Все стихи про силуэт

Найдено стихов - 8

Гавриил Романович Державин

К силуэту Хемницера

Эзоп лампадой освещал,
А Басня кистию тень с Истины снимала;
Лицом Хемницера незапно тень та стала,
Котору в баснях он столь живо описал.

Михаил Лермонтов

Силуэт

Есть у меня твой силуэт,
Мне мил его печальный цвет;
Висит он на груди моей,
И мрачен он, как сердце в ней.В глазах нет жизни и огня,
Зато он вечно близ меня;
Он тень твоя, но я люблю,
Как тень блаженства, тень твою.

Владислав Фелицианович Ходасевич

Как силуэт


Как силуэт на лунной синеве,
Чернеет ветка кружевом спаленным.
Ты призраком возникла на траве —
Как силуэт на лунной синеве, —
Ты вознесла к невнемлющей листве
Недвижность рук изгибом исступленным…
Как силуэт на лунной синеве,
Чернеет ветка кружевом спаленным.

Из-за стволов забвенная река
Колеблет пятна лунной пуантели.
О, как чиста, спокойна и легка
Из-за стволов — забвенная река!
Ты темная пришла издалека
Забыть, застыть у светлой колыбели.
Из-за стволов забвенная река
Колеблет пятна лунной пуантели…

Василий Васильевич Капнист

Силуэт

Твой образ в сердце врезан ясно,
На что ж мне тень его даришь?
На то ль, что жар любови страстной
Ты дружбой заменить велишь?
Но льзя ль веленью покориться:
Из сердца рвать стрелу любви?
Лишь смертью может потушиться
Текущий с жизнью огнь в крови.

Возьми ж обратно дар напрасный,—
Ах! нет: оставь его, оставь.
В судьбине горестной, злосчастной
Еще быть счастливым заставь:
Позволь надеждой сладкой льстится,
Смотря на милые черты,
Что, как твоя в них тень хранится,
Хоть тень любви хранишь и ты.

<1806>

Эллис

Сонеты-гобелены. Гремит гавот торжественно и чинно

Гремит гавот торжественно и чинно,
причудливо смеется менуэт,
и вот за силуэтом силуэт
скользит и тает в сумерках гостиной.
Здесь жизнь мертва, как гобелен старинный,
здесь радости и здесь печали нет;
льет полусвет причудливый кинкет
на каждый жест изысканно-картинный.
Здесь царство лени, бронзы и фарфора,
аквариум, где чутко спят стебли,
и лишь порой легко чуть дрогнет штора,
зловещий шум заслышавши вдали,—
то первое предвестье урагана,
и рев толпы, и грохот барабана!

Марина Цветаева

Вокзальный силуэт

Не знаю вас и не хочу
Терять, узнав, иллюзий звездных.
С таким лицом и в худших безднах
Бывают преданны лучу.

У всех, отмеченных судьбой,
Такие замкнутые лица.
Вы непрочтённая страница
И, нет, не станете рабой!

С таким лицом рабой? О, нет!
И здесь ошибки нет случайной.
Я знаю: многим будут тайной
Ваш взгляд и тонкий силуэт,

Волос тяжёлое кольцо
Из-под наброшенного шарфа
(Вам шла б гитара или арфа)
И ваше бледное лицо.

Я вас не знаю. Может быть
И вы как все любезно-средни…
Пусть так! Пусть это будут бредни!
Ведь только бредней можно жить!

Быть может, день недалеко,
Я всё пойму, что неприглядно…
Но ошибаться — так отрадно!
Но ошибиться — так легко!

Слегка за шарф держась рукой,
Там, где свистки гудят с тревогой,
Стояли вы загадкой строгой.
Я буду помнить вас — такой.

Марина Цветаева

В Шенбрунне

Нежен первый вздох весны,
Ночь тепла, тиха и лунна.
Снова слёзы, снова сны
В замке сумрачном Шенбрунна.

Чей-то белый силуэт
Над столом поникнул ниже.
Снова вздохи, снова бред:
«Марсельеза! Трон!.. В Париже…»

Буквы ринулись с страниц,
Строчка — полк. Запели трубы…
Капли падают с ресниц,
«Вновь с тобой я!» шепчут губы.

Лампы тусклый полусвет
Меркнет, ночь зато светлее.
Чей там грозный силуэт
Вырос в глубине аллеи?

…Принц австрийский? Это роль!
Герцог? Сон! В Шенбрунне зимы?
Нет, он маленький король!
— «Император, сын любимый!

Мчимся! Цепи далеки,
Мы свободны. Нету плена.
Видишь, милый, огоньки?
Слышишь всплески? Это Сена!»

Как широк отцовский плащ!
Конь летит, огнём объятый.
«Что рокочет там, меж чащ?
Море, что ли?» — «Сын, — солдаты!»

— «О, отец! Как ты горишь!
Погляди, а там направо, —
Это рай?» — «Мой сын — Париж!»
— «А над ним склонилась?» — «Слава».

В ярком блеске Тюилери,
Развеваются знамёна.
— «Ты страдал! Теперь цари!
Здравствуй, сын Наполеона!»

Барабаны, звуки струн,
Всё в цветах… Ликуют дети…
Всё спокойно. Спит Шенбрунн.
Кто-то плачет в лунном свете.

