Все стихи про сердитого

Найдено стихов - 13

Афанасий Фет

Буря на небе вечернем…

Буря на небе вечернем
Моря сердитого шум —
Буря на море и думы,
Много мучительных дум —
Буря на море и думы,
Хор возрастающих дум —
Черная туча за тучей,
Моря сердитого шум.

Константин Константинович Случевский

С моря сердитого в малый залив забежав

С моря сердитого в малый залив забежав,
В тихом спокойствии я очутился;
Лодку свою между острых камней привязав,
Слушая бурю, в раздумье забылся...

Как хорошо, прекратив неоконченный спор,
Мирно уйти из бурунов сомненья,
Руки сложить, ни себе, ни другим не в укор,
Тихо качаясь на зыби мышленья...

Эдуард Успенский

Сердитый день

Дела мои весьма плохи:
Не получаются стихи.
Я все по комнате хожу
И все на улицу гляжу.

И небо сердито, и ветер сердит,
Сердитый старик на скамейке сидит.

А с тротуара,
И важен и строг,
Смотрит сердито
Сердитый бульдог.

Тащится мальчик
С портфелем в руке.
Видно, он двойки
Несет в дневнике

Все рассердилось,
И сам я сержусь,
Наверно, в писатели
Я не гожусь.

Но вот авторучку
Схватила рука,
И за строкой
Побежала строка.

И все по-другому
Окрасилось вмиг:
Веселое небо,
Веселый старик.
Веселое солнце
В веселом окне.
Веселый бульдог
Улыбается мне.

Скачет мальчишка
С портфелем в руке:
Значит, пятерки
Несет в дневнике.
Каждый мне весел
И каждый мне друг.
Смотришь — и книжка
Получится вдруг.

Александр Блок

Счастливая пора, дни юности мятежной!..

Счастливая пора, дни юности мятежной!
Умчалась ты, и тихо я грущу;
На новый океан, сердитый и безбрежный,
Усталую ладью души моей спущу…
Ты мило мне, прошедшее родное,
Твоя печаль светла, а грусть твоя бледна…
Печаль и грусть в далекое былое
Ушли, душа усталая одна…
Не знаю, сколько бед сулит мне жизнь иная,
Не знаю, как широк сердитый океан…
Меня гнетет усталость роковая,
Глядится жизнь сквозь пасмурный туман…
И далее туман всё необъятней,
Чем дальше рвусь, тем гуще мрак кругом…
О, наша жизнь, зачем ты непонятна!..
О, наша жизнь, ты вечно будешь сном!..1 апреля 1899

Александр Блок

Сердитый взор бесцветных глаз…

Сердитый взор бесцветных глаз.
Их гордый вызов, их презренье.
Всех линий — таянье и пенье.
Так я Вас встретил в первый раз.
В партере — ночь. Нельзя дышать.
Нагрудник черный близко, близко…
И бледное лицо… и прядь
Волос, спадающая низко…
О, не впервые странных встреч
Я испытал немую жуткость!
Но этих нервных рук и плеч
Почти пугающая чуткость…
В движеньях гордой головы
Прямые признаки досады…
(Так на людей из-за ограды
Угрюмо взглядывают львы).
А там, под круглой лампой, там
Уже замолкла сегидилья,
И злость, и ревность, что не к Вам
Идет влюбленный Эскамильо,
Не Вы возьметесь за тесьму,
Чтобы убавить свет ненужный,
И не блеснет уж ряд жемчужный
Зубов — несчастному тому…
О, не глядеть, молчать — нет мочи,
Сказать — не надо и нельзя…
И вы уже (звездой средь ночи),
Скользящей поступью скользя,
Идете — в поступи истома,
И песня Ваших нежных плеч
Уже до ужаса знакома,
И сердцу суждено беречь,
Как память об иной отчизне, —
Ваш образ, дорогой навек…
А там: Уйдем, уйдем от жизни,
Уйдем от этой грустной жизни!
Кричит погибший человек…
И март наносит мокрый снег.25 марта 1914

Александр Петрович Сумароков

Деревенские бабы

Во всей деревне шум,
Нельзя собрати дум,
Мешается весь ум.
Шумят сердиты бабы.
Когда одна шумит,
Так кажется тогда, что будто гром гремит.
Известно, голоса сердитых баб не слабы.
Льет баба злобу всю, сердитая, до дна,
Несносно слышати, когда, шумит одна.
В деревне слышится везде Ксантиппа древня,
И зашумела вся от лютых баб деревня.
Вселенную хотят потрясть.
О чем они кричат? — Прискучилось им прясть,
Со пряжей неразлучно
В углу сидети скучно
И в скуке завсегда за гребнем воздыхать.
Хотят они пахать.
Иль труд такой одним мужчинам только сроден?
А в поле воздух чист, приятен и свободен.
«Не нравно, — говорят, — всегда здесь быть:
Сиди,
Пряди
И только на углы избы своей гляди.
Пряди и муж, когда сей труд ему угоден».
Мужья прядут,
А бабы все пахать и сеяти идут.
Бесплодны нивы, будто тины,
И пляшет худо вертено.
В сей год деревне не дано
Ни хлеба, ни холстины.

