Рядом с кухней отеля «Миако»,
Где нас кормят морской капустой,
Есть пруд и рыбы. Однако
Их никто не ест, — будь им пусто!
Потому что это не просто,
А золотые, священные рыбы,
Стой над ними, считай хоть до ста,
И за то спасибо.
Они плавают с сытыми мордами,
Раздувая хвосты,
Очевидно, дьявольски гордые
Независимостью от плиты.
Они очень надменны, ибо
Презирают до содрогания
Прочую просто рыбу,
Предназначенную для питания.
Они держатся даже в воде
Друг с другом несколько сухо,
Оттого что они — в пруде
Аристократия духа.
Так изысканно и рассеянно
Живут они всю неделю,
Но каждое воскресение
Приходит повар отеля
И, принеся извинения
Всем предкам на случай уж
Чертовского совпадения
С переселением душ,
В кимоно с двумя поясами
Он стоит над водой и в ней
Долго ищет глазами,
Которая пожирней.
Потом с ужасной улыбкой,
Взмахнув сачком, как ужаленный,
Берет золотую рыбку
И делает ее жареной.
Другие рыбы потопчутся,
Поспорят, посокрушаются
И расплывутся. В обществе
Рыб это наблюдается.
А может, пруда население
Тоже не без идей
И верит в переселение
Своих душ в людей.
И в этом есть вероятие.
Разве мы не могли бы
Сказать об одном приятеле,
Что в нем душа рыбы?
Уж я бегал, бегал, бегал
и устал.
Сел на тумбочку, а бегать
перестал.
Вижу, по небу летит
галка,
а потом ещё летит
галка,
а потом ещё летит
галка,
а потом ещё летит
галка.
Почему я не летаю?
Ах как жалко!
Надоело мне сидеть,
захотелось полететь,
разбежаться,
размахаться
и как птица полететь.
Разбежался я, подпрыгнул,
крикнул: «Эй!»
Ногами дрыгнул.
Давай ручками махать,
давай прыгать и скакать.
Меня сокол охраняет,
сзади ветер подгоняет,
снизу реки и леса,
сверху тучи-небеса.
Надоело мне летать,
захотелось погулять,
топ
топ
топ
топ
захотелось погулять.
Я по садику гуляю,
я цветочки собираю,
я на яблоню влезаю,
в небо яблоки бросаю,
в небо яблоки бросаю
наудачу, на авось,
прямо в небо попадаю,
прямо в облако насквозь.
Надоело мне бросаться,
захотелось покупаться,
буль
буль
буль
буль
захотелось покупаться.
Посмотрите,
посмотрите,
как плыву я под водой,
как я дрыгаю ногами,
помогаю головой.
Народ кричит с берега:
Рыбы, рыбы, рыбы, рыбы,
рыбы — жители воды,
эти рыбы,
даже рыбы! —
хуже плавают, чем ты!
Я говорю:
Надоело мне купаться,
плавать в маленькой реке,
лучше прыгать, кувыркаться
и валяться на песке.
Мне купаться надоело,
я на берег — и бегом.
И направо и налево
бегал прямо и кругом.
Уж я бегал, бегал, бегал
и устал.
Сел на тумбочку, а бегать
перестал.
Памяти жертв фашизма
Певзнер 1903, Сергеев 1934,
Лебедев 1916, Бирман 1938,
Бирман 1941, Дробот 1907…Наши кеды как приморозило.
Тишина.
Гетто в озере. Гетто в озере.
Три гектара живого дна.Гражданин в пиджачке гороховом
зазывает на славный клев,
только кровь
на крючке его крохотном,
кровь!«Не могу, — говорит Володька, -
а по рылу — могу,
это вроде как
не укладывается в мозгу! Я живою водой умоюсь,
может, чью-то жизнь расплещу.
Может, Машеньку или Мойшу
я размазываю по лицу.Ты не трожь воды плоскодонкой,
уважаемый инвалид,
ты пощупай ее ладонью —
болит! Может, так же не чьи-то давние,
а ладони моей жены,
плечи, волосы, ожидание
будут кем-то растворены? А базарами колоссальными
барабанит жабрами в жесть
то, что было теплом, глазами,
на колени любило сесть…»«Не могу, — говорит Володька, -
лишь зажмурюсь —
в чугунных ночах,
точно рыбы на сковородках,
пляшут женщины и кричат!»Третью ночь как Костров пьет.