Иосиф Бродский

Сан-Пьетро

I

Третью неделю туман не слезает с белой
колокольни коричневого, захолустного городка,
затерявшегося в глухонемом углу
Северной Адриатики. Электричество
продолжает в полдень гореть в таверне.
Плитняк мостовой отливает жёлтой
жареной рыбой. Оцепеневшие автомобили
пропадают из виду, не заводя мотора.
И вывеску не дочитать до конца. Уже
не терракота и охра впитывают в себя
сырость, но сырость впитывает охру и терракоту.

Тень, насыщающаяся от света,
радуется при виде снимаемого с гвоздя
пальто совершенно по-христиански. Ставни
широко растопырены, точно крылья
погрузившихся с головой в чужие
неурядицы ангелов. Там и сям
слезающая струпьями штукатурка
обнажает красную, воспалённую кладку,
и третью неделю сохнущие исподники
настолько привыкли к дневному свету
и к своей верёвке, что человек
если выходит на улицу, то выходит
в пиджаке на голое тело, в туфлях на босу ногу.

В два часа пополудни силуэт почтальона
приобретает в подъезде резкие очертанья,
чтоб, мгновенье спустя, снова сделаться силуэтом.
Удары колокола в тумане
повторяют эту же процедуру.
В итоге невольно оглядываешься через плечо
самому себе вслед, как иной прохожий,
стремясь рассмотреть получше щиколотки прошелестевшей
мимо красавицы, но — ничего не видишь,
кроме хлопьев тумана. Безветрие, тишина.
Направленье потеряно. За поворотом
фонари обрываются, как белое многоточье,
за которым следует только запах
водорослей и очертанья пирса.
Безветрие; и тишина как ржанье
никогда не сбивающейся с пути
чугунной кобылы Виктора-Эммануила.




II

Зимой обычно смеркается слишком рано;
где-то вовне, снаружи, над головою.
Туго спелёнутые клочковатой
марлей стрелки на городских часах
отстают от меркнущего вдалеке
рассеянного дневного света.
За сигаретами вышедший постоялец
возвращается через десять минут к себе
по пробуравленному в тумане
его же туловищем туннелю.
Ровный гул невидимого аэроплана
напоминает жужжание пылесоса
в дальнем конце гостиничного коридора
и поглощает, стихая, свет.
«Неббия», — произносит, зевая, диктор,
и глаза на секунду слипаются, наподобье
раковины, когда проплывает рыба
(зрачок погружается ненадолго
в свои перламутровые потёмки);
и подворотня с лампочкой выглядит, как ребёнок,
поглощённый чтением под одеялом;
одеяло всё в складках, как тога Евангелиста
в нише. Настоящее, наше время
со стуком отскакивает от бурого кирпича
базилики, точно белый
кожаный мяч, вколачиваемый в неё
школьниками после школы.

Щербатые, но не мыслящие себя
в профиль, обшарпанные фасады.
Только голые икры кривых балясин
одушевляют наглухо запертые балконы,
где вот уже двести лет никто
не появляется: ни наследница, ни кормилица.
Облюбованные брачующимися и просто
скучающими чудищами карнизы.
Колоннада, оплывшая, как стеарин.
И слепое, агатовое великолепье
непроницаемого стекла,
за которым скрываются кушетка и пианино:
старые, но именно светом дня
оберегаемые успешно тайны.

В холодное время года нормальный звук
предпочитает тепло гортани капризам эха.
Рыба безмолствует; в недрах материка
распевает горлинка. Но ни той, ни другой не слышно.
Повисший над пресным каналом мост
удерживает расплывчатый противоположный берег
от попытки совсем отделиться и выйти в море.
Так, дохнув на стекло, выводят инициалы
тех, с чьим отсутствием не смириться;
и подтёк превращает заветный вензель
в хвост морского конька. Вбирай же красной
губкою лёгких плотный молочный пар,
выдыхаемый всплывшею Амфитритой
и её нереидами! Протяни
руку — и кончики пальцев коснутся торса,
покрытого пузырьками
и пахнущего, как в детстве, йодом.




III

Выстиранная, выглаженная простыня
залива шуршит оборками, и бесцветный
воздух на миг сгущается в голубя или в чайку,
но тотчас растворяется. Вытащенные из воды
лодки, баркасы, гóндолы, плоскодонки,
как непарная обувь, разбросаны на песке,
поскрипывающем под подошвой. Помни:
любое движенье, по сути, есть
перенесение тяжести тела в другое место.
Помни, что прошлому не уложиться
без остатка в памяти, что ему
необходимо будущее. Твёрдо помни:
только вода, и она одна,
всегда и везде остаётся верной
себе — нечувствительной к метаморфозам, плоской,
находящейся там, где сухой земли
больше нет. И патетика жизни с её началом,
серединой, редеющим календарём, концом
и т. д. стушёвывается в виду
вечной, мелкой, бесцветной ряби.

Жёсткая, мёртвая проволока виноградной
лозы мелко вздрагивает от собственного напряженья.
Деревья в чёрном саду ничем
не отличаются от ограды, выглядящей
как человек, которому больше не в чем
и — главное — некому признаваться.
Смеркается; безветрие, тишина.
Хруст ракушечника, шорох раздавленного гнилого
тростника. Пинаемая носком
жестянка взлетает в воздух и пропадает
из виду. Даже спустя минуту
не расслышать звука её паденья
в мокрый песок. Ни, тем более, всплеска.