Не думай, дарагая,
Чтоб мной забвенно было
Все то, чем мне, драгая,
Ты тщилась угождати.
Все дух мой то прельщает
И все одной тобою
Мое веселье множит,
Мое стенанье рушит
И сердце услаждает!
И самы, ах, тропинки,
По коим ты ходила,
По коим ты ступала;
Цветы, которы ходя
Ты по саду срывала;
Цветы и древ листочки,
Ты к коим мимоходом,
Драгая, прикасалась;
Иль идучи по тропкам,
С кустов прелестных мелких
Любимы мне цветочки
Сорвав, где подавала;
Где рвав рукой прелестной,
Рукой дражайшей нежной,
Рукой дрожащей слабой
На грудь мне прикрепляла;
Где резво их срывая,
Со мной ты там, драгая,
Где робко озиралась...
А там, где меж кусточков
Тропинка пролегает?
По той ты по тропинке
Дойдя со мной, драгая,
Где цвет румяный дышит,
Где цвет любезный музам
Сугубей процветает,
Цветя который дышит
Тем сладким дыхновеньем,
Ты коим мне, драгая,
Из уст в уста дыхаешь,
Из уст в уста мне дышишь...
Сей цвет толико нежный,
В садах твоих цветущий,
Во всем подобен цвету
Твоим щекам румяным
В лилеях погруженну...
Сей цвет, твой взор влекущий,
А мой, твоим влекущись,
Мой взор с твоим тут взором
На цвет сей упадали...
Сей цвет как ты, драгая,
Срывати покусилась,
Подобно гибкой лозе
Ты вдруг тут приклонилась.
Двукратно приклонилась,
Плечам моим касалась,
Плечам моим коснувшись,
Коленям прикоснулась.
Зеленый лист как к цвету
И так, как лист где к цвету
Всколеблен прилипает,
Так точно ты, драгая,
Пустив свой взор ко цвету,
Рукой своей прелестной,
Рукой дрожащей мягкой,
Подобно пуху птицы
Венере посвященной,
Подобно пуху птицы
Рукой своей мне нежной
Моим коленям робким
Внезапно ткасалась...
Мои тут члены страстны,
Спознав твой огнь, вложенный
В мои колени гибки,
Мои колени робки
Едва не подломили...
К чему б ни прикасалась,
На что б ты ни глядела,
То все меня прельщает!
Есть ли что любезней в свете,
Как держать перед собою
Цвет Ероту посвященный?
Есть ли что любезней в свете,
Как приять из рук драгия
Цвет Киприде посвященный?
И ее питаться вздором,
И ея питаться духом...
А тобой я цвет сей принял,
От руки твоей как принял,
Я вздохнул... и ты вздохнула.
Спокойства просит от небес
Застиженный в Каспийском море,
Коль скоро ни луны, ни звезд
За тучами не зрит, и вскоре
Ждет корабельщик бед от бурь;
Спокойства просит Перс пужливый,
Турк гордый, Росс властолюбивый
И в ризе шелковой Манжур.
Покою, мой Капнист! покою,
Которого нельзя купить
Казной серебряной, златою,
И багряницей заменить.
Сокровищми всея вселенной
Не может от души смятенной
И самый царь отгнать забот,
Толпящихся вокруг ворот.
Счастлив тот, у кого на стол,
Хоть не роскошный, но опрятный,
Родительские хлеб и соль
Поставлены, и сон приятный
Когда не отнят у кого
Ни страхом, ни стяжаньем подлым:
Кто малым может быть довольным,
Богаче Креза самого.
Так для чего ж в толь краткой жизни
Метаться нам туды, сюды,
В другия земли из отчизны
Скакать от скук или беды
И чуждым солнцем согреваться?
От пепелища удаляться,
От родины своей кто мнит,
Тот самого себя бежит.
Заботы наши и беды
Везде последуют за нами,
На кораблях чрез волны, льды
И конницы за тороками;
Быстрей оленей и погод,
Стадами облаки женущих,
Летят оне и всюду сущих
Терзают человеков род.
О! будь судьбе твоей послушным,
Престань о будущем вздыхать;
Веселым нравом, равнодушным
Умей и горесть услаждать.
Довольным быть, неприхотливым,
Сие то есть, что быть счастливым;
А совершенных благ в сей век
Вкушать не может человек.
Век Задунайского увял,
Достойный в памяти остаться;
Рымникского печален стал!
Сей муж, рожденный прославляться,
Проводит ныне мрачны дни:
Чего ж не приключится с нами?
Что мне предписано судьбами,
Тебе откажут в том они.
Когда в Обуховке стремятся
Твоей стада, блея, на луг,
С зеленого холма глядятся
В текущий сткляный Псел вокруг;
Когда волы и кобылицы,
Четвероместной колесницы
Твоей краса и честь плугов,
Блестят, и сад твой — тьмой плодов;
Когда тебя в темнозелену,
Подругу в пурпурову шаль
Твою я вижу облеченну,
И прочь бежит от вас печаль;
Как вкруг вас радости и смехи,
Невинны сельския утехи,
И хоры дев поют весну;
То скука вас не шлет ко сну.
А мне Петрополь населять
Когда велит судьба с Миленой,
К отраде дом дала и сад
Сей жизни скучной, развлеченной,
И некую поэта тень,
Да правду возглашу святую:
Умей презреть и ты златую,
Злословну, площадную чернь.
1797
Кто в Багдаде не знает великого Джиаффара, солнца вселенной?
Однажды, много лет тому назад, — он был еще юношей, — прогуливался Джиаффар в окрестностях Багдада.
Вдруг до слуха его долетел хриплый крик: кто-то отчаянно взывал о помощи.
Джиаффар отличался между своими сверстниками благоразумием и обдуманностью; но сердце у него было жалостливое — и он надеялся на свою силу.
Он побежал на крик и увидел дряхлого старика, притиснутого к городской стене двумя разбойниками, которые его грабили.
Джиаффар выхватил свою саблю и напал на злодеев: одного убил, другого прогнал.
Освобожденный старец пал к ногам своего избавителя и, облобызав край его одежды, воскликнул:
— Храбрый юноша, твое великодушие не останется без награды. На вид я — убогий нищий; но только на вид. Я человек не простой. Приходи завтра ранним утром на главный базар; я буду ждать тебя у фонтана — и ты убедишься в справедливости моих слов.
Джиаффар подумал: «На вид человек этот нищий, точно; однако — всяко бывает. Отчего не попытаться?» — и отвечал:
— Хорошо, отец мой; приду.
Старик взглянул ему в глаза — и удалился.
На другое утро, чуть забрезжил свет, Джиаффар отправился на базар. Старик уже ожидал его, облокотясь на мраморную чашу фонтана.
Молча взял он Джиаффара за руку и привел его в небольшой сад, со всех сторон окруженный высокими стенами.
По самой середине этого сада, на зеленой лужайке, росло дерево необычайного вида.
Оно походило на кипарис; только листва на нем была лазоревого цвета.
Три плода — три яблока — висело на тонких, кверху загнутых ветках; одно средней величины, продолговатое, молочно-белое; другое большое, круглое, ярко-красное; третье маленькое, сморщенное, желтоватое.
Всё дерево слабо шумело, хоть и не было ветра. Оно звенело тонко и жалобно, словно стеклянное; казалось, оно чувствовало приближение Джиаффара.
— Юноша! — промолвил старец. — Сорви любой из этих плодов и знай: сорвешь и съешь белый — будешь умнее всех людей; сорвешь и съешь красный — будешь богат, как еврей Ротшильд; сорвешь и съешь желтый — будешь нравиться старым женщинам. Решайся!.. и не мешкай. Через час и плоды завянут, и само дерево уйдет в немую глубь земли!
Джиаффар понурил голову — и задумался.
— Как тут поступить? — произнес он вполголоса, как бы рассуждая сам с собою. — Сделаешься слишком умным — пожалуй, жить не захочется; сделаешься богаче всех людей — будут все тебе завидовать; лучше же я сорву и съем третье, сморщенное яблоко!
Он так и поступил; а старец засмеялся беззубым смехом и промолвил:
— О мудрейший юноша! Ты избрал благую часть! На что тебе белое яблоко? Ты и так умнее Соломона. Красное яблоко также тебе не нужно… И без него ты будешь богат. Только богатству твоему никто завидовать не станет.
— Поведай мне, старец, — промолвил, встрепенувшись, Джиаффар, — где живет почтенная мать нашего богоспасаемого халифа?
Старик поклонился до земли — и указал юноше дорогу.
Кто в Багдаде не знает солнца вселенной, великого, знаменитого Джиаффара?
Я на ладонь положил без усилия
Туго спеленатый теплый пакет.
Отчество есть у него и фамилия,
Только вот имени все еще нет…
Имя найдем. Тут не в этом вопрос.
Главное то, что мальчишка родился!
Угол пакета слегка приоткрылся,
Видно лишь соску да пуговку-нос…
В сад заползают вечерние тени,
Спит и не знает недельный малец,
Что у кроватки сидят в восхищеньи
Гордо застывшие мать и отец!
Раньше смеялся я, встретив родителей,
Слишком пристрастных к младенцам своим.
Я говорил им: «Вы просто вредители,
Главное — выдержка, строгость, режим!»
Так поучал я. Но вот, наконец,
В комнате нашей заплакал малец,
Где наша выдержка? Разве ж мы строги?
вместо покоя — сплошные тревоги:
То наша люстра нам кажется яркой,
То сыну — холодно, то сыну — жарко,
То он покашлял, а то он вздохнул,
То он поморщился, то он чихнул…
Впрочем, я краски сгустил преднамеренно.
Страхи исчезнут, мы в этом уверены.
Пусть холостяк надо мной посмеется,
Станет родителем — смех оборвется.
Спит мой мальчишка на даче под соснами,
Стиснув пустышку беззубыми деснами…
Мир перед ним расстелился дорогами
С радостью, горем, покоем, тревогами…
Вырастет он и узнает, как я
Жил, чтоб дороги те стали прямее.
Я защищал их, и вражья броня
Гнула, как жесть, перед правдой моею!
Шел я недаром дорогой побед.
Вновь утро мира горит над страною!
Но за победу, за солнечный свет
Я заплатил дорогою ценою.
В гуле боев, десять весен назад.
Шел я и видел деревни и реки,
Видел друзей. Но ударил снаряд —
И темнота обступила навеки…
— Доктор, да сделайте ж вы что-нибудь!
Слышите, доктор! Я крепок, я молод! —
Доктор бессилен. Слова его — холод:
— Рад бы, товарищ, да глаз не вернуть…
— Доктор, оставьте прогнозы и книжки!
Жаль, вас сегодня поблизости нет.
Ведь через десять полуночных лет,
Из-под ресниц засияв, у сынишки
Снова глаза мои смотрят на свет!
Раньше в них было кипение боя,
В них отражались пожаров огни,
Нынче глаза эти видят иное,
Стали спокойней и мягче они,
Чистой ребячьей умыты слезою…
Ты береги их, мой маленький сын!
их я не прятал от правды суровой,
Я их не жмурил в атаке стрелковой,
Встретясь со смертью один на один.
Ими я видел и сирот и вдов:
Ими смотрел на гвардейское знамя,
Ими я видел бегущих врагов,
Видел победы далекое пламя.
С ними шагал я уверенно к цели,
С ними страну расчищал от руин.
Эти глаза для Отчизны горели!
Ты береги их, мой маленький сын!
Тени в саду все длиннее ложатся…
Где-то пропел паровозный гудок…
Ветер, устав по дорогам слоняться,
Чуть покружил и улегся у ног…
Спит мой мальчишка на даче под соснами,
Стиснув пустышку беззубыми деснами.
Мир перед ним расстелился дорогами
С радостью, горем, покоем, тревогами…
Нет! Не пойдет он тропинкой кривою.
Счастье себе он добудет иное:
Выкует счастье, как в горне кузнец!
Верю я в счастье его золотое.
Верю всем сердцем! На то я — отец!
В садах Элизия, у вод счастливой Леты,
Где благоденствуют отжившие поэты,
О Душенькин поэт, прими мои стихи!
Никак в писатели попал я за грехи
И, надоев живым посланьями своими,
Несчастным мертвецам скучать решаюсь ими.
Нет нужды до того! Хочу в досужный час
С тобой поговорить про русский наш Парнас,
С тобой, поэт живой, затейливый и нежный,
Всегда пленительный, хоть несколько небрежный,
Чертам заметнейшим лукавой остроты
Дающий милый вид сердечной простоты
И часто, наготу рисуя нам бесчинно,
Почти бесстыдным быть умеющий невинно. Не хладной шалостью, но сердцем внушена,
Веселость ясная в стихах твоих видна;
Мечты игривые тобою были петы.
В печаль влюбились мы. Новейшие поэты
Не улыбаются в творениях своих,
И на лице земли всё как-то не по них.
Ну что ж? Поклон, да вон! Увы, не в этом дело:
Ни жить им, ни писать еще не надоело,
И правду без затей сказать тебе пора:
Пристала к музам их немецких муз хандра. Жуковский виноват: он первый между нами
Вошел в содружество с германскими певцами
И стал передавать, забывши божий страх,
Жизнехуленья их в пленительных стихах.
Прости ему господь! Но что же! все мараки
Ударились потом в задумчивые враки,
У всех унынием оделося чело,
Душа увянула и сердце отцвело.
«Как терпит публика безумие такое?» —
Ты спросишь? Публике наскучило простое,
Мудреное теперь любезно для нее:
У века дряхлого испортилось чутье. Ты в лучшем веке жил. Не столько просвещенный,
Являл он бодрый ум и вкус неразвращенный,
Венцы свои дарил, без вычур толковит,
Он только истинным любимцам Аонид.
Но нет явления без творческой причины:
Сей благодатный век был век Екатерины!
Она любила муз, и ты ли позабыл,
Кто «Душеньку» твою всех прежде оценил?
Я думаю, в садах, где свет бессмертья блещет,
Поныне тень твоя от радости трепещет,
Воспоминая день, сей день, когда певца,
Еще за милый труд не ждавшего венца,
Она, друзья ее достойно наградили
И, скромного, его так лестно изумили,
Страницы «Душеньки» читая наизусть.
Сердца завистников стеснила злая грусть,
И на другой же день расспросы о поэте
И похвалы ему жужжали в модном свете. Кто вкуса божеством служил теперь бы нам?
Кто в наши времена, и прозе и стихам
Провозглашая суд разборчивый и правый,
Заведовать бы мог парнасскою управой?
О, добрый наш народ имеет для того
Особенных судей, которые его
В листах условленных и в цену приведенных
Снабжают мнением о книгах современных!
Дарует между нас и славу и позор
Торговой логики смышленый приговор.
О наших судиях не смею молвить слова,
Но слушай, как честят они один другого:
Товарищ каждого — глупец, невежда, враль;
Поверить надо им, хотя поверить жаль. Как быть писателю? В пустыне благодатной,
Забывши модный свет, забывши свет печатный,
Как ты, философ мой, таиться без греха,
Избрать в советники кота и петуха
И, в тишине трудясь для собственного чувства,
В искусстве находить возмездие искусства! Так, веку вопреки, в сей самый век у нас
Сладко поющих лир порою слышен глас,
Благоуханный дым от жертвы бескорыстной!
Так нежный Батюшков, Жуковский живописный,
Неподражаемый, и целую орду
Злых подражателей родивший на беду,
Так Пушкин молодой, сей ветреник блестящий,
Всё под пером своим шутя животворящий
(Тебе, я думаю, знаком довольно он:
Недавно от него товарищ твой Назон
Посланье получил), любимцы вдохновенья,
Не могут поделить сердечного влеченья
И между нас поют, как некогда Орфей
Между мохнатых пел, по вере старых дней.
Бессмертие в веках им будет воздаяньем! А я, владеющий убогим дарованьем,
Но рвением горя полезным быть и им,
Я правды красоту даю стихам моим,
Желаю доказать людских сует ничтожность
И хладной мудрости высокую возможность.
Что мыслю, то пишу. Когда-то веселей
Я славил на заре своих цветущих дней
Законы сладкие любви и наслажденья.
Другие времена, другие вдохновенья;
Теперь важней мой ум, зрелее мысль моя.
Опять, когда умру, повеселею я;
Тогда беспечных муз беспечного питомца
Прими, философ мой, как старого знакомца.
(Из Марциала)
Нынче ветрено и волны с перехлестом.
Скоро осень, все изменится в округе.
Смена красок этих трогательней, Постум,
чем наряда перемена у подруги.
Дева тешит до известного предела —
дальше локтя не пойдешь или колена.
Сколь же радостней прекрасное вне тела:
ни объятья невозможны, ни измена!
* * *
Посылаю тебе, Постум, эти книги.
Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко?
Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги?
