Все стихи про сказку - cтраница 7

Найдено стихов - 252

Ганс Христиан Андерсен

Сказка о женах

Корзинщик недаром сидел — мастерил,
Конечно, не а́хти что он сотворил,
Но все же красивая вышла новинка.
— «Ну, вот, слава Богу, готова корзинка!
Готова!» сказал он вошедшей жене,
А ей — все равно, равнодушна вполне…
— «Ну, что́ ж ты, скажи: слава Богу, готова!»
— «А вот, не скажу ничего я такого:
Зачем говорить, коли сам ты сказал?» —
— «Скажи!» — и супруг уже палкой махал…
— «Нет, нет! Не хочу я!» жена повторяла —
И кончилось тем, что ей крепко попало…
И слезы, и крики… Соседка вошла;
Узнавши, за что потасовка была,
Сказала: «задаром бедняжка побита!»
Сказала и — хлопнула дверью сердито,
А дома поведала мужу о том,
Как плохо соседке с таким муженьком…
Но муж возразил, покачав головою:
— «Никак не могу согласиться с тобою!
Жена — не права. Что́ на мужа пенять?
Зачем же она не хотела сказать?» —
— «Затем, что не нужно, и — кончено! Что́ же,
И я, ведь, сама не сказала бы тоже!»…
— «Сама? Даже если бы муж приказал?
Ну, знаешь, и я бы тут палочку взял!»…
— «Возьми! Любопытно мне это и ново!» —
— «Ага́! Так скажи: слава Богу, готова!» —
— «А вот, не скажу же! Была не была!» —
И тут тоже палочка в дело пошла…
На крики другая соседка влетела,
Сейчас же узнала доподлинно дело
И громко воскликнула: — «Обе оне,
Обе побитые, правы вполне!» —
Мужу и третья пошла рассказала
И, в заключенье, под палку попала.
Так и пошло: город был невелик,
Но что́ ни дом, то удары и крик!
Нет, не уважено мужнино слово:
«Вот, слава Богу, корзинка готова!»
Скоро по всей населенной стране
Жены (причины, знать, были одне)
Мужниных слов повторять не желали —
Слышались крики и палки стучали…
Но неужели тут правда видна?..
С этим вопросом к жене обратитесь.

МОРАЛЬ
На поцелуи жене не скупитесь,
Палку — оставьте, не то́ — берегитесь:
Палкою станет от палки жена!

Константин Дмитриевич Бальмонт

Сказка Месяца и Солнца

Юноша Месяц и Девушка Солнце знают всю длительность мира,
Помнят, что было безветрие в щели, в царство глухого Имира.
В ночи безжизненно-злого Имира был Дымосвод, мглистый дом,
Был Искросвет, против Севера к Югу, весь распаленный огнем.

Щель была острая возле простора холода, льдов, и мятели,
Против которых, в багряных узорах, капли пожара кипели.
Выдыхи снега, несомые вьюгой, мчались до щели пустой,
Рдяные вскипы, лизнувши те хлопья, пали, в капели, водой.

Так из касания пламени с влагой вышли все разности мира,
Юноша Месяц и Девушка Солнце помнят рожденье Имира.

Капля за каплей сложили огромность больше всех гор и долин,
Лег над провальною щелью тяжелый льдов и снегов исполин.

Не было Моря, ни трав, ни песчинок, все было мертвой пустыней,
Лишь белоснежная диво-корова фыркала, нюхая иней.
Стала лизать она иней соленый, всюду был снег широко,
Вымя надулось, рекой четверною в мир потекло молоко.

Пил, упивался Имир неподвижный, рос от обильнаго пира,
После, из всех его членов разятых, выросли области мира.
Диво-корова лизала снежинки, соль ледовитую гор,
В снеге означились первые люди, Бурэ и сын его Бор.

Дети красиваго Бора убили злого снегов исполина,
Кости Имира остались как горы, плоть его стала равнина.
Мозг его тучи, и кровь его Море, череп его небосвод,
Брови угрознаго стали Мидгардом, это Срединный Оплот.

Прежде все было безтравно, безводно, не было зверя, ни птицы,
Раньше без тропок толкались, бродили спутанно звезд вереницы.
Дети же Бора, что стали богами, Один, и Виле, и Ве,
Звездам велели, сплетаясь в узоры, лить серебро по траве.

Радуга стала Дрожащей Дорогой для проходящих по выси,
В чащах явились медведи и волки и остроглазыя рыси.
Ясень с осиной, дрожа, обнимались, лист лепетал до листа,
Один велел им быть мужем с женою, первая встала чета.

Корни свои чрез миры простирая, высится ствол Игдразила,
Люди как листья, увянут, и снова сочная тешится сила.
Быстрая белка мелькает по веткам, снов паутинится нить,
Юноша Месяц и Девушка Солнце знают, как любо любить.

Генрих Гейне

Ночь на берегу

Беззвездна холодная ночь.
Море кипит, и над морем,
Ничком распластавшись, на брюхе лежит
Неуклюжею массою северный ветер.
И таинственным, старчески сдавленным голосом он,
Как разыгравшийся хмурый брюзга,
Болтает с пучиной,
Поверяя ей много безумных историй,
Великанские сказки с бесконечными их чудесами,
Седые норвежские сказки;
А в промежутках грохочет он с воем и смехом
Заклинанья из Эдды,
Изречения рун,
Мрачно суровые, волшебно могучие…
И белоглавые чада пучин
Высо́ко кидаются вверх и ликуют
В своем упоении диком.

Меж тем, по низкому берегу,
По песку, омоченному пеной кипящей,
Идет чужеземец, с душой
Еще более бурной, чем вихорь и волны.
Что́ он ни сделает шаг,
Взвиваются искры, ракушки хрустят.
Закутавшись в серый свой плащ,
Он быстро идет во мраке ночном,
Надежно свой путь к огоньку направляя,
Дрожащему тихой, приветною струйкой
Из одинокой рыбачьей лачужки.
Брат и отец уехали в море,
И одна-одинешенька дома осталась
Дочь рыбака.
Чудно прекрасная дочь рыбака,
У очага приютившись,
Внемлет она наводящему сладкие грезы
Жужжанью воды, закипающей в старом котле,
Бросает трескучего хворосту в пламя
И раздувает его.
И красный огонь, зазмеившись и вспыхнув,
Играет волшебно красиво
На милом, цветущем лице,
На нежных, белых плечах,
Стыдливо глядящих
Из-под грубой, серой рубашки,
И на хлопочущей маленькой ручке,
Поправляющей юбку
У стройного стана.
Вдруг дверь растворяется настежь
И входит ночной чужеземец;
С ясной любовью покоятся взоры его
На девушке белой и стройной,
В страхе стоящей пред ним,
Подобно испуганной лилии.
Бросает он наземь свой плащ,
Смеется и так говорит:

«Видишь, дитя, я слово держу —
Являюсь; и вместе со мною приходит
Древнее время, когда вековечные боги
Сходили с небес к дочерям человеков
И дочерей человеков в обятья свои заключали,
Зачиная с ними могучие,
Скиптроносные царские роды
И героев, чудо вселенной.
Полно, однако ж, дитя, дивиться тебе
Божеству моему.
Свари мне, пожалуйста, чаю, да с ромом.
На дворе было холодно нынче,
А в стужу такую
Зябнем и мы, вековечные боги,
И легко наживаем божественный насморк
И кашель бессмертный».

Эдуард Асадов

Созвездие Гончих Псов

Мимо созвездия Девы,
Созвездий Льва и Весов
Несется по темному небу
Созвездие Гончих Псов.

Клубится, шурша по следу их,
Космическая пурга.
Комету ль они преследуют?
Иль гонят во тьме врага?

Я видел их тени тугие
Сквозь дымку мальчишьих снов,
И были они как живые,
К тому же слова какие:
«Созвездие Гончих Псов»!

Детство прошло, умчалось,
Растаяло без следа,
А песня в душе осталась,
И, кажется, навсегда.

Несется собачья стая
Мильоны веков вперед.
И я, как в детстве, гадаю:
Куда они? Кто их ждет?

Какая их гонит тайна
Средь стужи и тишины?
А вдруг они там отчаянно
Ищут во тьме хозяина,
С которым разлучены?

Он добрый, веселый, звездный,
Но с очень дальних времен
Где-то во мгле морозной
Чудищами пленен.

В безбрежье миров и столетий,
Где не был ни звук, ни взгляд,
Он к черной гигантской планете
Магнитным кольцом прижат.

Там странные измерения:
Сто верст — только малый шаг,
Столетье — одно мгновение,
А озеро — жидкий мрак…

Чудища, плавая в реках,
И после, сушась на скале,
Звездного человека
Держат в пещерной мгле.

Столапые электриды —
В каждой лапище — мозг,
Внушают ему, чтоб выдал
Он все, что когда-то видел,
А главное — тайну звезд!

Как они загораются,
Стужу гоня с планет?
Чем они остужаются?
Как погасить их свет?

Так, молча и некрасиво,
Жуя студенистую тьму,
Волю свою терпеливо
Они внушают ему.

А он не дает ответа.
И только упрямое: SOS!
С черной, как мрак, планеты
Шлет светлому миру звезд!

Зов по вселенной несется,
И все, что хоть где-то живет,
Говорит: — Високосный год. —
Или: — Год активного солнца.
И только в бездонном мраке,
Где нет ни ночей, ни дней,
Огненные собаки
Мчатся еще быстрей!

Все ярче глаза сверкают,
Струной напряглись хребты,
И жаркие искры роняют
Пламенные хвосты.

Вселенная бьет клубами
Космической пыли в грудь,
И тонко звенит под когтями
Серебряный Млечный Путь…

Но сквозь века и пространства
Домчат они и найдут
Планету Черного Царства
И чудищ перегрызут.

Лапы — на плечи хозяину,
И звездный вздохнет человек.
Вот она, главная тайна,
Основа всего мирозданья:
В любви при любом испытанье
И преданности навек!

Невзгодам конец! Победа!
Гремите, звезд бубенцы.
Пусть волны тепла и света
Помчатся во все концы!

И вправо помчат и влево,
Неся серебристый гам.
И радостно вскрикнет Дева,
Поверить боясь вестям!

Рукою за сердце схватится,
Щекою прильнет к Тельцу,
И звездные слезы покатятся
По вспыхнувшему лицу!

Фантазия? Пусть! Я знаю!
И все-таки с детских лет
Я верю в упрямую стаю,
Что мчится за другом вслед!

Спадает с души все бренное,
Истории бьют часы,
Звенит серебром вселенная,
Летят по вселенной псы…

Горят причудливо краски,
И, как ни мудра голова,
Вы все-таки верьте сказке.
Сказка всегда права!

Сергей Есенин

Сказка о пастушонке Пете, его комиссарстве и коровьем царстве

Пастушонку Пете
Трудно жить на свете:
Тонкой хворостиной
Управлять скотиной.

Если бы корова
Понимала слово,
То жилось бы Пете
Лучше нет на свете.

Но коровы в спуске
На траве у леса
Говори по-русски —
Смыслят ни бельмеса.

Им бы лишь мычалось
Да трава качалась.
Трудно жить на свете
Пастушонку Пете.

*

Хорошо весною
Думать под сосною,
Улыбаясь в дреме,
О родимом доме.

Май всё хорошеет,
Ели всё игольчей;
На коровьей шее
Плачет колокольчик.

Плачет и смеется
На цветы и травы,
Голос раздается
Звоном средь дубравы.

Пете-пастушонку
Голоса не новы,
Он найдет сторонку,
Где звенят коровы.

Соберет всех в кучу,
На село отгонит,
Не получит взбучу —
Чести не уронит.

Любо хворостиной
Управлять скотиной.
В ночь у перелесиц
Спи и плюй на месяц.

*

Ну, а если лето —
Песня плохо спета.
Слишком много дела —
В поле рожь поспела.

Ах, уж не с того ли
Дни похорошели,
Все колосья в поле,
Как лебяжьи шеи.

Но беда на свете
Каждый час готова,
Зазевался Петя —
В рожь зайдет корова.

А мужик как взглянет,
Разведет ручищей
Да как в спину втянет
Прямо кнутовищей.

Тяжко хворостиной
Управлять скотиной.

*

Вот приходит осень
С цепью кленов голых,
Что шумит, как восемь
Чертенят веселых.

Мокрый лист с осины
И дорожных ивок
Так и хлещет в спину,
В спину и в загривок.

Елка ли, кусток ли,
Только вплоть до кожи
Сапоги промокли,
Одежонка тоже.

Некому открыться,
Весь как есть пропащий.
Вспуганная птица
Улетает в чащу.

И дрожишь полсутки
То душой, то телом.
Рассказать бы утке —
Утка улетела.

Рассказать дубровам —
У дубровы опадь.
Рассказать коровам —
Им бы только лопать.

Нет, никто на свете
На обмокшем спуске
Пастушонка Петю
Не поймет по-русски.

Трудно хворостиной
Управлять скотиной.

*

Мыслит Петя с жаром:
То ли дело в мире
Жил он комиссаром
На своей квартире.

Знал бы все он сроки,
Был бы всех речистей,
Собирал оброки
Да дороги чистил.

А по вязкой грязи,
По осенней тряске
Ездил в каждом разе
В волостной коляске.

И приснился Пете
Страшный сон на свете.

*

Все доступно в мире.
Петя комиссаром
На своей квартире
С толстым самоваром.

Чай пьет на террасе,
Ездит в тарантасе,
Лучше нет на свете
Жизни, чем у Пети.

Но всегда недаром
Служат комиссаром.
Нужно знать все сроки,
Чтоб сбирать оброки.

Чай, конечно, сладок,
А с вареньем дважды,
Но блюсти порядок
Может, да не каждый.

Нужно знать законы,
Ну, а где же Пете?
Он еще иконы
Держит в волсовете.

А вокруг совета
В дождь и непогоду
С самого рассвета
Уймища народу.

Наш народ ведь голый,
Что ни день, то с требой.
То построй им школу,
То давай им хлеба.

Кто им наморочил?
Кто им накудахтал?
Отчего-то очень
Стал им нужен трактор.

Ну, а где же Пете?
Он ведь пас скотину,
Понимал на свете
Только хворостину.

А народ суровый,
В ропоте и гаме
Хуже, чем коровы,
Хуже и упрямей.

С эдаким товаром
Дрянь быть комиссаром.

Взяли раз Петрушу
За живот, за душу,
Бросили в коляску
Да как дали таску…
. . . . . . . . . . . . . . . .
Тут проснулся Петя…

*

Сладко жить на свете!

Встал, а день что надо,
Солнечный, звенящий,
Легкая прохлада
Овевает чащи.

Петя с кротким словом
Говорит коровам:
«Не хочу и даром
Быть я комиссаром».

А над ним береза,
Веткой утираясь,
Говорит сквозь слезы,
Тихо улыбаясь:

«Тяжело на свете
Быть для всех примером.
Будь ты лучше, Петя,
Раньше пионером».

*

Малышам в острастку,
В мокрый день осенний,
Написал ту сказку
Я — Сергей Есенин.

Ольга Николаевна Чюмина

Весенняя сказка

(На мотив из А. Додэ).
На выставку спеша, весь поглощен
Стремлением к общественному благу,
Летел префект, парадно облечен
В мундир и шарф; не замедляя шагу
Неслися кони. Прогоняя сон,
Он разложил перед собой бумагу,
И, упоенный сладостью труда,
Вмиг начертал: — «Привет мой, господа!»

Но дальше что? Под знойными лучами
Иссяк, увы, блестящих фраз поток!
Сановник хмурился и пожимал плечами,
Но продолжать он речь свою не мог.
А лес манил зелеными ветвями,
В траве журчал так сладко ручеек —
И вдруг, его поддавшись красноречью,
Пошел префект туда с своею речью.

В лесу, блестя, кружились мотыльки,
Благоухали ветви дикой сливы…
Но он вошел — и стихли ручейки,
Замолкли пташек певчих переливы,
Цветы тотчас свернули лепестки —
(Сановник был невиданное диво
Средь них), и всех смутил вопрос один:
Кто б мог быть этот важный господин?

В тени дубков, где было так прохладно,
Улегся он, достав свой белый лист
(И расстегнув слегка мундир парадный).
Малиновка шепнула: «Он артист!»
— Скорее принц, ведь он такой нарядный; —
Решил снегирь, издав чуть слышный свист,
И, не сходяся никогда во мненьи, —
Между собой они вступили в пренья…

— «Ничуть не принц, он только наш префект»,
Вдруг произнес тут соловей бывалый,
И речь его произвела эффект.
— Но он не зол? — со страхом прошептала
Фиалка. — «Нет, прекраснейший субект!»
И успокоясь, словно не бывало
Его меж них, раскрылись вновь цветы,
И птичек хор раздался с высоты.

Стремяся труд свершить официальный,
Префект с пафосом начал: — «Господа!»
Но тотчас смех раздался музыкальный,
И, обернувшись, он узрел дрозда,
Что на ветвях качаяся нахально,
Кричал ему со смехом: — Ерунда!
— «Как ерунда?» воскликнул тот со страхом,
Прогнав дрозда руки сердитым взмахом.

Но, вот, цветы из травки изумрудной
Манят его, кивая головой,
И пенье птиц волной несется чудной,
И свод небес блистает синевой;
Мешать ему исполнить подвиг трудный
Здесь сговорилось все между собой,
И — ароматом рощи опьяненный,
Он позабыл к отчизне долг законный.

О, муза выставок, на этот раз
Тебе уйти приходится с позором!
Когда в лесу явился через час
Слуга — своим он не поверил взорам:
Префект лежал, небрежно развалясь,
И, недоступный совести укорам,
Он (да простит ему Господь грехи),
Он сочинял… любовные стихи!..
1885 г.

Александр Введенский

Сказка о четырех котятах и четырех ребятах

1

Стояла у речки, под горкой, хатёнка,
В ней кошка жила и четыре котёнка.

Был первый котёнок совсем ещё крошкой.
Кошка его называла Ермошкой.

Сёмкою звался котёнок другой,
Маленький хвостик держал он дугой.

У третьего братца, котёнка Петрушки,
Лихо торчали пушистые ушки.

Кусался и дрался, как глупый щенок,
Фомка — четвёртый кошачий сынок.

2

Однажды сготовила кошка обед:
Зажарила восемь куриных котлет,

Спекла для ребяток слоёный пирог,
Купила им сливочный, сладкий сырок.

Чистою скатертью столик накрыла,
Взглянула, вздохнула и проговорила:

— А может быть, мало будет для деток
Сырка, пирога и куриных котлеток?

Пойду я на рынок, на рынке достану
Для милых котяток густую сметану.

Берёт она с полки пузатый горшочек,
Кладёт его в плотный плетёный мешочек.

В карман опускает большой кошелёк,
Но дверь забывает закрыть на замок.

3

Стоит возле речки пустая хатёнка,
В леску заигрались четыре котёнка.

Вдруг из высоких кустов барбариса
Вылезла тихо противная крыса.

Воздух понюхав, махнула хвостом
И осторожно взглянула на дом.

В доме ни скрипа, ни звука, ни вздоха.
«Это неплохо!» — решает пройдоха.

Свистнула крыса, визгливо-пронзительно –
Два раза коротко, три — продолжительно.

Даже в лесу, за болотной трясиной,
Крысы услышали посвист крысиный.

Ожили мигом лесные тропинки,
Всюду мелькают крысиные спинки.

Листья сухие чуть слышно шуршат,
Крысы торопятся, крысы спешат.

4

Кошка сметану купила и вот
Быстро домой по тропинке идёт.

К дому приводит лесная дорожка,
Что же увидела бедная кошка?

Дюжину крыс, бандитов хвостатых,
Дюжину крыс и обеда остаток.