И ночами зовет с обрыва.
И к нему
Является
Рыба
Чудо-юдо озерных вод!«Рыба,
летучая рыба,
с огневым лицом мадонны,
с плавниками белыми
как свистят паровозы,
рыба,
Рива тебя звали,
золотая Рива,
Ривка, либо как-нибудь еще,
с обрывком
колючей проволоки или рыболовным крючком
в верхней губе, рыба,
рыба боли и печали,
прости меня, прокляни, но что-нибудь ответь…»Ничего не отвечает рыба.Тихо.
Озеро приграничное.
Три сосны.
Изумленнейшее хранилище
жизни, облака, вышины.Лебедев 1916, Бирман 1941,
Румер 1902, Бойко оба 193
3.
По реке плывет челнок,
На корме сидит рыбак,
На носу сидит щенок,
В речке плавает судак.
Речка медленно течет,
С неба солнышко печет.
А на правом берегу
Распевает петушок,
А на левом берегу
Гонит стадо пастушок.
Громко дудочка звучит,
Ходит стадо и мычит.
Дернул удочку рыбак,
На крючке сидит червяк.
Рыбы нету на крючке,
Рыба плавает в реке.
«То ли, — думает рыбак, –
Плох крючок и плох червяк,
То ли тот судак — чудак»–
Вот что думает рыбак.
А быть может, нет улова
Оттого, что шум кругом,
Что, мыча, идут коровы
За веселым пастухом.
Что прилежно распевает
Голосистый петушок.
Что визжит и подвывает
Глупый маленький щенок.
Всем известно повсеместно,
Вам, ему, тебе и мне:
Рыба ловится чудесно
Только в полной тишине.
Вот рыбак сидел, сидел
И на удочку глядел,
Вот рыбак терпел, терпел,
Не стерпел и сам запел.
По реке плывет челнок,
На корме поет рыбак,
На носу поет щенок,
Песню слушает судак.
Слышит дудочки звучанье,
Слышит пенье петушка,
Стадо громкое мычанье
И плесканье челнока.
И завидует он всем:
Он, судак, как рыба нем.
Когда в оранжевом часу
На водопой идут коровы
И перелай собак в лесу
Смолкает под пастушьи зовы;
Когда над речкою в листве
Лучится солнце апельсинно
И тень колышется недлинно
В речной зеленой синеве;
Когда в воде отражены
Ногами вверх проходят козы
И изумрудные стрекозы
В ажурный сон погружены;
Когда тигровых окуней
За стаей стая входит в заводь,
Чтобы кругами в ней поплавать
Вблизи пасущихся коней;
Когда проходят голавли
Голубо-серебристо-ало, —
Я говорю: «Пора настала
Идти к реке». Уже вдали
Туман, лицо земли вуаля,
Меняет абрис, что ни миг,
И солнце, свет свой окораля,
Ложится до утра в тростник.
Светлы зеркальные изгибы
Реки дремотной и сырой,
И только всплески крупной рыбы,
Да крики уток за горой.
Ты, край святого примитива,
Благословенная страна.
Пусть варварские времена
Тебя минуют. Лейтмотива
Твоей души не заглушит
Бэдлам всемирных какофоний.
Ты светлое пятно на фоне
Хаосных ужасов. Твой вид —
Вид девочки в публичном доме.
Мир — этот дом. Все грязны, кроме
Тебя и нескольких сестер, —
Республик малых, трудолюбных,
Невинных, кротких. Звуков трубных
Тебе не нужно. Твой шатер
В тени. И путь держав великих
С политикою вепрей диких
Тебе отвратен, дик и чужд:
Ведь ты исполнен скромных нужд…
Но вечерело. С ловли рыбы
Я возвращаюсь. Окуньки
На прутике. Теперь икры бы
Под рюмку водки! Огоньки
Сквозь зелень теплятся уютно,
И в ясной жизни что-то смутно…
С. Ауслендеру
Весенний лес певуч и светел,
Черны и радостны поля.
Сегодня я впервые встретил
За старой ригой журавля.
Смотрю на тающую глыбу,
На отблеск розовых зарниц,
А умный кот мой ловит рыбу
И в сеть заманивает птиц.
Он знает след хорька и зайца,
Лазейки сквозь камыш к реке,
И так вкусны сорочьи яйца,
Им испеченные в песке.