Ольга Николаевна Чюмина

У моря

Пеленою темносинею,
Безконечною пустынею
Море стелется вдали,
Кое-где, как чайки белыя,
Перелетныя и смелыя,
Чуть белеют корабли…

Величавое, безбрежное,
В бури грозное—мятежное
И спокойное в тиши—
Море—это отражение
Ощущений и волнения
Человеческой души…

Море с вечными приливами,
Ураганами, отливами,
С прихотливою красой,
То чарующее ласками,
Заколдованными сказками,
То грозящее бедой—

Я люблю его в ласкающем
Бледно-алым и мерцающем
Свете утренних лучей,
Я люблю его и сонное,
Лунным светом озаренное
В мягком сумраке ночей…

Но когда валы сердитые
Бьются, пеною покрытые,
У подножия камней,
И как светочи огнистые,
Блещут молнии змеистыя—
Я люблю его сильней!

В безсонныя ночи
Стараясь заснуть,
Усталыя очи
Пытаясь сомкнуть,
Я слышу, как море
Шумит и ревет
И песню о горе
Тяжелом поет…

В ней: звуки молений,
Безумный порыв,
И голос сомнений
И смелый призыв…
И рокот сердитый
И тихий ответ
И жизни разбитой
Прощальный привет.

Воскресло былое,
Как смутные сны,
Под говор прибоя
И ропот волны.
И грозное море
Шумя под окном,
Все плачет о горе,
О горе былом…

Ольга Николаевна Чюмина

У моря

Пеленою темно-синею,
Бесконечною пустынею
Море стелется вдали,
Кое-где, как чайки белые,
Перелетные и смелые,
Чуть белеют корабли…

Величавое, безбрежное,
В бури грозное — мятежное
И спокойное в тиши —
Море — это отражение
Ощущений и волнения
Человеческой души…

Море с вечными приливами,
Ураганами, отливами,
С прихотливою красой,
То чарующее ласками,
Заколдованными сказками,
То грозящее бедой —

Я люблю его в ласкающем
Бледно-алым и мерцающем
Свете утренних лучей,
Я люблю его и сонное,
Лунным светом озаренное
В мягком сумраке ночей…

Но когда валы сердитые
Бьются, пеною покрытые,
У подножия камней,
И как светочи огнистые,
Блещут молнии змеистые —
Я люблю его сильней!

В бессонные ночи
Стараясь заснуть,
Усталые очи
Пытаясь сомкнуть,
Я слышу, как море
Шумит и ревет
И песню о горе
Тяжелом поет…

В ней: звуки молений,
Безумный порыв,
И голос сомнений
И смелый призыв…
И рокот сердитый
И тихий ответ
И жизни разбитой
Прощальный привет.

Воскресло былое,
Как смутные сны,
Под говор прибоя
И ропот волны.
И грозное море
Шумя под окном,
Все плачет о горе,
О горе былом…

Владимир Маяковский

Сердитый дядя

В газету
заметка
сдана рабкором
под заглавием
«Не в лошадь корм».
Пишет:
«Завхоз,
сочтя за лучшее,
пишущую машинку
в учреждении про́пил…
Подобные случаи
нетерпимы
даже
в буржуазной Европе».
Прочли
и дали место заметке.
Мало ль
бывает
случаев этаких?
А наутро
уже
опровержение
листах на полуторах.
«Как
смеют
разные враки
описывать
безответственные бумагомараки?
Знают
республика,
и дети, и отцы,
что наш завхоз
честней, чем гиацинт.
Так как
завхоз наш
служит в столице,
клеветника
рука
в лице завхоза
оскорбляет лица
ВЦИКа,
Це-Ка
и Це-Ка-Ка.
Уклоны
кулацкие
в стране растут.
Даю вам
коммунистическое слово,
здесь
травля кулаками
стоящего на посту
хозяйственного часового.
Принимая во внимание,
исходя
и ввиду,
что статья эта —
в спину нож,
требую
немедля
опровергнуть клевету.
Цинизм,
инсинуация,
ложь!
Итак,
кооперации
верный страж
оболган
невинно
и без всякого повода.
С приветом…»
Подпись,
печать
и стаж
с такого-то.
День прошел,
и уже назавтра
запрос:
«Сообщите фамилию автора»!
Весь день
телефон
звонит, как бешеный.
От страха
поджилки дрожат
курьершины.
А редакция
в ответ
на телефонную колоратуру
тихо
пишет
письмо в прокуратуру:
«Просим
авторитетной справки
о завхозе,
пасущемся
на трестовской травке».
Прокурор
отвечает
точно и живо:
«Заметка
рабкора
наполовину лжива.
Водой
окатите
опровергательский пыл.
Завхоз
такой-то,
из такого-то города,
не только
один «Ундервуд» пропил,
но еще
вдобавок —
и два форда».
Побольше
заметок
любого вида,
рабкоры,
шлите
из разных мест.
Товарищи,
вас
газета не выдаст,
и никакой опровергатель
вас не съест.