Подходит к концу воровская пирушка.
Крикнула кошка: — На помощь, Петрушка!

Сёмка, на помощь! На помощь, Ермошка!
Фомка, на помощь! — крикнула кошка.

5

И вдруг из-за леса выходит отряд,
Выходит отряд не котят, а ребят.

Первый с винтовкой, с танком другой,
С длинною шашкой третий герой.

Четвёртый горохом стреляет из пушки
По крысам, сидящим в кошачьей избушке.

В атаку бросается храбрый отряд.
Враги отступают, пищат и дрожат.

Свистнули крысы визгливо, пронзительно –
Три раза коротко, два — продолжительно.

И побежала крысиная стая,
В поле хвостами следы заметая.

Кошка не знает, какую награду
Дать за спасенье лихому отряду.

Не ожидая кошачьих наград,
С гордою песней уходит отряд.

6

Всласть наигрались в песочке сыночки
И прибегают домой из лесочка.

Четверо славных весёлых котят
Проголодались, обедать хотят.

Сделала мама им новый обед:
Снова зажарила восемь котлет,

Сделала новый слоёный пирог,
Сладкий, как сахар, дала им сырок.

Плотный, плетёный раскрыла мешочек,
Достала с густою сметаной горшочек.

7

Ясные звёзды в небе зажглись,
Дети поели и спать улеглись.

Где-то в кустах соловьи засвистели,
Кошке не спится, лежит на постели.

Думает кошка: «Звала я котят,
А почему-то явился отряд!

Ах, почему, почему, почему?
Этого я никогда не пойму!»

8

Мы отгадаем загадку легко,
Кошке отгадку шепнём на ушко:

Звали, наверное, этих ребят
Так же, как ваших пушистых котят:

Сёмка и Фомка, Петрушка, Ермошка.
Вы недогадливы, милая кошка!

Петр Андреевич Вяземский

Ночью на железной дороге между Прагою и Веною

Прочь Людмила с страшной сказкой
Про полночного коня!
Детям будь она острасткой,
Но пугать ей не меня.

Сказку быль опередила
В наши опытные дни:
Огнедышащая сила,
Силам адовым сродни,

Нас уносит беспрерывно
Сквозь ущелья и леса,
Совершая с нами дивно
Баснословья чудеса.

И меня мчит ночью темной
Змий — не змий и конь — не конь,
Зверь чудовищно огромный,
Весь он пар, и весь огонь!

От него, как от пожара,
Ночь вся заревом горит,
И сквозь мглу, как Божья кара,
Громоносный, он летит.

Он летит неукротимо,
Пролетит — и нет следа,
И как тени мчатся мимо
Горы, села, города.

На земле ль встает преграда —
Под землей он путь пробьет,
И нырнет во мраки ада,
И как встрепанный всплывет.

Зверю бесконечной снедью
Раскаленный уголь дан.
Грудь его обита медью,
Голова — кипучий чан.

Род кометы быстротечной,
По пространностям земным
Хвост его многоколечный
Длинно тянется за ним.

Бьют железные копыта
По чугунной мостовой.
Авангард его и свита —
Грохот, гул, и визг, и вой.

Зверь пыхтит, храпит, вдруг свистнет
Так, что вздрогнет все кругом,
С гривы огненной он вспрыснет
Мелким огненным дождем,

И под ним, когда громада
Мчится бурью быстроты,
Не твоим чета, баллада:
«С громом зыблются мосты».

Мертвецам твоим, толпами
Вставшим с хладного одра,
Не угнаться вслед за нами,
Как езда их ни скора.

Поезд наш не оробеет,
Как ни пой себе петух;
Мчится — утра ль блеск алеет,
Мчится — блеск ли дня потух.

В этой гонке, в этой скачке —
Все вперед, и все спеша —
Мысль кружится, ум в горячке,
Задыхается душа.

Приключись хоть смерть дорогой,
Умирай, а все лети!
Не дадут душе убогой
С покаяньем отойти.

Увлеченному потоком
Страшен этот, в тьме ночной,
Поединок с темным роком,
С неизбежною грозой.

Силой дерзкой и крамольной
Человек вооружен;
Ненасытной, своевольной
Страстью вечно он разжен.

Бой стихий, противоречий,
Разногласье спорных сил —
Все попрал ум человечий
И расчету подчинил.

Так, ворочая вселенной
Из страстей и из затей,
Забывается надменный
Властелин немногих дней.

Но безделка ль подвернется,
Но хоть на волос один
С колеи своей собьется
Наш могучий исполин, —

Весь расчет, вся мудрость века
Нуль да нуль, все тот же нуль,
И ничтожность человека
В прах летит с своих ходуль.

И от гордых снов науки
Пробужденный, как ни жаль,
Он, безногий иль безрукий,
Поплетется в госпиталь.

Алексей Кольцов

Бабушка и внучек

Под окном чулок старушка
Вяжет в комнатке уютной
И в очки свои большие
Смотрит в угол поминутно.

А в углу кудрявый мальчик
Молча к стенке прислонился;
На лице его забота,
Взгляд на что-то устремился.

«Что сидишь всё дома, внучек?
Шел бы в сад, копал бы грядки
Или кликнул бы сестренку,
Поиграл бы с ней в лошадки.

Кабы силы да здоровье,
И сама бы с вами, детки,
Побрела я на лужайку;
Дни такие стали редки.

Уж трава желтеет в поле,
Листья падают сухие;
Скоро птички-щебетуньи
Улетят в края чужие!

Присмирел ты что-то, Ваня,
Всё стоишь сложивши ручки;
Посмотри, как светит солнце,
Ни одной на небе тучки!

Что за тишь! Не клонит ветер
Ни былинки, ни цветочка.
Не дождешься ты такого
Благодатного денечка!»

Подошел к старушке внучек
И головкою курчавой
К ней припал; глаза большие
На нее глядят лукаво…

«Знать, гостинцу захотелось?
Винных ягод, винограда?
Ну поди возьми в комоде».
— «Нет, гостинца мне не надо!»

— «Уж чего-нибудь да хочешь…
Или, может, напроказил?
Может, сам, когда спала я,
Ты в комод без спросу лазил?

Может, вытащил закладку
Ты из святцев для потехи?
Ну постой же… За проказы
Будет внучку на орехи!»

— «Нет, в комод я твой не лазил;
Не таскал твоей закладки».
— «Так, пожалуй, не задул ли
Перед образом лампадки?»

— «Нет, бабуся, не шалил я;
А вчера, меня целуя,
Ты сказала: «Будешь умник —
Всё тогда тебе куплю я…»»

— «Ишь ведь память-то какая!
Что ж купить тебе? Лошадку?
Оловянную посуду
Или грабли да лопатку?»

— «Нет! уж ты мне покупала
И лошадку, и посуду.
Сумку мне купи, бабуся,
В школу с ней ходить я буду».

— «Ай да Ваня! Хочет в школу,
За букварь да за указку.
Где тебе! Садись-ка лучше,
Расскажу тебе я сказку…»

— «Уж и так мне много сказок
Ты, бабуся, говорила;
Если знаешь, расскажи мне
Лучше то, что вправду было.

Шел вчера я мимо школы.
Сколько там детей, родная!
Как рассказывал учитель,
Долго слушал у окна я.

Слушал я — какие земли
Есть за дальними морями…
Города, леса какие
С злыми, страшными зверями.

Он рассказывал: где жарко,
Где всегда стоят морозы,
Отчего дожди, туманы,
Отчего бывают грозы…

И еще — как люди жили
Прежде нас и чем питались;
Как они не знали бога
И болванам поклонялись.

Рисовали тоже дети,
Много я глядел тетрадок, —
Кто глаза, кто нос выводит,
А кто домик да лошадок.

А как кончилось ученье,
Стали хором петь. В окошко
И меня втащил учитель,
Говорит: «Пой с нами, крошка!

Да проси, чтоб присылали
В школу к нам тебя родные,
Все вы скажете спасибо
Ей, как будете большие».

Отпусти меня! Бабусю
Я за это расцелую
И каких тебе картинок
Распрекрасных нарисую!»

И впились в лицо старушки
Глазки бойкие ребенка;
И морщинистую шею
Обвила его ручонка.

На глазах старушки слезы:
«Это божие внушенье!
Будь по-твоему, голубчик,
Знаю я, что свет — ученье.

Бегай в школу, Ваня; только
Спеси там не набирайся;
Как обучишься наукам,
Темным людом не гнушайся!»

Чуть со стула резвый мальчик
Не стащил ее. Пустился
Вон из комнаты, и мигом
Уж в саду он очутился.

И уж русая головка
В темной зелени мелькает…
А старушка то смеется,
То слезинку утирает.

Ольга Николаевна Чюмина

Осенние мелодии

Сизых тучек плывут караваны,
Опустилися низко к земле;
Непогода и мрак, и туманы,
Капли слез на стекле…

Потускнели блестящие краски,
И, как будто в несбыточном сне,
Вспоминаются старые сказки
О любви, о весне.

Вспоминаются летние грезы
Фантастических белых ночей.
Аромат распустившейся розы.
Тихий шепот речей.

В белой мгле затонувшие дали,
Вереницы безмолвных домов.
В сердце полном любви и печали —
Звуки песни без слов.

Где теперь эти милые тени
Фантастических белых ночей?
Все исчезло, как рой сновидений,
В блеске первых лучей.

Но с сознаньем мучительной боли
Помню я эти сны наяву.
Если нет и не будет их боле —
Для чего я живу?

Хмурый день. Над темной далью леса
С пожелтевшей редкою листвой —
Опустилась серая завеса
Капель влаги дождевой.

Как дитя, осеннее ненастье,
Не смолкая, плачет за окном —
О былом ли невозвратном счастье,
Промелькнувшем чудным сном?

О красе ль благоуханной лета,
О весне ль, царице молодой?
Но звучит во тьме рыданье это
Надрывающей тоской.

И под шум и стон осенней бури,
В бесконечно долгие часы,
Тщетно жду я проблесков лазури,
Как цветок — живительной росы.

И в мечтах, увы, неисполнимых,
Жажду сердцем солнечных лучей,
Как улыбки чьих то уст любимых,
Как сиянья дорогих очей.

Сегодня после дней холодных и ненастных,
Победно разогнав гряду тяжелых туч,
Приветом летних дней, безоблачных и ясных,
Опять с небес сияет солнца луч.

Листва ласкает взор богатою окраской
И, позабыв туман и стужу, и дожди,
Что кажутся теперь несбыточною сказкой —
Невольно ждешь тепла и света впереди.

Сегодня, после дней тяжелых ожиданья,
Тревоги за тебя и ежечасных мук,
Читаю я слова заветного посланья
И отдыхаю вновь душою, милый друг.

Теперь недавний страх мне кажется ничтожным,
В душе, как в небесах, становится ясней,
И снова счастие является возможным
И верю я опять возврату прежних дней.

Леса еще шумят обычным летним шумом —
Могучим, радостным, задорно молодым,
И осень бледная в величии угрюмом
Их не обвеяла дыханием своим.

Все также полдень жгуч, но стали дни короче,
Среди последних роз на зелени куртин
Пестреют лепестки роскошных георгин;
Светлей — созвездия, и гуще — сумрак ночи.

Земля — в расцвете сил и пышной красоты,
И только кое-где своею желтизною,
Как преждевременной печальной сединою —
Смущают взор поблекшие листы.

Меж яркой зеленью таких листов немного,
Но, несмотря на свет, на солнце и тепло —
Мне что-то говорит, что лето уж прошло,
Что осень близится, а с нею — день итога.

Леонид Мартынов

Странный царь (Быль)

Простой моряк, голландский шкипер,
Сорвав с причала якоря,
Направил я свой быстрый клипер
На зов российского царя.На верфи там у нас, бывало,
Долбя, строгая и сверля,
С ним толковали мы немало,
Косясь на ребра корабля.Просил: везу в его столицу
Семян горчицы полный трюм.
А я хотел везти корицу…
Уж он не скажет наобум! Вошел в Неву… Бескрайней топью
Серели низкие края.
Вздымались свай гигантских копья,
Лачуги, бревна… Толчея! И вот о борт толкнулась шлюпка,
Вошел, смеется: «Жив, камрад?»
Камзол, ботфорты, та же трубка,
Но новый — властный, зоркий взгляд.Я сам плечист и рост немалый, —
Но перед ним, помилуй Бог,
Я — как ребенок годовалый…
Гигант! А голос — зычный рог.Все осмотрел он, как хозяин:
Пазы, и снасти, и борта, —
А я, как к палубе припаян,
Стоял в тревоге, сжав уста.Хватил со мной по стопке рома,
Мой добрый клипер похвалил,
Сел в шлюпку… «Я сегодня дома, —
Царица тоже» — и отплыл.Как сон, неделя промелькнула.
Я помню низкий потолок,
Над койкой карты, два-три стула,
Токарный у стены станок, План Питербурха в белой раме,
Простые скамьи вдоль сеней.
Последний бюргер в Амстердаме
Живет богаче и пышней! Денщик принес нам щи и кашу.
Ожег язык — но щи вкусны…
Царь подарил мне ковш и чашу,
Царица — пояс для жены.Со мной не прерывая речи,
Он принимал доклад вельмож:
Я помню вскинутые плечи
И гневных губ немую дрожь… А маскарады, а попойки!
И как на все хватало сил:
С рассвета подымался с койки,
А по ночам, как шкипер, пил.В покоях дым, чадили свечки.
Цуг дам и франтов разных лет,
Сжав губки в красные сердечки,
Плясали чинный менуэт… Царь Петр поймал меня средь зала:
«Скажи-ка, как коптить угрей?»
На свете прожил я немало,
Но не видал таких царей! Теперь я стар, и сед, и тучен.
Давно с морского слез коня…
Со старой трубкой неразлучен,
Сижу и греюсь у огня.А внучка Эльза, — непоседа,
Кудряшки ярче янтарей, —
Все пристает: «Ну, что же, деда,
Скажи мне сказочку скорей!»Не сказку, нет… Но быль живую, —
Ее я помню, как вчера.
«Какую быль? Скажи, какую?»
Про русского царя Петра.План Питербурха в белой раме,
Простые скамьи вдоль сеней.
Последний бюргер в Амстердаме
Живет богаче и пышней! Денщик принес нам щи и кашу.
Ожег язык — но щи вкусны…
Царь подарил мне ковш и чашу,
Царица — пояс для жены.Со мной не прерывая речи,
Он принимал доклад вельмож:
Я помню вскинутые плечи
И гневных губ немую дрожь… А маскарады, а попойки!
И как на все хватало сил:
С рассвета подымался с койки,
А по ночам, как шкипер, пил.В покоях дым, чадили свечки.
Цуг дам и франтов разных лет,
Сжав губки в красные сердечки,
Плясали чинный менуэт… Царь Петр поймал меня средь зала:
«Скажи-ка, как коптить угрей?»
На свете прожил я немало,
Но не видал таких царей! Теперь я стар, и сед, и тучен.
Давно с морского слез коня…
Со старой трубкой неразлучен,
Сижу и греюсь у огня.А внучка Эльза, — непоседа,
Кудряшки ярче янтарей, —
Все пристает: «Ну, что же, деда,
Скажи мне сказочку скорей!»Не сказку, нет… Но быль живую, —
Ее я помню, как вчера.
«Какую быль? Скажи, какую?»
Про русского царя Петра.

Константин Бальмонт

Снежные цветы

1В жажде сказочных чудес,
В тихой жажде снов таинственных,
Я пришел в полночный лес,
Я раздвинул ткань завес
В храме Гениев единственных.
В храме Гениев Мечты
Слышу возгласы несмелые,
То — обеты чистоты,
То — нездешние цветы,
Все цветы воздушно-белые.2Я тревожный призрак, я стихийный гений,
В мире сновидений жить мне суждено,
Быть среди дыханья сказочных растений,
Видеть, как безмолвно спит морское дно.
Только вспыхнет Веспер, только Месяц глянет,
Только ночь настанет раннею весной, —
Сердце жаждет чуда, ночь его обманет,
Сердце умирает с гаснущей Луной.
Вновь белеет утро, тает рой видений,
Каждый вздох растений шепчет для меня:
«О, мятежный призрак, о, стихийный гений,
Будем жаждать чуда, ждать кончины дня!»3В глубине души рожденные,
Чутким словом пробужденные,
Мимолетные мечты,
Еле вспыхнув, улыбаются,
Пылью светлой осыпаются,
Точно снежные цветы, —
Безмятежные, свободные,
Миру чуждые, холодные
Звезды призрачных Небес,
Тех, что светят над пустынями,
Тех, что властвуют святынями
В царстве сказок и чудес.4Я когда-то был сыном Земли,
Для меня маргаритки цвели,
Я во всем был похож на других,
Был в цепях заблуждений людских.
Но, земную печаль разлюбив,
Разлучен я с колосьями нив,
Я ушел от родимой межи,
За пределы — и правды, и лжи.
И в душе не возникнет упрек,
Я постиг в мимолетном намек,
Я услышал таинственный зов,
Бесконечность немых голосов.
Мне открылось, что Времени нет,
Что недвижны узоры планет,
Что Бессмертие к Смерти ведет,
Что за Смертью Бессмертие ждет.5Ожиданьем утомленный, одинокий, оскорбленный,
Над пустыней полусонной умирающих морей,
Непохож на человека, а блуждаю век от века,
Век от века вижу волны, вижу брызги янтарей.
Ускользающая пена… Поминутная измена…
Жажда вырваться из плена, вновь изведать гнет оков.
И в туманности далекой, оскорбленный, одинокий,
Ищет гений светлоокий неизвестных берегов.
Слышит крики: «Светлый гений!.. Возвратись на стон мучений…
Для прозрачных сновидений… К мирным храмам… К очагу…»
Но за далью небосклона гаснет звук родного звона,
Человеческого стона полюбить я не могу.6Мне странно видеть лицо людское,
Я вижу взоры существ иных,
Со мною ветер, и все морское,
Все то, что чуждо для дум земных.
Со мною тени, за мною тени,
Я слышу сказку морских глубин,
Я царь над царством живых видений,
Всегда свободный, всегда один.
Я слышу бурю, удары грома,
Пожары молний горят вдали,
Я вижу Остров, где все знакомо,
Где я — владыка моей земли.
В душе холодной мечты безмолвны,
Я слышу сердцем полет времен,
Со мною волны, за мною волны,
Я вижу вечный — все тот же — Сон.7Я вольный ветер, я вечно вею,
Волную волны, ласкаю ивы,
В ветвях вздыхаю, вздохнув, немею,
Лелею травы, лелею нивы.
Весною светлой, как вестник Мая,
Целую ландыш, в мечту влюбленный,
И внемлет ветру Лазурь немая, —
Я вею, млею, воздушный, сонный.
В любви неверный, расту циклоном,
Взметаю тучи, взрываю Море,
Промчусь в равнинах протяжным стоном,
И гром проснется в немом просторе.
Но снова легкий, всегда счастливый,
Нежней, чем фея ласкает фею,
Я льну к деревьям, дышу над нивой,
И, вечно вольный, забвеньем вею.

Самуил Маршак

Сказка об умном мышонке

Унесла мышонка кошка
И поет: — Не бойся, крошка.
Поиграем час-другой
В кошки-мышки, дорогой!

Перепуганный спросонок,
Отвечает ей мышонок:
— В кошки-мышки наша мать
Не велела нам играть.

— Мур-мур-мур, — мурлычет кошка,
Поиграй, дружок, немножко.
А мышонок ей в ответ:
— У меня охоты нет.

Поиграл бы я немножко,
Только, пусть, я буду кошкой.
Ты же, кошка, хоть на час
Мышкой будь на этот раз!

Засмеялась кошка Мурка:
— Ах ты, дымчатая шкурка!
Как тебя ни называть,
Мышке кошкой не бывать.

