслицем протру ее легонько,
Огонек затеплю перед ликом,
И она поговорит со мною.
Так-то ли уж ласково да складно
Говорить заступница умеет.
— Видно, ты совсем рехнулась, бабка!
Где же видно, чтоб доска из липы,
Даже пусть и в красках золотистых,
Говорить по-нашему умела!
— Ты зачем пришел? Воды напиться?
Ну так — с богом, дверь-то уж открыта!
Ехал я среди полей зеленых,
Ехал я средь городов бетонных,
Говорил с людьми, обедал в чайных,
Ночевал в гостиницах районных.
Постепенно стало мне казаться
Сказкой или странным сновиденьем,
Будто бы на кухне у старушки,
Где горшки, ухваты и кадушки,
На скамейке тесаной, дубовой
Прижилась, ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Бабка встанет, маслицем помажет,
Огонек тихонечко засветит.
Разговор с заступницей заводит…
Понапрасну ходят из музея.
То не ветер, — вздох Авроры
Всколыхнул морской туман;
Обозначилися горы
И во мгле Данаев стан…
Многобашенная Троя
Чутко дремлет: здесь и там
Жаждут мести, — жаждут боя… —
Жаждет отдыха Приам…
Лишь Кассандра легче тени,
Не спеша будить отца,
Проскользнула на ступени
Златоверхого дворца;
И в семье никто не знает, —
Кто проснулся, чей хитон
Белым призраком мелькает
В сонном сумраке колонн…
Ей в лицо прохлада дышит,
Ночи темь в ее очах;
Складки длинные колышет
Удаляющийся шаг…
Глухи Гектора чертоги, —
Только храмы настежь, — там
Только мраморные боги
Предвкушают фимиам.
Аполлона жрец суровый
Не вчера ли ей предрек,
Что, едва зарею новой
Зарумянится восток,
К ней, — царевне, в тень священной
Рощи, где царит Эрот,
Новой страстью вдохновенный,
Аполлон сойдет с высот.
В этом видел он спасенье
Трои, замкнутой врагом,
И ей дал благословенье
Сочетаться с божеством;
Скрыв свое негодованье
К назиданиям жреца,
Дочь Приама на свиданье
Шла из отчего дворца.
Вот уж видны ей: могила, —
С новой урной саркофаг,
Даль залива и ветрила,
И костры, и дым в горах…
Вот и холм, — за ним высоко
Бледно-розовая мгла…
И Кассандра одиноко
В роковую сень вошла.
В дни счастливые, — бывало,
Жрица бога своего,
Дочь царя не раз лобзала
Ноги идола его;
Ныне сердце девы чистой
В жизнь увлек иной поток…
Замерла она в тенистой
Роще, глядя на восток. —
Алый блеск зари струится…
Это он идет, — не сон…
Наяву Кассандре снится
Светозарный Аполлон.
Руки — сила, ноги — крылья,
Голос — лиры сладкий звон…
— «Никого так не любил я»,
Говорить ей Аполлон…
«К жизни, к творчеству зову я
Тук земли, моря и — кровь…
Вечный свет тебе несу я,
Этот свет — моя любовь.
Неземное полюби ты,
О, земная красота!»
Девы вспыхнули ланиты,
И дрожат ее уста.
— «В мире вечных ликований,
Посреди воздушных стран,
Ты не ведаешь страданий,
Ты не знаешь наших ран…
Слез твои не знают очи,
И тебе неведом страх;
Ни одной бессонной ночи
Не провел ты в небесах…»
Ей не внемлет бог влюбленный, —
Страстью дышит светлый лик;
Но Кассандры непреклонной
Руки сжаты, — взор поник.
«Полюбила б я, быть может,
Да любви мешает стыд…
Участь родины тревожит… —
Неизвестность тяготит.
Ты стрелой сразил Ахилла,
Но Зевес, отец твой, нам
За Ахилла мстит, и сила
Напирает на Пергам.
Я устала ненавидеть, —
Я любить хочу, но знай,
Я, любя, хочу предвидеть… —
Дар предвиденья мне дай!..»
Омраченный бог очами
Зорко в очи глянул ей
И вещал, встряхнув волнами
Золотых своих кудрей:
«Смертной девы но могу я
Сопричислить к божествам,
Но за негу поцелуя
Страшный дар тебе я дам.
Ты, — цветок живой природы, —
Мне милей моих богинь…
Я покинул неба своды, —
Ты — родной свой край покинь.
Позабудь порывы мщенья,
Ряд могил, отца, семью…
Да врачует дар прозренья
Душу скорбную твою!
От мечей, огня и дыма,
От цепей позорных — я
Унесу тебя незримо
В благодатные края.
Там, роясь, витают Грезы,
Там, красавица, пророчь,
Где любовью дышат розы,
Соловьи поют всю ночь!..»
Ароматный, знойно-сладкий
Не зефир ли опахнул
Грудь и плечи ей, и складкой
Белой ткани шевельнул?..
Луч блуждающей надежды
Озарил ее черты,
Красота склонила вежды,
Устыдясь своей мечты.
Но волшебной речи сила
Разливала жар в крови,
И уж все готово было
К торжеству его любви…
Вдруг Кассандра оглянулась
И — очами повела,
С диким воплем отшатнулась,
Вскинув руки, замерла.
Обезумев, оборвала
Шнур повязки головной,
И, как жертва, простонала:
«Боги, боги! что со мной?!!
Если я тобой любима,
Не к добру твоя любовь?!
Вижу я сквозь клубы дыма
Блеск мечей, резню и кровь…
Пирр на стогнах Илиона…
Вопли жен, — насилье, — плен…
Бой на рынке, бой у трона,
Бой среди родных мне стен!..
Не спасают и Пенаты
Утварь старого дворца, —
Грабят пышные палаты
Скиптроносного отца!
Или это сновиденье?..
Или это наяву?!..
Труп царя без погребенья,
Обезглавленный, во рву…
Тщетны вопли и молитвы…
Даже храм твой, Аполлон,
Вижу я, — в разгаре битвы
Закопчен и осквернен…
Даже гибель Илиона
Не разжалобит Судьбы…
Даже смерть Агамемнона
Не спасет его рабы…
Ах! Предчувствуя позор свой,
Мне ль прильнуть к твоей груди?!
Уходи, в глухой простор свой, —
От проклятий уходи!..»
И в одно мгновенье ока
Гневный лик его погас, —
Исступленной издалека
Он воззвал в последний раз.
Гром… И пыль пошла столбами…
Чу! не Фурии ли там
Погнались, свистя бичами,
За Кассандрой по следам?..
Веют белые одежды…
Слышен вой: «в коне… в коне
Гибель Трои!.. — Нет надежды!..
Или мне внимайте, — мне!..»
Прибежала… ноги босы,
Грудь, лицо, глаза в огне,
Растрепавшиеся косы
Разметались по спине.
Слыша дочери стенанье,
Просыпается Приам,
Но напрасны предреканья, —
Веры нет ее речам.
Ей рыдать дают свободу,
Ничего не говоря, —
Обезумела! — народу
Шепчут ближние царя.
Дни бегут… Врагам поверив,
Троя в праздничных цветах;
Лишь она одна, измерив
Бездну зла, внушает страх…
Одичала… на ограде
Села и — глядит, стеня,
Как встречает царь Палладе
Посвященного коня.
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,
Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,
И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают
Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:
Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?