Саша Чёрный

Мишины рисунки

1.
По бокам пузатого домика
Гигантский растет молочай.
На веранде сидят три гномика
И пьют из блюдечек чай.
Один — сердитый-сердитый,
У него огорченье:
Два гнома — такие бандиты! —
Забрали себе все печенье.
В будке маленький слон, —
Он вместо цепной собаки.
На горке гуляют раки,
У них виноградный сезон.
Над крышей висит кривуля, —
Веселая, белая штучка.
Ты не думай, что это кастрюля, —
Это тучка…
2.
Вот дама с фонарем
Спешит, склонив ресницы.
Под юбкой-пузырем
В туфлях две красных спицы.
На ухе рыжий бант
Трепещет водопадом…
Усатый синий франт
Идет на лыжах рядом.
Через плечо бинокль,
Спина его как елка.
На даму сквозь монокль
Он смотрит очень колко,
А правою рукой
Везет в повозке братца.
Дождь льет на них рекой…
Они идут венчаться.
3.
Это — видишь — обезьяний детский сад:
Две мартышки давят в бочке виноград,
Две наклеивают блох слюной в альбом,
Две кокосы расколачивают лбом,
Две стирают надзирателю штаны,
Две известку колупают из стены,
Две испанскую раскрашивают шаль,
Две взбивают в самоваре провансаль,
Две на пишущих машинках тарахтят,
Две под краном умывают поросят.
А одна рыдает горько у стола, —
Потому что она дела не нашла.
4.
Пароход плывет по морю,
Дым, как вязаная шаль.
Из трубы кривой и толстой
Человечек смотрит вдаль.
Сзади шлюпка на канате:
В шлюпке с ложкою скелет,
Потому что у скелета
Не хватило на билет…
Из волны смеется солнце, —
Словно волосы лучи.
Тут же месяц, тут же звезды
И зеленые грачи.
В облаках, как на перине,
Колыхается комод,
А на нем сидит девчонка
И плюет на пароход.

Василий Андреевич Жуковский

Графиня, можно ль так неблагодарной быть!

Графиня, можно ль так неблагодарной быть!
Такое качество ужели вас достойно!
Могли ль, скажите, вы так жестоко забыть
То, что служило вам, себя позабывая!
Я нынче поутру, окончив свой урок
И красный свой портфель смиренно запирая,
Уж шляпу в руки брал и в темный уголок
Из светлого дворца готов был перебраться,
Как вдруг пред зеркалом на мраморной доске
Увидел — что? нельзя самим вам догадаться!
Малек-Аделя? Нет! Но то, что на руке
Малекаделевой, я думаю, бывало;
Что в тот сердитый век, когда существовал
Блаженной памяти Малек-Адель, давало
Знак к бою, что теперь годится лишь на бал;
Что с места не сойдет, хоть десять ног имеет;
Что страшно сморщится, лишь только опустеет,
Но что, наполнившись, умеет все: играть
В пикет, вязать чулки, записочки писать,
В романах, не читав, листы перебирать,
Бить по щекам, подчас трепать их с нежной лаской;
Что служит, так сказать, спасительною маской,
Но только не к лицу, не с тем, чтобы в обман
Вводить смиренных христиан,
Но с тем, чтоб прелестей не тронул злой, сердитый,
Еще скажу: оно всегда кое-как сшито
Из тонкой кожицы бывает всех цветов.
И то, которое теперь в руках поэта,
Есть бледно-палевого цвета,
И он уж этот цвет своим признать готов.
Скажу вам: долго я стоял в недоуменье,
Смотря, как бедное бездушное творенье
В морщинах скомкавшись, измятое, одно
На мраморном столе забытое лежало
И жизнь ничтожную собой изображало.
Давно ль, подумал я, оно
Одеждой красоты одушевленно было
И с нею жизнью нераздельной жило?
Но что ж теперь? Не то ль, что будет всяк из нас
В тот неизбежный час,
Когда рука судьбины,
Измяв и скомкав нас, набив на нас морщины,
Сперва положит нас на стол,
Потом нас со стола отправит в заточенье
На вечное забвенье.
Забвенье! можно ль? Нет! Но то, что я нашел,
Не будет позабыто!
Для славы вечныя оно из лайки сшито!
И не износится в моих стихах оно!
Но чувствую давно,
Что время обяснить, графиня, мне загадку.
Извольте ж знать:
Нашел я вашего сиятельства перчатку!
Но знайте, вам ее до тех пор не видать,
Пока четвертого мне тома не пришлете
Матильды — признаюсь (вы, верно, назовете
Меня глупцом или, учтивей, чудаком),
Чтоб разлюбить любовь, довольно попытаться
Прочесть Матильду раз:
Каких наделала любовь смешных проказ!
Агнесу не она ль заставила подраться?
Герой Монморанси не ею ли убит?
Но только ль? Тот, кто всех и учит, и бранит,
Не спасся от ее магического хмеля:
Преосвященнейший Гильом
К неверным в стан отправился пешком
В глазах у нехристей крестить Малек-Аделя.
Смиряся, в сватовство пустился Солиман,
Малек-Адель, зайдя тайком в Рихардов стан,
Матильду испугал, словами покусался,
С соперником хотел подраться и не дрался,
Потом, хоть рад, хотя не рад,
Туда, где ждал его величественный брат,
Отправился, но с тем, чтоб с ним прийти назад,
Чтоб над могилою с Матильдой повидаться,
Примерно полежать во гробе мертвецом,
И с Лузиньяном не подраться,
И за святым отцом
Гильомом побежать, его из заточенья
Спасти, привесть назад, затем, чтоб он в совет
Войдя, сказал сердито: нет!
И не дал бы ему на брак благословенья!
Посмотрим, что-то мне последний скажет том!
Признаться, голова от первых трех кружится.
Послушайте, в свой час любовь к вам постучится
И к вам дотронется магическим крылом.
Тогда — прошу вас об одном —
Матильду вспомните: пример ее бесценный!
В предосторожность же примите мой совет:
Узнайте наперед, крещен ли или нет
Малек-Адель, вам обреченный!