Все интриги, вероятно, да обжорство.
Я сижу в своем саду, горит светильник.
Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых.
Вместо слабых мира этого и сильных —
лишь согласное гуденье насекомых.
* * *
Здесь лежит купец из Азии. Толковым
был купцом он — деловит, но незаметен.
Умер быстро — лихорадка. По торговым
он делам сюда приплыл, а не за этим.
Рядом с ним — легионер, под грубым кварцем.
Он в сражениях империю прославил.
Сколько раз могли убить! а умер старцем.
Даже здесь не существует, Постум, правил.
* * *
Пусть и вправду, Постум, курица не птица,
но с куриными мозгами хватишь горя.
Если выпало в Империи родиться,
лучше жить в глухой провинции у моря.
И от Цезаря далеко, и от вьюги.
Лебезить не нужно, трусить, торопиться.
Говоришь, что все наместники — ворюги?
Но ворюга мне милей, чем кровопийца.
* * *
Этот ливень переждать с тобой, гетера,
я согласен, но давай-ка без торговли:
брать сестерций с покрывающего тела —
все равно что дранку требовать от кровли.
Протекаю, говоришь? Но где же лужа?
Чтобы лужу оставлял я — не бывало.
Вот найдешь себе какого-нибудь мужа,
он и будет протекать на покрывало.
* * *
Вот и прожили мы больше половины.
Как сказал мне старый раб перед таверной:
«Мы, оглядываясь, видим лишь руины».
Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.
Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом.
Разыщу большой кувшин, воды налью им…
Как там в Ливии, мой Постум, — или где там?
Неужели до сих пор еще воюем?
* * *
Помнишь, Постум, у наместника сестрица?
Худощавая, но с полными ногами.
Ты с ней спал еще… Недавно стала жрица.
Жрица, Постум, и общается с богами.
Приезжай, попьем вина, закусим хлебом.
Или сливами. Расскажешь мне известья.
Постелю тебе в саду под чистым небом
и скажу, как называются созвездья.
* * *
Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье,
долг свой давний вычитанию заплатит.
Забери из-под подушки сбереженья,
там немного, но на похороны хватит.
Поезжай на вороной своей кобыле
в дом гетер под городскую нашу стену.
Дай им цену, за которую любили,
чтоб за ту же и оплакивали цену.
* * *
Зелень лавра, доходящая до дрожи.
Дверь распахнутая, пыльное оконце,
стул покинутый, оставленное ложе.
Ткань, впитавшая полуденное солнце.
Понт шумит за черной изгородью пиний.
Чье-то судно с ветром борется у мыса.
На рассохшейся скамейке — Старший Плиний.
Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.
В светлом саду живет благая
Лакшми. На востоке от горы
Зент-Лхамо. В вечном труде
она украшает свои семь
покрывал успокоения. Это
знают все люди. Все они
чтут Лакшми, Счастье несущую.
Боятся все люди сестру ее
Сиву Тандаву. Она злая и страшная
и гибельная. Она разрушает.
Ах ужас, идет из гор Сива
Тандава. Злая подходит к храму
Лакшми. Тихо подошла злая и,
усмирив голос свой, окликает
благую. Отложила Лакшми свои
покрывала. И выходит на зов.
Открыто прекрасное тело благое.
Глаза у благой бездонные. Волосы
очень темные. Ногти янтарного
цвета. Вокруг грудей и плеч
разлиты ароматы из особенных
трав. Чисто умыта Лакшми
и ее девушки. Точно после ливня
изваяния храмов Аджанты. Но
вот ужасна была Сива Тандава.
Даже в смиренном виде своем.
Из песьей пасти торчали клыки.
Тело непристойно обросло волосами.
Даже запястья из горячих рубинов
не могли украсить злую Сиву
Тандаву. Усмирив голос свой,
позвала злая благую сестру.
«Слава тебе, Лакшми, родня моя!
Много ты натворила счастья и
благоденствия. Слишком много
прилежно ты наработала. Ты
настроила города и башни. Ты
украсила золотом храмы. Ты
расцветила землю садами. Ты —
красоту возлюбившая. Ты
сделала богатых и дающих. Ты
сделала бедных, но получающих
и тому радующихся. Мирную
торговлю и добрые связи ты
устроила. Ты придумала
радостные людям отличия. Ты
наполнила души сознанием
приятным и гордостью. Ты щедрая!
Радостно люди творят себе
подобных. Слава тебе! Спокойно
глядишь ты на людские шествия.
Мало что осталось делать тебе.
Боюсь, без труда утучнеет тело
твое. И прекрасные глаза станут
коровьими. Забудут тогда люди
принести тебе приятные жертвы.
И не найдешь для себя отличных
работниц. И смешаются все
священные узоры твои. Вот
я о тебе позаботилась, Лакшми,
родня моя. Я придумала тебе
дело. Мы ведь близки с тобою.
Тягостно мне долгое разрушение
временем. А ну-ка давай все
людское строение разрушим.
Давай разобьем все людские
радости. Изгоним все накопленные
людские устройства. Мы обрушим
горы. И озера высушим. И
пошлем и войну и голод. И
снесем города. Разорви твои
семь покрывал успокоения. И
сотворю я все дела мои. Возрадуюсь.
И ты возгоришься потом, полная
заботы и дела. Вновь спрядешь
еще лучшие свои покрывала.
Опять с благодарностью примут
люди все дары твои. Ты придумаешь
для людей столько новых забот
и маленьких умыслов! Даже
самый глупый почувствует себя
умным и значительным. Уже
вижу радостные слезы, тебе
принесенные. Подумай, Лакшми,
родня моя! Мысли мои полезны
тебе. И мне, сестре твоей, они
радостны». Вот хитрая Сива
Тандава! Только подумайте,
что за выдумки пришли в ее
голову. Но Лакшми рукою
отвергла злобную выдумку Сивы.
Тогда приступила злая уже,
потрясая руками и клыками
лязгая. Но сказала Лакшми:
«Не разорву для твоей радости
и для горя людей мои покрывала.
Тонкою пряжью успокою людской
род. Соберу от всех знатных очагов
отличных работниц. Украшу
покрывала новыми знаками, самыми
красивыми, самыми заклятыми.
И в знаках, в образах лучших
и птиц и животных пошлю к очагам
людей мои заклинания добрые». Так
решила благая. Из светлого сада
ушла ни с чем Сива Тандава.
Радуйтесь, люди! Безумствуя,
ждет теперь Сива Тандава
разрушения временем. В гневе
иногда потрясает землю она.
Тогда возникает и война и
голод. Тогда погибают народы.
Но успевает Лакшми набросить
свои покрывала. И на телах
погибших опять собираются люди.
Сходятся в маленьких торжествах.
Лакшми украшает свои покрывала
новыми священными знаками.
Я пел об арбузах и о голубях,
О битвах, убийствах, о дальних путях,
Я пел о вине, как поэту пристало.
Романтика! Мне ли тебя не воспеть,
Откинутый плащ и сверканье кинжала,
Степные походы и трубная медь…
Романтика! Я подружился с тобой,
Когда с пожелтевших страниц Вальтер Скотта
Ты мимо окна пролетала совой,
Ты вызвала криком меня за ворота!
Я вышел… Ходили по саду луна
И тень (от луны ль?) над листвой обветшалой…
Романтика! Здесь?! Неужели она?
Совою была ты и женщиной стала.
В беседку пойдем. Там скамейка и стол,
Закуска и выпивка для вдохновенья:
Ведь я не влюбленный, и я не пришел
С тобой целоваться под сизой сиренью…
И, тонкую прядь отодвинув с лица,
Она протянула мне пальцы худые:
— К тебе на свиданье, о сын продавца,
В июльскую ночь прихожу я впервые…
Я в эту страну возвратилась опять,
Дорог на земле для романтики мало;
Здесь Пушкина в сад я водила гулять,
Над Блоком я пела и зыбку качала…
Я знаю, как время уходит вперед,
Его не удержишь плотиной из стали,
Он взорван, подземный семнадцатый год,
И два человека над временем встали…
И первый, храня опереточный пыл,
Вопил и мотал головою ежастой;
Другой, будто глыба, над веком застыл,
Зырянин лицом и с глазами фантаста…
На площади гомон, гармоника, дым,
И двое встают над голодным народом,
За кем ты пойдешь? Я пошел за вторым —
Романтика ближе к боям и походам…
Поземка играет по конским ногам,
Знамена полнеба полотнами кроют.
Романтика в партии! Сбоку наган,
Каракуль на шапке зернистой икрою…
Фронты за фронтами.
Ни лечь, ни присесть!
Жестокая каша да сытник суровый;
Депеша из Питера: страшная весть
О черном предательстве Гумилева…
Я мчалась в телеге, проселками шла;
И хоть преступленья его не простила,
К последней стене я певца подвела,
Последним крестом его перекрестила…
Скорее назад! И товарный вагон
Шатает меня по России убогой…
Тут новое дело — из партии вон:
Интеллигентка и верует в бога.
Зима наступала колоннами льда,
Бирючьей повадкой и посвистом вьюжным,
И в бестолочь эту брели поезда
От северной стужи к губерниям южным.
В теплушках везла перекатная голь,
Бездомная голь — перелетная птица —
Менять на муку и лиманскую соль
Ночную посуду и пестрые ситцы…
Степные заносы, ночные гудки.
Романтика в угол забилась, как заяц,
В тюки с табаком и в мучные мешки,
Вонзаясь ногтями, зубами вгрызаясь…
Приехали! Вился по улицам снег.
И вот сквозь метелицу, злой и понурый,
Ко мне подошел молодой человек:
«Романтика, вы мне нужны для халтуры!
Для новых стихов не хватило огня,
Над рифмой корпеть недостало терпенья;
На тридцать копеек вдохните в меня
Гражданского мужества и вдохновенья…»
Пустынная нас окружает пора,
Знамена в чехлах, и заржавели трубы.
Мой друг! Погляди на меня — я стара:
Морщины у глаз, и расшатаны зубы…
Мой друг, погляди — я бездомная тень,
Бездомные песни в ночи запеваю,
К тебе я пришла сквозь туман и сирень, —
Такой принимаешь меня?
«Принимаю!
Вложи свои пальцы в ладони мои,
Старушечьей ниже склонись головою —
За мною войсками стоят соловьи,
Ты видишь — июльские ночи за мною!»
Но минули детские годы,
Иного хотела мечта.
Хоть все же я в царстве Природы
Любил и цветы и цвета.
Блаженно, всегда и повсюду,
Мне чудились рокоты струн.
Я шел к неизвестному чуду,
Мечтателен, нежен, и юн.
И ночью пленительной Мая,
Да, в первую четверть Луны,
Мне что-то сверкнуло, мелькая,
И вновь я уверовал в сны.
Я помню баюканья бала,
Весь ожил старинный наш дом.
И музыка сладко звучала
В мечтающем сердце моем.
Улыбки, мельканья, узоры,
Желанные сердцу черты.
Мгновенно-слиянные взоры,
Цветы и мечты Красоты.
Все было вот здесь, в настоящем,
В волне нарастающих сил.
С желанною, в зале блестящем,
Я в вальсе старинном скользил.
И чудилось мне, что столетий
Над нами качался полет.
Но мы проносились, как дети,
И пол озарялся, как лед.
И близкое тело скользило,
Я нежно обятие длю.
«Ты любишь?» душа говорила.
Глаза говорили: «Люблю».
Друг другу сказали мы взором,
Что тотчас мы спустимся в сад.
И связаны тем договором,
Скользили, как тени скользят.
Лишь несколько быстрых мгновений,
И мы отошли от огней,
Мы в сумрак цветущих сиреней
С знакомых сошли ступеней.
И стройная музыка бала,
И вальса старинного звон,
Как дальняя сказка звучала,
И душу качала, как сон.
Но ближе другое влиянье
Слагало свой властный напев.
Все думы сожгло ожиданье,
И сердце блеснуло сгорев.
В саду, в том старинном, пустынном,
Где праздник цветов был мне дан,
Под светом планет паутинным
Журчал неумолчно фонтан.
О, как был узывчив тот сонный
И вечно живой водоем,
Он полон был мысли бездонной
В журчаньи бессмертном своем.
Из раковин звонких сбегая,
И влагу в лобзаньях дробя,
Вода трепетала, сверкая,
Он лился в себя — из себя.
И снова, как в детстве, светили
Созвездья с немой высоты.
И в сладостно-дышущей силе
Цвели многоцветно цветы.
Но пряности их аромата
Сказали нам, с пением вод,
Что к прошлому нет нам возврата,
Что новое новым живет.
И пели так сладко свирели
В себя убегающих струй,
Что мы колебаться не смели,
И влажный возник поцелуй.
И радостных звезд чарованье
Светилось так странно в тот час
Что влажное это слиянье
Навек пересоздало нас.
Я видел так ясно узоры,
Сплетенья, гирлянды планет.
И чьи-то бессмертные взоры
Хранили немеркнувший свет.
Лелея цветы мировые,
Меж звезд проходила Весна.
В той ночи прозрачной, впервые,
Я понял, как Влага нежна.
I. Встреча
Спи, спи! пока ты будешь спать,
Я расскажу тебе о ночи
Моей любви, как не отдать
Себя ему — не стало мочи.
Я дверь ему забыла запереть
Свою шестнадцатой весною:
Ах, веял теплый ветер, ведь,
Ах, что-то делалось со мною!..
Он появился, как орел.
Мы встретились однажды утром
Перед охотой. Он пришел
Из странствий юно-златокудрым.
Со мной по саду он гулял,
И лишь меня рукой коснулся,
Он близким, он родным мне стал.
В нас точно кто-то встрепенулся.
И у него на белом лбу
Два лихорадочных и красных
Пятна явились. Я судьбу
Узрела в них — в желаньях страстных.II. Наивность
Потом… Потом я вышла в сад,
Его искала и боялась
Найти. А губы чуть дрожат
Желанным именем. Смеркалось.
Вдруг он выходит из кустов
И шепчет: «Ночью. В час». Вздыхает.
Вдыхает аромат цветов.
Молчит. Молчит — и исчезает.
Что этим он хотел сказать:
«Сегодня ночью. В час»? — не знаю.
Вы это можете понять?
Я — ничего не понимаю.
Что должен он уехать в час,
Хотел сказать он, вероятно?..
Что мне за дело! вот так раз:
Зачем мне это непонятно?..III. Первое свидание
И вот я забываю дверь
Свою закрыть, и в час он входит…
Как я изумлена теперь,
Что дверь открытою находит!..
— Но разве дверь не заперта?.. —
Я спрашиваю. Предо мною
Его глаза, его уста,
В них фраза: «Я ее закрою»…
Но топота его сапог
Боюсь: разбудит он служанку.
И стула скрип, и топот ног…
«Не сесть ли мне на оттоманку?»
— Да, — говорю. Лишь потому,
Что стул скрипел… Ах, оттого лишь!..
Он сел, приблизясь к моему
Плечу. Я — в сторону. Неволишь?..
Глаза я впустила. Он
Сказал: «Ты зябнешь». Взял за руку,
Своею обнял. Входим в сон.
Петух провозгласил разлуку.IV. Вкушение
«Пропел петух, ты слышишь?» Сжал
Меня, — совсем я растерялась.
Я бормотала: ты слыхал?
Ты не ослышался? Металась,
Хотела встать. Но вновь на лбу
Пятна два лихорадно-красных
Увидев, вверила судьбу.
Свою глазам его прекрасным…
Настало утро. Пробудясь,
Я комнаты не узнавала
И даже башмачков. Смеясь,
Себя невольно вопрошала:
Во мне струится что-то. Что ж
Во мне струиться-то могло бы?..
Который час, — как тут поймешь?
И я — одна? и мы — не оба? V. Восторг
Ах, я не знаю ничего…
Лишь помню: дверь закрыть забыла…
Служанка входит. «Отчего
Свои цветы ты не полила?»
— Я их забыла. — Снова та:
«Где платье ты свое измяла?»
Смеется сердце. Та-та-та!
О, если бы я это знала!..
Подъехал к саду фаэтон…
«И ты не накормила кошку», —
Твердит служанка. «Это он!»
Твердит мне сердце. Я — к окошку!
Проси, проси его ко мне, —
Я жду его: мне надо что-то…
И у меня наедине —
Запрет он дверь? — одна забота…VI. Второе свидание
Стучится. Отворяю. И,
Желая оказать услугу,
Дверь вмиг на ключ. В уста мои
Меня целует, как подругу.
— Не посылала за тобой, —
Шепчу… «Так ты не посылала?»
Смущаюсь и кричу душой:
— Да, мне тебя не доставало!
Да, посылала! да, побудь
Немного здесь! — Глаза руками
Закрыла от любви, на грудь
К нему склонив уста с глазами…
«Но кажется пропел петух?»