Когда же роща тьму прикличет,
Туман уронит капли рос
И задремлю я, он мурлычет,
Уткнув мне в руку влажный нос:
«Мне сладко вам служить. За вас
Я смело миру брошу вызов.
Ведь вы маркиз де Карабас,
Потомок самых древних рас,
Средь всех отличенный маркизов.
И дичь в лесу, и сосны гор,
Богатых золотом и медью,
И нив желтеющих простор,
И рыба в глубине озер
Принадлежат вам по наследью.
Зачем же спите вы в норе,
Всегда причудливый ребенок,
Зачем не жить вам при дворе,
Не есть и пить на серебре
Средь попугаев и болонок?!»
Мой добрый кот, мой кот ученый
Печальный подавляет вздох
И лапкой белой и точеной,
Сердясь, вычесывает блох.
На утро снова я под ивой
(В ее корнях такой уют)
Рукой рассеянно-ленивой
Бросаю камни в дымный пруд.
Как тяжелы они, как метки,
Как по воде они скользят!
…И в каждой травке, в каждой ветке
Я мой встречаю маркизат.
С утра покинув приозерный луг,
Летели гуси дикие на юг.
А позади за ниткою гусиной
Спешил на юг косяк перепелиный.
Все позади: простуженный ночлег,
И ржавый лист, и первый мокрый снег…
А там, на юге, пальмы и ракушки
И в теплом Ниле теплые лягушки.
Вперед! Вперед! Дорога далека,
Все крепче холод, гуще облака,
Меняется погода, ветер злей,
И что ни взмах, то крылья тяжелей.
Смеркается… Все резче ветер в грудь,
Слабеют силы, нет, не дотянуть!
И тут протяжно крикнул головной:
— Под нами море! Следуйте за мной!
Скорее вниз! Скорей, внизу вода!
А это значит — отдых и еда! —
Но следом вдруг пошли перепела.
— А вы куда? Вода для вас — беда!
Да, видно, на миру и смерть красна.
Жить можно разно. Смерть — всегда одна!..
Нет больше сил… И шли перепела
Туда, где волны, где покой и мгла.
К рассвету все замолкло… тишина…
Медлительная, важная луна,
Опутав звезды сетью золотой,
Загадочно повисла над водой.
А в это время из далеких вод
Домой, к Одессе, к гавани своей,
Бесшумно шел красавец турбоход,
Блестя глазами бортовых огней.
Вдруг вахтенный, стоявший с рулевым,
Взглянул за борт и замер, недвижим.
Потом присвистнул: — Шут меня дери!
Вот чудеса! Ты только посмотри!
В лучах зари, забыв привычный страх,
Качались гуси молча на волнах.
У каждого в усталой тишине
По спящей перепелке на спине…
Сводило горло… Так хотелось есть!..
А рыб вокруг — вовек не перечесть!
Но ни один за рыбой не нырнул
И друга в глубину не окунул.
Вставал над морем искрометный круг,
Летели гуси дикие на юг.
А позади за ниткою гусиной
Спешил на юг косяк перепелиный.
Летели гуси в огненный рассвет,
А с корабля смотрели им вослед, —
Как на смотру — ладонь у козырька, —
Два вахтенных — бывалых моряка!
К литургии шёл сильный царь Волот,
Всё прослушал он, во дворец идёт.
Но вопрос в душе не один горит.
Говорит с ним царь, мудрый царь Давид.
«Ты уж спрашивай, сильный царь Волот,
На любой вопрос ум ответ найдёт.»
И беседа шла от царя к царю.
Так приводит ночь для людей зарю. —
«Где начало дней? Где всех дней конец?
Городам какой город есть отец?
Кое древо — мать всем древам земным?
Кою травам мать мы опредедим?
И какой старшой камень меж камней?
Птица между птиц? Зверь между зверей?
Рыба между рыб? Озеро озёр?
Море всех морей? Всех степей простор?»
Так-то вопрошал сильный царь Волот,
Мудрый царь Давид речь в ответ ведёт. —
«Где начало дней, там и дней конец,
Их связал в одно вышний наш Отец.
Свет идёт во тьму, тьма ведёт во свет,
Большее понять — разума в нас нет.