Борис Николаевич Алмазов

Стихотворения

Accusarе еt amarе tеmporе uno
Иpsи vиx fuиt Hеrculи fеrodum.
Pеtron. Satyrиcon.
Среди кровавых смут, в те тягостные годы
Заката грустнаго величья и свободы
Народа Римскаго, когда со всех сторон
Порок нахлынул к нам и онемел закон,
И побледнела власть, и зданья вековаго
Под тяжестию зла шатнулася основа,
И светочь истины, средь бурь гражданских бед,
Уныло догорал—родился я на свет;
Но правда и боязнь порока и разврата
В утроб матери со мной была зачата.
С младенчества во мне квиритов древних дух
Проснулся: детских лет к призывам был я глух,
И резвых сверстников не разделял забавы,
Но жажда подвигов и благородной славы
Смущали с ранних пор покой души моей.
Достигнув возраста кипучих юных дней,
Я убегал пиров и ласки дев прекрасных
И взор свой отвращал от взоров сладострастных.
Смешным казался мне страстей безумных пыл,
Лукавый неги глас мне непонятен был,
И говорил душе моей красноречивей .
Саллюстий, правды друг, иль величавый Ливий.
В часы отраднаго безмолвия ночей,
От хартий вековых не отводя очей,
В преданья древности я думой погружался,
И духом праотцев мой дух воспламенялся,
И с новой ревностью я жаждал славных дел,
И в яростной вражде к пороку закоснел.
И ждал я с трепетом, когда придет мне время
Поднять на рамена народной власти бремя,
Закона узами замкнуть пороку пасть.
Иль в медленной борьбе за правду честно пасть, —
И увлечен мечтой в воображеньи юном,
Ужь представлял себя безтрепетным трибуном
И словом громовым оледенял сенат,
Иль мощным ценсором карающим разврат,
И грозно обличал сановников подкупных
И в рабство низводил их жен и чад преступных.
Так юных дней моих пронесся быстрый ток,
И зрелых лет пришел давно желанный срок,
И в дни весенних ид, в обычной тоге белой
Я на площадь предстал перед народом смело.
Речьми лукавыми народу я не льстил,
Ни игр, ни праздников, ни зрелищ не сулил,
И мнил я в гордости слепаго заблужденья,
Что нравов чистота средь общаго паденья,
Да имя доброе, да предков древний род
Права священныя на славу и почет
В народе мне дают. Но правда, доблесть, предки,
В наш век не ценятся в народе, хоть и редки.
И площадь целая, ругаясь и смеясь
Меня отвергнула,—насмешки, камни, грязь
И взгляд ликующий соперника счастливца,
Соседей и друзей сияющия лица —
Вот все, что родина в награду мне дала
За ум, высокий род и чистыя дела.
Стыдом подавленный и злобою стесненный
От шумной площади в свой дом уединенный
Направил быстро я дрожащия стопы,
При грубом хохоте безчисленной толпы.
И ктожь, о, боги, был мой грозный победитель?
Распутный юноша, безумный расточитель
Отцев наследия на играх и пирах,
Погрязший в праздности, пороках и долгах,
В кругу безстыдных дев и параситов грязных
Проведший жизнь свою средь оргий безобразных,
До дна для прихоти исчерпавший порок,
Разврата гнусных тайн прославленный знаток,
Но в глубине души усталой и холодной,
Безчувственной к добру и славе благородной
Презренной зависти червь безпокойный жил
И сердце низкое блеск почестей манил.
И к цели хитро шел, как честолюбец жадный,
Беспечный юноша. Вкус черни кровожадной,
Звериной травлею он тешил без конца, —
И имя там стяжал отечества отца.
И вот развратник, мот и гражданин негодный
Избран торжественно на площади народной,
И тот, кого клеймил молвы всеобщий гул,
Кто пред кредитором смиренно выю гнул,
На поле бранном трус, нахал в толп разгульной,
Возсел торжественно на древний стул курульный,
И, грозных ликторов толпою окружен,
Гражданам суд дает, сановникам закон,
С осанкой гордою, в сенате пркдлагает
И взором как герой увенчанный блистает.
И понял я, что там, где правды луч поблек,
Где безразлично все—и доблесть и порок,
Где власть пристанище корысти и разсчета,
Постыдно требовать народнаго почета.
И, льстивых почестей оставя шумный путь,
В семейном счастии я думал отдохнуть,
И муки гордости глубоко уязвленной
Любовью тихою, но други неизменой,
Пред скромным очагом домашним усыпить,
И участь горькую отчизны позабыть.
И жизнь моя на миг роскошно просияла:
Нашел подругу я… Безвестно разцветала
Она под властию суроваго отца,
Квиритов доблестных прямаго образца,
Вдали от шумнаго и суетнаго Рима,
От взора дерзкаго заботливо хранима;
Стыдливой робости и гордости полна
Самой Лукрецией казалась мн она,
И боги счастие казалось мне сулили, —
Но счастья нет в стране, где рушились и сгнили
Твердыни грозныя законов, где кругом
Развратом осажден, как язвой, каждый дом,
Где от порока нет ни стражей, ни затворов!