Он стал прислушиваться. Я же
Подумала невольно вслух:
— Как это мог подумать даже?..
Никто не пел. Пожалуй, лишь
Кудахтала немного кура…
Он мне: «Немного погодишь, —
Я дверь запру». И вечер хмуро
В окно взглянул. А я едва
Могла шепнуть: — Но дверь закрыта…
Я заперла уже… — Трава,
Деревья, все — луной облито.VII. У зеркала
Уехал он опять. Во мне
Как будто золото струилось.
Я — к зеркалу. Там, в глубине,
Влюбленных глаза два светилось.
Лишь я увидела тот взгляд,
Во мне вдруг что-то задрожало,
И заструился сладкий яд
Вкруг сердца, выпуская жало…
О, раньше я была не та:
Так на себя я не смотрела!..
И в зеркале себя в уста
Поцеловать я захотела…
Высота ли, высота поднебесная,
Красота ли, красота бестелесная,
Глубина ли, глубина Океан морской,
Широко раздолье наше всей Земли людской.
Из-за Моря, Моря синего, что плещет без конца,
Из того ли глухоморья изумрудного,
И от славного от города, от града Леденца,
От заморского Царя, в решеньях чудного,
Выбегали, выгребали ровно тридцать кораблей,
Всех красивей тот, в котором гость богатый Соловей,
Будимирович красивый, кем гордится вся земля,
Изукрашено судно, и Сокол имя корабля.
В нем по яхонту по ценному горит взамен очей,
В нем по соболю чернеется взамен густых бровей,
Вместо уса было воткнуто два острые ножа,
Уши — копья Мурзавецки, встали, ветер сторожа,
Вместо гривы две лисицы две бурнастые,
А взамен хвоста медведи головастые,
Нос, корма его взирает по-туриному,
Взведены бока крутые по-звериному.
В Киев мчится этот Сокол ночь и день, чрез свет и мрак,
В корабле узорном этом есть муравленый чердак,
В чердаке была беседа — рыбий зуб с игрой огней,
Там, на бархате, в беседе, гость богатый Соловей.
Говорил он корабельщикам, искусникам своим:
«В город Киев как приедем, чем мы Князя подарим?»
Корабельщики сказали: «Славный гость ты Соловей,
Золота казна богата, много черных соболей,
Сокол их везет по Морю ровно сорок сороков,
И лисиц вторые сорок, сколь пушиста тьма хвостов,
И камка есть дорогая, из Царь-Града свет-узор,
Дорогая-то не очень, да узор весьма хитер».
Прибежали корабли под тот ли славный Киев град,
В Днепр реку метали якорь, сходни стали, все глядят.
Вот во светлую во гридню смело входит Соловей,
Ласков Князь его встречает со дружиною своей.
Князю он дарит с Княгиней соболей, лисиц, камку,
Ничего взамен не хочет — место в саде, в уголку.
«Дай загон земли», он просит, «чтобы двор построить мне,
Там, где вишенье белеет, вишни будут спеть Княжне».
Соловью в саду Забавы отмежевана земля,
Он зовет людей работных со червлена корабля.
«Вы берите-ка топорики булатные скорей,
Снарядите двор в саду мне, меж узорчатых ветвей,
Где Забава спит и грезит, в час как Ночь в звездах идет,
В час как цветом, белым цветом, часто вишенье цветет».
С поздня вечера дружина с топорами, ровен звук,
Словно дятлы по деревьям, щелк да щелк, и стук да стук.
Хорошо идет, к полуночи и двор поспел, гляди,
Златоверхие три терема, и сени впереди,
Трои сени, все решетчаты, и тонки сени те,
В теремах все изукрашено, как в звездной высоте.
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в зорях звездных терем весь.
Вот к заутрени звонили, пробуждается Княжна,
Ото сна встает Забава, смотрит все ли спит она?
Из косящата окошка в свой зеленый смотрит сад,
Златоверхие три терема как будто там стоят.
«Ой вы мамушки и нянюшки, идите поскорей,
Красны девушки, глядите, что в саду среди ветвей.
Это чудо ль показалось мне средь вишенья в цвету?
Наяву ли увидала я такую красоту?»
Отвечают красны девушки и нянюшки Княжне:
«Счастье с цветом в дом пришло к тебе, и в яви, не во сне».
Вот идет Забава в сад свой, меж цветов идет Княжна,
Терем первый, в нем все тихо, золотая там казна,
Ко второму, за стенами потихоньку говорят,
Помаленьку говорят в нем, все молитву там творят,
Подошла она ко третьему, стоит Княжна, глядит,
В третьем тереме, там музыка, там музыка гремит.
Входит в сени, дверь открыла, испугалася Княжна,
Резвы ноги подломились, видит дивное она:
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в Небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в звездных зорях терем весь.
Подломились резвы ножки, Соловей догадлив был,
Гусли звончаты он бросил, красну деву подхватил,
Подхватил за белы ручки тут Забаву Соловей,
Клал ее он на кровати из слоновыих костей,
На пуховые перины, в обомлении, положил: —
«Что ж, Забава, испужалась?» — Тут им день поворожил.
Солнце с солнцем золотилось, Месяц с месяцем горел,
Зори звездные светились, в сердце жар был юн и смел.
Сердце с сердцем, очи в очи, о, как сладко и светло,
Белым цветом, всяким цветом, нежно вишенье цвело.
Если волк на звезду завыл,
Значит, небо тучами изглодано.
Рваные животы кобыл,
Черные паруса воронов.
Не просунет когтей лазурь
Из пургового кашля-смрада;
Облетает под ржанье бурь
Черепов златохвойный сад.
Слышите ль? Слышите звонкий стук?
Это грабли зари по пущам.
Веслами отрубленных рук
Вы гребетесь в страну грядущего.
Плывите, плывите в высь!
Лейте с радуги крик вороний!
Скоро белое дерево сронит
Головы моей желтый лист.
Поле, поле, кого ты зовешь?
Или снится мне сон веселый —
Синей конницей скачет рожь,
Обгоняя леса и села?
Нет, не рожь! скачет по полю стужа,
Окна выбиты, настежь двери.
Даже солнце мерзнет, как лужа,
Которую напрудил мерин.
Кто это? Русь моя, кто ты? кто?
Чей черпак в снегов твоих накипь?
На дорогах голодным ртом
Сосут край зари собаки.
Им не нужно бежать в "туда" —
Здесь, с людьми бы теплей ужиться.
Бог ребенка волчице дал,
Человек сел дитя волчицы.
О, кого же, кого же петь
В этом бешеном зареве трупов?
Посмотрите: у женщин третий
Вылупляется глаз из пупа.
Вон он! Вылез, глядит луной,
Не увидит ли помясистей кости.
Видно, в смех над самим собой
Пел я песнь о чудесной гостье.
Где же те? где еще одиннадцать,
Что светильники сисек жгут?
Если хочешь, поэт, жениться,
Так женись на овце в хлеву.
Причащайся соломой и шерстью,
Тепли песней словесный воск.
Злой октябрь осыпает перстни
С коричневых рук берез.
Звери, звери, приидите ко мне
В чашки рук моих злобу выплакать!
Не пора ль перестать луне
В небесах облака лакать?
Сестры-суки и братья кобели,
Я, как вы, у людей в загоне.
Не нужны мне кобыл корабли
И паруса вороньи.
Если голод с разрушенных стен
Вцепится в мои волоса, —
Половину ноги моей сам сем,
Половину отдам вам высасывать.
Никуда не пойду с людьми,
Лучше вместе издохнуть с вами,
Чем с любимой поднять земли
В сумасшедшего ближнего камень.
Буду петь, буду петь, буду петь!
Не обижу ни козы, ни зайца.
Если можно о чем скорбеть,
Значит, можно чему улыбаться.
Все мы яблоко радости носим,
И разбойный нам близок свист.
Срежет мудрый садовник осень
Головы моей желтый лист.
В сад зари лишь одна стезя,
Сгложет рощи октябрьский ветр.
Все познать, ничего не взять
Пришел в этот мир поэт.
Он пришел целовать коров,
Слушать сердцем овсяный хруст.
Глубже, глубже, серпы стихов!
Сыпь черемухой, солнце-куст!
Иногда в пустыне возникают голоса, но никто не знает, откуда они.
Слова одного бедуина
1
О, Господи, молю Тебя, приди!
Уж тридцать лет в пустыне я блуждаю,
Уж тридцать лет ношу огонь в груди,
Уж тридцать лет Тебя я ожидаю.
О, Господи, молю Тебя, приди!
Мне разум говорит, что нет Тебя,
Но слепо я безумным сердцем верю,
И падаю, и мучаюсь, любя.
Ты видишь, я душой не лицемерю,
Хоть разум мне кричит, что нет Тебя!
О, смилуйся над гибнущим рабом!
Нет больше сил стонать среди пустыни,
Зажгись во мраке огненным столбом,
Приди, молю Тебя, я жду святыни.
О, смилуйся над гибнущим рабом!
2
Только что сердце молилось Тебе,
Только что вверилось темной судьбе, —
Больше не хочет молиться и ждать,
Больше не может страдать.
Точно задвинулись двери тюрьмы,
Душно мне, страшно от шепчущей тьмы,
Хочется в пропасть взглянуть и упасть,
Хочется Бога проклясть.
3
О, Даятель немых сновидений,
О, Создатель всемирного света,
Я не знаю Твоих откровений,
Я не слышу ответа.
Или трудно Тебе отозваться?
Или жаль Тебе скудного слова?
Вот уж струны готовы порваться
От страданья земного.
Не хочу славословий заемных, —
Лучше крики пытаемых пленных,
Если Ты не блистаешь для темных,
И терзаешь смиренных!
4
О, как Ты далек! Не найти мне Тебя, не найти!
Устали глаза от простора пустыни безлюдной.
Лишь кости верблюдов белеют на тусклом пути,
Да чахлые травы змеятся над почвою скудной.
Я жду, я тоскую Вдали вырастают сады.
О, радость! Я вижу, как пальмы растут, зеленея.
Сверкают кувшины, звеня от блестящей воды.
Все ближе, все ярче! — И сердце забилось, робея
Боится и шепчет «Оазис!» — Как сладко цвести
В садах, где, как праздник, пленительна жизнь молодая.
Но что это? Кости верблюдов лежат на пути!
Все скрылось Лишь носится ветер, пески наметая.
5
Но замер и ветер средь мертвых песков,
И тише, чем шорох увядших листов,
Протяжней, чем шум Океана,
Без слов, но, слагаясь в созвучия слов,
Из сфер неземного тумана,
Послышался голос, как будто бы зов,
Как будто дошедший сквозь бездну веков
Утихший полет урагана.
6
«Я откроюсь тебе в неожиданный миг,
И никто не узнает об этом,
Но в душе у тебя загорится родник,
Озаренный негаснущим светом
Я откроюсь тебе в неожиданный миг
Не печалься Не думай об этом
Ты воскликнул, что Я бесконечно далек,
Я в тебе, ты во Мне, безраздельно
Но пока сохрани только этот намек: —
Все — в одном Все глубоко и цельно.
Я незримым лучом над тобою горю,
Я желанием правды в тебе говорю».
7
И там, где пустыня с Лазурью слилась,
Звезда ослепительным ликом зажглась
Испуганно смотрит с немой вышины, —
И вот над пустыней зареяли сны.
Донесся откуда-то гаснущий звон,
И стал вырастать в вышину небосклон.
И взорам открылось при свете зарниц,
Что в небе есть тайны, но нет в нем границ.
И образ пустыни от взоров исчез,
За небом раздвинулось Небо небес.
Что жизнью казалось, то сном пронеслось,
И вечное, вечное счастье зажглось.
Грозою освеженный,
Подрагивает лист.
Ах, пеночки зеленой
Двухоборотный свист! Валя, Валентина,
Что с тобой теперь?
Белая палата,
Крашеная дверь.
Тоньше паутины
Из-под кожи щек
Тлеет скарлатины
Смертный огонек.Говорить не можешь —
Губы горячи.
Над тобой колдуют
Умные врачи.
Гладят бедный ежик
Стриженых волос.
Валя, Валентина,
Что с тобой стряслось?
Воздух воспаленный,
Черная трава.
Почему от зноя
Ноет голова?
Почему теснится
В подъязычье стон?
Почему ресницы
Обдувает сон? Двери отворяются.
(Спать. Спать. Спать.)
Над тобой склоняется
Плачущая мать: Валенька, Валюша!
Тягостно в избе.
Я крестильный крестик
Принесла тебе.
Все хозяйство брошено,
Не поправишь враз,
Грязь не по-хорошему
В горницах у нас.
Куры не закрыты,
Свиньи без корыта;
И мычит корова
С голоду сердито.
Не противься ж, Валенька,
Он тебя не съест,
Золоченый, маленький,
Твой крестильный крест.На щеке помятой
Длинная слеза…
А в больничных окнах
Движется гроза.Открывает Валя
Смутные глаза.От морей ревучих
Пасмурной страны
Наплывают тучи,
Ливнями полны.Над больничным садом,
Вытянувшись в ряд,
За густым отрядом
Движется отряд.
Молнии, как галстуки,
По ветру летят.В дождевом сиянье
Облачных слоев
Словно очертанье
Тысячи голов.Рухнула плотина —
И выходят в бой
Блузы из сатина
В синьке грозовой.Трубы. Трубы. Трубы
Подымают вой.
Над больничным садом,
Над водой озер,
Движутся отряды
На вечерний сбор.Заслоняют свет они
(Даль черным-черна),
Пионеры Кунцева,
Пионеры Сетуни,
Пионеры фабрики Ногина.А внизу, склоненная
Изнывает мать:
Детские ладони
Ей не целовать.
Духотой спаленных
Губ не освежить —
Валентине больше
Не придется жить.— Я ль не собирала
Для тебя добро?
Шелковые платья,
Мех да серебро,
Я ли не копила,
Ночи не спала,
Все коров доила,
Птицу стерегла, -
Чтоб было приданое,
Крепкое, недраное,
Чтоб фата к лицу —
Как пойдешь к венцу!
Не противься ж, Валенька!
Он тебя не съест,
Золоченый, маленький,
Твой крестильный крест.Пусть звучат постылые,
Скудные слова —
Не погибла молодость,
Молодость жива! Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед.Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы.Возникай содружество
Ворона с бойцом —
Укрепляйся, мужество,
Сталью и свинцом.Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла.Чтобы в этом крохотном
Теле — навсегда
Пела наша молодость,
Как весной вода.Валя, Валентина,
Видишь — на юру
Базовое знамя
Вьется по шнуру.Красное полотнище
Вьется над бугром.
«Валя, будь готова!» —
Восклицает гром.В прозелень лужайки
Капли как польют!
Валя в синей майке
Отдает салют.Тихо подымается,
Призрачно-легка,
Над больничной койкой
Детская рука.«Я всегда готова!» —
Слышится окрест.
На плетеный коврик
Упадает крест.
И потом бессильная
Валится рука
В пухлые подушки,
В мякоть тюфяка.А в больничных окнах
Синее тепло,
От большого солнца
В комнате светло.И, припав к постели.
Изнывает мать.За оградой пеночкам
Нынче благодать.Вот и все! Но песня
Не согласна ждать.Возникает песня
В болтовне ребят.Подымает песню
На голос отряд.И выходит песня
С топотом шаговВ мир, открытый настежь
Бешенству ветров.
Под окном чулок старушка
Вяжет в комнатке уютной
И в очки свои большие
Смотрит в угол поминутно.
А в углу кудрявый мальчик
Молча к стенке прислонился;
На лице его забота,
Взгляд на что-то устремился.
«Что сидишь всё дома, внучек?
Шел бы в сад, копал бы грядки
Или кликнул бы сестренку,
Поиграл бы с ней в лошадки.
Кабы силы да здоровье,
И сама бы с вами, детки,
Побрела я на лужайку;
Дни такие стали редки.
Уж трава желтеет в поле,
Листья падают сухие;
Скоро птички-щебетуньи
Улетят в края чужие!
Присмирел ты что-то, Ваня,
Всё стоишь сложивши ручки;
Посмотри, как светит солнце,
Ни одной на небе тучки!
Что за тишь! Не клонит ветер
Ни былинки, ни цветочка.
Не дождешься ты такого
Благодатного денечка!»
Подошел к старушке внучек
И головкою курчавой
К ней припал; глаза большие
На нее глядят лукаво…
«Знать, гостинцу захотелось?
Винных ягод, винограда?
Ну поди возьми в комоде».
— «Нет, гостинца мне не надо!»
— «Уж чего-нибудь да хочешь…
Или, может, напроказил?
Может, сам, когда спала я,
Ты в комод без спросу лазил?
Может, вытащил закладку
Ты из святцев для потехи?