Город городов — строится в умах,
Радость в нём — свеча, свет во всех домах,
Там сады для всех, все цветы есть в нём,
Водоёмы бьют, с башней каждый дом.
Кипарис есть мать всем древам земным,
Кипарис родит благовонный дым,
В час, как дух у нас посвящён мольбам,
Фимиам его дышит в храмах нам.
А всем травам мать есть плакун-трава,
Потому что грусть в ней всегда жива,
И приходит год, и уходит год,
А в плакун-траве всё слеза цветёт.
Камень камням всем — огневой рубин,
В нём святая кровь, в нём пожар глубин,
Перед тем как новь распахать для нас,
Нужно сжечь леса в самый жаркий час.
Птица птицам всем есть морской Стратим,
Взор его — огонь, а перо — как дым,
Он крылом своим обнимает мир,
Всех живых зовёт на всемирный пир.
Зверь зверей земных есть единорог,
На скрещеньи он всех земных дорог,
И куда нейди, всё придёшь к нему,
И узнаешь свет, миновавши тьму.
Рыба между рыб кит есть исполин,
Возлюбивший ночь и испод глубин,
Двух сынов родил исполинский кит,
И на них на трёх весь наш мир стоит.
Озеро — отец всех земных озёр —
Есть зеркальный круг между снежных гор,
Кто на высь взойдёт, глянет в тот затон,
Весь увидит мир как единый сон.
Степь степей земных, Море всех морей —
В помыслах людских, в сердце у людей,
Кто в зеркальный круг заглянул в мечте,
Вечно он в степи, в Море, в Красоте».
Воздух летнего вечера тих был и свеж…
В город Гамбург приехал я к ночи;
Улыбаясь, смотрели с небес на меня
Звезд блестящие, кроткие очи.
Мать старушка меня увидала едва,
Силы ей в этот миг изменили,
И, всплеснувши руками, шептала она:
«Ах, дитя мое! Ты ль это, ты ли?
Ах, дитя мое! ровно тринадцать уж лет
Как тебя не видала я!.. Слушай:
Ведь с дороги ты голоден, верно, теперь,
Так садись поскорей и покушай.
У меня, милый мой, есть и рыба и гусь,
Апельсины есть… Хочешь чего же?» —
— «Так давайте мне рыбу и гуся на стол,
Апельсинов давайте мне тоже».
И когда я с охотою ужинать стал,
Мать с восторгом меня угощала
И теряясь и путаясь часто в словах,
За вопросом вопрос предлагала:
«Ах, дитя! На чужой стороне, может быть,
Дни твои были горьки и тяжки…
Хороша ли хозяйка-жена у тебя
И умеет ли штопать рубашки?»
— «Рыба, милая матушка, очень вкусна,
Но без слов нужно есть это блюдо,
А не то — подавиться я костью могу,
Так вы мне не мешайте покуда».
Только с вкусною рыбой управился я,
Как увидел и гуся с ней рядом,
Вновь расспрашивать матушка стала меня,
Вновь вопросы посыпались градом:
«Ах, дитя мое! Где же привольнее жить —
У французов, иль дома? И кто же
Из различных народов, которых ты знал,
Для тебя по душе и дороже?»
— «Гусь немецкий, родимая, очень хорош,
Но французы гусей начиняют
Лучше немцев; к тому же и соусы их
Аппетит мой скорей возбуждают».
Апельсины за гу́сем явились вослед,
Заявляя свое мне почтенье,
И так сладки казались, что я их тогда
Выше всякого ставил сравненья.
Мать распрашивать снова пустилась меня,
Несдержимая в добрых порывах,
И, болтая со мною, коснулась она
Да вопросов весьма щекотливых:
«Ах, дитя мое! Мне расскажи, наконец,
Каковы у тебя „убежденья?“
Все по прежнему занят политикой ты?
Ты какого в политике мненья?»
— «Апельсины прекрасны, родная моя,
Апельсины прекрасны, бесспорно…»
И когда проглотил ароматный их сок,
Я отбросил их корки проворно.
Воздух летняго вечера тих был и свеж…
В город Гамбург приехал я к ночи;
Улыбаясь, смотрели с небес на меня
Звезд блестящия, кроткия очи.
Мать старушка меня увидала едва,
Силы ей в этот миг изменили,
И, всплеснувши руками, шептала она:
„Ах, дитя мое! Ты ль это, ты ли?