Говорит мышонок Мурке:
— Ну, тогда сыграем в жмурки!
Завяжи глаза платком
И лови меня потом.

Завязала кошка глазки,
Но глядит из-под повязки,
Даст мышонку отбежать
И опять бедняжку — хвать!

Говорит он хитрой кошке:
— У меня устали ножки,
Дай, пожалуйста, чуть-чуть
Мне прилечь и отдохнуть.

— Хорошо, — сказала кошка,
Отдохни, коротконожка,
Поиграем, а затем
Я тебя, голубчик, съем!

Кошке — смех, мышонку — горе…
Но нашел он щель в заборе.
Сам не знает, как пролез.
Был мышонок — да исчез!

Вправо, влево смотрит кошка:
— Мяу-мяу, где ты, крошка?
А мышонок ей в ответ:
— Там, где был, меня уж нет!

Покатился он с пригорка,
Видит: маленькая норка.
В этой норке жил зверек
Длинный, узенький хорек.

Острозубый, остроглазый,
Был он вором и пролазой
И, бывало, каждый день
Крал цыплят из деревень.

Вот пришел хорек с охоты,
Гостя спрашивает: — Кто ты?
Коль попал в мою нору,
Поиграй в мою игру!

— В кошки-мышки или в жмурки?
Говорит мышонок юркий.

— Нет, не в жмурки. Мы, хорьки,
Больше любим «уголки».

— Что ж, сыграем, но сначала
Посчитаемся, пожалуй:

Я — зверек,
И ты — зверек,
Я — мышонок,
Ты — хорек,
Ты хитер,
А я умен,
Кто умен,
Тот вышел вон!

— Стой! — кричит хорек мышонку
И бежит за ним вдогонку,
А мышонок — прямо в лес
И под старый пень залез.

Стали звать мышонка белки:
— Выходи играть в горелки!

— У меня, — он говорит,
Без игры спина горит!

В это время по дорожке
Шел зверек страшнее кошки,
Был на щетку он похож.
Это был, конечно, еж.

А навстречу шла ежиха
Вся в иголках, как портниха.

Закричал мышонку еж:
— От ежей ты не уйдешь!

Вот идет моя хозяйка,
С ней в пятнашки поиграй-ка,
А со мною — в чехарду.
Выходи скорей — я жду!

А мышонок это слышал,
Да подумал и не вышел.
— Не хочу я в чехарду,
На иголки попаду!

Долго ждали еж с ежихой,
А мышонок тихо-тихо
По тропинке меж кустов
Прошмыгнул — и был таков!

Добежал он до опушки.
Слышит — квакают лягушки:
— Караул! Беда! Ква-ква!
К нам сюда летит сова!

Поглядел мышонок: мчится
То ли кошка, то ли птица,
Вся рябая, клюв крючком,
Перья пестрые торчком.

А глаза горят, как плошки,
Вдвое больше, чем у кошки.

У мышонка замер дух.
Он забился под лопух.

А сова — все ближе, ближе,
А сова — все ниже, ниже
И кричит в тиши ночной:
— Поиграй, дружок, со мной!

Пропищал мышонок: — В прятки?
И пустился без оглядки,
Скрылся в скошенной траве.
Не найти его сове.

До утра сова искала.
Утром видеть перестала.
Села, старая, на дуб
И глазами луп да луп.

А мышонок вымыл рыльце
Без водицы и без мыльца
И пошел искать свой дом.
Где остались мать с отцом.

Шел он, шел, взошел на горку
И внизу увидел норку.

То-то рада мышка-мать!
Ну мышонка обнимать!
А сестренки и братишки
С ним играют в мышки-мышки.

Николай Языков

Сказка о пастухе и диком вепре

Дм. Ник. Свербееву

Дай напишу я сказку! Нынче мода
На этот род поэзии у нас.
И грех ли взять у своего народа
Полузабытый небольшой рассказ?
Нельзя ль его немного поисправить
И сделать ловким, милым; как-нибудь
Обстричь, переодеть, переобуть
И на Парнас торжественно поставить?
Грех не велик, да не велик и труд!
Но ведь поэт быть должен человеком
Несвоенравным, чтоб не рознить с веком:
Он так же пой, как прочие поют!
Не то его накажут справедливо:
Подобно сфинксу, век пожрет его;
Зачем, дескать, беспутник горделивый,
Не разгадал он духа моего! —
И вечное, тяжелое забвенье…
Уф! не хочу! Скорее соглашусь
Не пить вина, в котором вдохновенье,
И не влюбляться. — Я хочу, чтоб Русь,
Святая Русь, мои стихи читала
И сберегла на много, много лет;
Чтобы сама история сказала,
Что я презнаменитейший поэт.

Какую ж сказку? Выберу смиренно
Не из таких, где грозная вражда
Царей и царств, и гром, и крик военный,
И рушатся престолы, города;
Возьму попроще, где б я беззаботно
Предаться мог фантазии моей,
И было б нам спокойно и вольготно,
Как соловью в тени густых ветвей.
Ну, милая! гуляй же, будь как дома,
Свободна будь, не бойся никого;
От критики не будет нам погрома:
Народность ей приятнее всего!
Когда-то мы недурно воспевали
Прелестниц, дружбу, молодость; давно
Те дни прошли; но в этом нет печали,
И это нас тревожить не должно!
Где жизнь, там и поэзия! Не так ли?
Таков закон природы. Мы найдем
Что петь нам: силы наши не иссякли,
И, право, мы едва ли упадем,
Какую бы ни выбрали дорогу;
Робеть не надо — главное же в том,
Чтоб знать себя — и бодро понемногу
Вперед, вперед! — Теперь же и начнем.

Жил-был король; предание забыло
Об имени и прозвище его;
Имел он дочь. Владение же было
Лесистое у короля того.
Король был человек миролюбивый,
И долго жил в своей глуши лесной
И весело, и тихо, и счастливо,
И был доволен этакой судьбой;
Но вот беда: неведомо откуда
Вдруг проявился дикий вепрь, и стал
Шалить в лесах, и много делал худа;
Проезжих и прохожих пожирал,
Безлюдели торговые дороги,
Всe вздорожало; противу него
Король тогда же принял меры строги,
Но не было в них пользы ничего:
Вотще в лесах зык рога раздавался,
И лаял пес, и бухало ружье;
Свирепый зверь, казалось, посмевался
Придворным ловчим, продолжал свое,
И наконец встревожил он ужасно
Всe королевство; даже в городах,
На площадях, на улицах опасно;
Повсюду плач, уныние и страх.
Вот, чтоб окончить вепревы проказы
И чтоб людей осмелить на него,
Король послал окружные указы
Во все места владенья своего
И объявил: что, кто вепря погубит,
Тому счастливцу даст он дочь свою
В замужество — королевну Илию,
Кто б ни был он, а зятя сам полюбит,
Как сына. Королевна же была,
Как говорят поэты, диво мира:
Кровь с молоком, румяна и бела,
У ней глаза — два светлые сапфира,
Улыбка слаще меда и вина,
Чело как радость, груди молодые
И полные, и кудри золотые,
И сверх того красавица умна.
В нее влюблялись юноши душевно;
Ее прозвали кто своей звездой,
Кто идеалом, девой неземной,
Все вообще — прекрасной королевной.
Отец ее лелеял и хранил
И жениха ей выжидал такого
Царевича, красавца молодого,
Чтоб он ее вполне достоин был.
Но королевству гибелью грозил
Ужасный вепрь, и мы уже читали
Указ, каким в своей большой печали
Король судьбу дочернину решил.

Указ его усердно принят был:
Со всех сторон стрелки и собачеи
Пустилися на дикого вепря:
Яснеет ли, темнеет ли заря,
И днем и ночью хлопают фузеи,
Собаки лают и рога ревут;
Ловцы кричат, и свищут, и храбрятся,
Крутят усы, атукают, бранятся,
И хвастают, и ерофеич пьют;
А нет им счастья. — Месяц гарцевали
В отъезжем поле, здесь и тут и там,
Лугов и нив довольно потоптали
И разошлись угрюмо по домам —
Опохмеляться. Вепрь не унимался.
Но вот судьба: шел по лесу пастух,
И невзначай с тем зверем повстречался;
Сначала он весьма перепугался
И побежал от зверя во весь дух;
«Но ведь мой бег не то, что бег звериный!» —
Подумал он и поскорее взлез
На дерево, которое вершиной
Кудрявою касалося небес
И виноград пурпурными кистями
Зелены ветви пышно обвивал.
Озлился вепрь — и дерево клыками
Ну подрывать, и крепкий ствол дрожал.
Пастух смутился: «Ежели подроет
Он дерево, что делать мне тогда?»
И пастуха мысль эта беспокоит:
С ним лишь топор, а с топором куда
Против вепря! Постой же. Ухитрился
Пастух, и начал спелы ветви рвать,
И с дерева на зверя их бросать,
И ждал, что будет? Что же? Соблазнился
Свирепый зверь — стал кушать виноград,
И столько он покушал винограду,
Что с ног свалился, пьяный до упаду,
Да и заснул. — Пастух сердечно рад,
И мигом он оправился от страха
И с дерева на землю соскочил,
Занес топор и с одного размаха
Он шеищу вепрю перерубил.
И в тот же день он во дворец явился
И притащил убитого вепря
С собой. Король победе удивился
И пастуха ласкал, благодаря
За подвиг. С ним разделался правдиво,
Не отперся от слова своего,
И дочь свою он выдал за него,
И молодые зажили счастливо.
Старик был нежен к зятю своему
И королевство отказал ему.

Готова сказка! Весел я, спокоен.
Иди же в свет, любезная моя!
Я чувствую, что я теперь достоин
Его похвал и что бессмертен я.
Я совершил нешуточное дело,
Покуда и довольно. Я могу
Поотдохнуть и полениться смело,
И на Парнасе долго ни гу-гу!

Владимир Солоухин

Сказка

В храме — золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.

Рано утром приходили люди.
Богомольцы шли и богомолки.
Возжигались трепетные свечи,
Разливался полусвет янтарный.
Фимиам под своды поднимался
Синими душистыми клубами.
Острый луч из верхнего окошка
Сквозь куренья дымно прорезался.
И неслось ликующее пенье
Выше голубого фимиама,
Выше золотистого тумана
И колонн резных и золоченых.

В храме том, за ризою тяжелой,
За рубиновым глазком лампады
Пятый век скорбела Божья Матерь,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.

Кто, какой мужик нижегородский,
Живописец, инок ли смиренный
С ясно-синим взглядом голубиным,
Муж ли с ястребиными глазами
Вызвал к жизни тихий лик прекрасный,
Мы о том гадать теперь не будем.
Живописец был весьма талантлив.

Пятый век скорбела Божья Матерь
О распятом сыне Иисусе.
Но, возможно, оттого скорбела,
Что уж очень много слез и жалоб
Ей носили женщины-крестьянки,
Богомолки в черных полушалках
Из окрестных деревень ближайших.
Шепотом вверяли, с упованьем,
С робостью вверяли и смиреньем:
«Дескать, к самому-то уж боимся,
Тоже нагрешили ведь немало,
Как бы не разгневался, накажет,
Да и что по пустякам тревожить?
Ну, а ты уж буде похлопочешь
Перед сыном с нашей просьбой глупой,
С нашею нуждою недостойной.
Сердце материнское смягчится
Там, где у судьи не дрогнет сердце.
Потому тебя и называем
Матушкой-заступницей. Помилуй!»

А потом прошла волна большая,
С легким хрустом рухнули колонны,
Цепи все по звенышку распались,
Кирпичи рассыпались на щебень,
По песчинке расточились камни,
Унесло дождями позолоту.
В школу на дрова свезли иконы.
Расплодилась жирная крапива,
Где высоко поднимались стены
Белого сверкающего храма.
Жаловаться ходят нынче люди
В областную, стало быть, газету.
Вот на председателя колхоза
Да еще на Петьку-бригадира.
Там ужо отыщется управа!

Раз я ехал, жажда одолела.
На краю села стоит избушка.
Постучался, встретила старушка,
Пропустила в горенку с порога.
Из ковша напился, губы вытер
И шагнул с ковшом к перегородке,
Чтоб в лоханку выплеснуть остатки
(Кухонька была за занавеской.
С чугунками, с ведрами, с горшками).
Я вошел туда и, вздрогнув, замер:
Средь кадушек, чугунков, ухватов,
Над щелястым полом, над лоханью,
Расцветая золотым и красным,
На скамье ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
— Бабушка, отдай ты мне икону,
Я ее — немедленно в столицу…
Разве место ей среди кадушек,
Средь горшков и мисок закоптелых!
— А зачем тебе? Чтоб надсмехаться,
Чтобы богохульничать над нею?
— Что ты, бабка, чтоб глядели люди!
Место ей не в кухне, а в музее.
В Третьяковке, в Лувре, в Эрмитаже.
— Из музею были не однажды.
Предлагали мне большие деньги.
Так просили, так ли уж просили,
Даже жалко сделалось, сердешных.
Но меня притворством не обманешь,
Я сказала: «На куски разрежьте,
Выжгите глаза мои железом,
Божью Матерь, Светлую Марию
Не отдам бесам на поруганье».
— Да какие бесы, что ты, бабка!
Это все — работники искусства.
Красоту они ценить умеют,
Красоту по капле собирают.
— То-то! Раскидавши ворохами,
Собирать надумали крохами.
— Да тебе зачем она? Молиться —
У тебя ведь есть еще иконы.
— Как зачем? Я утром рано встану,
Маслицем протру ее легонько,
Огонек затеплю перед ликом,
И она поговорит со мною.
Так-то ли уж ласково да складно
Говорить заступница умеет.
— Видно, ты совсем рехнулась, бабка!
Где же видно, чтоб доска из липы,
Даже пусть и в красках золотистых,
Говорить по-нашему умела!
— Ты зачем пришел? Воды напиться?
Ну так — с богом, дверь-то уж открыта!

Ехал я среди полей зеленых,
Ехал я средь городов бетонных,
Говорил с людьми, обедал в чайных,
Ночевал в гостиницах районных.
Постепенно стало мне казаться
Сказкой или странным сновиденьем,
Будто бы на кухне у старушки,
Где горшки, ухваты и кадушки,
На скамейке тесаной, дубовой
Прижилась, ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Бабка встанет, маслицем помажет,
Огонек тихонечко засветит.
Разговор с заступницей заводит…

Понапрасну ходят из музея.

Борис Владимирович Жиркович

Сказка о воеводе Досифее

Пролог

Зачинайте, братцы, гусли строити,
Выпивайте, братцы, брагу хмельную.
А и чтоб сказка звончей звенела,
Чтоб в ей быль была,
Виданная да слыханная,
От дедов в наследье даденная,
А и были той — шестьдесят годов.
— А как же ту быль добыть?
Она ведь до пят быльем поросла —
От пят и до самой маковки…
Не видать скрозь траву ни эстолько.
— А вы травку прочь вымайте:
Из земли сырой к чертовой матери,—
Пущай одна, вишь, быль стоит,
Без былья ли, былинушки красуется…

В славном царстве двадесятом,
Очень пышном и богатом,
Жил с супругою своей
Воевода Досифей.
Сто четыре целых года
Прожил славный воевода,
По числу ли тех годов —
Народил себе сынов.
Первый сын звался Кондратом,
А второй, вишь, Каллистратом.
Третий - Пров, четвертый - Нил,
Пятый сыне Феофил,
Сын шестой звался Лукою.
Дальше были: Тит с Кузьмою,
Марк, Васой, Сысой, Менандр,
Павсикакий, Александр,
Ревокат, Анан, Акакий,
Павел, Петр и Павел паки,
Сын Мардарий, сын Калуф,
Феоктист, Андрон, Маруф,
Лев, Прокопий, Симеоне,
Дормидон, Иван, Антоний,
Вновь Иван, еще Иван…
Иоаннов целый стан,
Феофан, Демьян с Касьяном,
Прокл, Терентий с Адрияном…
Сын меньшой звался Федул
И гулять ходил под стул.
Жил маститый воевода,
Все хирея год от года,
И однажды так жене
Говорит наедине:
«Что ж, Маланьюшка, пора ведь
Нам сей бренный мир оставить…
Сем-ка, кликни сыновей,
Удалых богатырей…»"
Собирались тут ребята:
Каллистрат привел Кондрата,
Нила — Пров, Луку — Сысой.
Идут к терему толпой,
Молвят: «Здравствуйте, папаша,
Мы явились — воля ваша…»"
«Все ли?»
— «Нет! — воскликнул Тит,—
На горшке Федул сидит…»"
Тут поднялся воевода —
Гнил, что старая колода,
Борода висит до пят.
Говорит он: «Каллистрат,
Ты, Кондрат, ты, Пров, ты, Ниле,
Ты, любезный Феофиле,—
Все внемлите: близок час,
Оставляю ныне вас!..
Вы ж живите тихомолком,
Не кусай друг друга волком,
Брат за брата стой горой —
Вот завет последний мой.
Все угодья, счетом двести,
Разделите вы по чести,
Дабы всяк, велик ли, мал,
Долю равную забрал».
— «Ка-ак?! — вскричали. — Можно ль этак.
Чтоб старшой и малолеток
Получили равный куш?!
Это, папенька, к чему ж?!»"
Между тем, вздохнув трикраты,
Оглядел свои палаты
Досифей в последний раз
И… преставился тотчас…
«Дети! — молвила Маланья. —
Приложите все старанья,
Чтоб хранить отцов завет…» —
И свалилась на паркет…
Тут от горя все завыли.
Через три дня хоронили.
Плакал Пров, рыдал Кондрат,
Нил, Гаврила, Каллистрат…
А как на дом воротились,
За дележ тотчас садились.
День сидят, другой сидят —
Пров, Кондрат и Каллистрат,
Феофил, Анан с Лукою,
Павсикакий, Тит с Кузьмою,
Ревокат, Менандр, Калуф,
Феоктист, Демьян, Маруф,
Павел, Мокий, Петр, Порфирий —
Всей семьею: сто четыре…
День сидят, другой сидят,
Меж собой галдьмя галдят.
Чуть лишь день занялся третий,
Повскакали с места дети,
Все вопят: «Тому не быть!»,
И друг друга — ну, тузить!..
Нила — Пров, Демьян — Кондрата,
Феофиле — Каллистрата,
Тит — Кузьму, Лука — Петра…
Лязг зубов и хруст ребра!!!
В день шестой, задравши пятки,
Растянулись без остатка,
Без движенья, без зубов —
Каллистрат, Гаврила, Пров,
Нил, Кондрат, Анан с Лукою,
Павсикакий, Тит с Кузьмою,
Ревокат, Менандр, Калуф,
Феоктист, Касьян, Маруф,
Павел, Петр, Демьян, Порфирий,
Всей семьею: сто четыре.
Лишь меньшой их брат Федул
От сраженья увильнул.