Ну постой же… За проказы
Будет внучку на орехи!»
— «Нет, в комод я твой не лазил;
Не таскал твоей закладки».
— «Так, пожалуй, не задул ли
Перед образом лампадки?»
— «Нет, бабуся, не шалил я;
А вчера, меня целуя,
Ты сказала: «Будешь умник —
Всё тогда тебе куплю я…»»
— «Ишь ведь память-то какая!
Что ж купить тебе? Лошадку?
Оловянную посуду
Или грабли да лопатку?»
— «Нет! уж ты мне покупала
И лошадку, и посуду.
Сумку мне купи, бабуся,
В школу с ней ходить я буду».
— «Ай да Ваня! Хочет в школу,
За букварь да за указку.
Где тебе! Садись-ка лучше,
Расскажу тебе я сказку…»
— «Уж и так мне много сказок
Ты, бабуся, говорила;
Если знаешь, расскажи мне
Лучше то, что вправду было.
Шел вчера я мимо школы.
Сколько там детей, родная!
Как рассказывал учитель,
Долго слушал у окна я.
Слушал я — какие земли
Есть за дальними морями…
Города, леса какие
С злыми, страшными зверями.
Он рассказывал: где жарко,
Где всегда стоят морозы,
Отчего дожди, туманы,
Отчего бывают грозы…
И еще — как люди жили
Прежде нас и чем питались;
Как они не знали бога
И болванам поклонялись.
Рисовали тоже дети,
Много я глядел тетрадок, —
Кто глаза, кто нос выводит,
А кто домик да лошадок.
А как кончилось ученье,
Стали хором петь. В окошко
И меня втащил учитель,
Говорит: «Пой с нами, крошка!
Да проси, чтоб присылали
В школу к нам тебя родные,
Все вы скажете спасибо
Ей, как будете большие».
Отпусти меня! Бабусю
Я за это расцелую
И каких тебе картинок
Распрекрасных нарисую!»
И впились в лицо старушки
Глазки бойкие ребенка;
И морщинистую шею
Обвила его ручонка.
На глазах старушки слезы:
«Это божие внушенье!
Будь по-твоему, голубчик,
Знаю я, что свет — ученье.
Бегай в школу, Ваня; только
Спеси там не набирайся;
Как обучишься наукам,
Темным людом не гнушайся!»
Чуть со стула резвый мальчик
Не стащил ее. Пустился
Вон из комнаты, и мигом
Уж в саду он очутился.
И уж русая головка
В темной зелени мелькает…
А старушка то смеется,
То слезинку утирает.
Один, опять один я. Разошлась
Толпа гостей, скучая. Вот и полночь.
За тучами, клубясь, несутся тучи,
И тяжело на землю налегли
Угрюмо неподвижные туманы.
Не спится мне, не спится… Нет! во мне
Тревожные напрасные желанья,
Неуловимо быстрые мечты
И призраки несбыточного счастья
Сменяются проворно… Но тоска
На самом дне встревоженного сердца,
Как спящая холодная змея,
Покоится. Мне тяжело. Напрасно
Хочу я рассмеяться, позабыться,
Заснуть по крайней мере: дух угрюмый
Не спит, не дремлет… странные картины
Являются задумчивому взору.
То чудится мне мертвое лицо, —
Лицо мне незнакомое, немое,
Все бледное, с закрытыми глазами,
И будто ждет ответа… То во тьме
Мелькает образ девушки, давно
Мной позабытой… Опустив глаза
И наклонив печальную головку,
Она проходит мимо… слабый вздох
Едва заметно грудь приподнимает…
То видится мне сад — обширный сад…
Под липой одинокой, обнаженной
Сижу я, жду кого-то… ветер гонит
По желтому песку сухие листья…
И робкими, послушными роями
Они бегут все дальше, дальше, мимо…
То вижу я себя на лавке длинной,
Среди моих товарищей… Учитель —
Красноречивый, страстный, молодой —
Нам говорит о боге… молчаливо
Трепещут наши души… легким жаром
Пылают наши лица; гордой силой
Исполнен каждый юноша… Потом
Лет через пять, в том городе далеком,
Наставника я встретил… Поклонились
Друг другу мы неловко, торопливо
И тотчас разошлись. Но я заметить
Успел его смиренную походку,
И робкий взгляд, и старческую бледность.
То, наконец, я вижу дом огромный,
Заброшенный, пустой, — мое гнездо,
Где вырос я, где я мечтал, бывало,
О будущем, куда я не вернусь…
И вот я вспомнил: я стоял однажды
Среди высоких гор, в долине тесной…
Кругом ни травки… Камни все да камни,
Да желтый, мелкий мох. У ног моих
Бежал ручей, проворный, неглубокий,
И под скалой, в расселине, внезапно
Он исчезал с каким-то глупым шумом…
«Вот жизнь моя!» — подумал я тогда.
Но гости те… Кому из них могу я
Завидовать? Где тот, который смело
И без обмана скажет мне: «Я жил!»
Один из них, добряк здоровый, глуп,
И знает сам, что глуп… ему неловко;
Другой сегодня счастлив: он влюблен
И светел, тих и важен, как ребенок,
Одетый по-воскресному… другой
Острит или болезненно скучает…
А тот себе придумал сам работу,
Ненужную, бесплодную, — хлопочет
И рад, что «подвигается вперед»…
Тот — юноша восторженный, а тот —
Чувствителен, но мелок и ничтожен…
Мне весело… но ты меж тем, о ночь!
Не медли — проходи скорей и снова
Меня предай заботам милой жизни.
1
Жили-были
В огромной квартире
В доме номер тридцать четыре,
Среди старых корзин и картонок
Щенок и котенок.
Спали оба
На коврике тонком –
Гладкий щенок
С пушистым котенком.
Им в одну оловянную чашку
Клали сладкую манную кашку.
Утром глаза открывая спросонья,
— Здравствуй, щенок, —
Мурлычет котенок.
Щенок, просыпаясь,
Приветливо лает,
Доброго утра
Котенку желает.
Дни проходили,
Летели недели,
Оба росли
И оба толстели.
2
Летом на дачу
В одной из картонок
Поехали вместе
Щенок и котенок.
Поезд бежал,
И колеса стучали.
Щенок и котенок
В картонке скучали.
Щенок и котенок
Дремали в тревоге,
Щенок и котенок
Устали в дороге.
Картонку шатало,
Трясло на ходу.
Открыли картонку
В зеленом саду.
Увидев деревья,
Щенок завизжал,
Виляя хвостом,
По траве побежал.
Котенок, увидев небо и сад,
Со страха в картонку забрался назад.
3
Ходят гулять
По траве, по дорожкам
Щенок и котенок
В поля и леса.
Среди земляники,
Черники, морошки
Однажды в лесу
Они встретили пса.
Пес кривоногий,
С коротким хвостом
Стоял у дороги,
В лесу под кустом.
Пес кривоногий,
Оскалив пасть,
Хотел на щенка и котенка
Напасть.
Мяукнул котенок,
Залаял щенок,
Подпрыгнул котенок
И сел на сучок.
Котенок сидит
На высоком суку.
— Прыгай ко мне, —
Говорит он щенку.
Щенок отвечает:
— Я побегу,
Прыгнуть на дерево
Я не могу.
Щенок по дороге
Мчится бегом,
Пес кривоногий
Бежит за щенком.
До самого дома,
До самых ворот
Бежал за щенком
Кривоногий урод.
4
Тихо шумят
И шуршат тростники.
Щенок и котенок
Сидят у реки.
Смотрят, как речка,
Играя, течет.
Солнце щенка и котенка печет.
Из темного леса
На бережок
Выходит пастух,
Трубя в рожок.
За пастухом
На берег реки
Идут телята,
Коровы,
Быки.
Услышав
Пастушеский
Громкий рожок,
Бросился в воду
От страха
Щенок.
Вот по воде
Щенок плывет,
— Плыви-ка за мною, —
Котенка зовет.
Котенок остался
На берегу.
— Нет. — говорит он. –
Я не могу. –
Уши прижав и задравши хвост,
Мчится котенок в обход
Через мост.
5
Осень пришла,
Листы пожелтели;
Вот журавли
На юг полетели.
Взял хозяин щенка в работу –
Стал щенок ходить на охоту.
По полю заяц
Несется стрелой,
Мчится охотник
За ним удалой.
Ловкий охотник
Меткий стрелок!
Мчится с охотником
Резвый щенок.
6
Ночью повсюду на даче тишь.
Только на кухне скребется мышь.
Мышь вылезает из норки,
Ищет засохшие корки.
Мышка, ты видишь, котенок сидит.
Мышка, ты слышишь, котенок не спит.
Мышка забыла про корку,
Спряталась мышка в норку.
7
Этой зимою
Я был в квартире,
В доме под номером
Тридцать четыре.
Тихо у двери нажал на звонок.
Слышу — за дверью залаял щенок.
Дверь мне открыли,
Я вижу — в прихожей
Серый щенок,
На себя не похожий:
Мохнатые уши,
Огромный рост,
Длинный и черный
Лохматый хвост.
А в коридоре я вижу –
Со шкапа
Чья-то свисает
Пушистая лапа.
Тут среди старых корзин и картонок
Лежит на себя не похожий котенок.
Толстый, огромный, пушистый кот
Лежит и лижет
Себе живот.
Псу и коту говорю я
— Друзья,
Вы подросли, и узнать вас нельзя.
Кот на меня лениво взглянул,
Пес потянулся и сладко зевнул.
Оба мне разом ответили:
— Что же,
Ты изменился
И вырос тоже.
(Пушкино, Акулова гора, дача Румянцева,
27 верст по Ярославской жел. дор.)
В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла —
на даче было это.
Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы —
деревней был,
кривился крыш корою.
А за деревнею —
дыра,
и в ту дыру, наверно,
спускалось солнце каждый раз,
медленно и верно.
А завтра
снова
мир залить
вставало солнце а́ло.
И день за днем
ужасно злить
меня
вот это
стало.
И так однажды разозлясь,
что в страхе все поблекло,
в упор я крикнул солнцу:
«Слазь!
довольно шляться в пекло!»
Я крикнул солнцу:
«Дармоед!
занежен в облака ты,
а тут — не знай ни зим, ни лет,
сиди, рисуй плакаты!»
Я крикнул солнцу:
«Погоди!
послушай, златолобо,
чем так,
без дела заходить,
ко мне
на чай зашло бы!»
Что я наделал!
Я погиб!
Ко мне,
по доброй воле,
само,
раскинув луч-шаги,
шагает солнце в поле.
Хочу испуг не показать —
и ретируюсь задом.
Уже в саду его глаза.
Уже проходит садом.
В окошки,
в двери,
в щель войдя,
валилась солнца масса,
ввалилось;
дух переведя,
заговорило басом:
«Гоню обратно я огни
впервые с сотворенья.
Ты звал меня?
Чаи́ гони,
гони, поэт, варенье!»
Слеза из глаз у самого —
жара с ума сводила,
но я ему —
на самовар:
«Ну что ж,
садись, светило!»
Черт дернул дерзости мои
орать ему, —
сконфужен,
я сел на уголок скамьи,
боюсь — не вышло б хуже!
Но странная из солнца ясь
струилась, —
и степенность
забыв,
сижу, разговорясь
с светилом постепенно.
Про то,
про это говорю,
что-де заела Роста,
а солнце:
«Ладно,
не горюй,
смотри на вещи просто!
А мне, ты думаешь,
светить
легко?
— Поди, попробуй! —
А вот идешь —
взялось идти,
идешь — и светишь в оба!»
Болтали так до темноты —
до бывшей ночи то есть.
Какая тьма уж тут?
На «ты»
мы с ним, совсем освоясь.
И скоро,
дружбы не тая,
бью по плечу его я.
А солнце тоже:
«Ты да я,
нас, товарищ, двое!
Пойдем, поэт,
взорим,
вспоем
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое,
а ты — свое,
стихами».
Стена теней,
ночей тюрьма
под солнц двустволкой пала.
Стихов и света кутерьма —
сияй во что попало!
Устанет то,
и хочет ночь
прилечь,
тупая сонница.
Вдруг — я
во всю светаю мочь —
и снова день трезвонится.
Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца,
светить —
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой —
и солнца!
Будь безумцем и поэтом,
Если сердце рвется ввысь;
Только в жизни ты при этом
К воплощеньям не стремись!
Были дни — я помню гору,
Рейн манил внизу меня;
Вся страна цвела в ту пору
Предо мной в сиянье дня.
И под рокот мелодичный
Волны свой свершали путь;
Дрожь услады необычной
Мне закрадывалась в грудь.
А теперь дойду до цели —
Уж мелодия не та:
Сны и грезы облетели,
В прах развеялась мечта.
А теперь взгляну с вершины
На простор родной земли:
Там, где жили исполины,
Ныне карлики пошли.
Вместо мира золотого,
Что добыт ценой смертей,
Вижу я, куются снова
Злые цепи для людей.
Слышу я, поносят с жаром
Тех, кто в яростном бою
Подставлял не раз ударам
Грудь бесстрашную свою.
О, позор! Страной забыты,
В небреженье храбрецы;
Жалким рубищем прикрыты
Их священные рубцы!
Соль земли, надежда края,
Ходят неженки в шелках,
Честь венчает негодяя
И наемника — размах.
Клеветой на предков чинных
Стал немецкий наш наряд,
И камзолы о старинных,
Прежних днях нам говорят,
Днях, когда с простым обличьем
Добрый нрав в согласье жил
И, покорствуя приличьям,
Юный возраст старость чтил;
Когда девушке не лгали
Вздохи модного юнца
И князьки не украшали
Лжеприсягою венца;
Когда все вершилось словом,
А не записями книг,
И под панцырем суровым
Билось сердце каждый миг.
Здесь, в садах, родные недра
Не один взрастили цвет;
Их земля питает щедро,
Небо льет им кроткий свет.
Но цветок, что встарь когда-то
Расцветал и на скалах,
Он, источник аромата,
Не растет у нас в садах.
Люди с твердою рукою
Чтили в нем любви залог;
Благосклонностью людскою
Именуется цветок.
Путник, к замку на вершине
Тщетно ты направишь шаг:
Не уют ты встретишь ныне,
А лишь холод, жуть и мрак.
Мост подемный кверху вскинут,
Не трубит дозор в трубу;
Властелин и стража стынут
Под землей, уснув в гробу.
Жены дремлют в склепах тоже,
Те, что нежностью цвели;
Тут сокровища дороже
Высших ценностей земли.
Песней неги и томленья
Веет в сумраке могил,
Ибо дух благоговенья
И любви там опочил.
Но и нашим дамам нежным,
Тоже любящим, — хвала:
Так подходят им, прилежным,
Танцы, живопись, игла.
Воспевают звучно очень
Старину, любовь навек,
Сомневаюсь тут же, впрочем,
Так ли создан человек.
Наши матери когда-то
Полагали, что алмаз,
В мире всех прекрасней, свято
Погребен в душе у нас.
Не совсем уж от мамаши
Отличается и дочь;
Быть в алмазах дамы наши,
Как-никак, отнюдь не прочь.
Призрак дружбы
Пусть во власти суеверья
Дивный жемчуг Иордана
Алчным Римом подменен,
Прочь, видения былого,
Скройтесь, призраки теней!
Не вернет пустое слово
Красоты ушедших дней.
Сегодня, когда артиллерия
над русской равниной воет,
Когда проползают танки
по древним донским степям,
К вам, города отваги,
к вам, города-герои,
К вам, города нашей славы,
мы обращаемся к вам.
Ты слышишь нас, город Ленина,
брат наш родной и любимый!..
Осень шумит над каналами,
и нет на деревьях листвы,
Грохочут немецкие пушки,
поля окутаны дымом.
Но — спокойный и сильный —
ты слышишь привет Москвы!
Ты вынес тяжелые муки,
прошел ты сквозь смерть и пламя,
Стоишь ты, необоримый,
над светлой Невой-рекой
И высоко вздымаешь
октябрьское славное знамя
Рукою своею питерской,
солдатской своей рукой.
А наше сердце несется
за теплые южные степи,
К волнам далекого моря,
к нашим родным берегам,
Горе сжимает горло.
О, севастопольский пепел,
О, город-герой погибший,
но не сдавшийся лютым врагам.
Знай — упадут с развалин
кровавые флаги чужие,
Прислушайся — и услышишь
родимую песню вдали.
Бойцы-краснофлотцы живы,
бойцы-севастопольцы живы.
Бороздят студеное море
сыновья твоих бухт — корабли.
Гремят, негодуют волны, —
и, взорванный нашей торпедой,
Фашист погружается в море…
Сквозь время, сквозь пламя и дым
Сквозь черное облако боя
мы видим утро победы,
Мы видим тебя, Севастополь,
расцветающим, молодым.