„Ах, дитя мое! ровно тринадцать уж лет
Как тебя не видала я!.. Слушай:
Ведь с дороги ты голоден, верно, теперь,
Так садись поскорей и покушай.
„У меня, милый мой, есть и рыба и гусь,
Апельсины есть… Хочешь чего же?“ —
— „Так давайте мне рыбу и гуся на стол,
Апельсинов давайте мне тоже.“
И когда я с охотою ужинать стал,
Мать с восторгом меня угощала
И теряясь и путаясь часто в словах,
За вопросом вопрос предлагала:
„Ах, дитя! На чужой стороне, может быть,
Дни твои были горьки и тяжки…
Хороша ли хозяйка-жена у тебя
И умеет ли штопать рубашки?“
— „Рыба, милая матушка, очень вкусна,
Но без слов нужно есть это блюдо,
А не то — подавиться я костью могу,
Так вы мне не мешайте покуда.“
Только с вкусною рыбой управился я,
Как увидел и гуся с ней рядом,
Вновь разспрашивать матушка стала меня,
Вновь вопросы посыпались градом:
„Ах, дитя мое! Где же привольнее жить —
У французов, иль дома? И кто же
Из различных народов, которых ты знал,
Для тебя по душе и дороже?“
— „Гусь немецкий, родимая, очень хорош,
Но французы гусей начиняют
Лучше немцев; к тому же и соусы их
Аппетит мой скорей возбуждают.“
Апельсины за гусем явились вослед,
Заявляя свое мне почтенье,
И так сладки казались, что я их тогда
Выше всякаго ставил сравненья.
Мать распрашивать снова пустилась меня,
Несдержимая в добрых порывах,
И, болтая со мною, коснулась она
Да вопросов весьма щекотливых:
„Ах, дитя мое! Мне разскажи, наконец,
Каковы у тебя „убежденья?“
Все по прежнему занят политикой ты?
Ты какого в политике мненья?“
— „Апельсины прекрасны, родная моя,
Апельсины прекрасны, безспорно…“
И когда проглотил ароматный их сок,
Я отбросил их корки проворно.
В те дни, как не росла еще кокоа,
Змеящаяся пальма островов,
Когда яйцо могучей птицы моа
Вмещало емкость двух людских голов,
Жил Мауи, первотворец Самоа,
Певец, колдун, рыбак и зверолов.
Из песен было только эхо гула
Морских валов, а из волшебств — огонь,
Лишь рыба-меч да кит да зверь-акула
Давали радость ловли и погонь,
Земля еще потока не плеснула,
В котором носорог и тигр и конь.
Тот Мауи был младший в мире, третий,
Два брата было с ним еще везде,
Огромные, беспечные, как дети,
Они плескались с Мауи в воде,
Крюки имели, но не знали сети,
И удили в размерной череде.
Вот солнцеликий Ра свой крюк закинул
И тянет он канат всей силой плеч,
Он брата Ру, второго, опрокинул,
Тот, ветроликий, хочет остеречь,
«Пусти свой крюк!», но Ра всей мощью двинул,
И выудил со смехом рыбу меч.
Прошло с полгода. Удит Ру, ветрило,
Закинут крюк туда, где темнота.
Вот дрогнуло, пол-моря зарябило,
Не вытащит ли он сейчас кита?
Тянул, тянул, в руках двоилась сила,
Лишь плеск поймал акульего хвоста.
И минул год. Тринадцать лун проплыли.
А Мауи все время колдовал.
И против братьев укрепился в силе,
Велит — и ляжет самый пенный вал.
Пока два брата рыб морских ловили,
На дне морском он тайны открывал.
Закинул крюк он со всего размаха,
И потянул напруженный канат.
Вот дрогнула в глубинах черепаха,
Плавучая громада из громад,
И Ра, и Ру глядят, дрожат от страха, —
То остров был, кораллов круг и скат.
И с той поры плывет в морях каноа,
Певцы поют, и любят рыбаки.
Во мгле земли — скелеты мощных моа,
На небе — ток звездящейся Реки.
За знойным Солнцем нежится Самоа,
И в мелководьи бродят огоньки.
Здравствуй, Красное Море, акулья уха,
Негритянская ванна, песчаный котел!
На утесах твоих, вместо влажного мха,
Известняк, словно каменный кактус, расцвел.