Эпилог

Вот, ребятушки, пример вам:
Всяк последний станет первым!
На горшке, глядишь, сидел,—
Ан наследством завладел!!
Тут Федул во храм господень
Собирался в самый тот день,
Говорит дьячку Луке:
«Запиши-ка на листке:
Внявших гласу беса злобну,
Вставших в брань междоусобну
И сложивших животы
Успокой, создатель, ты:
Брата старшего Кондрата,
А второго — Каллистрата…»"
Тут Федул не мог читать,
Зачинал ревмя рыдать…

Тут и мы, братцы, сказку кончали!
Как звончаты гусли в надрыв пришли;
От той ли жалости великоей
Все струны на них полопались…

Константин Бальмонт

Мертвые корабли

Прежде чем душа найдет возможность постигать, и дерзнет припоминать, она должна соединиться с Безмолвным Глаголом, — и тогда для внутреннего слуха будет говорить Голос Молчания…
Из Индийской Мудрости
1
Между льдов затерты, спят в тиши морей
Остовы немые мертвых кораблей.
Ветер быстролетный, тронув паруса,
Прочь спешит в испуге, мчится в небеса.
Мчится — и не смеет бить дыханьем твердь,
Всюду видя только — бледность, холод, смерть.
Точно саркофаги, глыбистые льды
Длинною толпою встали из воды.
Белый снег ложится, вьется над волной,
Воздух заполняя мертвой белизной.
Вьются хлопья, вьются, точно стаи птиц.
Царству белой смерти нет нигде границ.
Что ж вы здесь искали, выброски зыбей,
Остовы немые мертвых кораблей?
2
«На Полюс! На Полюс! Бежим, поспешим,
И новые тайны откроем!
Там, верно, есть остров — красив, недвижим,
Окован пленительным зноем!
Нам скучны пределы родимых полей,
Изведанных дум и желаний.
Мы жаждем качанья немых кораблей,
Мы жаждем далеких скитаний.
В безвестном — услада тревожной души,
В туманностях манят зарницы.
И сердцу рокочут приливы: „Спеши!“
И дразнят свободные птицы.
Нам ветер бездомный шепнул в полусне,
Что сбудутся наши надежды:
Для нового Солнца, в цветущей стране,
Проснувшись, откроем мы вежды.
Мы гордо раздвинем пределы Земли,
Нам светит наш разум стоокий.
Плывите, плывите скорей, корабли,
Плывите на Полюс далекий!»
3
Солнце свершает
Скучный свой путь.
Что-то мешает
Сердцу вздохнуть.
В море приливы
Шумно растут.
Мирные нивы
Где-то цветут.
Пенясь, про негу
Шепчет вода.
Где-то к ночлегу
Гонят стада.
4
Грусть утихает:
С другом легко.
Кто-то вздыхает —
Там — далеко.
Счастлив, кто мирной
Долей живет.
Кто-то в обширной
Бездне плывет.
Нежная ива
Спит и молчит.
Где-то тоскливо
Чайка кричит.
5
«Мы плыли — все дальше — мы плыли,
Мы плыли не день и не два.
От влажной крутящейся пыли
Кружилась не раз голова.
Туманы клубились густые,
Вставал и гудел Океан, —
Как будто бы ведьмы седые
Раскинули вражеский стан.
И туча бежала за тучей,
За валом мятежился вал.
Встречали мы остров плавучий,
Но он от очей ускользал.
И там, где из водного плена
На миг восставали цветы,
Крутилась лишь белая пена,
Сверкая среди темноты.
И дерзко смеялись зарницы,
Манившие миром чудес.
Кружились зловещие птицы
Под склепом пустынных Небес.
Буруны закрыли со стоном
Сверканье Полярной Звезды.
И вот уж с пророческим звоном
Идут, надвигаются льды.
Так что ж, и для нас развернула
Свой свиток седая печаль?
Так, значит, и нас обманула
Богатая сказками даль?
Мы отданы белым пустыням,
Мы тризну свершаем на льдах,
Мы тонем, мы гаснем, мы стынем
С проклятьем на бледных устах!»
6
Скрипя, бежит среди валов,
Гигантский гроб, скелет плавучий.
В телах обманутых пловцов
Иссяк светильник жизни жгучей.
Огромный остов корабля
В пустыне Моря быстро мчится,
Как будто где-то есть земля,
К которой жадно он стремится.
За ним, скрипя, среди зыбей
Несутся бешено другие,
И привиденья кораблей
Тревожат области морские.
И шепчут волны меж собой,
Что дальше их пускать не надо, —
И встала белою толпой
Снегов и льдистых глыб громада.
И песни им надгробной нет,
Бездушен мир пустыни сонной,
И только Солнца красный свет
Горит, как факел похоронный.
7
Да легкие хлопья летают,
И беззвучную сказку поют,
И белые ткани сплетают,
Созидают для Смерти приют.
И шепчут: «Мы — дети Эфира,
Мы — любимцы немой тишины,
Враги беспокойного мира,
Мы — пушистые чистые сны.
Мы падаем в синее Море,
Мы по воздуху молча плывем,
И мчимся в безбрежном просторе,
И к покою друг друга зовем.
И вечно мы, вечно летаем,
И не нужно нам шума земли,
Мы вьемся, бежим, пропадаем,
И летаем, и таем вдали…»

Леонид Мартынов

Хмель (Русская сказка)

Шел-брел богатырь пеший —
Подшутил над ним лесовик-леший:
Прилег он в лесной прохладе,
А леший подкрался сзади,
Коня отвязал
И в дремучую чащу угнал…
Легко ли мерить версты ногами
Да седло тащить за плечами?
Сбоку меч, на груди кольчуга,
Цепкие травы стелются туго…
Путь дальний. Солнце печет.
По щекам из-под шлема струится пот.Глянь, на поляне под дубом
Лев со змеею катаются клубом, —
То лев под пастью змеиной,
То змея под лапою львиной.
Стал богатырь, уперся в щит,
Крутит усы и глядит…
«Эй, подсоби! — рявкнул вдруг лев,
Красный оскаливши зев, —
Двинь-ка могучим плечом,
Свистни булатным мечом, —
Разруби змеиное тело!»
А змея прошипела:
«Помоги одолеть мне льва…
Скользит подо мною трава,
Сила моя на исходе…
Рассчитаюсь с тобой на свободе!»Меч обнажил богатырь, —
Змея, что могильный упырь…
Такая ль его богатырская стать,
Чтоб змею из беды выручать?
Прянул он крепкой пятою вбок,
Гада с размаха рассек поперек.
А лев на камень вскочил щербатый,
Урчит, трясет головой косматой:
«Спасибо! Что спросишь с меня за услугу?
Послужу тебе верно, как другу».
«Да, вишь, ты… Я без коня.
Путь дальний. Свези-ка меня!»Встряхнул лев в досаде гривой:
«Разве я мерин сивый?
Ну что ж… Поедем глухою трущобой,
Да, чур, уговор особый, —
Чтоб не было ссоры меж нами,
Держи язык за зубами!
Я царь всех зверей, и посмешищем стать
Мне не под стать…»
«Ладно, — сказал богатырь.—
Слово мое, что кремень».
В гриву вцепился и рысью сквозь темную сень.У опушки расстались. Глядит богатырь —
Перед ним зеленая ширь,
На пригорке княжий посад…
Князь славному гостю рад.
В палатах пир и веселье, —
Князь справлял новоселье…
Витязи пьют и поют за столом,
Бьет богатырь им челом,
Хлещет чару за чарой…
Мед душистый и старый
И богатырскую силу сразит.
Слышит — сосед княжне говорит:
«Ишь, богатырь! Барыш небольшой.
Припер из-за леса пешой!
Козла б ему подарить,
Молоко по посаду возить…»
Богатырь об стол кулаком
(Дубовые доски — торчком!)
«Ан врешь! Обиды такой не снесу!
Конь мой сгинул в лесу, —
На льве до самой опушки
Прискакал я сюда на пирушку!»
Гости дивятся, верят — не верят:
«Взнуздать такого, брат, зверя!..»
Под окошком на вязе высоко
Сидела сорока.
«Ах, ах! Вот штука! На льве…»
Взмыла хвостом в синеве
И к лесу помчалась скорей-скорей
Известить всех лесных зверей.Встал богатырь чуть свет.
Как быть? Коня-то ведь нет…
Оставил свой меч на лавке,
Пошел по росистой травке
Искать коня в трущобе лесной.
Вдруг лев из-за дуба… «Стой!
Стало быть, слово твое, что кремень?..»
Глаза горят… Хвостом о пень.
«Ну, брат, я тебя съем!»
Оробел богатырь совсем:
«Вина, — говорит — не моя, —
Хмель разболтал, а не я…»
«Хмель? Не знавал я такого», —
Лев молвил на странное слово.
Полез богатырь за рубашку,
Вытащил с медом баклажку, —
«Здесь он, хмель-то… Отведай вина!
Осуши-ка баклажку до дна».
Раскрыл лев пасть,
Напился старого меду всласть,
Хвостом заиграл и гудит, как шмель:
«Вкусно! Да где же твой хмель?»Заплясал, закружился лев,
Куда и девался гнев…
В голове заиграл рожок,
Расползаются лапы вбок,
Бухнулся наземь, хвостом завертел
И захрапел.
Схватил богатырь его поперек,
Вскинул льва на плечо, как мешок,
И полез с ним на дуб выше да выше,
К зеленой крыше,
Положил на самой верхушке,
Слез и сел у опушки.
Выспался лев, проснулся,
Да кругом оглянулся,
Земля в далеком колодце,
Над мордою тучка несется…
Кверху лапы и нос…
«Ах, куда меня хмель занес:
Эй, богатырь, давай-ка мириться,
Помоги мне спуститься!»
Снял богатырь с дерева льва.
А лев бормочет такие слова:
«Ишь, хмель твой какой шутник!
Ступай-ка теперь в тростник,
Там, — болтала лисица, —
У болота конь твой томится,
Хвостом комаров отгоняет,
Тебя поджидает…»

Ипполит Федорович Богданович

Сказка

Хотелось дьявольскому духу,
Поссорить мужа чтоб с женой.
Не могши сделать то собой,
Бес подкупил одну старуху,
Чтоб клеветою их смутить,
И обещал за то ей плату.
Она, обрадовавшись злату,
Не отреклась ему служить
И, следуя чертовской воле,
К жене на тот же день пошла,
За прялкою ее нашла;
А муж пахать поехал в поле.
«Здорова ль, кумушка, живешь? —
Старуха спрашивать так стала. —
Я с весточкою прибежала,
Что очень скоро ты умрешь».
Потом старуха напрямки
Жене сказала так об муже:
«Нельзя того быть, матка, хуже, —
Ты от его умрешь руки:
Он в кузницу ходил нарошно,
Чтоб нож себе большой сковать.
Я, право, не хочу солгать,
Мне то подслушать было можно,
Как он назад дорогой шел,
Тебя зарезать похвалялся,
И нож на поясе мотался.
Смотри, чтоб впрямь не заколол.
Я дам тебе траву такую:
Как будешь при себе держать,
То муж не станет нападать,
И отменит к тебе мысль злую.
Да только, свет мой, не забудь,
Побереги младого веку,
Или не сделал бы калеку.
Лишь он войдет, траву брось в грудь.
Когда б тебя я не любила,
То бы совету не дала:
Я не хочу тебе вить зла.
Прости, и помни, как учила».
Лукавая хрычовка та
Тотчас и к мужу побежала;
Его там на поле сыскала.
«Я бегала во все места, —
Старуха говорит с слезами. —
Еще ты, батюшка мой, жив!
Поди теперь домой ты с нив;
Поди, своими ты глазами
Увидишь женину любовь.
Она, увидевшись со мною,
Сказала мне, с надеждой тою,
Что злости буду я покров,
Как встретишься, вошед, ты с нею,
То бросит той травой в тебя,
Котору держит у себя,
Чтобы пошел ты в землю ею.
Тебя мне, ей-ей! батька, жаль!
И не жалеть о том не можно,
Когда б жена твоя безбожно
Намеренье свершила вдаль.
Вот нож тебе, возьми скорея,
Поди к жене теперь, поди,
И злость ее предупреди,
Зарежь злодейку, не жалея.
Увидишь правду ты мою,
Когда увидишься с женою.
А чтоб не умер ты травою,
То я тебе совет даю,
Чтоб нож вонзить ей прямо в груди.
А ежели не так воткнешь,
То от травы тотчас умрешь:
Так говорят все стары люди».
Мужик, сию услыша весть,
Упал тогда старухе в ноги.
В слезах не видит он дороги,
Спешит скоряй на лошадь сесть.
Дивится жениной он злобе,
За что б озлилась так она;
Смущеньем мысль его полна:
Не хочется быть рано в гробе.
Приехал только лишь домой,
Жена тотчас его встречает
И мниму злость предупреждает:
В грудь бросила ему травой.
Мужик взбесился, зря то ясно,
Что хочет уморить жена.
«Постой, — вскричал, — уж злость видна,
Узнав, как с мужем ты согласна.
Не думай, чтоб свершила зло:
Умри, коль смерти мне желаешь;
Сама себя теперь караешь,
Тебе злодейство то дало».
Сказав то, вынул нож ужасной,
Вонзил жене невинной в грудь.
«Что муж тебе я, ты забудь,
Коль мне не хочешь быть подвластной.
Умри, проклятая душа,
Коль мужа умертвить хотела,
Себя ты тем не пожалела».
Жена тогда, едва дыша,
Сказала мужу, умирая,
Что смерть приемлет без вины
И что старухой смущены:
«Она, безбожница, нас злая
С тобою разлучила ввек».
Узнал и муж тогда старуху,
Но уж жена лишилась духу.
Жалел, что жизнь ее пресек.
Но мужнее тогда жаленье,
Хотя и каялся в вине,
Уж поздно было о жене,
И невозвратно то лишенье.
А ту хрычовку сатана,
За женину ножом утрату,
Во аде наградил в заплату,
Чтоб вечно мучилась она.
Читатель! сказку ты читая,
Жалей о тех, жалей со мной,
Которы гибнут клеветой,
Безвинно жизнь оканчивая.
Найдем и много мы старух,
Которых злость развраты множит,
Чего и дьявол сам не может,
Чтобы поссорить в дружбе двух.
Клеветники — у чорта сети,
Которыми он ловит тех,
Что, кроме истины, утех
Неправдой не хотят имети.

Ольга Николаевна Чюмина

Сказка

Ночь настала. Вдали бушевал ураган,
Разыгрались валы на просторе,
Поднимался над морем зловещий туман,
А в душе — застарелое горе.

В эту бурную ночь я забыться не мог;
С пылкой злобой и с пылкой любовью
Сердцу вспомнились дни пережитых тревог,
И оно обливалося кровью.

Вспоминал я жестокий врагов произвол
И друзей-лицемеров обманы,
Вспоминал клеветы ядовитый укол,
Превратившийся в жгучие раны.

Сердце ныло… и кровь то стучала в виски,
То огнем разливалась по жилам…
Обессиленный гнетом тяжелой тоски,
В завывании ветра унылом

Различал я, казалось, болезненный стон,
Дикий хохот, призыв и моленья, —
И я жаждал, чтоб сон, благодетельный сон
Мне принес хоть минуту забвенья.

Убаюкан грозой, я заснул, и во сне
Я увидел: во мраке белея,
Словно легкая тень, приближалась во мне
Лучезарно-прекрасная фея…

Как полярная ночь — холодна и светла,
В диадеме из ярких снежинок,
Что блистали вокруг молодого чела,
Словно капли застывших слезинок,

С ледяною улыбкой на бледных устах
И с холодным сияньем во взоре,
С выраженьем покоя, разлитым в чертах,
В ослепительно белом уборе.

И послышался чистый, как горный кристалл,
Гармоничный, как пенье сирены,
Тихий голос ее: — «Ты забвенья искал
От борьбы роковой, от измены?

О, поверь мне: виною всему лишь оно —
Это сердце, что билось любовью,
Трепетало, надежд и желаний полно,
Обливалось горячею кровью…

Но груди я твоей лишь коснуся рукой,
Лишь повею морозным дыханьем —
И застынет оно под корой ледяной,
Недоступно любви и страданьям.

И тогда — ни огонь сожигающий гроз,
Растревоживших душу больную,
Ни весна, ни потоки горячие слез —
Не растопят кору ледяную.

В безмятежном покое застынет оно —
Это сердце, что бьется тревожно,
Возмущаясь — иных упований полно́ —
Всем, что в мире неправо и ложно.

Я вернусь через год, и тогда, если ты
Пожалеешь о муках былого —
Я тебя низведу с неземной высоты
Снова в бездну страданья земного!..»

И, дыханьем своим все вокруг леденя,
Надо мной наклонилася фея,
И я чуял, как сердце в груди у меня
Замирает и стынет, хладея…

Год прошел — и опять ураган бушевал,
Свод небес бороздили, как змеи,
Ярких молний огни, и опять я не спал,
Ожидая явления феи.

Вновь, как зимняя ночь — холодна и ясна,
Вся сияя красой неземною,
Наклоняся ко мне, прошептала она:
«Отвечай, ты доволен ли мною?»

«Нет, волшебница, нет! В сердце с этой ночи
Ощущаю я холод могильный,
И завяли цветы, и померкли лучи!
Словно бремя, иль гнет непосильный,

Сердце давит мое ледяная кора
С каждым часом ужасней, сильнее…
И, поверь мне, страданий былая пора —
Вдвое легче в сравнении с нею.

О, верни мне опять упоенье борьбы!
Жизнь бойца, без надежды на счастье,
Боль жестокая ран и удары судьбы —
Все ничто пред застоем бесстрастья!

И под гнетом его — сердце просит давно,
Призывает страданье былое:
Лучше кровью пускай истекает оно,
Чем застынет в мертвящем покое!»

Отвечала она: «Все верну я тебе:
Яд сомнений, терзанья, обманы,
И падешь ты, боец, в непосильной борьбе
И раскроются старые раны».

Тут склонилась она — в сердце острую сталь
Ощутил я, и замер, бледнея…
И, сквозь легкий туман, я увидел, как в даль
От меня уносилася фея…
1887 г.

Николай Клюев

Деревня

Поэма Валентину Михайловичу Белогородскому

Будет, будет стократы
Изба с матицей пузатой,
С лежанкой-единорогом,
В углу с урожайным Богом:
У Бога по блину глазища, —
И под лавкой грешника сыщет,
Писан Бог зографом Климом
Киноварью да златным дымом.
Лавицы — сидеть Святогорам,
Кот с потёмным дозором,
В шелому чтоб роились звёзды…
Вот они, отчие борозды —
Посеешь усатое жито,
А вырастет песен сыта!
На обраду баба с пузаном —
Не укрыть извозным кафтаном,
Полгода, а с тёлку весом.
За оконцами тучи с лесом,
Всё кондовым да заруделым…
Будет, будет русское дело, —
Объявится Иван Третий
Попрать татарские плети,
Ясак с ордынской басмою
Сметёт мужик бородою!
Нам любы Бухары, Алтаи, —
Не тесно в родимом крае,
Шумит Куликово поле
Ковыльной залётной долей.
По Волге, по ясной Оби,
На всяком лазе, сугробе,
Рубили мы избы, детинцы,
Чтоб ели внуки гостинцы,
Чтоб девки гуляли в бусах,
Не в чужих косоглазых улусах!

Ах девки — калина с малиной,
Хороши вы за прялкой с лучиной,
Когда вихорь синебородый
Заметает пути и броды!
Вон Полоцкая Ефросинья,
Ярославна — зегзица с Путивля,
Евдокию — Донского ладу
Узнаю по тихому взгляду!
Ах парни — Буслаевы Васьки,
Жильцы из разбойной сказки,
Всё лететь бы голью на Буяны
Добывать золотые кафтаны!
Эво, как схож с Коловратом,
Кучерявый, плечо с накатом,
Видно, у матери груди —
Ковши на серебряном блюде!
Ах, матери — трудницы наши,
В лапотцах, а яблони краше,
На каждой, как тихий привет,
Почил немерцающий свет!
Ах, деды — овинов владыки,
Ржаные, ячменные лики,
Глядишь и не знаешь — сыр-бор
Иль лунный в сединах дозор!

Ты Рассея, Рассея матка,
Чаровая, заклятая кадка!
Что там, кровь или жемчуга,
Иль лысого чорта рога?
Рогатиной иль каноном
Открыть наговорный чан?
Мы расстались с Саровским звоном —
Утолением плача и ран.
Мы новгородскому Никите
Оголили трухлявый срам, —
Отчего же на белой раките
Не поют щеглы по утрам?