Средь общей гибели и я от наглых взоров
Не в силах был сокрыть мой драгоценный клад,
И в сердце нежное тлетворный страсти яд
Проник украдкою, и душу сжег… и вскоре
Рим целый говорил вслух о моем позоре.
Я много от судьбы ударов перенес,
Но духом не слабел, не пролил капли слез,
И взрыв отчаянья смиряя волей твердой,
Стоял я под грозой безтрепетно и гордо,
Но новый сей удар душе смертелен был,
И перенесть его во мне не стало сил.
Бедой подавленный, безславием покрытый,
С душой обманутой и скорбию разбитый,
Униженный стыдом, не смел я глаз поднять,
Страшась в очах других позор свой прочитать,
И гневом я дрожал безсильным, и впервые
Познал отчаянья мученья роковыя.
О, горе тяжкое! Как быть? Куда бежать?
Как гнусное клеймо безчестия сорвать?
Как вырвать из души воспоминаний жало?
Где скрыться от тоски? Куда главой усталой
Склониться, и душе покой и мир обресть?
Где счастье? Где семья? Где родина и честь?
Все, все утрачено, все чуждо мне!.. Ужели
На жизнь я осужден без славы и без цели?
Ужель мне ничего в ней рок не сохранил?
Ужель не обрету в душ я новых сил,
И Римский гражданин, как раб тупой, безгласный
Безсмысленно пройду я жизни путь несчастный?
Нет! мне оставили святые боги в дар
Святаго мщения неугасимый жар,
Громовый, мощный стих, речей поток сердитый,
И жало тонкое насмешки ядовитой.
Вот все, что я сберег средь бедствий и утрат,
Чем горд и силен я, вот мой единый клад,
Оспорить и отнять его никто не может,
Не сокрушит пожар и ржавчина не сгложет!
Да, знай и трепещи великий, гордый Рим,
Не все подавлено величием твоим,
Не все подкуплено твоим всесильным златом,
Потоплено в крови, усыплено развратом!
Ты грозен и могуч, прославлен, вознесен,
Ты вождь и судия безчисленных племен,
Все гимн гремит тебе;—но льстивый глас народный
Не заглушит в сердцах глас правды благородный,
И легионы сил безчисленных твоих
Не покорят тебе мой непреклорный стих,
И повесть темную всех дел твоих презренных
Он грозно прогремит в потомствах отдаленных.
Так тяжкой скорбию и злобою томим,
Тебе я мщением грозил, могучий Рим,
И слово я сдержал, и правды голос мочный
Раздался пред тобой, и неги сон порочный,
И совесть он смутил в сердцах твоих сынов,
И злобой отравил веселье их пиров.
И бедный гражданин, народом позабытый,
Я в бой с ним выступил упорный и открытый,
И ненавистен всем, и славен, силен стал, —
И шумный глас молвы торжественно признал,
Что свыше одарен я злой насмешки даром —
И понял я, что в свет родился я не даром.
С тех пор все силы я, всю жизнь свою обрек
Искать, раскапывать и уличать порок;
С тех пор заботливо, неутомимым оком,
Как за роскошною добычей, за пороком
Повсюду следую, ловлю чуть видный след,
И взору моему преград и тайны нет.
Ни в темной улице, ни в терме потаенной,
Ни под личиною философа смиренной,
Нигде порок и страсть себя не утаят,
Повсюду их пронзит мой безпощадный взгляд.
Как смелый рудокоп, корыстью увлеченный,
Нисходит в недра гор за глыбой драгоценной,
Так погружаюсь я всей мыслию моей
В пучину мрачную пороков и страстей.
Сбираю жадно в ней, как перлы дорогие,
Деянья низкия, движенья сердца злыя,
И тайны гнусныя домашних очагов,
Лелею в памяти… И в час ночных трудов,
Пергамент развернув, и мыслию спокойной
Окинув зол людских весь хлам и сброд нестройный,
Я резвой Талии лукавый слышу глас
И Полиимнии огнем воспламенясь ,
В речах безжалостных сограждан обличаю,
И на позорище народу выставляю.
И всюду дверь мосй сатире отперта:
Молва передает мой стих из уст в уста,
На рынках, площадях, порой в сенате самом
Все внемлют с жадностью летучим эпиграммам,
Упрекам, остротам и жалобам моим;
Намеки смелые, с весельем сердца злым
Друг другу на ухо тихонько повторяют,
И озираяся, с улыбкой называют
Все жертвы славныя мои по именам.
Слова мои дошли и к чуждым племенам,
И из конца в конец империи великой:
В Аѳины пышныя, в край Галлов полудикий,
И к Нильским берегам, и всюду за толпой
Чрез горы и моря пронесся голос мой.
И сердце веселю я мыслию отрадной,
Что словом праведным сатиры безпощадной,
Перед лицом толпы я развенчал порок;
Кумиры грозные с подножия совлек;
Что, пробудив в сердцах глас совести сердитой,
Подлил я горечи в напиток сибарита,
И злаго мытаря смутил безпечный сон,
И ложе мягкое преступных дев и жен
Усыпал камнями, и тернием колючим;
Что страшен голос мой временщикам могучим,
Что в неприступные дворцы и термы их
Ворвется силою мой разяренный стих,
И грозно огласят роскошныя палаты
Моих гекзаметров суровые раскаты.