Мы тебя выстроим, выходим
и окружим садами.
Воздвигнем светлые зданья
на древних твоих холмах.
Мы к тебе в гости приедем
с нашими сыновьями,
Будем встречать рассветы
в зеленых твоих садах.
И через толщу столетий
суровая песня пробьется,
Сквозь сердца поколений
в бессмертие уходя,—
Песня о Севастополе,
о городе-краснофлотце,
Родину защищавшем,
жизни своей не щадя.
И дальше, за синие реки
и за холмы-громады,
Слова нашей воинской дружбы
взволнованные летят.
Мы видим в сумраке ночи
священный огонь Сталинграда.
По-братски тебя обнимаем,
волжанин, герой, солдат.
Какая по счету бомба
сейчас над тобой засвистела?
Какую по счету атаку
ты должен сейчас отбить?
Тысячи пуль впиваются
в твое молодое тело,
Но все они, вместе взятые,
не смогут тебя убить!
Не смогут! Ибо — сгоревший,
ты восстаешь из пепла.
Символом русского мужества
становишься в битвах не ты ль?
Сила твоих защитников
в боях закалялась и крепла,
Город великого Сталина,
волжских степей богатырь.
Прильни к земле, мой товарищ,
прильни к земле и прислушайся:
Охвачены пламенем боя
воздух, суша, вода.
Но в этом огне и грохоте,
в этом дыму и ужасе
Перекликаются гордые
родные твои города.
А перекличку могучую
ведет их сестра величавая,
Шлет им любовью и дружбой
наполненные слова
Овеянная военною
неугасимой славою,
Врага у ворот разгромившая
столица наша, Москва.
И мчат по суровому тылу,
летят по гремящему фронту
Простые слова, рожденные
в пламени и огне:
Слава советскому войску,
слава советскому флоту,
Слава бойцам-партизанам,
слава нашей стране!
БЕРНАР ФОНТЕНЕЛЬПредвестницы зари, еще молчали птицы,
В полях покой, не знать горящей колесницы,
Когда встает Эраст и мнит, коль он встает,
Что солнце уж лугам Фетида отдает.
Бежит открыть окно и на небо взирает,
Но светозарных в нем красот не обретает,
Ни бледной светлости сияющей луны.
Едва выходит мать любви из глубины.
Эраст озлобился, во мраке зря зеленость,
И сердится на ночь и на дневную леность.
Как в сумерки стада с лугов сойдут долой,
Ириса, проводив овец своих домой,
Средь рощи говорить с ним нечто обещалась,
И для того та ночь ему длинна казалась.
Вот для чего раскрыт его несонный взор,
Доколь не осветил луч дни высоких гор.
Пошел из шалаша. Титира возглашает.
Эрастову Титир скотину сохраняет
От времени того, как он вздыхати стал:
Когда б скот пас он сам, то б скот его пропал.
«Ты спишь еще, ты спишь, — с досадою вещает, —
Ты спишь, а день уже прекрасный наступает.
Ступай и в дол туда скотину погони!»
Он мнил, гоня его, гнать ночь, желая дни,
А день еще далек и самому быть мнится,
Еще повсюду мрак, но пастуху не спится,
Предолгий солнца бег, как выйдет день из вод,
До вечера себе он ставит в целый год
И тако меряет ток солнечный глазами.
Над сими луч его рождается горами,
Неспешно шествует как в небо, так с небес
И спустится потом за дальний тамо лес.
Какая долгота! Когда того дождется!
Он меряет сей путь, а меря, только рвется.
Скрывается от глаз его ночная тень,
Отходит тишина, пришел желанный день.
Но беспокойство, чем Эраст себя тревожил,
Еще стократнее желанный день умножил.
Нетерпеливыми желаньями его
Во все скучала мысль минуты дни сего,
И, чтобы как-нибудь горячность утолити,
Хотел любезную от мысли удалити.
То в стаде, то в саду что делать начинал.
То стриг овец, то где деревья подчищал.
Всё тщетно; в памяти Ириса непрестанно,
Всё вечер тот в уме и счастье обещанно.
Нет помощи ни в чем, он сердцу власть дает,
Оставив скот и сад, свирель свою берет,
Котора жар его всечасно возглашает.
Он красоту своей любезной воспевает,
Неосторожности любовника в любви!
Он множит только тем паление в крови.
День долог: беспокойств его нельзя исчислить,
Что ж делать? что ему тогда иное мыслить?
Лишь солнце начало спускаться за леса
И стали изменять цвет ясны небеса,
Эраст спешит к леску, спешит в средину рощи,
Мня, что туда придет Ириса прежде нощи.
Страшится; пастуха мысль новая мятет:
«Ну, если, — думает, — Ириса мне солжет!»
Приходит и она. Еще не очень поздно,
Весь страх его прошел, скончалось время грозно.
Пришла и делает еще пред ним притвор,
Пришествия ея незапность кажет взор.
С ней множество любвей в то место собралося:
Известие по всем странам к ним разнеслося,
Что будет сходбище пастушке в роще той.
Одни, подвигнуты приятством, красотой,
Скрываются между кустов и древ сплетенных
Внять речь любовников, толь жарко распаленных.
Другие, крояся, не слыша их речей,
С ветвей их тайну речь внимали из очей.
Тогда любовники без всякия помехи
Тут сладость чувствуют цитерския утехи
И в восхищении в любовных сих местах
Играют нежностью в растаянных сердцах.
Любились тут; простясь, и пуще возлюбились.
Но как они тогда друг с другом разлучились,
Ей мнилось, жар ея излишно речь яснил,
А он мнил, что еще неясно говорил.
Снится городу:
Все,
Чем кишит,
Исключая шпионства,
Озаренная даль,
Как на сыплющееся пшено,
Из окрестностей пресни
Летит
На трехгорное солнце,
И купается в просе,
И просится
На полотно.Солнце смотрит в бинокль
И прислушивается
К орудьям,
Круглый день на закате
И круглые дни на виду.
Прудовая заря
Достигает
До пояса людям,
И не выше грудей
Баррикадные рампы во льду.Беззаботные толпы
Снуют,
Как бульварные крали.
Сутки,
Круглые сутки
Работают
Поршни гульбы.
Ходят гибели ради
Глядеть пролетарского граля,
Шутят жизнью,
Смеются,
Шатают и валят столбы.Вот отдельные сцены.
Аквариум.
Митинг.
О чем бы
Ни кричали внутри,
За сигарой сигару куря,
В вестибюле дуреет
Дружинник
С фитильною бомбой.
Трут во рту.
Он сосет эту дрянь,
Как запал фонаря.И в чаду, за стеклом
Видит он:
Тротуар обезродел.
И еще видит он:
Расскакавшись
На снежном кругу,
Как с летящих ветвей,
Со стремян
И прямящихся седел,
Спешась, градом,
Как яблоки,
Прыгают
Куртки драгун.На десятой сигаре,
Тряхнув театральною дверью,
Побледневший курильщик
Выходит
На воздух,
Во тьму.
Хорошо б отдышаться!
Бабах…
И — как лошади прерий —
Табуном,
Врассыпную —
И сразу легчает ему.Шашки.
Бабьи платки.
Бакенбарды и морды вогулок.
Густо бредят костры.
Ну и кашу мороз заварил!
Гулко ухает в фидлерцев
Пушкой
Машков переулок.
Полтораста борцов
Против тьмы без числа и мерил.После этого
Город
Пустеет дней на десять кряду.
Исчезает полиция.
Снег неисслежен и цел.
Кривизну мостовой
Выпрямляет
Прицел с баррикады.
Вымирает ходок
И редчает, как зубр, офицер.Всюду груды вагонов,
Завещанных конною тягой.
Электрический ток
Только с год
Протянул провода.
Но и этот, поныне
Судящийся с далью сутяга,
Для борьбы
Всю как есть
Отдает свою сеть без суда.Десять дней, как палят
По миусским конюшням
Бутырки.
Здесь сжились с трескотней,
И в четверг,
Как смолкает пальба,
Взоры всех
Устремляются
Кверху,
Как к куполу цирка:
Небо в слухах,
В трапециях сети,
В трамвайных столбах.Их — что туч.
Все черно.
Говорят о конце обороны.
Обыватель устал.
Неминуемо будет праветь.
“Мин и Риман”, —
Гремят
На заре
Переметы перрона,
И семеновский полк
Переводят на брестскую ветвь.Значит, крышка?
Шабаш?
Это после боев, караулов
Ночью, стужей трескучей,
С винчестерами, вшестером?..
Перед ними бежал
И подошвы лизал
Переулок.
Рядом сад холодел,
Шелестя ледяным серебром.Но пора и сбираться.
Смеркается.
Крепнет осада.
В обручах канонады
Сараи, как кольца, горят.
Как воронье гнездо,
Под деревья горящего сада
Сносит крышу со склада,
Кружась,
Бесноватый снаряд.Понесло дураков!
Это надо ведь выдумать:
В баню!
Переждать бы смекнули.
Добро, коли баня цела.
Сунься за дверь — содом.
Небо гонится с визгом кабаньим
За сдуревшей землей.
Топот, ад, голошенье котла.В свете зарева
Наспех
У прохорова на кухне
Двое бороды бреют.
Но делу бритьем не помочь.
Точно мыло под кистью,
Пожар
Наплывает и пухнет.
Как от искры,
Пылает
От имени Минова ночь.Все забилось в подвалы.
Крепиться нет сил.
По заводам
Темный ропот растет.
Белый флаг набивают на жердь.
Кто ж пойдет к кровопийце?
Известно кому, — коноводам!
Топот, взвизги кабаньи, —
На улице верная смерть.Ад дымит позади.
Пуль не слышно.
Лишь вьюги порханье
Бороздит тишину.
Даже жутко без зарев и пуль.
Но дымится шоссе,
И из вихря —
Казаки верхами.
Стой!
Расспросы и обыск,
И вдаль улетает патруль.Было утро.
Простор
Открывался бежавшим героям.
Пресня стлалась пластом,
И, как смятый грозой березняк,
Роем бабьих платков
Мыла
Выступы конного строя
И сдавала
Смирителям
Браунинги на простынях.
Мой добрый, милый друг! давно уже лежит
На совести моей былое обещанье!…
Но песен прежних нет, и нет очарованья;
И сердце творческим волненьем не дрожит.
Но все-ж, чтоб избежать законнаго упрека,
Пускаюсь я опять в давно забытый путь.
Недавно к вам в Москву я ехал издалека,
Была глухая ночь, но я не мог уснуть.
Под мерный стук колес и грохот монотонный,
Невольно вспоминать я начал о былом,
О чудных летних днях в усадьбе отдаленной,
В саду запущенном, над дремлющим прудом….
Все это было мне так близко и знакомо,
Так чудно прошлым вдруг пахнуло издали,
Как будто в затхлый мрак покинутаго дома
Букет душистых роз нечаянно внесли!…
Я вспомнил, как разбив столичной жизни цепи,
От сумрачных друзей и ветренных подруг,
Я весело бежал в родныя ваши степи,
На ваш смеющийся благоуханный юг!
И он меня гостеприимно встретил
В сиянии своей нетленной красоты…
Как воздух ясен был! как купол неба светел!
Как солнце горячо! как хороши цветы!
Ямщик мой песни пел. А я смотрел мечтая,
Смотрел во все глаза, любуясь новизной
Неведомых картин, и жаворонков стая
Все время в воздухе звенела надо мной…
И эта ширь степей прекрасной мне казалась,
И песня ямщика, и жаворонков хор,
И все кругом цвело, цвело и наряжалось
В весенний, праздничный, пленительный убор!
Но вот конец пути. И вот передо мною
Картина мирная: старинный барский дом,
Большой широкий двор, заросший весь травою,
И сад запущенный над дремлющим прудом,
И церковь и село… И вместо жизни бурной,
Такая лень кругом, такая тишина,
Да аромат цветов, да неба блеск лазурный,
Да солнца яркий свет, да ветерка волна!
И я отдался весь той жизни монотонной,
Без дела, без забот; и сладко было мне
Безпечно отдохнуть душою утомленной,
Жить и почти не жить в дремотном полусне…
Потом явились вы. Мы виделись впервые,
Но сразу встретились, как старые друзья!
И потекли для нас мгновенья дорогия,
Среди густых аллей, под песни соловья.
И с каждым днем сильней сливались мы душою,
И вы мне нравились все больше с каждым днем
Больших глубоких глаз наивной красотою
И полным живости, насмешливом умом.
И я вам нравился. И все переменилось,
Исчез ленивый сон, исчезла тишина,
И жизнь кругом меня запенилась, забилась,
И стала вновь прекрасна и полна!
Как полюбил я вас! Какие дни и ночи
В тени густых аллей мы вместе провели!
Как были близки нам небес далеких очи,
Нам — детям праха, смерти и земли!…
Бывало ночь сияет над землею,
И все блестит в тумане голубом,
И дремлет пруд под ясною луною,
И мы плывем над дремлющим прудом,
И длинный след колеблется за нами,
И серебрясь теряется в тени,
И красными дрожащими столбами
Горят в воде прибрежные огни,
И с весел дождь струится изумрудный,
И старый сад чернеет над прудом…
И странно нам, и сладко нам и чудно
Вдали от всех, в пространстве голубом!..
Как жарок день! Проселочной дорогой,
Среди густых желтеющих хлебов,
Мы едем в степь лощинкою отлогой,
Гоня коней, средь тучи оводов…
И вот она, широкая, как море,
Зеленая, как бархатный ковер!
В ней ястреба гуляют на просторе,
Цветут цветы, ласкающие взор,
В ней ветерок, волною ароматной,
Степной ковыль колышет, как вуаль…
И любо нам, равниной необятной,
Скакать по ней в синеющую даль,
Где тянутся курганы длинной цепью,
Где дремлет все. И вновь поете вы,
И голос ваш разносится над степью
О счастии, о неге, о любви!
Спокойно спят зеленыя аллеи.
Безлунна ночь. Недвижен старый сад.
Лишь вдалеке, как огненные змеи,
Обрывки туч зарницы бороздят.
Прохлады нет. Как в полдень воздух знойный,
С увядших роз роняет лепестки…
Душа полна тревоги безпокойной,
Мучительной надежды и тоски!…
В немом саду сидим мы тихо рядом
И жутко нам, и сладко нам вдвоем,
А запах роз нам дышит чудным ядом,
А ночи тьма нас жжет своим огнем!…
И мы молчим, как дети в старой сказке,
Но взгляд один, один порыв немой,—
И потекут признанья, клятвы, ласки,
Слова любви и неги неземной,
И потекут минуты упоенья…
И пролетев, изчезнут без следа,
И первых ласк волшебныя волненья
Уж не вернутся больше никогда!..
Простите мне мои воспоминанья!
Быть может, грусть пробудят в вас они;
Но, милый друг, полны очарованья
Прошедшаго безоблачные дни!
Мечтать о них и весело и больно,
И хоть любовь почти пережита,
Но мысль о ней живет в душе невольно,
Как сладкая любимая мечта.
Старый Ян имел два клада,
Не доступных никому,
И одна была отрада
В них на старости ему. Первый клад, что рыцарь в латах,
Был — окованный сундук,
Где чистейшее в дукатах
Береглось от хищных рук. Клад второй была младая
Светлоликая жена,
Чистотою — ангел рая,
Обольщеньем — сатана. Два голкондские алмаза —
Глазки, глазки — у! — беда!
Грудь — фарфоровая ваза,
Зубы — перлы в два ряда. И ценя такие блага,
И не ведая утрат,
Посвятил им старый скряга
Хилых дней своих закат. Заберется ль в кладовую —
Он целует все места,
Пыль глотает золотую.
Золотит свои уста. Всё сочтет, — сундук заветный
Закрепит тройным замком,
Подрожит — и, неприметный,
Ускользает вон тайком. После старческие ласки
Он жене своей дарит,
Подойдет, ей взглянет в глазки
И лукаво погрозит. То, как ценный самородок,
Кудри взвесит на руке,
То возьмет за подбородок
Иль погладит по щеке. Клад и этот цел — он видит,
И старик безмерно рад,
Подрожит и, скорчась, выйдет,
Но замкнет и этот клад. Между тем проходят годы,
Он дряхлеет каждый миг,
И могильный зов природы
Слышит трепетный старик. Жалко старому два клада
Бросить в мире — приуныл.
Первый клад он в угол сада
Ночью снес и там зарыл. Не ходи в людскую руку!
Спи тут! Дело решено…
Но — куда другую штуку
Скроешь? — Вот что мудрено. Как бы женку-то припрятать?
Как бы эту запереть,
И замкнуть, и запечатать,
А потом уж умереть? Вот давай ее он кликать:
‘Душка! Эй, поди сюда!