Мы тонули в крови до пуза,
В огонь бросали детей, —
Отчего же небесный кузов
На лучи и зори скупей?
Маята как змея одолела,
Голову бы под топор…
И Сибирь, и земля Карела
Чутко слушают вьюжный хор.
А вьюга скрипит заслонкой,
Чернит сажей горшки…
Знаем, бешеной самогонкой
Не насытить волчьей тоски!
Ты Рассея, Рассея матка,
На мирской смилосердись гам:
С жемчугами иль с кровью кадка,
Окаянным поведай нам!

На деревню привезен трактор —
Морж в людское жильё.
В волсовете баяли: «Фактор,
Что машина… Она тоё…»
У завалин молчали бабы,
Детвору окутала сонь,
Как в поле межою рябой
Железный двинулся конь.
Желты пески расступитесь,
Прошуми на последках полынь!
Полюбил стальногрудый витязь
Полевую плакучую синь!
Только видел рыбак Кондратий,
Как прибрежьем, не глядя назад,
Утопиться в окуньей гати
Бежали берёзки в ряд.
За ними с пригорка ёлки
Раздрали ноженьки в кровь…
От ковриг надломятся полки,
Как взойдёт железная новь.
Только ласточки по сараям
Разбили гнёзда в куски.
Видно к хлебушку с новым раем
Посошку пути не легки!

Ой ты каша, да щи с мозгами —
Каргопольской ложке родня!
Черноземье с сибиряками
В пупыре захотело огня!
Лучина отплакала смолью,
Ендова показала течь,
И на гостя с тупою болью
Дымоходом воззрилась печь.
А гость, как оса в сетчатке,
В стекольчатом пузыре…
Теперь бы книжку Васятке
О Ленине и о царе.
И Вася читает книжку,
Синеглазый как василёк.
Пятясь, охая, на сынишку
Избяной дивится восток.
У прялки сломило шейку,
Разбранились с бёрдами льны,
В низколобую коробейку
Улеглись загадки и сны.
Как белица, платок по брови,
Туда, где лесная мгла,
От полавочных изголовий
Неслышно сказка ушла.
Домовые, нежити, мавки —
Только сор, заскорузлый прах…
Глядь, и дед улёгся на лавке
Со свечечкой в жёлтых перстах.
А гость, как оса в сетчатке,
Зенков не смежит на миг…
Начитаются всласть Васятки
Голубых задумчивых книг.

Ты Рассея, Рассея тёща,
Насолила ты лихо во щи,
Намаслила кровушкой кашу —
Насытишь утробу нашу!
Мы сыты, мать, до печёнок,
Душа — степной жеребёнок
Копытом бьёт о грудину, —
Дескать, выпусти на долину
К резедовым лугам, водопою…
Мы не знаем ныне покою,
Маята-змея одолела
Без сохи, без милого дела,
Без сусальной в углу Пирогощей…

Ты Рассея — лихая тёща!
Только будут, будут стократы
На Дону вишнёвые хаты,
По Сибири лодки из кедра,
Олончане песнями щедры,
Только б месяц, рядяся в дымы,
На реке бродил по налимы,
Да черёмуху в белой шали
Вечера как девку ласкали!

Лев Толстой

Дурень (Стихи-сказка)

Задумал дурень
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень
Две избы пусты;
Глянул в подполье:
В подполье черти,
Востроголовы,
Глаза, что ложки,
Усы, что вилы,
Руки, что грабли,
В карты играют,
Костью бросают,
Деньги считают.
Дурень им молвил:
«Бог да на помочь
Вам, добрым людям».
Черти не любят, —
Схватили дурня,
Зачали бити.
Стали давити,
Еле живого
Дурня пустили.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то тоже:
«Дурень ты дурень,
Глупый ты Бабин,
То же ты слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Будь ты, враг, проклят
Имем господним!»
Черти ушли бы,
Тебе бы, дурню,
Деньги достались
Заместо клада».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха.
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень, —
Четырех братов, —
Ячмень молотят.
Он братьям молвил:
«Будь ты, враг, проклят
Имем господним!»
Как сграбят дурня
Четыре брата,
Зачали бити,
Еле живого
Дурня пустили.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
Глупый ты Бабин,
То же ты слово
Не так бы молвил.
Ты бы им молвил:
«Бог вам на помочь,
Чтоб по сту на день,
Чтоб не сносити».
«Добро же, баба,
Ты, бабаряха,
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень, —
Семеро братьев
Матерь хоронят;
Все они плачут,
Голосом воют.
Он им и молвил:
«Бог вам на помочь,
Семеро братьев,
Мать хоронити,
Чтоб по сту на день,
Чтоб не сносити».
Сграбили дурня
Семеро братьев,
Зачали бити,
Стали таскати,
В грязи валяти,
Еле живого
Дурня пустили.
Идет он, дурень,
Домой да плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
То же ты слово
Не так бы молвил,
А ты бы молвил:
«Канун да ладан,
Дай же господь бог
Царство небесно,
Пресветлый рай ей».
Тебя бы, дурня,
Там накормили
Кутьей с блинами».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати;
Навстречу свадьба, —
Он им и молвил:
«Канун да ладан,
Дай господь бог вам
Царство небесно,
Пресветлый рай всем».
Скочили дружки,
Схватили дурня,
Зачали бити,
Плетьми стегати,
В лицо хлестати.
Пошел, заплакал,
Идет да воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Дай господь бог вам,
Князю с княгиней,
Закон приняти,
Любовно жити,
Детей сводити».
«Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Попался дурню
Навстречу старец.
Он ему молвил:
«Дай бог те, старцу,
Закон приняти,
Любовно жити,
Детей сводити».
Как схватит старец
За ворот дурня,
Стал его бити,
Стал колотити,
Сломал костыль весь.
Пошел он, дурень,
Домой, сам плачет,
А мать бранити,
Жена журити,
Сестра-то также:
«Ты дурень, дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Благослови мя,
Святой игумен».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
В лесу ходити.
Увидел дурень
В бору медведя, —
Медведь за елью
Дерет корову.
Он ему молвит:
«Благослови мя,
Святой игумен».
Медведь на дурня
Кинулся, сграбил,
Зачал коверкать,
Зачал ломати:
Едва живого
Дурня оставил.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет,
Матери скажет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Ты дурень, дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил,
Ты бы зауськал,
Ты бы загайкал,
Заулюлюкал».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Идет он, дурень,
Во чистом поле, —
Навстречу дурню
Идет полковник.
Зауськал дурень,
Загайкал дурень,
Заулюлюкал.
Сказал полковник
Своим солдатам.
Схватили дурня, —
Зачали бити;
До смерти дурня
Тут и убили.

Константин Бальмонт

Воздух

Всюду звон, всюду свет,
Всюду сон мировой.
Будем как Солнце
И, вечно вольный, забвеньем вею.
Тишина
1
Ветер веющий донес
Вешний дух ветвей.
Кто споет о сказке грез?
Дразнит соловей.
Сказка солнечных лучей,
Свадьба всех цветов.
Кто споет о ней звончей,
Чем художник слов!
Многокрасочность цветов,
Радуга мечты.
Легкость белых облаков,
Тонкие черты.
В это царство Красоты,
Сердце, как вступить?
Как! Еще не знаешь ты?
Путь один: — Любить!
2
Полюби, сказала Фея
В утро майское мечте.
Полюби, шепнул, слабея,
Легкий Ветер в высоте.
И от яблони цветущей
Нежно-белый лепесток
Колыхнулся к мысли ждущей,
И мелькнул ей как намек.
Все кругом как будто пело: —
Утро дней не загуби,
Полюби душою тело,
Телом душу полюби.
Тело, душу, дух свободный
Сочетай в свой светлый Май.
Облик лилии надводной
Сердцем чутким понимай.
Будь как лотос: корни — снизу,
В вязком иле, в тьме, в воде,
Но, взойдя, надел он ризу,
Уподобился звезде.
Вот, цветет, раскрылся, нежный,
Ласку Солнца жадно пьет,
Видит Небо, мир безбрежный,
Воздух вкруг него поет.
Сну цветения послушный,
Лотос с Воздухом слился.
Полюби мечтой воздушной,
Близки сердцу Небеса.
3
Воздух и Свет создают панорамы,
Замки из туч, минареты и храмы,
Роскошь невиданных нами столиц,
Взоры мгновением созданных лиц.
Все, что непрочно, что зыбко, мгновенно,
Что красотою своей незабвенно,
Слово без слова, признания глаз
Чарами Воздуха вложены в нас.
Чарами Воздуха буйствуют громы
После удушливо-знойной истомы,
Радуга свой воздвигает дворец,
Арка завета и сказка сердец.
Воздух прекрасен как гул урагана,
Рокот небесно-военного стана,
Воздух прекрасен в шуршаньи листка,
В ряби чуть видимой струй ручейка.
4
В серебристых пузырьках
Он скрывается в реках,
Там, на дне,
В глубине,
Под водою в тростниках.
Их лягушка колыхнет,
Или окунь промелькнет,
Глаз да глаз,
Тут сейчас
Наступает их черед.
Пузырьки из серебра
Вдруг поймут, что — их пора,
Буль — буль — буль,
Каждый — нуль,
Но на миг живет игра.
5
А веют, млеют, и лелеют
Едва расцветшие цветки,
В пространстве светлом нежно сеют
Их пыль, их страсть, и лепестки.
И сонно, близко отдаленно
Струной чуть слышною звенят,
Пожить мгновение влюбленно,
И незаметно умереть.
Отделить чуть заметную прядь
В золотистом богатстве волос,
И играть ей, ласкать, и играть,
Чтобы Солнце в ней ярко зажглось, —
Чтоб глаза, не узнавши о том,
Засветились, расширив зрачок,
Потому что пленительным сном
Овевает мечту ветерок, —
И, внезапно усилив себя,
Пронестись и примчать аромат,
Чтобы дрогнуло сердце, любя,
И зажегся влюбленностью взгляд, —
Чтобы ту золотистую прядь
Кто-то радостный вдруг увидал,
И скорее бы стал целовать,
И душою бы весь трепетал.
6
Воздух, Ветер, я ликую,
Я свершаю твой завет,
Жизнь лелея молодую,
Всем сердцам даю свой свет.
Ветер, Воздух, я ликую!
Но скажи мне. Воздух, ты
Ведь лелеешь все цветы?
Ты — их жизнь, и я колдую.
Я проведал: Воздух наш,
Как душа цветочных чаш,
Знает тайну мировую!
7
Наш Воздух только часть безбрежного Эфира,
В котором носятся бессмертные миры.
Он круговой шатер, покров земного мира,
Где Духи Времени сбираются для пира,
И ткут калейдоскоп сверкающей игры.
Равнины, пропасти, высоты, и обрывы,
По чьей поверхности проходят облака,
Многообразия живые переливы,
Руна заветного скользящие извивы,
Вслед за которыми мечта плывет века.
В долинах Воздуха есть призраки-травинки,
Взрастают, тают в нем, в единый миг, цветы,
Как пчелы, кружатся в нем белые снежинки,
Путями фейными проходят паутинки,
И водопад лучей струится с высоты
Несутся с бешенством свирепые циклоны,
Разгульной вольницей ликует взрыв громов,
И в неурочный час гудят на башнях звоны,
Но после быстрых гроз так изумрудны склоны
Под детским лепетом апрельских ветерков
Чертогом радости и мировых слияний
Сверкает радуга из тысячи тонов,
И в душах временных тот праздник обаянии
Намеком говорит, что в тысячах влияний
Победно царствуют лишь семь первооснов.
От предрассветной мглы до яркого заката,
От белизны снегов до кактусов и роз,
Пространство Воздуха ликующе-богато
Напевом красочным, гипнозом аромата,
Многослиянностью, в которой все сошлось.
Когда под шелесты влюбляющего Мая
Белеют ландыши и светит углем мак,
Волна цветочных душ проносится, мечтая,
И Воздух, пьяностью два пола сочетая,
Велит им вместе быть — нежней, тесней — вот так.
Он изменяется, переливает краски,
Перебирает их, в игре неистощим,
И незабудки спят, как глазки детской сказки,
И арум яростен, как кровь и крик развязки,
И Жизнь идет, зовет, и все плывет как дым.
В Июльских Празднествах, когда жнецы и жницы
Дают безумствовать сверканиям серпа,
Тревожны в Воздухе перед отлетом птицы,
И говорят в ночах одна с другой зарницы
Над странным знаменьем тяжелого снопа.
Сжигают молнии — но неустанны руки,
Сгорают здания — но вновь мечта растет,
Кривою линией стенаний ходят муки,
Но тонут в Воздухе все возгласы, все звуки,
И снова — первый день, и снова — начат счет.
Всего таинственней незримость параллелей,
Передаваемость, сны в снах — и снова сны,
Дух невещественный вещественных веселий,
Ответность марева, в душе — напев свирелей,
Отображенья стран и звуковой волны.
В душе ли грезящих, где встала мысль впервые,
Иль в кругозорностях, где склеп Небес так синь,
В прекрасной разности, они всегда живые,
Созданья Воздуха, те волны звуковые,
И краски зыбкие, и тайный храм святынь.
О, Воздух жизненный! Прозрачность круговая!
Он должен вольным быть Когда ж его замкнут,
В нем дышит скрытый гнев, встает отрава злая,
И, тяжесть мертвую на душу налагая,
Кошмары цепкие невидимо растут.
Но хоть велик шатер любого полумира,
Хранилище — покров двух наших полусфер,
Наш Воздух лишь намек на пропасти Эфира,
Где нерассказанность совсем иного мира,
Неполовинного, вне гор и вне пещер.
О, светоносное великое Пространство,
Где мысли чудится всходящая стезя,
Всегда одетая в созвездные убранства, —
В тебе миров и снов бездонно постоянство,
Никем не считанных, и их считать нельзя.
Начало и конец всех мысленных явлений,
Воздушный Океан эфирных синих вод,
Ты Солнце нам даешь над сумраком томлений,
И красные цветы в пожарах преступлений,
И в зеркале морей повторный Небосвод.

Роберт Рождественский

Сказка с несказочным концом

Страна была до того малюсенькой,
что, когда проводился военный парад,
армия
маршировала на месте
от начала парада
и до конца.
Ибо, если подать другую команду, -
не "на месте шагом",
а "шагом вперед…", -
очень просто могла бы начаться война.
Первый шаг
был бы шагом через границу.

Страна была до того малюсенькой,
что, когда чихал знаменитый булочник
(знаменитый тем,
что он был единственным
булочником
в этой стране), -
так вот, когда он чихал троекратно,
булочники из соседних стран
говорили вежливо:
"Будьте здоровы!.."
И ладонью
стирали брызги со щек.

Страна была до того малюсенькой,
что весь ее общественный транспорт
состоял из автобуса без мотора.
Этот самый автобус -
денно и нощно,
сверкая никелем, лаком и хромом,
опершись на прочный гранитный фундамент
перегораживал
Главную улицу.
И тот,
кто хотел проехать в автобусе,
входил, как положено,
с задней площадки,
брал билеты,
садился в удобное кресло
и,
посидев в нем минут пятнадцать, -
вставал
и вместе с толпой пассажиров
выходил с передней площадки -
довольный -
уже на другом конце государства.

Страна была до того малюсенькой,
что, когда проводились соревнования
по легкой атлетике,
все спортсмены
соревновались
(как сговорившись!)
в одном лишь виде:
прыжках в высоту.
Другие виды не развивались.
Ибо даже дистанция стометровки
пересекалась почти посредине
чертой
Государственнейшей границы,
На этой черте
с обеих сторон
стояли будочки полицейских.
И спортсмен,
добежав до знакомой черты,
останавливался,
предъявлял свой паспорт.
Брал визу на выезд.
Визу на въезд.
А потом он мучительно препирался
с полицейским соседнего государства,
который требовал прежде всего
список
участников соревнований -
(вдруг ты — хиппи, а не спортсмен!).
Потом этот список переводили
на звучный язык соседней страны,
снимали у всех отпечатки пальцев
и -
предлагали следовать дальше.
Так и заканчивалась стометровка.
Иногда -
представьте! -
с новым рекордом.

Страна была до того малюсенькой,
что жители этой скромной державы
разводили только домашнюю птицу
и не очень крупный рогатый скот
(так возвышенно
я называю
баранов).
Что касается более крупных зверей,
то единственная в государстве корова
перед тем, как подохнуть,
успела сожрать
всю траву
на единственной здешней лужайке,
всю листву
на обоих деревьях страны,
все цветы без остатка
(подумать страшно!)
на единственной клумбе
у дома Премьера.
Это было еще в позапрошлом году.
До сих пор весь народ говорит с содроганьем
о мычании
этой голодной коровы.

Страна была до тогы без остатка
(подумать страшно!)
на единственной клумбе
у дома Премьера.
Это было еще в позапрошлом году.
До сих пор весь народ говорит с содроганьем
о мычании
этой голодной коровы.

Страна была до того малюсенькой,
что, когда семья садилась за стол,
и суп
оказывался недосоленным,
глава семьи звонил в Министерство
Иностранных Дел и Внешней Торговли.
Ибо угол стола,
где стояла солонка,
был уже совершенно чужой территорией
со своей конституцией и сводом законов
(достаточно строгих, кстати сказать).
И об этом все в государстве знали.
Потому что однажды хозяин семьи
(не этой,
а той, что живет по соседству),
руку свою протянул за солонкой,
и рука была
арестована
тут же!
Ее посадили на хлеб и воду,
а после организовали процесс -
шумный,
торжественный,
принципиальный -
с продажей дешевых входных билетов,
с присутствием очень влиятельных лиц.
Правую руку главы семьи
приговорили,
во-первых — к штрафу,
во-вторых
(условно) -
к году тюрьмы…
В результате
несчастный глава семейства
оказался в двусмысленном положенье:
целый год он после -
одною левой -
отрабатывал штраф
и кормил семью.

Страна была до того малюсенькой,
что ее музыканты
с далеких пор.
играли только на флейтах и скрипках,
лишь на самых маленьких скрипках и флейтах!
Больше они ни на чем не играли.
А рояль они видели только в кино
да еще -
в иллюстрированных журналах,
Потому что загадочный айсберг рояля,
несмотря на значительные старанья,
не влезал
в территорию
этой страны.
Нет, вернее, сам-то рояль помещался,
но тогда
исполнителю
не было места.
(А играть на рояле из-за границы -
согласитесь -
не очень-то патриотично!)
Страна была невероятно крохотной.
Соседи
эту страну уважали.
Никто не хотел на нее нападать.
И все же
один отставной генерал
(уроженец страны
и большой патриот)
несколько раз выступал в Сенате,
несколько раз давал интервью
корреспондентам, центральных газет,
посылал посланья Главе государства,
в которых
решительно и однозначно
ругал
профсоюзы и коммунистов,
просил увеличить военный бюджет,
восхвалял свою армию.
И для армии
требовал
атомного
оружия!