Алексей Константинович Толстой

Сказка про короля и про монаха

Жил-был однажды король, и с ним жила королева,
Оба любили друг друга, и всякий любил их обоих.
Правда, и было за что их любить; бывало, как выйдет
В поле король погулять, набьет он карман пирогами,
Бедного встретит — пирог! «На, брат,— говорит,— на здоровье!»
Бедный поклонится в пояс, а тот пойдет себе дальше.
Часто король возвращался с пустым совершенно карманом.
Также случалось порой, что странник пройдет через город,
Тотчас за странником шлет королева своих скороходов.
«Гей,— говорит,— скороход! Скорей вы его воротите!»
Тот воротится в страхе, прижмется в угол прихожей,
Думает, что-то с ним будет, уж не казнить привели ли?
АН совсем не казнить! Ведут его к королеве.
«Здравствуйте, братец,— ему говорит королева,— присядьте.
Чем бы попотчевать вас? Повара, готовьте закуску!»
Вот повара, поварихи и дети их, поваренки,
Скачут, хлопочут, шумят, и варят, и жарят закуску.
Стол приносят два гайдука с богатым прибором.
Гостя сажают за стол, а сами становятся сзади.
Странник садится, жует да, глотая, вином запивает,
А королева меж тем бранит и порочит закуску:
«Вы,— говорит,— на нас не сердитесь, мы люди простые.
Муж ушел со двора, так повара оплошали!»
Гость же себе на уме: «Добро, королева, спасибо!
Пусть бы везде на дороге так плохо меня угощали!»

Вот как жили король с королевой, и нечего молвить,
Были они добряки, прямые, без всяких претензий…
Кажется, как бы, имея такой счастливый характер,
Им счастливым не быть на земле? Ан вышло иначе!

Помнится, я говорил, что жители все королевства
Страх короля как любили. Все! Одного исключая!
Этот один был монах, не такой, как бывают монахи,
Смирные, скромные, так что и громкого слова не молвят.
Нет, куда! Он первый был в королевстве гуляка!
Тьфу ты! Ужас берет, как подумаешь, что за буян был!
А меж тем такой уж пролаз, такая лисица,
Что, пожалуй, святым прикинется, если захочет.
Дьяком он был при дворе; то есть если какие бумаги
Надобно было писать, то ему их всегда поручали.
Так как король был добряк, то и всех он считал добряками,
Дьяк же то знал, и ему короля удалося уверить,
Что святее его на свете нет человека.
Добрый король с ним всегда и гулял, и спал, и обедал,
«Вот,— говаривал он, на плечо опираясь монаха,—
Вот мой лучший друг, вот мой вернейший товарищ».
Да, хорош был товарищ! Послушайте, что он за друг был!
Раз король на охоте, наскучив быстрою скачкой,
Слез, запыхавшись, с коня и сел отдохнуть под дубочки.
Гаркая, гукая, мимо его пронеслась охота,
Стихли мало-помалу и топот, и лай, и взыванья.
Стал он думать о разных делах в своем королевстве:
Как бы счастливее сделать народ, доходы умножить,
Податей лишних не брать, а требовать то лишь, что можно.
Вдруг шорохнулись кусты, король оглянулся и видит,
С видом смиренным монах стоит, за поясом четки,
«Ваше величество,— он говорит,— давно мне хотелось
Тайно о важном деле с тобою молвить словечко!
Ты мой отец, ты меня и кормишь, и поишь, и кров мне
От непогоды даешь, так как тебя не любить мне!»
В ноги упал лицемер и стал обнимать их, рыдая.
Бедный король прослезился: «Вставай,— говорит он,— вставай, брат!
Все, чего хочешь, проси! Коль только можно, исполню!»
— «Нет, не просить я пришел, уж ты и так мне кормилец!
Хочется чем-нибудь доказать мне свою благодарность.
Слушай, какую тебе я открою дивную тайну!
Если в то самое время, как кто-нибудь умирает,
Сильно ты пожелаешь, душа твоя в труп угнездится,
Тело ж на землю падет и будет лежать без дыханья.
Так ты в теле чужом хозяином сделаться можешь!»
В эту минуту олень, пронзенный пернатой стрелою,
Прямо на них налетел и грянулся мертвый об землю.
«Ну,— воскликнул монах,— теперь смотри в оба глаза».
Стал пред убитым оленем и молча вперил в него очи.
Мало-помалу начал бледнеть, потом зашатался
И без дыхания вдруг как сноп повалился на землю.
В то же мгновенье олень вскочил и проворно запрыгал,
Вкруг короля облетел, подбежал, полизал ему руку,
Стал пред монаховым телом и грянулся б землю мертвый.
Тотчас на ноги вспрянул монах как ни в чем не бывало —
Ахнул добрый король, и вправду дивная тайна!
Он в удивленье вскричал: «Как, братец, это ты сделал?»
— «Ваше величество,— тот отвечал, лишь стоит серьезно
Вам захотеть, так и вы то же самое можете сделать!
Вот, например, посмотри: сквозь лес пробирается серна,
В серну стрелой я пущу, а ты, не теряя минуты,
В тело ее перейди, и будешь на время ты серной».
Тут монах схватил самострел, стрела полетела,
Серна прыгнула вверх и пала без жизни на землю.
Вскоре потом упал и король, а серна вскочила.
То лишь увидел монах, тотчас в королевское тело
Он перешел и рожок поднял с земли королевский.
Начал охоту сзывать, и вмиг прискакала охота.
«Гей, вы, псари!— он вскричал.— Собак спустите со своров,
Серну я подстрелил, спешите, трубите, скачите!»
Прыгнул мнимый король на коня, залаяла стая,
Серна пустилась бежать, и вслед поскакала охота.
Долго несчастный король сквозь чащу легкою серной
Быстро бежал, наконец он видит в сторонке пещеру,
Мигом в нее он влетел, и след его псы потеряли.