Жаль мне — будешь горе мыкать:
Я умру — тебе беда! Попадешь в чужие люди, —
Ведь тебя не сберегут,
Пух твоей лебяжьей груди
Изомнут и изорвут. Ты слыхала ль от соседок?
Ведь другие-то мужья
Жен своих и так и эдак…
Уж совсем не то, что я! Ты была мне что невеста
От венца до этих пор,
Я тебе и честь, и место,
Да и двери на запор. А умру — подобной чести
Не дождешься никогда.
Знаешь что? — Умрем-ка вместе!
Смерть ведь, право, не беда. Согласись, мой розан алый!
Средство мной уж найдено’, —
Та в ответ ему: ‘Пожалуй!
Хоть умрем — мне всё равно’, ‘Ну, так — завтра. Ты покайся
Прежде мне, открой себя, —
Ведь сосед-то наш, признайся,
Подговаривал тебя? ’ ‘Что. таить, коль дело к смерти?
Я не отопрусь никак’.
— ‘Ишь соседи! Эки черти!
Я уж знал, что это так. Он хотел тебя, как видно,
Увезти, скажи, мой свет! ’
— ‘Да; но мне казалось стыдно…
У него ж деньжонок нет; Сам раздумает, бывало,
Да и скажет: ‘Подождем!
Ведь у скряги-то немало
Кой-чего — мы всё возьмем». ‘Ах, бездельник голоперый!
Ишь, так вот он до чего!
Человек-то стал я хворый,
А не то — уж я б его! ’ ‘Успокойся же, папаша! —
Яну молвила жена. —
Вспомни: завтра участь наша
Будет смертью решена. Ты и сам, быть может, грешен.
Как меня ты запирал
И замок тут был привешен —
Ты куда ходил? ’ — ‘В подвал’. ‘Может, душенька какая
Там была. . признайся, хрыч!
Тяжкий грех такой скрывая,
Адской муки не накличь! Ведь из аду уж не выдешь!
Что ж там было? ’ — ‘Ну… дитя…’
— ‘Незаконное! — вот видишь!
Говори-ка не шутя! Грешник! Бог тебя накажет’.
— ‘Что ты, дурочка? Мой сын
Мной не прижит был, а нажит —
Не от эдаких причин’. Призадумалась в кручине
Женка Яна, а супруг
Продолжал ей речь о сыне,
Разумея свой сундук: ‘Мой сынок в пыли валялся,
Был в оковах, мерз зимой,
Часом звонко отзывался,
Желтоглазый был такой; Не гульбу имел в предмете,
На подъем нелегок был, —
И уж нет его на свете:
Я его похоронил’. Тут порыв невольный взгляда
При улыбке старика
Обратился в угол сада
На могилу сундука. ‘Что туда ты смотришь зорко? —
Подхватила вдруг жена. —
Там — в углу как будто горка, —
Не могилка ль там видна? Не сынок ли твой положен
Там, куда ты так взглянул? ’
Ян замялся — и, встревожен,
Помолчав, рукой махнул: ‘Всё земля возьмет. И сами
Мы с нее в нее пойдем.
После все пойдут за нами:
Те все порознь, мы — вдвоем. Завтра кончим! ’ Но настало
Божье утро, Ян глядит:
Женки словно не бывало,
Угол сада весь разрыт. Что-то хуже смерти хлада
Он почуял и дрожит.
Вдруг пропали оба клада.
На столе письмо лежит. Ужас кровь ему морозит…
То рука жены его:
‘Твой сосед меня увозит
С прахом сына твоего’.
Домой я шел по скату вдоль Оки,
По перелескам, берегом нагорным,
Любуясь сталью вьющейся реки
И горизонтом низким и просторным.
Был теплый, тихий, серенький денек,
Среди берез желтел осинник редкий,
И даль лугов за их прозрачной сеткой
Синела чуть заметно — как намек.
Уже давно в лесу замолкли птицы,
Свистели и шуршали лишь синицы.
Я уставал, кругом все лес пестрел,
Но вот на перевале, за лощиной,
Фруктовый сад листвою закраснел,
И глянул флигель серою руиной.
Глеб отворил мне двери на балкон,
Поговорил со мною в позе чинной,
Принес мне самовар — и по гостиной
Полился нежный и печальный стон.
Я в кресло сел, к окну, и, отдыхая,
Следил, как замолкал он, потухая.
В тиши звенел он чистым серебром,
А я глядел на клены у балкона,
На вишенник, красневший под бугром…
Вдали синели тучки небосклона
И умирал спокойный серый день,
Меж тем как в доме, тихом, как могила,
Неслышно одиночество бродило
И реяла задумчивая тень.
Пел самовар, а комната беззвучно
Мне говорила: «Пусто, брат, и скучно!»
В соломе, возле печки, на полу,
Лежала груда яблок; паутины
Под образом качалися в углу,
А у стены темнели клавесины.
Я тронул их — и горестно в тиши
Раздался звук. Дрожащий, романтичный,
Он жалок был, но я душой привычной
В нем уловил напев родной души:
На этот лад, исполненный печали,
Когда-то наши бабушки певали.
Чтоб мрак спугнуть, я две свечи зажег,
И весело огни их заблестели,
И побежали тени в потолок,
А стекла окон сразу посинели…
Но отчего мой домик при огне
Стал и бедней и меньше? О, я знаю —
Он слишком стар… Пора родному краю
Сменить хозяев в нашей стороне.
Нам жутко здесь. Мы все в тоске, в тревоге.
Пора свести последние итоги.
Печален долгий вечер в октябре!
Любил я осень позднюю в России.
Любил лесок багряный на горе,
Простор полей и сумерки глухие,
Любил стальную, серую Оку,
Когда она, теряясь лентой длинной
В дали лугов, широкой и пустынной,
Мне навевала русскую тоску…
Но дни идут, наскучило ненастье —
И сердце жаждет блеска дня и счастья.
Томит меня немая тишина.
Томит гнезда родного запустенье.
Я вырос здесь. Но смотрит из окна
Заглохший сад. Над домом реет тленье,
И скупо в нем мерцает огонек.
Уж свечи нагорели и темнеют,
И комнаты в молчанье цепенеют,
А ночь долга, и новый день далек.
Часы стучат, и старый дом беззвучно
Мне говорит: «Да, без хозяев скучно!
Мне на покой давно, давно пора…
Поля, леса — все глохнет без заботы…
Я жду веселых звуков топора,
Жду разрушенья дерзостной работы,
Могучих рук и смелых голосов!
Я жду, чтоб жизнь, пусть даже в грубой силе,
Вновь расцвела из праха на могиле,
Я изнемог, и мертвый стук часов
В молчании осенней долгой ночи
Мне самому внимать нет больше мочи!»
В дни печали, дни гонений -
За святыню убеждений,
Новой веры правоту -
Умирал спаситель света,
Плотник, житель Назарета,
Пригвожденный ко кресту.
И сказал он: "Совершилось!"
И чело его склонилось -
И остался мертвый лик,
Как при жизни, тих и ясен,
Так же благостью прекрасен,
Так же помыслом велик.
Солнце мирно, пред закатом
Над зелено-мягким скатом
И гранитами хребта -
Шло в пути златоподобном
И, блестя на месте лобном,
Озаряло три креста,
Двух воров, с Христом распятых,
Палача в железных латах,
Грозном шлеме и с копьем,
И людей, на казнь взиравших,
И трех женщин, близ стоявших
В безутешии своем.
Две старухи: мать рыдала,
И сестра ее шептала -
Что вот распят наш Христос...
Третья с ними, молодая,
Стала, взор на крест вперяя,
Неподвижна и без слез,
С опущенными руками,
С распущенными власами,
Бледным ужасом лица,
Вся - безмолвное рыданье
Иль немое изваянье
Скорби, скорби без конца.
К ночи площадь опустела,
И два друга сняли тело;
Мать с сестрой была при них
И прощалась с трупом сына;
И Мария Магдалина
Для лобзанья уст святых
Наклонилась и припала,
Сердце мягче биться стало,
И заплакала она.
И лились и орошали
Слезы тихие печали
Мертвый лик и рамена.
Труп покрыли пеленою;
Двое медленной стопою
На носилках понесли
Без напевов погребальных,-
И три женщины печальных
За покойником пошли.
Шла она и вспоминала,
Что подобных не бывало
В этом мире никогда...
Вспоминала все былое,
Быстро ей пережитое
В эти краткие года.
Как по торжищам Магдалы,
Выставляя в дни бывалы
Свежесть персей молодых,
Знала в вихре шуток сальных
Только юношей нахальных
Да бесстыдников седых;
И вот встретила случайно
Взгляд, смиривший силой тайной
Вред желаний, пыл в крови,
И ей слышать было ново
Человеческое слово
Всепрощенья и любви;
Как ему омыла ноги,
Запыленные с дороги,
Умягчила жесткий зной
Маслом мирры благовонной,
Осушила распущенной
Светлорусою косой...
Как у ног его садилась,
И внимала, и молилась,
Не сводя с него зениц,
Очищалась покаяньем,
Вырастала пониманьем
И любила без границ...
Близ олив, в саду тенистом,
Под утесом каменистым,
С фонарем во тьме ночной,
Тело в гроб они сложили,
К гробу камень привалили
И, скорбя, пошли домой.
Но чуть ранняя прохлада
Пронеслась по листьям сада
Перед брезжущей зарей,
А Мария шла из дому -
Хоть бы к камню гробовому
Преклониться головой.
Видит - гроб отверстый снова,
Голос, точно у живого,
Звал по имени ее...
Оглянулась... Сон блаженный!
Это сам он, вожделенный,
Навестил дитя свое.
И она его узнала,
Перед ним она стояла
В обожании немом;
И он рек, благословляя:
"Им скажи, душа родная,
О видении твоем!"
Светлый образ, дух привета,
Потонул в лучах рассвета.
И она на сход друзей
В путь пошла, благоговея
И едва поверить смея,
Что он ей явился - ей,
Шедшей грешною дорогой...
Но любить умевшей много,
Но чья мысль была чиста,
Почва сердца благодатна,
Чьей простой душе понятна
Правды ширь и простота.
Вперед иди не без оглядки,
Но оглянися и сравни
Былые дни и наши дни.
Старомосковские порядки —
Чертовски красочны они.
Но эти краски ядовиты
И поучительно-страшны.
Из тяжких мук народных свиты
Венки проклятой старины.
На этих муках рос, жирея,
Самодержавный гнусный строй,
От них пьянея и дурея,
Беспечно жил дворянский рой,
Кормились ими все кварталы
Биржевиков и палачей,
Из них копились капиталы
Замоскворецких богачей.
На днях в газете зарубежной
Одним из белых мастеров
Был намалеван краской нежной
Замоскворецкий туз, Бугров
Его купецкие причуды,
Его домашние пиры
С разнообразием посуды
Им припасенной для игры
Игра была и впрямь на диво:
В вечерних сумерках, в саду
С гостями туз в хмельном чаду
На «дичь» охотился ретиво,
Спеша в кустах ее настичь.
Изображали эту «дичь»
Коньяк, шампанское и пиво,
В земле зарытые с утра
Так, чтоб лишь горлышки торчали.
Визжали гости и рычали,
Добычу чуя для нутра.
Хозяин, взяв густую ноту,
Так объявлял гостям охоту:
«Раз, два, три, четыре, пять,
Вышел зайчик погулять,
Вдруг охотник прибегает,
Прямо в зайчика стреляет.
Пиф-паф, ой-ой-ой,
Умирает зайчик мой!»
Неслися гости в сад по знаку.
Кто первый «зайца» добывал,
Тот, соблюдая ритуал,
Изображал собой собаку
И поднимал свирепый лай,
Как будто впрямь какой Кудлай.
В беседке «зайца» распивали,
Потом опять в саду сновали,
Пока собачий пьяный лай
Вновь огласит купецкий рай.
Всю ночь пролаяв по-собачьи,
Обшарив сад во всех местах,
Иной охотник спал в кустах,
Иной с охоты полз по-рачьи.
Но снова вечер приходил,
Вновь стол трещал от вин и снедей,
И вновь собачий лай будил
Жильцов подвальных и соседей.
При всем при том Бугров-купец
Был оборотистый делец, —
По вечерам бесяся с жиру,
Не превращался он в транжиру,
Знал: у него доходы есть,
Что ни пропить их, ни проесть,
Не разорит его причуда,
А шли доходы-то откуда?
Из тех каморок и углов,
Где с трудового жили пота.
Вот где купчине был улов
И настоящая охота!
Отсюда греб он барыши,
Отсюда медные гроши
Текли в купецкие затоны
И превращались в миллионы,
Нет, не грошей уж, а рублей,
Купецких верных прибылей.
Обогащал купца-верзилу
Люд бедный, живший не в раю,
Тем превращая деньги в силу,
В чужую силу — не в свою.
Бугров, не знаю, где он ныне,
Скулит в Париже иль в Берлине
Об им утерянном добре
Иль «божьей милостью помре»,
В те дни, когда жильцы подвалов
Купца лишили капиталов
И отобрали дом и сад,
Где (сколько, бишь, годков назад?
Года бегут невероятно!)
Жилось купчине столь приятно.
Исчез грабительский обман.
Теперь у нас рубли, копейки
Чужой не ищут уж лазейки,
К врагам не лезут уж в карман,
А, силой сделавшись народной,
Страну из темной и голодной
Преобразили в ту страну,
Где мы, угробив старину
С ее основою нестойкой,
Сметя хозяйственный содом,
Мир удивляем новой стройкой
И героическим трудом.
Не зря приезжий иностранец,
Свой буржуазный пятя глянец
В Москве пробывши день иль два
И увидав, как трудовая
Вся пролетарская Москва
В день выходной спешит с трамвая
Попасть в подземное нутро,
Чтоб помогать там рыть метро, —
Всю спесь теряет иностранец
И озирается вокруг.
Бежит с лица его румянец,
В ресницах прячется испуг:
«Да что же это в самом деле!»
Он понимает еле-еле,
Коль объясненье мы даем,
Что государству наш работник
Сам, доброй волею в субботник
Свой трудовой дает заем,
Что он, гордясь пред заграницей
Своей рабочею столицей,
В метро работает своем,
Что трудовой его заем
Весь оправдается сторицей:
Не будет он спешить с утра,
Чтоб сесть в метро, втираясь в давку,
Он сам, жена и детвора
В метро усядутся на лавку
Без лютой брани, без толчков,
Без обдирания боков,
Без нахождения местечка
На чьих-нибудь плечах, грудях, —
Исчезнет времени утечка
И толкотня в очередях, —
Облепленный людскою кашей
Не будет гнать кондуктор взашей
Дверь атакующих «врагов».
Метро к удобствам жизни нашей —
Крупнейший шаг из всех шагов,
Вот почему с такой охотой
— Видали наших молодчаг? —
Мы добровольною работой
Спешим ускорить этот шаг.
Не надо часто нам агитки:
Мы знаем, долг какой несем.
И так у нас везде во всем
от Ленинграда до Магнитки,
от мест, где в зной кипит вода,
от наших южных чудостроев
И до челюскинского льда,
Где мы спасли своих героев.
На днях — известно всем оно! —
Магниткой сделано воззванье.
Магнитогорцами дано
Нам всем великое заданье:
Еще налечь, еще нажать,
Расходов лишних сузить клетку
И новым займом поддержать
Свою вторю лятилетку.
Воззванье это — документ
Неизмеримого значенья.
В нем, что ни слово, аргумент
Для вдохновенья, изученья,
Для точных выводов о том,
Каких великих достижений
Добились мы своим трудом
И вкладом в наш советский дом
Своих мильярдных сбережений.
Магнитострой — он только часть
Работы нашей, но какая!
Явил он творческую страсть,
Себя и нас и нашу власть
Призывным словом понукая.
Да, мы работаем, не спим,
Да, мы в труде — тяжеловозы,
Да, мы промышленность крепим,
Да, поднимаем мы колхозы,
Да, в трудный час мы не сдаем,
Чертополох враждебный косим,
Да, мы культурный наш подъем
На новый уровень возносим,
Да, излечась от старых ран,
Идя дорогою победной,
Для пролетариев всех стран
Страной мы стали заповедной,
Да, наши твердые шаги
С днем каждым тверже и моложе!
Но наши ярые враги —
Враги, они не спят ведь тоже, —
Из кузниц их чадит угар,
Их склады пахнут ядовито,
Они готовят нам удар,
Вооружаясь неприкрыто;
Враг самый наглый — он спешит,
Он у границ советских рыщет,
Соседей слабых потрошит, —
На нас он броситься решит,
Когда союзников подыщет,
Он их найдет: где есть игла,
Всегда подыщется к ней нитка.
Сигнал великий подала
Нам пролетарская Магнитка.