Николай Гумилев

Сказка о королях

«Мы прекрасны и могучи,
Молодые короли,
Мы парим, как в небе тучи,
Над миражами земли.В вечных песнях, в вечном танце
Мы воздвигнем новый храм.
Пусть пьянящие багрянцы
Точно окна будут нам.Окна в Вечность, в лучезарность,
К берегам Святой Реки,
А за нами пусть Кошмарность
Создает свои венки.«Пусть терзают иглы терний
Лишь усталое чело,
Только солнце в час вечерний
Наши кудри греть могло.«Ночью пасмурной и мглистой
Сердца чуткого не мучь;
Грозовой, иль золотистой
Будь же тучей между туч.*Так сказал один влюбленный
В песни солнца, в счастье мира,
Лучезарный, как колонны
Просветленного эфира, Словом вещим, многодумным
Пытку сердца успокоив,
Но смеялись над безумным
Стены старые покоев.Сумрак комнат издевался,
Бледно-серый и угрюмый,
Но другой король поднялся
С новым словом, с новой думой.Его голос был так страстен,
Столько снов жило во взоре,
Он был трепетен и властен,
Как стихающее море.Он сказал: «Индийских тканей
Не постигнуты узоры,
В них несдержанность желаний,
Нам неведомые взоры.«Бледный лотус под луною
На болоте, мглой одетом,
Дышет тайною одною
С нашим цветом, с белым цветом.И в безумствах теокалли
Что-то слышится иное.
Жизнь без счастья, без печали
И без бледного покоя.«Кто узнает, что томится
За пределом наших знаний
И, как бледная царица,
Ждет мучений и лобзаний».*Мрачный всадник примчался на черном коне,
Он закутан был в бархатный плащ
Его взор был ужасен, как город в огне,
И как молния ночью, блестящ.Его кудри как змеи вились по плечам,
Его голос был песней огня и земли,
Он балладу пропел молодым королям,
И балладе внимали, смутясь, короли.*«Пять могучих коней мне дарил Люцифер
И одно золотое с рубином кольцо,
Я увидел бездонность подземных пещер
И роскошных долин молодое лицо.«Принесли мне вина — струевого огня
Фея гор и властительно — пурпурный Гном,
Я увидел, что солнце зажглось для меня,
Просияв, как рубин на кольце золотом.«И я понял восторг созидаемых дней,
Расцветающий гимн мирового жреца,
Я смеялся порывам могучих коней
И игре моего золотого кольца.«Там, на высях сознанья — безумье и снег…
Но восторг мой прожег голубой небосклон,
Я на выси сознанья направил свой бег
И увидел там деву, больную, как сон.«Ее голос был тихим дрожаньем струны,
В ее взорах сплетались ответ и вопрос,
И я отдал кольцо этой деве Луны
За неверный оттенок разбросанных кос.«И смеясь надо мной, презирая меня,
Мои взоры одел Люцифер в полутьму,
Люцифер подарил мне шестого коня
И Отчаянье было названье ему».*Голос тягостной печали,
Песней горя и земли,
Прозвучал в высоком зале,
Где стояли короли.И холодные колонны
Неподвижностью своей
Оттеняли взор смущенный,
Вид угрюмых королей.Но они вскричали вместе,
Облегчив больную грудь:
«Путь к Неведомой Невесте
Наш единый верный путь.«Полны влагой наши чаши,
Так осушим их до дна,
Дева Мира будет нашей,
Нашей быть она должна!«Сдернем с радостной скрижали
Серый, мертвенный покров,
И раскрывшиеся дали
Нам расскажут правду снов.«Это верная дорога,
Мир иль наш, или ничей,
Правду мы возьмем у Бога
Силой огненных мечей».*По дороге их владений
Раздается звук трубы,
Голос царских наслаждений,
Голос славы и борьбы.Их мечи из лучшей стали,
Их щиты, как серебро,
И у каждого в забрале
Лебединое перо.Все, надеждою крылаты,
Покидают отчий дом,
Провожает их горбатый,
Старый, верный мажордом.Верны сладостной приманке,
Они едут на закат,
И смущаясь поселянки
Долго им вослед глядят, Видя только панцирь белый,
Звонкий, словно лепет струй,
И рукою загорелой
Посылают поцелуй.*По обрывам пройдет только смелый…
Они встретили Деву Земли,
Но она их любить не хотела,
Хоть и были они короли.Хоть безумно они умоляли,
Но она их любить не могла,
Голубеющим счастьем печали
Молодых королей прокляла.И больные, плакучие ивы
Их окутали тенью своей,
В той стране, безнадежно-счастливой,
Без восторгов и снов и лучей.И венки им сплетали русалки
Из фиалок и лилий морских,
И, смеясь, надевали фиалки
На склоненные головы их.Ни один не вернулся из битвы…
Развалился прадедовский дом,
Где так часто святые молитвы
Повторял их горбун мажордом.*Краски алого заката
Гасли в сумрачном лесу,
Где измученный горбатый
За слезой ронял слезу.Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова: «Горе! Умерли русалки,
Удалились короли,
Я, беспомощный и жалкий,
Стал властителем земли.Прежде я беспечно прыгал,
Царский я любил чертог,
А теперь сосновых игол
На меня надет венок.А теперь в моем чертоге
Так пустынно ввечеру;
Страшно в мире… страшно, боги…
Помогите… я умру…»Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Праздник восхода Солнца

Семь островов их, кроме Мангайи,
Что означает Покой,
Семь разноцветных светятся Солнцу,
В синей лагуне морской.
В сине-зеленой, в нежно-воздушной,
Семь поднялось островов.
Взрывом вулканов, грезой кораллов,
Тихим решеньем веков.
Строят кораллы столько мгновений,
Сколько найдешь их в мечте,
Мыслят вулканы, сколько желают,
Копят огонь в темноте.
Строят кораллы, как строятся мысли,
Смутной дружиной в уме.
В глубях пророчут, тихо хохочут,
Медлят вулканы во тьме.
О, как ветвисты, молча речисты,
Вьются кораллы в мечте.
О, как хохочут, жгут и грохочут
Брызги огней в высоте.
Малые сонмы сделали дело,
Жерла разрушили темь.
Силой содружной выстроен остров,
Целый венец их, — их семь.

Семь островов их, кроме Мангайи,
Что означает Покой.
Самый могучий из них — Раротонга,
Западно-Южный Прибой.
Рядом — Уступчатый Сон, Ауау,
Ставший Мангайей потом,
Сказкой Огня он отмечен особо,
Строил здесь Пламень свой дом.
Аитутаки есть Богом ведомый,
Атиу — Старший из всех.
Мауки — Край Первожителя Мира,
Край, где родился наш смех.
Лик Океана еще, Митиаро,
Мануай — Сборище птиц.
Семь в полнопевных напевах прилива
Нежно-зеленых станиц.
Каждый тот остров — двойной, потому что
Двое построили их,
Две их замыслили разные силы,
В рифме сдвояется стих.
Тело у каждого острова зримо,
Словно пропетое вслух,
С телом содружный, и с телом раздельный,
Каждого острова дух.
Тело на зыбях, и Солнцем согрето,
Духу колдует Луна,
В Крае живут Теневом привиденья,
Скрытая это страна.
Тело означено именем здешним,
Духам — свои имена,
Каждое имя чарует как Солнце,
И ворожит как Луна.
Первый в Краю Привидений есть Эхо,
И Равновесный — второй.
Третий — Гирлянда для пляски с цветами,
Нежно-пахучий извой.


Птичий затон — так зовется четвертый,
Пятый — Игра в барабан,
Дух же шестой есть Обширное войско,
К бою раскинутый стан.
Самый причудливый в действии тайном,
Самый богатый — седьмой,
С именем — Лес попугаев багряных,
В жизни он самый живой.

Семь этих духов, семь привидений,
Бодрствуя, входят в семь тел.
Море покличет, откликнется Эхо,
Запад и Юг загудел.
Все же уступчатый остров Мангайя
Слыша, как шепчет волна,
Светы качает в немом равновесьи,
Мудрая в нем тишина.
Эхо проносится дальше, тревожа
Нежно-пахучий извой,
Юные лики оделись цветами,
В пляске живут круговой.
Пляска, ведомая богом красивым,
Рушится в Птичий Затон,
Смехи, купанье, и всклики, и пенье,
Клекот, и ласки, и стон.
В Море буруны, угрозные струны,
Волны как вражеский стан.
Войско на войско, два войска обширных,
Громко поет барабан.
Только в Лесу Попугаев Багряных
Клик, переклик, пересмех.
Эхо на эхо, все стонет от смеха,
Радость повторна для всех.
Только Мангайя в дремоте безгласной
Сказке Огня предана.
Радостно свиты в ней таинством Утра
Духов и тел имена.

2
Ключ и Море это — двое,
Хор и голос это — два.
Звук — один, но все слова
В Море льются хоровое.

Хор запевает,
Голос молчит.

«Как Небеса распростертые,
Крылья раскинуты птиц
Предупреждающих.
В них воплощение бога.
Глянь: уж вторые ряды, уж четвертые.
Сколько летит верениц,
Грозно-блистающих.
Полчище птиц.
Кровью горит их дорога.
Каждый от страха дрожит, заглянув,
Длинный увидя их клюв.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Клюв, этот клюв! Он изогнутый!
Я птица из дальней страны,
Избранница.
Предупредить прихожу,
Углем гляжу,
Вещие сны
Мной зажжены,
Длинный мой клюв и изогнутый.
Остерегись. Это — странница.»

Хор запевает,
Голос молчит.

«Все мы избранники
Все мы избранницы,
Солнца мы данники,
Лунные странницы.
Клюв, он опасен у всех.
Волны грызут берега.
Счастье бежит в жемчуга.
Радость жемчужится в смех.
Лунный светильник, ты светишь Мангайе,
Утро с Звездой, ты ответишь Мангайе
Солнцем на каждый вопрос.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Ветер по небу румяность пронес.
Встаньте все прямо,
Тайна ушла!
Черная яма
Ночи светла!
Лик обратите
К рождению дня!
Люди, глядите
На сказку Огня!»

Хор запевает,
Голос молчит.

«Шорохи крыл все сильней.
Птица, лети на Восток.
Птица, к Закату лети.
Воздух широк.
Все на пути.
Много путей.
Все собирайтесь сюда.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Звезды летят. Я лечу. Я звезда.
Сердце вскипает.
Мысль не молчит.»

Хор запевает,
Голос звучит.

«Светлые нити лучей все длиннее,
Гор крутоверхих стена все яснее.
Вот Небосклон
Солнцем пронзен.
В звездах еще вышина,
Нежен, хоть четок
Утренний вздох.
Медлит укрыться Луна.
Он еще кроток,
Яростный бог.
Солнце еще — точно край
Уж уходящего сна.
Сумрак, прощай.
Мчит глубина.
Спавший, проснись.
Мы улетаем, горя.
Глянь на высоты и вниз.
Солнце — как огненный шар.
Солнце — как страшный пожар.
Это — Заря.»

Яков Петрович Полонский

Подслушанные думы

Зло, добро, — все так перемешалось,
Что и зло мне злом уж не казалось,
И в добре не видел я добра…
Проходили дни и вечера, —
Вечера и ночи проходили,
И хоть мысли все еще бродили,
Озаряя жизни темный путь, —
Ни на чем не мог я отдохнуть.

Вспоминал я бедной няни сказки,
Теплый трепет материнской ласки,
Идеалы, созданные мной
В годы жизни знойно-молодой, —
Тщетно! — Сожаленьем запоздалым
Не вернуть нам жизнь к ее началам.
И к чему!.. Великодушный бред
Никого еще не спас от зол и бед.
Я ль один ищу самозабвенья,
В роскоши, в истоме наслажденья,
В шепоте изнеженных речей,
В ропоте изменчивых страстей,
В клевете, в отраве лицемерья, —
И, — благословляя легковерье,
Я ль один, измят и одинок,
Издали любуюсь на порок?

Чудный век! Всему рукоплесканья,—
И фигляру, и певцу страданья,
И властолюбивым крикунам,
И за призы кровным скакунам,
Миру, и — победному трофею,
И за жест фанатику злодею,
И тому, кто, соблюдя закон,
Незаконно нажил миллион!

Как заманчиво и как отважно
Все, что пошло, лживо и продажно,
Как похож на радужный обман
Современной женщины роман!
И как модных прихотей соблазны
Стали тонки и разнообразны, Расставляя тысячи сетей,
Уловляя старцев и детей.

Измельчав, изныв, я так несчастлив,
Что ко всем и льстив и безучастлив;
И так слеп, под бременем долгов,
Что совсем не вижу бедняков… —
Презирая нищих, век наш прячет
Всякого, кто немощен и плачет,
Чтоб позор мне близкой нищеты
Не дерзал смутить моей мечты.

И никто ответа не добьется,
Отчего так трудно всем живется
Посреди разнузданных стихий, —
Гневных партий, черни и витий…
Их давно неверье не пугает,
Вера их давно не умиляет:
«Мало ли чему учил Христос!?» —
Это ли не мрак и не хаос?..

Боже! Что коли над нами снова
Пронесется творческое слово!?



Зло, добро, — все так перемешалось,
Что и зло мне злом уж не казалось,
И в добре не видел я добра…
Проходили дни и вечера, —
Вечера и ночи проходили,
И хоть мысли все еще бродили,
Озаряя жизни темный путь, —
Ни на чем не мог я отдохнуть.

Вспоминал я бедной няни сказки,
Теплый трепет материнской ласки,
Идеалы, созданные мной
В годы жизни знойно-молодой, —
Тщетно! — Сожаленьем запоздалым
Не вернуть нам жизнь к ее началам.
И к чему!.. Великодушный бред
Никого еще не спас от зол и бед.

Я ль один ищу самозабвенья,
В роскоши, в истоме наслажденья,
В шепоте изнеженных речей,
В ропоте изменчивых страстей,
В клевете, в отраве лицемерья, —
И, — благословляя легковерье,
Я ль один, измят и одинок,
Издали любуюсь на порок?

Чудный век! Всему рукоплесканья,—
И фигляру, и певцу страданья,
И властолюбивым крикунам,
И за призы кровным скакунам,
Миру, и — победному трофею,
И за жест фанатику злодею,
И тому, кто, соблюдя закон,
Незаконно нажил миллион!

Как заманчиво и как отважно
Все, что пошло, лживо и продажно,
Как похож на радужный обман
Современной женщины роман!
И как модных прихотей соблазны
Стали тонки и разнообразны,

Расставляя тысячи сетей,
Уловляя старцев и детей.

Измельчав, изныв, я так несчастлив,
Что ко всем и льстив и безучастлив;
И так слеп, под бременем долгов,
Что совсем не вижу бедняков… —
Презирая нищих, век наш прячет
Всякого, кто немощен и плачет,
Чтоб позор мне близкой нищеты
Не дерзал смутить моей мечты.

И никто ответа не добьется,
Отчего так трудно всем живется
Посреди разнузданных стихий, —
Гневных партий, черни и витий…
Их давно неверье не пугает,
Вера их давно не умиляет:
«Мало ли чему учил Христос!?» —
Это ли не мрак и не хаос?..

Боже! Что коли над нами снова
Пронесется творческое слово!?

Теофиль Готье

Ностальгия обелисков

И. Парижский обелиск

Разрозненному обелиску
На площади что за тоска!
Снег, дождь, туман, нависший низко,
Мертвят изрытые бока.

Мой старый шпиль, что был победным
В печи под солнцем золотым,
Он бледен здесь, под небом бледным
И никогда не голубым.

Перед колоссом непреклонным
В Луксоре, там, где горячо,
Там с братом, солнцем озаренным,
Зачем я не стою еще.

Чтоб в небо острие вонзала
Моя пурпурная игла
И чтобы на песке писала
Путь солнца тень моя, светла.

Рамзес мой камень величавый,
В котором, Вечность, ты молчишь!
Швырнул, как горсть травы трухлявой,
И подобрал его Париж.

Свидетель пламенных закатов,
Сородич гордых пирамид,
Перед палатой депутатов
И храмом-шуткою стоит.

На эшафоте Людовика
Утес, кому уж близких нет,
Взвалили мой секрет, великий
Забвеньем пяти тысяч лет.

И, откровенные ребята,
Мой лоб марают воробьи,
Где только ибисы когда-то
Держали сборища свои.

А Сена, грязная канава,
Грязнит мои устои там,
Где их, разлившись величаво,
Нил целовал, отец богам.

Гигант седой, всегда безбурный,
Средь лотусов и тростника
Выплескивающий из урны
Рой крокодилов в пыль песка.

И фараоны, словно сказка,
Стремились вдоль стены моей,
Где ныне катится коляска
Последнего из королей.

Когда-то пред моей колонной
Толпа восторженных жрецов
Слагала танец, вдохновенный
Окраской яркою богов.

А ныне жалкому останку
Стоять на городской тропе,
Любуяся на куртизанку,
Простертую в своем купе!

Я вижу горожан, за плату
Волнующихся полчаса,
Солонов, что идут в палату,
Артуров, что идут в леса.

О, самой мерзостной из сказок
Род этот явится в веках,
Что засыпает без повязок
В едва сколоченных гробах.

И не имеет даже тени
Неколебимых пирамид
Земля, где сотня поколений,
Уложена веками, спит.

Страна святых иероглифов,
Где некогда и я стоял,
Где когти сфинксов или грифов
О мой точились пьедестал.

И где звенит обломок крипта
Под дерзновенною ногой!
Я плачу о земле Египта
Своею каменной слезой.

ИИ. Луксорский обелиск

Стою, единственною стражей
Опустошенному дворцу,
В уединеньи, как в мираже,
И с вечностью лицом к лицу.

На горизонте бесконечном,
Ненужный, горький и немой,
Развертывает в блеске вечном
Пустыня желтый саван свой.

И над землей, от солнца жгучей,
Другой пустыни высота,
Где никогда не бродят тучи,
Висит безжалостно чиста!

А Нил сверкает перед храмом
Струей топленого свинца,
Волнуемый гиппопотамом
И истомленный до конца.

Прожорливые крокодилы
В песке горячих островов,
Полусваренные, без силы,
Печальный поднимают рев.

И неподвижный ибис что-то
Бормочет, ногу подогнув,
В иероглифы бога Тота
Стучит его огромный клюв.

Шакал мяучит, убегая,
И, в воздухе круги чертя,
Голодный коршун, запятая
В лазури, плачет, как дитя.

Но звуки стонов отдаленных
Покрыли тяжестью зевка
Два сфинкса, позой утомленных,
В которой спят они века.

Дитя пылающего ока
И белых отсветов песка,
С тобою, о тоска Востока,
Сравнится ль чья-нибудь тоска!

Заставишь ты просить пощады
Пресыщенность земных царей,
Тоскующих у балюстрады, —
И я под тяжестью твоей.

Здесь ветер никогда не сушит
Слезу в сухих глазах небес
И время медленное душит
Дворцы и тихих башен лес.

Здесь случаем, всегда мгновенным,
Лик вечности не омрачен,
Египет в мире переменном
На неизменном ставит трон.

Товарищей в часы раздумий,
Когда тоска встает, горя,
Феллахов вижу я и мумий,
Рамзеса помнящих царя.

Я вижу строй ненужных арок,
Колосса, что без сил поник,
И паруса тяжелых барок,
На Ниле зыблющих тростник.

Как я хотел бы вместе с братом —
Увижу ль я его опять? —
В Париже, городе богатом,
На белой площади стоять.

Там у его огромной тени
Сбирается народ живой
Смотреть на ряд изображений,
Что наполняет ум мечтой.

Друг перед другом встав, фонтаны
На вековой его гранит
Бросают радуги-туманы,
Он молодеет, он царит.

Из розоватых жил Сиены,
Как я, однако, вышел он,
Но мне стоять без перемены,
Он жив, а я похоронен.

Александр Пушкин

Сказка о золотом петушке

Негде, в тридевятом царстве,
В тридесятом государстве,
Жил-был славный царь Дадон.
С молоду был грозен он
И соседям то и дело
Наносил обиды смело;
Но под старость захотел
Отдохнуть от ратных дел
И покой себе устроить.
Тут соседи беспокоить
Стали старого царя,
Страшный вред ему творя.
Чтоб концы своих владений
Охранять от нападений,
Должен был он содержать
Многочисленную рать.
Воеводы не дремали,
Но никак не успевали:
Ждут, бывало, с юга, глядь, —
Ан с востока лезет рать.
Справят здесь, — лихие гости
Идут от моря. Со злости
Инда плакал царь Дадон,
Инда забывал и сон.
Что и жизнь в такой тревоге!
Вот он с просьбой о помоге
Обратился к мудрецу,
Звездочету и скопцу.
Шлет за ним гонца с поклоном.