Гордо на статном коне в ворота вехал изменник,
Слез на средине двора и прямо идет к королеве.
«Милая ты королева моя,— изменник вещает,—
Солнце ты красное, свет ты очей моих, месяц мой ясный,
Был я сейчас на охоте, невесело что-то мне стало;
Скучно, вишь, без тебя, скорей я домой воротился,
Ах ты, мой перл дорогой, ах ты, мой яхонт бесценный!»
Слышит его королева, и странно ей показалось:
Видит, пред нею король, но что-то другие приемы,
Тот, бывало, придет да скажет: «Здравствуй, хозяйка!»,
Этот же сладкий такой, ну что за сахар медович!
Дня не прошло, в короле заметили все перемену.
Прежде, бывало, придут к нему министры с докладами,
Он переслушает всех, обо всем потолкует, посудит,
Дело, подумав, решит и скажет: «Прощайте, министры!»
Ныне ж, лишь только прийдут, ото всех отберет он бумаги,
Бросит под стол и велит принесть побольше наливки.
Пьет неумеренно сам да министрам своим подливает.
Те из учтивости пьют, а он подливает все больше.
Вот у них зашумит в голове, начнут они спорить,
Он их давай поджигать, от спора дойдет и до драки,
Кто кого за хохол, кто за уши схватит, кто за нос,
Шум подымут, что все прибегут царедворцы,
Видят, что в тронной министры катаются все на паркете,
Сам же на троне король, схватившись за боки, хохочет.
Вот крикунов разоймут, с трудом подымут с паркета,
И на другой день король их улицы мыть отсылает:
«Вы-де пьяницы, я-де вас научу напиваться,
Это-де значит разврат, а я не терплю-де разврата!»

Если ж в другой раз придет к нему с вопросом кухмейстер:
«Сколько прикажешь испечь пирогов сегодня для бедных?»
— «Я тебе дам пирогов,— закричит король в исступленье,—
Я и сам небогат, а то еще бедных кормить мне!
В кухню скорей убирайся, не то тебе розги, разбойник!»
Если же странник пройдет и его позовет королева,
Только о том лишь узнает король, наделает шуму.
«Вон его,— закричит,— в позатыльцы его, в позатыльцы!
Много бродяг есть на свете, еще того и смотри, что
Ложку иль вилку он стянет, а у меня их немного!»
Вот каков был мнимый король, монах-душегубец.
А настоящий король меж тем одинокою серной
Грустно средь леса бродил и лил горячие слезы.
«Что-то,— он думал,— теперь происходит с моей королевой!
Что, удалось ли ее обмануть лицемеру монаху?
Уж не о собственном плачу я горе, уж пусть бы один я
В деле сем пострадал, да жаль мне подданных бедных!»
Так сам с собой рассуждая, скитался в лесу он дремучем,
Серны другие к нему подбегали, но только лишь взглянут
В очи ему, как назад бежать они пустятся в страхе.
Странное дело, что он, когда был еще человеком,
В шорохе листьев, иль в пении птиц, иль в ветре сердитом
Смысла совсем не видал, а слышал простые лишь звуки,
Ныне ж, как сделался серной, то все ему стало понятно:
«Бедный ты, бедный король,— ему говорили деревья,—
Спрячься под ветви ты наши, так дождь тебя не замочит!»
«Бедный ты, бедный король,— говорил ручеек торопливый,—
Выпей струи ты мои, так жажда тебя не измучит!»
«Бедный ты, бедный король,— кричал ему ветер сердитый,—
Ты не бойся дождя, я тучи умчу дождевые!»
Птички порхали вокруг короля и весело пели.
«Бедный король,— они говорили,— мы будем стараться
Песней тебя забавлять, мы рады служить, как умеем!»