Мы в трудовом сейчас бою,
Но, роя прошлому могилу,
В борьбе за будущность свою
Должны ковать в родном краю
Оборонительную силу.
И мы куем ее, куем,
И на призыв стальной Магнитки —
Дать государству вновь заем —
Мы, сократив свои прибытки,
Ответный голос подаем:
Да-е-е-е-ем!!!
На небе блещут звезды, и солнце, и луна,
И в них Творца величье мир видит издавна́:
Поднявши очи кверху, с любовью неизменной,
Толпа благословляет Создателя вселенной.
Но для чего я буду смотреть на небеса,
Когда кругом я вижу земные чудеса
И на земле встречаю Творца произведенья,
Которые достойны людского изумленья?
Да, мне земля дороже, быть может, потому,
Что есть на ней созданье такое, что ему
Подобного не будет и не было от века;
Великое созданье… То — сердце человека.
Роскошно в небе солнце в игре его лучей,
Мерцанье звезд мы любим в тьме голубых ночей,
Приковывает взоры кометы появленье,
И лунное сиянье полно успокоенья,
Но все светила вместе от солнца до луны
Копеечною свечкой казаться нам должны
В сравнении с тем сердцем, которое трепещет
В людской груди и светом неугасимым блещет.
Оно в миниатюре — весь мир: здесь вся земля,
Здесь горы есть, и реки, и тучные поля,
Пустыни, где нередко зверь дикий тоже воет
И бедненькое сердце грызет и беспокоит.
Здесь родники струятся и дремлют в вешнем сне,
Леса, тропинки вьются по горной крутизне,
Садов цветущих зелень подобна изумруду,
И для ослов, баранов есть пастбище повсюду.
Фонтаны бьют высоко, меж тем в тени ветвей
Неутомимо страстный, несчастный соловей,
Чтоб улыбнулась роза, любви его отрада,
До горловой чахотки поет в затишьи сада.
Здесь жизнь разнообразна, как и природа вся:
Сегодня светит солнце, а завтра, морося,
Неугомонно льется дождь целыми часами,
И стелются туманы над нивой и лесами.
С цветов, вчера цветущих, спадают лепестки,
Бушует ветер, полный убийственной тоски,
Снег хлопьями своими все покрывает скоро,
И замерзают в стужу и реки, и озера.
Тогда зима приходит, а с ней и целый ряд
Забав и развлечений, и — благо маскарад —
Маскированья зная великое искусство,
Кружатся и пьянеют в безумной пляске чувства.
Конечно, в этом вихре веселья иногда
Врасплох их ловят горе, страдание, вражда,
И о погибшем счастье невольно вздохи рвутся,
Хоть все кругом танцуют, резвятся и смеются.
Вдруг что-то затрещало… Не бойся! это лед
Взломало; снова солнце свет благодатный льет,
И таять ледяная кора под солнцем стала,
Что наше сердце долго, как панцирь, окружала.
Должна исчезнуть скоро холодная зима,
Идет, идет — о, прелесть! — навстречу нам сама
Весна, природы праздник и милая обнова,
Любви жезлом волшебным разбуженная снова.
Величье Саваофа, создавшего весь свет,
И на земле, и в небе оставило свой след,
Во всем велик Создатель, и с небывалой силой
Пою я аллилуйя и Господи помилуй!
Божественно, прекрасно Им мир весь сотворен,
А перл Его созданья есть наше сердце. Он
Вдохнул в него бессмертный свой дух — им сердце бьется,
На нашем языке любовью он, зовется.
Прочь, лира древних греков! Я к ней не прикоснусь,
Не нужно прежних песен с беспутной пляской муз!
Благоговейно, скромно, исполненный смиренья,
Хочу я возвеличить Создателя творенье.
Прочь музыка и песни язычников слепых!
Пусть звуки струн Давида, струн набожно простых
Мне будут тихо вторить, когда свою хвалу я
Начну псалмом священным, запевши: аллилуйя!
На соборе на Констанцском
Богословы заседали:
Осудив Йоганна Гуса,
Казнь ему изобретали.В длинной речи доктор черный,
Перебрав все истязанья,
Предлагал ему соборно
Присудить колесованье; Сердце, зла источник, кинуть
На съеденье псам поганым,
А язык, как зла орудье,
Дать склевать нечистым вранам, Самый труп — предать сожженью,
Наперед прокляв трикраты,
И на все четыре ветра
Бросить прах его проклятый… Так, по пунктам, на цитатах,
На соборных уложеньях,
Приговор свой доктор черный
Строил в твердых заключеньях; И, дивясь, как всё он взвесил
В беспристрастном приговоре,
Восклицали: «Bene, bene!»—
Люди, опытные в споре; Каждый чувствовал, что смута
Многих лет к концу приходит
И что доктор из сомнений
Их, как из лесу, выводит… И не чаяли, что тут же
Ждет еще их испытанье…
И соблазн великий вышел!
Так гласит повествованье: Был при кесаре в тот вечер
Пажик розовый, кудрявый;
В речи доктора не много
Он нашел себе забавы; Он глядел, как мрак густеет
По готическим карнизам,
Как скользят лучи заката
Вкруг по мантиям и ризам; Как рисуются на мраке,
Красным светом облитые,
Ус задорный, череп голый,
Лица добрые и злые… Вдруг в открытое окошко
Он взглянул и — оживился;
За пажом невольно кесарь
Поглядел, развеселился; За владыкой — ряд за рядом,
Словно нива от дыханья
Ветерка, оборотилось
Тихо к саду всё собранье: Грозный сонм князей имперских,
Из Сорбонны депутаты,
Трирский, Люттихский епископ,
Кардиналы и прелаты, Оглянулся даже папа! —
И суровый лик дотоле
Мягкой, старческой улыбкой
Озарился поневоле; Сам оратор, доктор черный,
Начал путаться, сбиваться,
Вдруг умолкнул и в окошко
Стал глядеть и — улыбаться! И чего ж они так смотрят?
Что могло привлечь их взоры?
Разве небо голубое?
Или — розовые горы? Но — они таят дыханье
И, отдавшись сладким грезам,
Точно следуют душою
За искусным виртуозом… Дело в том, что в это время
Вдруг запел в кусту сирени
Соловей пред темным замком,
Вечер празднуя весенний; Он запел — и каждый вспомнил
Соловья такого ж точно,
Кто в Неаполе, кто в Праге,
Кто над Рейном, в час урочный, Кто — таинственную маску,
Блеск луны и блеск залива,
Кто — трактиров швабских Гебу,
Разливательницу пива… Словом, всем пришли на память
Золотые сердца годы,
Золотые грезы счастья,
Золотые дни свободы… И — история не знает,
Сколько длилося молчанье
И в каких странах витали
Души черного собранья… Был в собранье этом старец;
Из пустыни вызван папой
И почтен за строгость жизни
Кардинальской красной шляпой, —Вспомнил он, как там, в пустыне,
Мир природы, птичек пенье
Укрепляли в сердце силу
Примиренья и прощенья, —И, как шепот раздается
По пустой, огромной зале,
Так в душе его два слова:
«Жалко Гуса» — прозвучали; Машинально, безотчетно
Поднялся он — и, объятья
Всем присущим открывая,
Со слезами молвил: «Братья!»Но, как будто перепуган
Звуком собственного слова,
Костылем ударил об пол
И упал на место снова;«Пробудитесь! — возопил он,
Бледный, ужасом объятый.—
Дьявол, дьявол обошел нас!
Это глас его проклятый!.. Каюсь вам, отцы святые!
Льстивой песнью обаянный,
Позабыл я пребыванье
На молитве неустанной —И вошел в меня нечистый!
К вам простер мои объятья,
Из меня хотел воскликнуть:
«Гус невинен». Горе, братья!..»Ужаснулося собранье,
Встало с мест своих, и хором
«Да воскреснет бог!» запело
Духовенство всем собором, —И, очистив дух от беса
Покаяньем и проклятьем,
Все упали на колени
Пред серебряным распятьем, —И, восстав, Йоганна Гуса,
Церкви божьей во спасенье,
В назиданье христианам,
Осудили — на сожженье… Так святая ревность к вере
Победила ковы ада!
От соборного проклятья
Дьявол вылетел из сада, И над озером Констанцским,
В виде огненного змея,
Пролетел он над землею,
В лютой злобе искры сея.Это видели: три стража,
Две монахини-старушки
И один констанцский ратман,
Возвращавшийся с пирушки.
1.
Варфоломей РастреллиОн, русский сердцем, родом итальянец,
Плетя свои гирлянды и венцы,
В морозных зорях видел роз румянец
И на снегу выращивал дворцы.Он верил, что их пышное цветенье
Убережет российская зима.
Они росли — чудесное сплетенье
Живой мечты и трезвого ума.Их тонкие, как кружево, фасады,
Узор венков и завитки волют
Порвали в клочья злобные снаряды,
Сожгли дотла, как лишь безумцы жгут.Но красота вовек неистребима.
И там, где смерти сузилось кольцо,
Из кирпичей, из черных клубов дыма
Встает ее прекрасное лицо.В провалы стен заглядывают елки,
Заносит снег пустыню анфилад,
Но камни статуй и зеркал осколки
Всё так же о бессмертье говорят!
2.
Андреян ЗахаровПреодолев ветров злодейство
И вьюг крутящуюся мглу,
Над городом Адмиралтейство
Зажгло бессмертную иглу.Чтоб в громе пушечных ударов
В Неву входили корабли,
Поставил Андреян Захаров
Маяк отеческой земли.И этой шпаги острый пламень,
Прорвав сырой туман болот,
Фасада вытянутый камень
Приподнял в дерзостный полет.В года блокады, смерти, стужи
Она, закутана чехлом,
Для нас хранила ясность ту же,
Сверкая в воздухе морском.Была в ней нашей воли твердость,
Стремленье ввысь, в лазурь и свет,
И несклоняемая гордость —
Предвестье будущих побед.
3.
Андрей ВоронихинКрепостной мечтатель на чужбине,
Отрицатель италийских нег,
Лишь о снежной думал он пустыне,
Зоркий мастер, русский человек.И над дельтой невских вод холодных,
Там, где вьюги севера поют,
Словно храм, в дорических колоннах
Свой поставил Горный институт.Этот строгий обнаженный портик
Каменных, взнесенных к небу струн
Стережет, трезубец, словно кортик,
Над Невою высящий Нептун.И цветет суровая громада,
Стужею зажатая в тиски,
Как новорожденная Эллада
Над простором северной реки.В грозный год, в тяжелый лед вмерзая,
Из орудий в снеговой пыли
Били здесь врага, не уставая,
Балтики советской корабли.И дивилась в мутных вьюгах марта,
За раскатом слушая раскат,
Мужеством прославленная Спарта,
Как стоит, не дрогнув, Ленинград.
4.
Карл РоссиРим строгостью его отметил величавой.
Он, взвесив замысел, в расчеты погружен,
На невских берегах воздвиг чертоги славы
И выровнял ряды торжественных колонн.Любил он простоту и линий постоянство,
Взыскательной служил и точной красоте,
Столице севера дал пышное убранство,
Был славой вознесен и умер в нищете.Но жив его мечтой одушевленный камень.
Что римский Колизей! Он превзойден в веках,
И арки, созданной рабочими руками,
Уже неудержим стремительный размах.Под ней проносим мы победные знамена
Иных строителей, освободивших труд,
Дворцы свободных дум и счастья стадионы
По чертежам мечты в честь Родины встают.
5.
Василий СтасовПростор Невы, белеющие ночи,
Чугун решеток, шпили и мосты
Василий Стасов, зоркий русский зодчий,
Считал заветом строгой красоты.На поле Марсовом, осеребренном
Луною, затопившей Летний сад,
Он в легком строе вытянул колонны
Шеренгой войск, пришедших на парад.Не соблазняясь пышностью узора,
Следя за тем, чтоб мысль была светла,
В тяжелой глыбе русского собора
Он сочетал с Элладой купола.И, тот же скромный замысел лелея,
Суровым вдохновением горя,
Громаду царскосельского Лицея
Поставил, как корабль, на якоря.В стране морских просторов и норд-оста
Он не расстался с гордой красотой.
Чтоб строить так торжественно и просто,
Быть надо зодчим с русскою мечтой!
6.
Девушки ЛенинградаНад дымкою садов светло-зеленых,
Над улицей, струящей смутный гам,
В закапанных простых комбинезонах
Они легко восходят по лесам.И там, на высоте шестиэтажной,
Где жгут лицо июльские лучи,
Качаясь в люльке, весело и важно
Фасады красят, ставят кирпичи.И молодеют черные руины,
Из пепла юный город восстает
В воскресшем блеске, в строгости старинной
И новой славе у приморских вод.О, юные обветренные лица,
Веснушки и проворная рука!
В легендах будут солнцем золотиться
Ваш легкий волос, взгляд из-под платка.И новая возникнет «Илиада» —
Высоких песен нерушимый строй —
О светлой молодости Ленинграда,
От смерти отстоявшей город свой.
Меркнет вечернее море,
И одинок, со своей одинокой душой,
Сидит человек на пустом берегу
И смотрит холодным,
Мертвенным взором
Ввысь, на далекое,
Холодное, мертвое небо
И на широкое море,
Волнами шумящее.
И по широкому,
Волнами шумящему морю
Вдаль, как пловцы воздушные,
Несутся вздохи его —
И к нему возвращаются, грустны;
Закрытым нашли они сердце,
Куда пристать хотели…
И громко он стонет, так громко,
Что белые чайки
С песчаных гнезд подымаются
И носятся с криком над ним…
И он говорит им, смеясь:
«Черноногие птицы!
На белых крыльях над морем вы носитесь,
Кривым своим клювом
Пьете воду морскую;
Жрете ворвань и мясо тюленье…
Горька ваша жизнь, как и пища!
А я, счастливец, вкушаю лишь сласти:
Питаюсь сладостным запахом розы,
Соловьиной невесты,
Вскормленной месячным светом;
Питаюсь еще сладчайшими
Пирожками с битыми сливками;
Вкушаю и то, что слаще всего, —
Сладкое счастье любви
И сладкое счастье взаимности!
Она любит меня! Она любит меня!
Прекрасная дева!
Теперь она дома, в светлице своей, у окна,
И смотрит на вечерний сумрак —
Вдаль, на большую дорогу,
И ждет, и тоскует по мне — ей-богу!
Но тщетно и ждет, и вздыхает…
Вздыхая, идет она в сад,
Гуляет по́ саду
Среди ароматов, в сиянье луны,
С цветами ведет разговор
И им говорит про меня:
Как я — ее милый — хорош,
Как мил и любезен, — ей-богу!
Потом и в постели, во сне, перед нею,
Даря ее счастьем, мелькает
Мой милый образ;
И даже утром, за кофе, она
На бутерброде блестящем
Видит мой лик дорогой
И страстно седает его — ей-богу!»
Так он хвастает долго,
И порой раздается над ним,
Словно насмешливый хохот,
Крик порхающих чаек.
Вот наплывают ночные туманы;
Месяц, желтый, как осенний лист,
Грустно сквозь сизое облако смотрит…
Волны морские встают и шумят…
И из пучины шумящего моря
Грустно, как ветра осеннего стон,
Слышится пенье:
Океаниды поют,
Милосердные, чудные девы морские…
И слышнее других голосов
Ласковый голос
Среброногой супруги Пелея…
Океаниды уныло поют:
«Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Скорбью истерзанный!
Убиты надежды твои,
Игривые дети души,
И сердце твое — словно сердце Ниобы —
Окаменело от горя.
Сгущается мрак у тебя в голове,
И вьются средь этого мрака,
Как молнии, мысли безумные!
И хвастаешь ты от страданья!
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Упрям ты, как древний твой предок,
Высокий титан, что похитил
Небесный огонь у богов
И людям принес его,
И, коршуном мучимый,
К утесу прикованный,
Олимпу грозил, и стонал, и ругался
Так, что мы слышали голос его
В лоне глубокого моря
И с утешительной песнью
Вышли из моря к нему.
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Ты ведь бессильней его,
И было б умней для тебя
Влачить терпеливо
Тяжелое бремя скорбей —
Влачить его долго, так долго,
Пока и Атлас не утратит терпенья
И тяжкого мира не сбросит с плеча
В ночь без рассвета!»
Долго так пели в пучине
Милосердые, чудные девы морские.
Но зашумели грознее валы,
Пение их заглушая;
В тучах спрятался месяц; раскрыла
Черную пасть свою ночь…
Долго сидел я во мраке и плакал.
Довольно и беглого взгляда:
Воссел — вы узнали без слов —
Средь зелени Летнего Сада
Отлитый из бронзы Крылов,
И, видимо, в думе глубок он,
И чтоб то дума была —
Подслушать навесился локон
На умную складку чела.