Вот мудрец перед Дадоном
Стал и вынул из мешка
Золотого петушка.
«Посади ты эту птицу, —
Молвил он царю, — на спицу;
Петушок мой золотой
Будет верный сторож твой:
Коль кругом все будет мирно,
Так сидеть он будет смирно;
Но лишь чуть со стороны
Ожидать тебе войны,
Иль набега силы бранной,
Иль другой беды незваной,
Вмиг тогда мой петушок
Приподымет гребешок,
Закричит и встрепенется
И в то место обернется».
Царь скопца благодарит,
Горы золота сулит.
«За такое одолженье, —
Говорит он в восхищенье, —
Волю первую твою
Я исполню, как мою».

Петушок с высокой спицы
Стал стеречь его границы.
Чуть опасность где видна,
Верный сторож как со сна
Шевельнется, встрепенется,
К той сторонке обернется
И кричит: «Кири-ку-ку.
Царствуй, лежа на боку!»
И соседи присмирели,
Воевать уже не смели:
Таковой им царь Дадон
Дал отпор со всех сторон!

Год, другой проходит мирно;
Петушок сидит все смирно.
Вот однажды царь Дадон
Страшным шумом пробужден:
«Царь ты наш! отец народа! —
Возглашает воевода, —
Государь! проснись! беда!»
— Что такое, господа? —
Говорит Дадон, зевая: —
А?.. Кто там?.. беда какая? —
Воевода говорит:
«Петушок опять кричит;
Страх и шум во всей столице».
Царь к окошку, — ан на спице,
Видит, бьется петушок,
Обратившись на восток.
Медлить нечего: «Скорее!
Люди, на конь! Эй, живее!»
Царь к востоку войско шлет,
Старший сын его ведет.
Петушок угомонился,
Шум утих, и царь забылся.

Вот проходит восемь дней,
А от войска нет вестей;
Было ль, не было ль сраженья, —
Нет Дадону донесенья.
Петушок кричит опять.
Кличет царь другую рать;
Сына он теперь меньшого
Шлет на выручку большого;
Петушок опять утих.
Снова вести нет от них!
Снова восемь дней проходят;
Люди в страхе дни проводят;
Петушок кричит опять,
Царь скликает третью рать
И ведет ее к востоку, —
Сам не зная, быть ли проку.

Войска идут день и ночь;
Им становится невмочь.
Ни побоища, ни стана,
Ни надгробного кургана
Не встречает царь Дадон.
«Что за чудо?» — мыслит он.
Вот осьмой уж день проходит,
Войско в горы царь приводит
И промеж высоких гор
Видит шелковый шатер.
Все в безмолвии чудесном
Вкруг шатра; в ущелье тесном
Рать побитая лежит.
Царь Дадон к шатру спешит…
Что за страшная картина!
Перед ним его два сына
Без шеломов и без лат
Оба мертвые лежат,
Меч вонзивши друг во друга.
Бродят кони их средь луга,
По притоптанной траве,
По кровавой мураве…
Царь завыл: «Ох дети, дети!
Горе мне! попались в сети
Оба наши сокола!
Горе! смерть моя пришла».
Все завыли за Дадоном,
Застонала тяжким стоном
Глубь долин, и сердце гор
Потряслося. Вдруг шатер
Распахнулся… и девица,
Шамаханская царица,
Вся сияя как заря,
Тихо встретила царя.
Как пред солнцем птица ночи,
Царь умолк, ей глядя в очи,
И забыл он перед ней
Смерть обоих сыновей.
И она перед Дадоном
Улыбнулась — и с поклоном
Его за руку взяла
И в шатер свой увела.
Там за стол его сажала,
Всяким яством угощала;
Уложила отдыхать
На парчовую кровать.
И потом, неделю ровно,
Покорясь ей безусловно,
Околдован, восхищен,
Пировал у ней Дадон.

Наконец и в путь обратный
Со своею силой ратной
И с девицей молодой
Царь отправился домой.
Перед ним молва бежала,
Быль и небыль разглашала.
Под столицей, близ ворот,
С шумом встретил их народ, —
Все бегут за колесницей,
За Дадоном и царицей;
Всех приветствует Дадон…
Вдруг в толпе увидел он,
В сарачинской шапке белой,
Весь как лебедь поседелый,
Старый друг его, скопец.
«А, здорово, мой отец, —
Молвил царь ему, — что скажешь?
Подь поближе! Что прикажешь?»
— Царь! — ответствует мудрец, —
Разочтемся наконец.
Помнишь? за мою услугу
Обещался мне, как другу,
Волю первую мою
Ты исполнить, как свою.
Подари ж ты мне девицу,
Шамаханскую царицу. —
Крайне царь был изумлен.
«Что ты? — старцу молвил он, —
Или бес в тебя ввернулся,
Или ты с ума рехнулся?
Что ты в голову забрал?
Я, конечно, обещал,
Но всему же есть граница.
И зачем тебе девица?
Полно, знаешь ли кто я?
Попроси ты от меня
Хоть казну, хоть чин боярской,
Хоть коня с конюшни царской,
Хоть пол-царства моего».
— Не хочу я ничего!
Подари ты мне девицу,
Шамаханскую царицу, —
Говорит мудрец в ответ.
Плюнул царь: «Так лих же: нет!
Ничего ты не получишь.
Сам себя ты, грешник, мучишь;
Убирайся, цел пока;
Оттащите старика!»
Старичок хотел заспорить,
Но с иным накладно вздорить;
Царь хватил его жезлом
По лбу; тот упал ничком,
Да и дух вон. — Вся столица
Содрогнулась, а девица —
Хи-хи-хи! да ха-ха-ха!
Не боится, знать, греха.
Царь, хоть был встревожен сильно,
Усмехнулся ей умильно.
Вот — въезжает в город он…
Вдруг раздался легкой звон,
И в глазах у всей столицы
Петушок спорхнул со спицы,
К колеснице полетел
И царю на темя сел,
Встрепенулся, клюнул в темя
И взвился… и в то же время
С колесницы пал Дадон —
Охнул раз, — и умер он.
А царица вдруг пропала,
Будто вовсе не бывало.
Сказка ложь, да в ней намек!
Добрым молодцам урок.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Сказка о серебряном блюдечке и наливном яблочке

СКАЗКА

О СЕРЕБРЯНОМ БЛЮДЕЧКЕ

И

НАЛИВНОМ ЯБЛОЧКЕ

Жил мужик с женою, три дочери при них,
Две из них затейницы, нарядней нету их,
Третью же, не очень тароватую,
Дурочкою звали, простоватою.
Дурочка, туда иди, дурочка, сюда,
Дурочка не вымолвит слова никогда,
Полет в огороде, коровушек доит,
Серых уток кормит, воды не замутит.
Вот мужик поехал сено продавать.
«Что купить вам, дочки?» он спросил, и мать.
Старшая сказала: «Купи мне кумачу».
Средняя сказала: «Китайки я хочу».
Дурочка молчала, дурочка глядит.
«А тебе чего же?» отец ей говорить.
Дурочка смеется: «Мне купи, родной,
Блюдечко серебряно, яблок наливной».
Сестры насмехаются: «Кто дал тебе совет?»
«А старушка старая», дурочка в ответ.
«Стану я по блюдечку яблочком катать,
Стану приговаривать, стану припевать».
Близко ли, далеко ли, мужик в отлучке был,
Торговал на ярманке, гостинцев он купил.
Сарафаны красные у старших двух сестер,
Блюдечко да яблочко у младшей, — экой вздор.
Блюдечко серебряно дурочка взяла,
В уголок запряталась, смотрит, весела.
«Наливное яблочко, ты катись, катись,
Все катись ты посолонь, вверх катись и вниз.
Ты гори, показывай, как горит заря,
Города показывай, лес, поля, моря.
Ты катись, показывай гор высоту,
Ты катись, показывай Небес красоту».
Эти приговорные сказала ей слова
Старая старушка, — чуть была жива,
Дурочка дала ей калач, чтобы поесть,
А старушка: — слово, в слове слов не счесть.
Катится яблочко по блюдечку кругом,
Катится яблочко, и ночь идет за днем,
Видны на блюдечке поля и города,
Зори златистые, серебряна звезда,
Вон корабли, закачались на морях,
Царские полки на бранных на полях,
Солнышко за солнышком катится,
Темный лес, как темный зверь, мохнатится,
Звезды хороводами, звездится в Небе гладь,
Диво-то, красиво-то, пером не написать.
Сестры загляделись, зависть их берет:
«Как бы это выманить? — Подожди, придет»,
«Душенька-сестрица, в лес по ягоды пойдем,
Душенька-сестрица, земляники наберем».
Дурочка блюдечко отцу отдала,
Встала, оглянулась, в лес она пошла.
С сестрами бродит. Леший сторожит.
«Что это, заступ острый тут лежит?»
Вдруг злые сестры взяли заступ тот.
Вырыли могилу. Чей пришел черед?
Дурочку убили. Березка шелестит.
Дурочка в могилке под березкою спит.
Белая березка. Леший сторожил.
Он на травку дунул, что-то в цвет вложил.
Выросла тростинка, тростинку шевельнул,
И пошел по лесу. Шелест, шорох, гул.
«Дурочка-то где же?» говорит отец.
«— Дурочка сбежала. Из конца в конец
Лес прошли мы, снова обошли его.
Видно, волки сели. В лесе никого».
Кто-то был там в лесе. Сестры, сестры, жди.
Кто-то есть там в лесе. Что там впереди?
«Все же дочь, хоть дурочка». Заскучал отец.
Яблочко и блюдечко он замкнул в ларец.
Сестры надрываются. Только сказка — скок.
Вдруг переменяется, сделала прыжок.
Водит стадо пастушок,
Он играет во рожок,
Размышляет про судьбу,
На заре трубит в трубу.
Он овечку потерял,
Нет ее, есть цветик ал.
Он заходит во лесок,
Под березкой — бугорок.
И цветы на бугорке,
Словно в алом огоньке.
И лазурь за тот же счет,
И тростинка там растет.
Вот тростинку срезал он,
Всюду зов пошел и звон.
Диво-дудочка поет,
Разговаривает:
Звон-тростиночка поет,
Выговаривает: —
«Ты тростиночка, играй,
Диво-дудочка, играй,
Ты игрою
Разливною
Сердцу милых потешай,
Мою матушку,
Света-батюшку,
И сестриц родных моих,
Не сужу я строго их,
Что за яблочко,
Что за блюдечко,
Что за яблок с свету сбыли,
Что за блюдце загубили,
Ах ты дудочка,
Диво-дудочка,
Ты играй, ты играй,
Ты всех милых потешай».
Люди тут сбежались. «Ты про что, пастух?»
А пастух ли это размышляет вслух.
Он тростинку срезал, кто-то в ней поет.
Для кого-то в песне, может быть, расчет.
«Где была тростинка?» Тут, невдалеке.
«А давай, посмотрим, что там в бугорке».
Бугорок разрыли. Так. Лежит она.
Кем была убита? Кем схоронена?
А тростинка шепчет, а цветок горит,
Березка шуршит, разговаривает.
Дудочка запела, поет-говорит,
Поет-говорит-выговаривает: —
«Свет мой батюшка,
Светик-матушка,
Сестры в лес меня зазвали,
Земляничкой заманили,
И за блюдечко — связали,
И за яблочко — убили,
Погубили, схоронили,
В темной спрятали могиле,
Но колодец угловой
Со водою есть живой,
Есть колодец, дивный, он
На скрещеньи всех сторон,
Вы живой воды найдите,
Здесь меня вы разбудите,
Хоть убита, я лишь сплю,
А сестриц не погубите,
Я сестриц родных люблю».
Скоро ли, долго ли, колодец тот нашли,
Царь был там, Солнышко, и все к Царю пришли.
Дурочку, умночку, вызволили, вот.
Вышел Царь-Солнышко, в дворец ее зовет.
«Где ж твое блюдечко и с яблочком твоим?
Дай усладиться нам сокровищем таким».
Ларчик берет она тут из рук отца,
Яблочко с блюдечком, явитесь из ларца.
«Что ты хочешь видеть?» — «Все хочу, во всем.»
Блюдце — как лунное, и яблочко на нем.
Яблочко — солнечно, и красно как заря,
Вот они, вот они, леса, поля, моря.
Яблочко катится по блюдечку, вперед,
День зачинается, и алый цвет цветет.
Воинства с пищалями, строй боевой,
Веют знаменами, гудят стрельбой, пальбой.
Дым словно облаком тучу с тучей свил,
Молнию выбросил, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и Море там вдали,
Словно как лебеди столпились корабли.
Флаги и выстрелы, и словно сумрак крыл,
Дым взвился птицею, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и звездный хоровод,
Солнышко красное за солнышком плывет,
Солнышко с Месяцем, и красных две Зари.
«Яблочко с блюдечком отдашь ли мне?» — «Бери.
Все тебе, все тебе, солнечный наш Царь,
Только сестер моих прости ты, Государь.
Яблочко с блюдечком — тебя пленив — для них,
Сколь же заманчиво!» — На том и кончим стих.

Фридрих Шиллер

Боги Греции

Как еще вы правили вселенной
И, забав на легких помочах,
Свой народ водили вожделенный,
Чада сказок в творческих ночах, —
Ах, пока служили вам открыто,
Был и смысл иной у бытия,
Как венчали храм твой, Афродита,
Лик твой, Аматузия!

Как еще покров свой вдохновенье
Налагало правде на чело,
Жизнь полней текла чрез все творенье;
Что и жить не может, все жило.
Целый мир возвышен был убором,
Чтоб прилгать к груди любой предмет,
Открывало посвященным взорам
Все богов заветный след.

Где теперь, как нам твердят сторицей,
Пышет шар, вращаясь без души,
Правил там златою колесницей
Гелиос в торжественной тиши.
Здесь на высях жили ореады.
Без дриад ни рощи, ни лесов,
И из урны радостной наяды
Пена прядала ручьев.

Этот лавр стыдливость девы прячет,
Дочь Тантала в камне там молчит,
В тростнике вот здесь Сиринкса плачет,
Филомела в роще той грустит.
В тот поток как много слез, Церера,
Ты о Персефоне пролила,
А с того холма вотще Цитера
Друга нежного звала.

К порожденным от Девкалиоиа
Нисходил весь сонм небесный сам:
Посох взяв, пришел твой сын, Латона,
К Пирриным прекрасным дочерям.
Между смертным, богом и героем
Сам Эрот союзы закреплял,
Смертный рядом с богом и героем
В Аматунте умолял.

Строгий чин с печальным воздержаньем
Были чужды жертвенному дню,
Счастье было общим достояньем,
И счастливец к вам вступал в родню.
Было лишь прекрасное священно,
Наслажденья не стыдился бог,
Коль улыбку скромную камены
Иль хариты вызвать мог.

Светлый храм не ведал стен несносных,
В славу вам герой искал меты
На Истмийских играх венценосных,
И гремели колесниц четы.
Хороводы в пляске безупречной
Вкруг вились уборных алтарей,
На висках у вас венок цветочный,
Под венцами шелк кудрей.

Тирсоносцев радостных "эвое"
Там, где тигров пышно запрягли,
Возвещало о младом герое,
И сатир, и фавн, шатаясь, шли.
Пред царем неистово менады
Прославлять летят его вино,
И зовут его живые взгляды,
Осушать у кружки дно.

Не костяк ужасный, в час томлений
Подступал к одру, а уносил
Поцелуй, последний вздох, и гений,
Наклоняя, факел свой гасил.
Даже в Орке судией правдивым
Восседал с весами смертной внук;
Внес Фракиец песнью сиротливой
До Иринний грустный звук.

В Елисей, к ликующему кругу
Тень слетала землю помянуть,
Обретала верность вновь подругу,
И возница находил свой путь.
Для Линоса лира вновь отрада,
Пред Алцестой дорогой Адмет,
Узнает Орест опять Пилада,
Стрелы друга Филоктет.

Ждал борец высокого удела
На тяжелом доблестном пути;
Совершитель дел великих смело
До богов высоких мог дойти.
Сами Боги, преклонясь, смолкают
Пред зовущим к жизни мертвецов,
И над кормчим светочи мерцают
Олимпийских близнецов.

Светлый мир, о где ты? Как чудесен
Был природы радостный расцвет.
Ах, в стране одной волшебных песен
Не утрачен сказочный твой след.
Загрустя, повымерли долины,
Взор нигде не встретит божества.
Ах! от той живительной картины
Только тень видна едва.

Всех цветов душистых строй великой
Злым дыханьем севера снесен;
Чтоб один возвысился владыкой,
Мир богов на гибель осужден.
Я ищу по небу, грусти полный,
Но тебя, Селена, нет как нет.
Оглашаю рощи, кличу в волны,
Безответен мой привет.

Без сознанья радость расточая,
Не провидя блеска своего,
Над собой вождя не сознавая,
Не деля восторга моего,
Без любви к виновнику творенья,
Как часы, не оживлен и сир,
Рабски лишь закону тяготенья
Обезбожен — служит мир.

Чтоб плодом назавтра разрешиться,
Рыть могилу нынче суждено,
Сам собой в ущерб и в ширь крутится
Месяц все на то ж веретено.
Праздно в мир искусства скрылись боги,
Бесполезны для вселенной той,
Что, у них не требуя подмоги.
Связь нашла в себе самой.

Да, они укрылись в область сказки,
Унося, туда же за собой,
Все величье, всю красу, все краски,
А у нас остался звук пустой.
И взамен веков и поколений
Им вершины Пинда лишь на часть;
Чтоб бессмертным жить средь песнопений,
Надо в жизни этой пасть.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Сказка о серебряном блюдечке и наливном яблочке

Жил мужик с женою, три дочери при них,
Две из них затейницы, нарядней нету их,
Третью же, не очень тароватую,
Дурочкою звали, простоватою.
Дурочка, туда иди, дурочка, сюда,
Дурочка не вымолвит слова никогда,
Полет в огороде, коровушек доит,
Серых уток кормит, воды не замутит.
Вот мужик поехал сено продавать.
„Что купить вам, дочки?“ он спросил, и мать.
Старшая сказала: „Купи мне кумачу“.
Средняя сказала: „Китайки я хочу“.
Дурочка молчала, дурочка глядит.
„А тебе чего же?“ отец ей говорить.
Дурочка смеется: „Мне купи, родной,
Блюдечко серебряно, яблок наливной“.
Сестры насмехаются: „Кто дал тебе совет?“
„А старушка старая“, дурочка в ответ.
„Стану я по блюдечку яблочком катать,
Стану приговаривать, стану припевать“.
Близко ли, далеко ли, мужик в отлучке был,
Торговал на ярманке, гостинцев он купил.
Сарафаны красные у старших двух сестер,
Блюдечко да яблочко у младшей,—экой вздор.
Блюдечко серебряно дурочка взяла,
В уголок запряталась, смотрит, весела.