Шел однажды король через гущу и видит, на травке
Чижик лежит, умирая, и тяжко, с трудом уже дышит.
Чижик другой для него натаскал зеленого моху,
Стал над головкой его, и начали оба прощаться.
«Ты прощай, мой дружок,— чирикал чижик здоровый,—
Грустно будет мне жить одному, ты сам не поверишь!»
— «Ты прощай, мой дружок,— шептал умирающий чижик,—
Только не плачь обо мне, ведь этим ты мне не поможешь,
Много чижиков есть здесь в лесу, ты к ним приютися!»
— «Полно,— тот отвечал,— за кого ты меня принимаешь!
Может ли чижик чужой родного тебя заменить мне?»
Он еще говорил, а тот уж не мог его слышать!
Тут внезапно счастливая мысль короля поразила.
Стал перед птичкою он, на землю упал и из серны
Сделался чижиком вдруг, вспорхнул, захлопал крылами,
Весело вверх поднялся и прямо из темного леса
В свой дворец полетел.
Сидела одна королева;
В пяльцах она вышивала, и капали слезы на пяльцы.
Чижик в окошко впорхнул и сел на плечо к королеве,
Носиком начал ее целовать и песню запел ей.
Слушая песню, вовсе она позабыла работу.
Голос его как будто бы ей показался знакомым,
Будто она когда-то уже чижика этого знала,
Только припомнить никак не могла, когда это было.
Слушала долго она, и так ее тронула песня,
Что и вдвое сильней потекли из очей ее слезы.
Птичку она приласкала, тихонько прикрыла рукою
И, прижав ко груди, сказала: «Ты будешь моею!»
С этой поры куда ни пойдет королева, а чижик
Так за ней и летит и к ней садится на плечи.
Видя это, король, иль правильней молвить, изменник,
Тотчас смекнул, в чем дело, и говорит королеве:
«Что это, душенька, возле тебя вертится все чижик?
Я их терпеть не могу, они пищат, как котенки,
Сделай ты одолженье, вели его выгнать в окошко!»
— «Нет,— говорит королева,— я с ним ни за что не
— «Ну, так, по крайней мере, вели его ты изжарить.
Пусть мне завтра пораньше его подадут на закуску!»
Страшно сделалось тут королеве, она еще больше
Стала за птичкой смотреть, а тот еще больше сердитый.
Вот пришлось, что соседи войну королю обявили.
Грянули в трубы, забили в щиты, загремели в литавры,
С грозным оружьем к стенам городским подступил неприятель,
Город стал осаждать и стены ломать рычагами.
Вскоре он сделал пролом, и все его воины с криком
Хлынули в город и прямо к дворцу короля побежали.
Входят толпы во дворец, все падают ниц царедворцы.
Просят пощады, кричат, но на них никто и не смотрит,
Ищут все короля и нигде его не находят.
Вот за печку один заглянул, ан глядь!— там, прикрывшись,
Бледный, как тряпка, король сидит и дрожит как осина.
Тотчас схватили его за хохол, тащить его стали,
Но внезапно на них с ужасным визгом и лаем
Бросился старый Полкан, любимый пес королевский.
Смирно лежал он в углу и на все смотрел равнодушно.
Старость давно отняла у Полкана прежнюю ревность,
Но, увидя теперь, что тащат его господина,
Кровь в нем взыграла, он встал, глаза его засверкали,
Хвост закрутился, и он полетел господину на помощь…
Бедный Полкан! Зачем на свою он надеялся силу!
Сильный удар он в грудь получил и мертвый на землю
Грянулся,— тотчас в него перешел трусишка изменник,
Хвост поджал и пустился бежать, бежать без оглядки.
Чижик меж тем сидел на плече у милой хозяйки.
Видя, что мнимый король обратился со страху в Полкана,
В прежнее тело свое он скорей перешел и из птички
Сделался вновь королем. Он первый попавшийся в руки
Меч схватил и громко вскричал: «За мною, ребята!»
Грозно напал на врагов, и враги от него побежали.
Тут, обратившись к народу: «Послушайте, дети,— он молвил,—
Долго монах вас морочил, теперь он достиг наказанья,
Сделался старым он псом, а я королем вашим прежним!»
— «Батюшка!— крикнул народ,— и впрямь ты король наш родимый!»
Все закричали «ура!» и начали гнать супостата.
Вскоре очистился город, король с королевою в церковь
Оба пошли и набожно там помолилися Богу.
После ж обедни король богатый дал праздник народу.
Три дни народ веселился. Достаточно ели и пили,
Всяк короля прославлял и желал ему многие лета.