Разогнута книга; страницу
Открыл себе дедушка наш,
И ловко на льва и лисицу
Намечен его карандаш.
У ног баснописца во славе
Рассыпан зверей его мир:
Квартет в его полном составе,
Ворона, добывшая сыр,
И львы и болотные твари,
Петух над жемчужным зерном,
Мартышек лукавые хари,
Барашки с пушистым руном.
Не вся ль тут живность предстала
Металлом себя облила
И группами вкруг пьедестала
К ногам чародея легла? Вы помните, люди: меж вами
Жил этот мастистый старик,
Правдивых уроков словами
И жизненным смыслом велик.
Как меткий был взгляд его ясен!
Какие он вам истины он
Развертывал в образах басен,
На притчи творцом умудрен!
Умел же он истины эти
В такие одежды облечь,
Что разом смекали и дети,
О чем ведет дедушка речь.
Представил он матушке-Руси
Рассказ про гусиных детей,
И слушали глупые гуси —
Потомки великих гусей.
При басне его о соседе
Сосед на соседа кивал,
А притчу о Мишке-медведе
С улыбкой сам Мишка читал.
Приятно и всем безобидно
Жил дедушка, правду рубя.
Иной… да ведь это же стыдно
Узнать в побасенке себя!
И кто предъявил бы, что колки
Намеки его на волков,
Тот сам напросился бы в волки,
Признался, что сам он таков.
Он создал особое царство,
Где умного деда перо
Карало и злость и коварство,
Венчая святое добро.
То царство звериного рода:
Все лев иль орел его царь,
Какой-нибудь слон воевода,
Плутовка-лиса — секретарь;
Там жадная щука — исправник,
А с парой поддельных ушей
Всеобщий знакомец — наставник,
И набран совет из мышей.
Ведь, кажется, всё небылицы:
С котлом так дружится горшок,
И сшитый из старой тряпицы
В великом почёте мешок;
Там есть говорящие реки
И в споре с ручьём водопад,
И словно как мы — человеки —
Там камни, пруды говорят.
Кажись баснописец усвоил,
Чего в нашем мире и нет;
Подумаешь — старец построил
Какой фантастический свет,
А после, когда оглядишься,
Захваченной деда стихом,
И в бездну житейского толка
Найдёшь в его складных речах:
Увидишь двуногого волка
с ягнёнком на двух же ногах:
Там в перьях павлиньих по моде
Воронья распущена спесь,
А вот и осёл в огороде:
‘Здорово, приятель, ты здесь? ‘
Увидишь тех в горьких утехах,
А эту в почётной тоске:
Беззубою белку в орехах
И пляшущих рыб на песке,
И взор наблюдателей встретит
Там — рыльце в пушку, там — судью,
Что дел не касаяся, метит
На первое место в раю.
Мы все в этих баснях; нам больно
Признаться, но в хоть взаймы
Крыловскую правду, невольно,
Как вол здесь мычу я: ‘и мы! ‘
Сам грешен я всем возвещаю:
Нередко читая стихи,
Друзей я котлом угощаю,
Демьяновой страшной ухи. Довольно и беглого взгляда:
Воссел — вы узнали без слов —
Средь зелени Летнего Сада
Отлитый из бронзы Крылов, —
И станут мелькать мимоходом
Пред ликом певца своего
С текущим в аллее народом
Ходячие басни его:
Пойдут в человеческих лицах
Козлы, обезьяны в очках;
Подъедут и львы в колесницах
На скачущих бурно конях;
Примчатся в каретах кукушки,
Рогатые звери придут,
На памятник деда лягушки,
Вздуваясь, лорнет наведут, —
И в Клодта живых изваяньях
Увидят подобья свои,
И в сладостных дам замечаньях
Радастся: ‘mais oui, c’est joli’
Порой подойдёт к великану
И серый кафтан с бородой
И скажет другому кафтану:
‘Митюха, сынишко ты мой
Читает про Мишку, мартышку
Давно уж, — понятлив, хоть мал:
На память всю вызубрил книжку,
Что этот старик написал’.
О, если б был в силах нагнуться
Бессмертный народу в привет!
О, если б мог хоть улыбнуться
Задумчивый бронзовый дед!
Нет, — тою ж всё думою полный
Над группой звериных голов
Зрим будет недвижный, безмолвный
Из бронзы отлитый Крылов.
В Горках знал его любой,
Старики на сходку звали,
Дети — попросту, гурьбой,
Чуть завидят, обступали.Был он болен. Выходил
На прогулку ежедневно.
С кем ни встретится, любил
Поздороваться душевно.За версту — как шел пешком —
Мог его узнать бы каждый.
Только случай с печником
Вышел вот какой однажды.Видит издали печник,
Видит: кто-то незнакомый
По лугу по заливному
Без дороги — напрямик.А печник и рад отчасти, -
По-хозяйски руку в бок, -
Ведь при царской прежней власти
Пофорсить он разве мог? Грядка луку в огороде,
Сажень улицы в селе, -
Никаких иных угодий
Не имел он на земле…— Эй ты, кто там ходит лугом!
Кто велел топтать покос?! —
Да с плеча на всю округу
И поехал, и понес.Разошелся.
А прохожий
Улыбнулся, кепку снял.
— Хорошо ругаться можешь! —
Только это и сказал.Постоял еще немного,
Дескать, что ж, прости, отец,
Мол, пойду другой дорогой…
Тут бы делу и конец.Но печник — душа живая, -
Знай меня, не лыком шит! —
Припугнуть еще желая:
— Как фамилия? — кричит.Тот вздохнул, пожал плечами,
Лысый, ростом невелик.
— Ленин, — просто отвечает.
— Ленин! — Тут и сел старик.День за днем проходит лето,
Осень с хлебом на порог,
И никак про случай этот
Позабыть печник не мог.А по свежей по пороше
Вдруг к избушке печника
На коне в возке хорошем —
Два военных седока.Заметалась беспокойно
У окошка вся семья.
Входят гости:
— Вы такой-то?.
Свесил руки:
— Вот он я…— Собирайтесь! —
Взял он шубу,
Не найдет, где рукава.
А жена ему:
— За грубость,
За свои идешь слова… Сразу в слезы непременно,
К мужней шубе — головой.
— Попрошу, — сказал военный.
Ваш инструмент взять с собой.Скрылась хата за пригорком.
Мчатся санки прямиком.
Поворот, усадьба Горки,
Сад, подворье, белый дом.В доме пусто, нелюдимо,
Ни котенка не видать.
Тянет стужей, пахнет дымом, -
Ну овин — ни дать ни взять.Только сел печник в гостиной,
Только на пол свой мешок —
Вдруг шаги, и дом пустынный
Ожил весь, и на порог —Сам, такой же, тот прохожий.
Печника тотчас узнал:
— Хорошо ругаться можешь, -
Поздоровавшись, сказал.И вдобавок ни словечка,
Словно все, что было, — прочь.
— Вот совсем не греет печка.
И дымит. Нельзя ль помочь? Крякнул мастер осторожно,
Краской густо залился.
— То есть как же так нельзя?
То есть вот как даже можно!.. Сразу шубу с плеч — рывком,
Достает инструмент. — Ну-ка…-
Печь голландскую кругом,
Точно доктор, всю обстукал.В чем причина, в чем беда
Догадался — и за дело.
Закипела тут вода,
Глина свежая поспела.Все нашлось — песок, кирпич,
И спорится труд, как надо.
Тут печник, а там Ильич
За стеною пишет рядом.И привычная легка
Печнику работа.
Отличиться велика
У него охота.Только будь, Ильич, здоров,
Сладим любо-мило,
Чтоб, каких ни сунуть дров,
Грела, не дымила.Чтоб в тепле писать тебе
Все твои бумаги,
Чтобы ветер пел в трубе
От веселой тяги.Тяга слабая сейчас —
Дело поправимо,
Дело это — плюнуть раз,
Друг ты наш любимый… Так он думает, кладет
Кирпичи по струнке ровно.
Мастерит легко, любовно,
Словно песенку поет… Печь исправлена. Под вечер
В ней защелкали дрова.
Тут и вышел Ленин к печи
И сказал свои слова.Он сказал, — тех слов дороже
Не слыхал еще печник:
— Хорошо работать можешь,
Очень хорошо, старик.И у мастера от пыли
Зачесались вдруг глаза.
Ну, а руки в глине были —
Значит, вытереть нельзя.В горле где-то все запнулось,
Что хотел сказать в ответ,
А когда слеза смигнулась,
Посмотрел — его уж нет… За столом сидели вместе,
Пили чай, велася речь
По порядку, честь по чести,
Про дела, про ту же печь.Успокоившись немного,
Разогревшись за столом,
Приступил старик с тревогой
К разговору об ином.Мол, за добрым угощеньем
Умолчать я не могу,
Мол, прошу, Ильич, прощенья
За ошибку на лугу.
Сознаю свою ошибку… Только Ленин перебил:
— Вон ты что, — сказал с улыбкой, —
Я про то давно забыл… По морозцу мастер вышел,
Оглянулся не спеша:
Дым столбом стоит над крышей, —
То-то тяга хороша.Счастлив, доверху доволен,
Как идет — не чует сам.
Старым садом, белым полем
На деревню зачесал… Не спала жена, встречает:
— Где ты, как? — душа горит…
— Да у Ленина за чаем
Засиделся, — говорит…
Ханский дворец в Бахчисарае
Из тысячи и одной ночи
На часть одна пришлась и мне,
И на яву прозрели очи,
Что только видится во сне.
Здесь ярко блещет баснословный
И поэтический восток;
Свой рай прекрасный, хоть греховный,
Себе устроил здесь пророк.
Сады, сквозь сумрак, разноцветно
Пестреют в лентах огневых,
И прихотливо, и приветно
Облита блеском зелень их.
Красуясь стройностию чудной,
И тополь здесь, и кипарис,
И крупной кистью изумрудной
Роскошно виноград повис.
Обвитый огненной чалмою,
Встает стрельчатый минарет,
И слышится ночною тьмою
С него молитвенный привет.
И негой, полной упоенья,
Ночного воздуха струи
Нам навевают обольщенья,
Мечты и марева свои.
Вот одалиски легким роем
Воздушно по саду скользят;
Глаза их пышут страстным зноем
И в душу вкрадчиво глядят.
Чуть слышится их тайный шепот
В кустах благоуханных роз;
Фонтаны льют свой свежий ропот
И зыбкий жемчуг звонких слез.
Здесь, как из недр волшебной сказки,
Мгновенно выдаются вновь
Давно отжившей жизни краски,
Власть, роскошь, слава и любовь.
Волшебства мир разнообразный,
Снов фантастических игра,
И утонченные соблазны,
И пышность ханского двора.
Здесь многих таинств, многих былей
Во мраке летопись слышна,
Здесь диким прихотям и силе
Служили молча племена;
Здесь, в царстве неги, бушевало
Немало смут, домашних гроз;
Здесь счастье блага расточало,
Но много пролито и слез.
Вот стены темного гарема!
От страстных дум не отрешась,
Еще здесь носится Зарема,
Загробной ревностью томясь.
Она еще простить не может
Младой сопернице своей,
И тень ее еще тревожит
Живая скорбь минувших дней.
Невольной роковою страстью
Несется тень ее к местам,
Где жадно предавалась счастью
И сердце ненадежным снам.
Где так любила, так страдала,
Где на любовь ее в ответ
Любви измена и опала
Ее скосили в цвете лет.
Во дни счастливых вдохновений
Тревожно посетил дворец
Страстей сердечных и волнений
Сам и страдалец, и певец.
Он слушал с трепетным вниманьем
Рыданьем прерванный не раз
И дышащий еще страданьем
Печальной повести рассказ.
Он понял раздраженной тени
Любовь, познавшую обман,
Ее и жалобы, и пени,
И боль неисцелимых ран.
Пред ним Зарема и Мария —
Сковала их судьбы рука —
Грозы две жертвы роковые,
Два опаленные цветка.
Он плакал над Марией бедной:
И образ узницы младой,
Тоской измученный и бледный,
Но светлый чистой красотой.
И непорочность, и стыдливость
На девственном ее челе,
И безутешная тоскливость
По милой и родной земле.
Ее молитва пред иконой,
Чтобы от гибели и зла
Небес царица обороной
И огражденьем ей была,—
Все понял он! Ему не ново
И вчуже сознавать печаль,
И пояснять нам слово в слово
Сердечной повести скрижаль.
Марии девственные слезы
Как чистый жемчуг он собрал
И свежий кипарис, и розы
В венок посмертный он связал.
Но вместе и Заремы гневной
Любил он ревность, страстный пыл
И отголосок задушевный
В себе их воплям находил.
И в нем борьба страстей кипела,
Душа и в нем от юных лет
Страдала, плакала и пела,
И под грозой созрел поэт.
Он передал нам вещим словом
Все впечатления свои,
Все, что прозрел он за покровом,
Который скрыл былые дни.
Тень и его здесь грустно бродит,
И он, наш Данте молодой,
И нас по царству теней водит,
Даруя образ им живой.
Под плеск фонтана сладкозвучный
Здесь плачется его напев.
И он — сопутник неразлучный
Младых бахчисарайских дев.
1867
Предвестницы зари, еще молчали птицы,
В полях покой, не знать горящей колесницы,
Когда встает Эраст и мнит, коль он встает,
Что солнце уж лугам Фетида отдает.
Бежит открыть окно и на небо взирает,
Но светозарных в нем красот не обретает,
Ни бледной светлости сияющей луны.
Едва выходит мать любви из глубины.
Эраст озлобился, во мраке зря зеленость,
И сердится на ночь и на дневную леность.
Как в сумерки стада с лугов сойдут долой,
Ириса, проводив овец своих домой,
Средь рощи говорить с ним нечто обещалась,
И для того та ночь ему длинна казалась.
Вот для чего раскрыт его несонный взор,
Доколь не осветил луч дни высоких гор.
Пошел из шалаша. Титира возглашает.
Эрастову Титир скотину сохраняет
От времени того, как он вздыхати стал:
Когда б скот пас он сам, то б скот его пропал.
«Ты спишь еще, ты спишь, — с досадою вещает, —
Ты спишь, а день уже прекрасный наступает.
Ступай и в дол туда скотину погони!»
Он мнил, гоня его, гнать ночь, желая дни,
А день еще далек и самому быть мнится,
Еще повсюду мрак, но пастуху не спится,
Предолгий солнца бег, как выйдет день из вод,
До вечера себе он ставит в целый год
И тако меряет ток солнечный глазами.
Над сими луч его рождается горами,
Неспешно шествует как в небо, так с небес
И спустится потом за дальний тамо лес.
Какая долгота! Когда того дождется!
Он меряет сей путь, а меря, только рвется.
Скрывается от глаз его ночная тень,
Отходит тишина, пришел желанный день.
Но беспокойство, чем Эраст себя тревожил,
Еще стократнее желанный день умножил.
Нетерпеливыми желаньями его
Во все скучала мысль минуты дни сего,
И, чтобы как-нибудь горячность утолити,
Хотел любезную от мысли удалити.
То в стаде, то в саду что делать начинал.
То стриг овец, то где деревья подчищал.
Все тщетно; в памяти Ириса непрестанно,
Все вечер тот в уме и счастье обещанно.
Нет помощи ни в чем, он сердцу власть дает,
Оставив скот и сад, свирель свою берет,
Котора жар его всечасно возглашает.
Он красоту своей любезной воспевает,
Неосторожности любовника в любви!
Он множит только тем паление в крови.
День долог: беспокойств его нельзя исчислить,
Что ж делать? что ему тогда иное мыслить?
Лишь солнце начало спускаться за леса
И стали изменять цвет ясны небеса,
Эраст спешит к леску, спешит в средину рощи,
Мня, что туда придет Ириса прежде нощи.
Страшится; пастуха мысль новая мятет:
«Ну, если, — думает, — Ириса мне солжет!»
Приходит и она. Еще не очень поздно,
Весь страх его прошел, скончалось время грозно.
Пришла и делает еще пред ним притвор,
Пришествия ея незапность кажет взор.
С ней множество любвей в то место собралося:
Известие по всем странам к ним разнеслося,
Что будет сходбище пастушке в роще той.
Одни, подвигнуты приятством, красотой,
Скрываются между кустов и древ сплетенных
Внять речь любовников, толь жарко распаленных.
Другие, крояся, не слыша их речей,
С ветвей их тайну речь внимали из очей.
Тогда любовники без всякия помехи
Тут сладость чувствуют цитерския утехи
И в восхищении в любовных сих местах
Играют нежностью в растаянных сердцах.
Любились тут; простясь, и пуще возлюбились.
Но как они тогда друг с другом разлучились,
Ей мнилось, жар ея излишно речь яснил,
А он мнил, что еще неясно говорил.