„Наливное яблочко, ты катись, катись,
Все катись ты по-солонь, вверх катись и вниз.
Ты гори, показывай, как горит заря,
Города показывай, лес, поля, моря.
Ты катись, показывай гор высоту,
Ты катись, показывай Небес красоту“.
Эти приговорныя сказала ей слова
Старая старушка,—чуть была жива,
Дурочка дала ей калач, чтобы поесть,
А старушка:—слово, в слове слов не счесть.
Катится яблочко по блюдечку кругом,
Катится яблочко, и ночь идет за днем,
Видны на блюдечке поля и города,
Зори златистыя, серебряна звезда,
Вон корабли, закачались на морях,
Царские полки на бранных на полях,
Солнышко за солнышком катится,
Темный лес, как темный зверь, мохнатится,
Звезды хороводами, звездится в Небе гладь,
Диво-то, красиво-то, пером не написать.
Сестры загляделись, зависть их берет:
„Как бы это выманить?—Подожди, придет”,
„Душенька-сестрица, в лес по ягоды пойдем,
Душенька-сестрица, земляники наберем“.
Дурочка блюдечко отцу отдала,
Встала, оглянулась, в лес она пошла.
С сестрами бродит. Леший сторожит.
„Что это, заступ острый тут лежит?“
Вдруг злыя сестры взяли заступ тот.
Вырыли могилу. Чей пришел черед?
Дурочку убили. Березка шелестит.
Дурочка в могилке под березкою спит.
Белая березка. Леший сторожил.
Он на травку дунул, что-то в цвет вложил.
Выросла тростинка, тростинку шевельнул,
И пошел по лесу. Шелест, шорох, гул.
„Дурочка-то где же?“ говорит отец.
„— Дурочка сбежала. Из конца в конец
Лес прошли мы, снова обошли его.
Видно, волки сели. В лесе никого“.
Кто-то был там в лесе. Сестры, сестры, жди.
Кто-то есть там в лесе. Что там впереди?
„Все же дочь, хоть дурочка“. Заскучал отец.
Яблочко и блюдечко он замкнул в ларец.
Сестры надрываются. Только сказка—скок.
Вдруг переменяется, сделала прыжок.
Водит стадо пастушок,
Он играет во рожок,
Размышляет про судьбу,
На заре трубит в трубу.
Он овечку потерял,
Нет ея, есть цветик ал.
Он заходит во лесок,
Под березкой—бугорок.
И цветы на бугорке,
Словно в алом огоньке.
И лазурь за тот же счет,
И тростинка там ростет.
Вот тростинку срезал он,
Всюду зов пошел и звон.
Диво-дудочка поет,
Разговаривает:
Звон-тростиночка поет,
Выговаривает:—
„Ты тростиночка, играй,
Диво-дудочка, играй,
Ты игрою
Разливною
Сердцу-милых потешай,
Мою матушку,

Света-батюшку,
И сестриц родных моих,
Не сужу я строго их,
Что за яблочко,
Что за блюдечко,
Что за яблок с свету сбыли,
Что за блюдце загубили,
Ах ты дудочка,
Диво-дудочка,
Ты играй, ты играй,
Ты всех милых потешай“.
Люди тут сбежались. „Ты про что, пастух?“
А пастух ли это размышляет вслух.
Он тростинку срезал, кто-то в ней поет.
Для кого-то в песне, может быть, разсчет.
„Где была тростинка?“ Тут, невдалеке.
„А давай, посмотрим, что там в бугорке“.
Бугорок разрыли. Так. Лежит она.
Кем была убита? Кем схоронена?
А тростинка шепчет, а цветок горит,
Березка шуршит, разговаривает.
Дудочка запела, поет-говорит,
Поет-говорит-выговаривает:—
„Свет мой батюшка,
Светик-матушка,
Сестры в лес меня зазвали,
Земляничкой заманили,
И за блюдечко—связали,
И за яблочко—убили,
Погубили, схоронили,
В темной спрятали могиле,
Но колодец угловой
Со водою есть живой,
Есть колодец, дивный, он
На скрещеньи всех сторон,
Вы живой воды найдите,
Здесь меня вы разбудите,
Хоть убита, я лишь сплю,
А сестриц не погубите,
Я сестриц родных люблю“.
Скоро ли, долго ли, колодец тот нашли,
Царь был там, Солнышко, и все к Царю пришли.
Дурочку, умночку, вызволили, вот.
Вышел Царь-Солнышко, в дворец ее зовет.
„Где жь твое блюдечко и с яблочком твоим?
Дай усладиться нам сокровищем таким“.
Ларчик берет она тут из рук отца,
Яблочко с блюдечком, явитесь из ларца.
„Что ты хочешь видеть?“—„Все хочу, во всем.“
Блюдце—как лунное, и яблочко на нем.
Яблочко—солнечно, и красно как заря,
Вот они, вот они, леса, поля, моря.
Яблочко катится по блюдечку, вперед,
День зачинается, и алый цвет цветет.
Воинства с пищалями, строй боевой,
Веют знаменами, гудят стрельбой, пальбой.
Дым словно облаком тучу с тучей свил,
Молнию выбросил, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и Море там вдали,
Словно как лебеди столпились корабли.
Флаги и выстрелы, и словно сумрак крыл,
Дым взвился птицею, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и звездный хоровод,
Солнышко красное за солнышком плывет,
Солнышко с Месяцем, и красных две Зари.
„Яблочко с блюдечком отдашь ли мне?“—„Бери.
Все тебе, все тебе, солнечный наш Царь,
Только сестер моих прости ты, Государь.
Яблочко с блюдечком—тебя пленив—для них,
Сколь же заманчиво!“—На том и кончим стих.

Яков Петрович Полонский

В степи

И.
Скучно-безцветные дни,— сумерки, вместо дневного
Света, застигли меня, здесь,— на степном перепутье;
То ливень лил, то кругом хутора выл мокрый ветер;
Муза, и та, наконец, вместе со мной стала дрогнуть.
Все говорило ей: стой! не залетай высоко!..
Здесь даже сказки свои перезабыла старуха,
И без осмысленных слов тянется грустный напев.
Вдруг, наступила жара: в щели лучи пронизались,
И посветлело в сенях, и заскрипели ворота;
Стал просыхать чернозем, и колея со двора
Через проселок меня в серую степь увела,—
В эту широкую степь, где ни куста, ни пригорка.
К вечеру зной посвежел, воздух был мягко-прозрачен;
Вьющийся столб комаров стал провожать меня; где-то
Свистнул,— должно-быть, сурок, и, как струна басовая,

В сумерках вечера жук мимо ушей прогудел.
Дорого-б дал я, чтоб здесь мне навсегда надышаться
Силой земли, тишиной и обаяньем простора,
Чтоб унести далеко в сердце, в мозгу, в каждом нерве
Этот целебный фиал,— эту розу,— этот воздух…
Вспомнил я шум городской, стены и лестницы,— гнезда
Зависти и клеветы,— вспомнил дома, где интрига
Тонкия сети плетет, сводит людей и разводит,—
Вечно в подрыв свежих сил, вечно свободе в ущерб!—
Впомнил я… и пожелал (неисправимый мечтатель!)
В этом приволье степном взять на себя труд посильный.

ИИ.
В этом приволье степном, взяв на себя труд посильный,
Шел босоногий мужик, клячу свою понукая;
Вытянув шею свою,— кляча тянула coxy;
Из-под железа сохи черныя глыбы валились,
Около свежих борозд свежей ложась бороздой.
— «Бог тебе в помощь, земляк!» вымолвил я, и подумал:
Ум мой и руки мои, видно, не в помощь тебе!

Остановился мужик,— остановилась и кляча;
Он молча шапку стянул,— кляча развесила уши
И, помотав головой, потную морду свою
Стала тянуть к мураве, и, как лохмотья, повисли
Спутанной гривы ея космы до самой земли.

ИИИ.
— Дядя! сказал я, шутя,— не променяешь ли клячу?
Я за нее тебе дам славную штуку,— Пегаса.
Конь — что̀ ни в сказке сказать, ни пером описать,— конь крылатый.
Он приведен к нам из Греции через Европу. Слыхал ли
Ты об Европе хоть что-нибудь?..
— «Нет, не слыхал.»
— Ну, так верь мне,
Есть, дядя, эдакий конь…
И мужик с недоверьем оскалил
Белые зубы.— «Да сам-то видал ли ты?»
— Как не видать!
Сам я носился на нем, выше лесу стоячаго, выше
Облака в небе ходячаго. Конь удивительный! Только
Надо уметь его сдерживать,— разум на то человеку
Дан,— а не то ему удержу нет; — понесет, что твой вихорь!

В Иерусалим загадал?— в Иерусалиме… в Аѳон? — на Аѳоне
Мигом очутишься. Горы, моря, города, даже царства,
Как у себя на ладони, увидишь ты. Мало того,
Можешь на нем ты, с молитвою, выше полночной звезды,
К праведным, в царство небесное, очи зажмурив, подняться
И услыхать, как в раю, там поют Херувимскую,— или
Можешь там встретить несметное множество ярких светил:
Кишмя-кишат там миры лучезарные, и, как пылинки,
Носятся около них вот такия же точно обители,
Как и земля наша, где мы с тобой прозябаем. И все это
Видел я, дядя, сам видел.
— «Да ты не колдун ли?»
— Нет, не колдун,— у меня есть другое, старинное прозвище:
Люди меня обзывают поэтом. Слыхал ли ты это
Громкое слово: поэт?
— «Не слыхал, милый! с роду не слыхивал…
Что̀-ж это значит поэт?!»
— To же почти, что колдун.
— «А коли так, ты-б, родимый, мне клад указал, где зарыт…»

— Клад у тебя под рукой,— только засей свою пашню,
Из-под земли сам собой к осени выйдет твой клад.—
Понял мужик эту притчу и почесал свой затылок:
— «С этого клада», сказал он, «дай Бог до весны прокормиться…
…Ишь, лошаденка-то — кожа да кости! Крылатая лошадь —
Тоже, чай, тощая! Ты мне ее покажи,
Да уж потом и тово,— и выменивай. Кто же те знает,
Грамоте я не учен; может-статься, и вправду такое
Водится чудо заморское».
— Ну, а куда бы, любезный,
Ты бы на нем полетел?
— «Да куда полететь?— нешто в город;
Али бы к куму махнул… А не то обрубил бы
Чортовы крылья анаѳеме, да и запряг бы в телегу».
— Ну, дядя, вряд ли нам выгодно будет меняться!—
Ты на Пегасе моем далеко не уедешь, а я
С клячей твоей не спашу и одной десятины…

Яков Петрович Полонский

В степи

И.
Скучно-бесцветные дни,— сумерки, вместо дневного
Света, застигли меня, здесь,— на степном перепутье;
То ливень лил, то кругом хутора выл мокрый ветер;
Муза, и та, наконец, вместе со мной стала дрогнуть.
Все говорило ей: стой! не залетай высоко!..
Здесь даже сказки свои перезабыла старуха,
И без осмысленных слов тянется грустный напев.
Вдруг наступила жара: в щели лучи пронизались,
И посветлело в сенях, и заскрипели ворота;
Стал просыхать чернозем, и колея со двора
Через проселок меня в серую степь увела,—
В эту широкую степь, где ни куста, ни пригорка.
К вечеру зной посвежел, воздух был мягко-прозрачен;
Вьющийся столб комаров стал провожать меня; где-то
Свистнул,— должно быть, сурок, и, как струна басовая,

В сумерках вечера жук мимо ушей прогудел.
Дорого б дал я, чтоб здесь мне навсегда надышаться
Силой земли, тишиной и обаяньем простора,
Чтоб унести далеко в сердце, в мозгу, в каждом нерве
Этот целебный фиал,— эту розу,— этот воздух…
Вспомнил я шум городской, стены и лестницы,— гнезда
Зависти и клеветы,— вспомнил дома, где интрига
Тонкие сети плетет, сводит людей и разводит,—
Вечно в подрыв свежих сил, вечно свободе в ущерб!—
Вспомнил я… и пожелал (неисправимый мечтатель!)
В этом приволье степном взять на себя труд посильный.

ИИ.
В этом приволье степном, взяв на себя труд посильный,
Шел босоногий мужик, клячу свою понукая;
Вытянув шею свою,— кляча тянула coxy;
Из-под железа сохи черные глыбы валились,
Около свежих борозд свежей ложась бороздой.
— «Бог тебе в помощь, земляк!» вымолвил я, и подумал:
Ум мой и руки мои, видно, не в помощь тебе!

Остановился мужик,— остановилась и кляча;
Он молча шапку стянул,— кляча развесила уши
И, помотав головой, потную морду свою
Стала тянуть к мураве, и, как лохмотья, повисли
Спутанной гривы ее космы до самой земли.

ИИИ.
— Дядя! сказал я, шутя,— не променяешь ли клячу?
Я за нее тебе дам славную штуку,— Пегаса.
Конь — что ни в сказке сказать, ни пером описать,— конь крылатый.
Он приведен к нам из Греции через Европу. Слыхал ли
Ты об Европе хоть что-нибудь?..
— «Нет, не слыхал.»
— Ну, так верь мне,
Есть, дядя, эдакий конь…
И мужик с недоверьем оскалил
Белые зубы.— «Да сам-то видал ли ты?»
— Как не видать!
Сам я носился на нем, выше лесу стоячего, выше
Облака в небе ходячего. Конь удивительный! Только
Надо уметь его сдерживать,— разум на то человеку
Дан,— а не то ему удержу нет; — понесет, что твой вихорь!

В Иерусалим загадал?— в Иерусалиме… в Афон? — на Афоне
Мигом очутишься. Горы, моря, города, даже царства,
Как у себя на ладони, увидишь ты. Мало того,
Можешь на нем ты, с молитвою, выше полночной звезды,
К праведным, в царство небесное, очи зажмурив, подняться
И услыхать, как в раю, там поют Херувимскую,— или
Можешь там встретить несметное множество ярких светил:
Кишмя-кишат там миры лучезарные, и, как пылинки,
Носятся около них вот такие же точно обители,
Как и земля наша, где мы с тобой прозябаем. И все это
Видел я, дядя, сам видел.
— «Да ты не колдун ли?»
— Нет, не колдун,— у меня есть другое, старинное прозвище:
Люди меня обзывают поэтом. Слыхал ли ты это
Громкое слово: поэт?
— «Не слыхал, милый! с роду не слыхивал…
Что ж это значит: поэт?!»
— To же почти, что колдун.
— «А коли так, ты б, родимый, мне клад указал, где зарыт…»

— Клад у тебя под рукой,— только засей свою пашню,
Из-под земли сам собой к осени выйдет твой клад.—
Понял мужик эту притчу и почесал свой затылок:
— «С этого клада», сказал он, «дай Бог до весны прокормиться…
…Ишь, лошаденка-то — кожа да кости! Крылатая лошадь —
Тоже, чай, тощая! Ты мне ее покажи,
Да уж потом и тово,— и выменивай. Кто же те знает,
Грамоте я не учен; может статься, и вправду такое
Водится чудо заморское».
— Ну, а куда бы, любезный,
Ты бы на нем полетел?
— «Да куда полететь?— нешто в город;
Али бы к куму махнул… А не то обрубил бы
Чертовы крылья анафеме, да и запряг бы в телегу».
— Ну, дядя, вряд ли нам выгодно будет меняться!—
Ты на Пегасе моем далеко не уедешь, а я
С клячей твоей не спашу и одной десятины…

Дмитрий Борисович Кедрин

Сказка про белую ведмедь и про Шмидтову бороду

То не странник идет, не гроза гремит,
Не поземка пылит в глаза ему,—
То приехал в Кремль бородатый Шмидт
К самому Большому Хозяину.

И сказал ему тот: «Снарядить вели
Самолет, коль саньми не едется.
Полетай ты на Север, на пуп земли,
Там живет госпожа ведмедица.

Перед нею костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби.
В колдовском котелке она дождь варит
И туман пущает из проруби.

Оттого где не надо идут дожди,
А где надобен дождь, там засуха.
Ты к ведмедице той долети-дойди
И котел этот спрячь за пазуху».

Возле пупа земли на плавучий лед
Опускался с неба туманного
Краснокрылый конь — гидросамолет
Михаила свет Водопьянова.

Выползал на снега голубой песец,
Говорил человечьим голосом:
«Не довольно ли вам в облаках висеть?
Не зазорно ль шуметь над полюсом?

Подобру говорю: убирайтесь прочь! —
Лаял, злобно наморщив усики. —
Напущу я на вас на полгода ночь,
Поглядим тогда, как вы струсите!»

Отвечал Водопьянов: «Уймись, дружок!
На полгода ночь? Эка невидаль! —
На борту самолета фонарь зажег:
— Вишь, мы солнце поймали неводом».

Выплывал тогда из моря кит-кашалот,
Говорил человечьим голосом:
«Это кто в окиян опускает лот,
Колет льдину киркой над полюсом?

Полно в море вымеривать глубину!
Я незваных гостей не жалую,
Я хвостом махну — целый дом сомну,
А не то вашу льдину малую!»

Тут, картечною пулей заряжено,
Громыхнуло ружье Папанина.
Охнул кит-кашалот и ушел на дно,
Меткой пулей под сердце раненный.

И пошли они, и пришли они
На огонь, что в сугробах светится.
Под скалой ледяной в голубой тени
Там сидит госпожа ведмедица.

Перед нею костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби,
В колдовском котелке она дождь варит
И туман пущает из проруби.

Увидала людей госпожа ведмедь,
Говорит человечьим голосом:
«Понапрасну вы вздумали володеть
Моей вотчиной — белым полюсом.

Я хозяйка тут ровно тыщу лет.
Против белых стуж вам не выстоять:
У вас шерсти нет, у вас реву нет,
У вас нет в ногах бегу быстрого.

Чтоб никто из вас мне попенять не мог,
По угодьям моим немереным
Вы поспорьте-ка быстротою ног
С моей лошадью — ветром северным.

Как стрелу, я спущу его с тетивы,
С золотого лука-оружия,
И назавтра в железную дверь Москвы
Он задует дождем и стужею».

«Коли после его хоть на миг придешь —
Признавай тогда мою волю сам,
А скорее его добежишь — ну-к што ж! —
Володей тогда белым полюсом!»

Не окончила старая похвальбы,
Ан глядит: через миг без малого
Над плавучею льдиною из Москвы
Загудела машина Чкалова.

«Это кто же над полюсом в аккурат
Пролетел, не причалив к берегу?»
Отвечает Папанин: «Молодший брат
Погулять полетел в Америку».

«Снимем, — просит ведмедь, — мой заклад с коня,
А давай-ка поспорим голосом:
Коли ежели крикнешь громчей меня,
Володей тогда белым полюсом!»

Пасть раскрыла ведмедица, как жерло…
Тут, не знаю — с небес, со стенки ли,
Точно гром, раскатилось: «Алло! Алло!»
То Москва вызывала Кренкеля.

«Это кто же такой великан большой,
Да и где он у вас хоронится?»
— «Из кремлевской палаты мой брат старшой
Запросил об моем здоровьице».

«Ну, — сказала ведмедица, — голос — да!
А давай же поспорим волосом:
У кого повальяжнее борода,
Так тому володеть и полюсом!»

Тут на лед из палатки выходит Шмидт.
Что ведмежий мех? Так, безделица.
Борода у него на ветру дымит,
Развороченным флагом стелется!

Взял в кулак свою крепкую седину,
Осрамил ведмедицу белую:
«Вот сейчас, — говорит, — бородой тряхну,
Так такую ль бурю изделаю!

Что ты есть? — говорит. — Ничего! Ведмедь!
Так тебе ль верховодить полюсом?
Не умеешь ни бегать, а ни реветь,
Ни умом не вышла, ни волосом!

Уходи-ка, убогая, от греха.
Ведь игра-то велась по правилам?..»
И ушла ведмедь. Даже впопыхах
Колдовской котелок оставила.

А на льдине плавучей маяк зажгли,
Засиял он звездою белою.
Там Папанин сидит на пупу земли,
Он сидит и погоду делает.

Перед ним костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби.
Он и ведро варит, и дожди варит,
И туман пущает из проруби.

Если тучу сварит — путевой листок
Нацепляет на брюхо сразу ей:
«Полетай, мол, ты, облако, на Восток,
Покропи над Середней Азией».

Если сварится ведро — Папанин рад.
Направляет он светлым донышком
На далекий на город на Ленинград
Золотое красное солнышко.

И пылает маяк на пупу земли,
Будто острый алмаз отточенный,
И плывут на огонь его корабли
По морям нашей вольной вотчины!