На твоих островах в раскаленном песке,
Позабыты приливом, растущим в ночи,
Издыхают чудовища моря в тоске:
Осьминоги, тритоны и рыбы-мечи.
С африканского берега сотни пирог
Отплывают и жемчуга ищут вокруг,
И стараются их отогнать на восток
С аравийского берега сотни фелуг.
Если негр будет пойман, его уведут
На невольничий рынок Ходейды в цепях,
Но араб несчастливый находит приют
В грязно-рыжих твоих и горячих волнах.
Как учитель среди шалунов, иногда
Океанский проходит средь них пароход,
Под винтом снеговая клокочет вода,
А на палубе — красные розы и лед.
Ты бессильно над ним; пусть ревет ураган,
Пусть волна как хрустальная встанет гора,
Закурив папиросу, вздохнет капитан:
— «Слава Богу, свежо! Надоела жара!» —
Целый день над водой, словно стая стрекоз,
Золотые летучие рыбы видны,
У песчаных, серпами изогнутых кос,
Мели, точно цветы, зелены и красны.
Блещет воздух, налитый прозрачным огнем,
Солнце сказочной птицей глядит с высоты:
— Море, Красное Море, ты царственно днем,
Но ночами вдвойне ослепительно ты!
Только тучкой скользнут водяные пары,
Тени черных русалок мелькнут на волнах,
Да чужие созвездья, кресты, топоры,
Над тобой загорятся в небесных садах.
И огнями бенгальскими сразу мерцать
Начинают твои колдовские струи,
Искры в них и лучи, словно хочешь создать,
Позавидовав небу, ты звезды свои.
И когда выплывает луна на зенит,
Ветр проносится, запахи леса тая,
От Суэца до Баб-эль-Мандеба звенит,
Как Эолова арфа, поверхность твоя.
На обрывистый берег выходят слоны,
Чутко слушая волн набегающих шум,
Обожать отраженье ущербной луны,
Подступают к воде и боятся акул.
И ты помнишь, как, только одно из морей,
Ты исполнило некогда Божий закон,
Разорвало могучие сплавы зыбей,
Чтоб прошел Моисей и погиб Фараон.
(В Нормандии)
На берегах Нормандии счастливой,
Где стенами фалез земля окаймлена,
Привольно людям, счастье не химера.
Труд не гнетет и жизнь не голодна.
Еще всесильны пестрые Мадонны
И, приношеньями обвешаны, глядят,
И депутаты здешних мест в Париже
На крайней правой исстари сидят.
Еще живет старинная отвага
И крепкая душа в нормандских рыбаках:
Их мощный тип не может измениться,
Он сохранен, он взрос в морских солях!
Нейдет отсюда жить к американцам
Избыток сил людских; есть место для гробов;
Бессчетных фабрик пламенные печи
Не мечут в ночь пунцовых языков.
Меж темных рощ, над тучными холмами, —
Стада и табуны, и замки, и дворы;
Из них, что день, развозятся повсюду
И молоко, и масло, и сыры.
Здесь, вдоль черты приливов и отливов,
В волнах, играющих между прибрежных глыб,
Роятся тьмы вертящихся креветок;
Морской песок — и этот полон рыб.
Повсюду, словно гроздья винограда,
Лежат синеющие мули под водой,
И всякой рыбою полны рыбачьи боты,
Бегущие на утре дня домой.
Пластом ракушки берег покрывают,
И крабов маленьких веселые семьи,
Заслышав шум, под камни убегают,
Бочком ползут в пристанища свои;
И всюду между них, спокойней чем другие,
Отцы-«отшельники» различных форм живут:
То рачки умные, засевшие в скорлупки
Погибших братьев, в даровой приют.
Лежит «отшельник», счастлив и беспечен,
Лежит в песке и преспокойно ждет, —
Квартирою дешевой обеспечен,
А кушанье доставит море в рот.
Свой вкусный хвостик глубоко запрятав,
Таращит этот рак проворные клешни...
То дармоеды, феодалы моря,
Невозмутимей всех других они!..
— Вы знаете?
Вы знаете?
Вы знаете?
Вы знаете?
Ну, конечно, знаете!
Ясно, что вы знаете!
Несомненно,
Несомненно,
Несомненно знаете!
— Нет! Нет! Нет! Нет!
Мы не знаем ничего,
Не слыхали ничего,
Не слыхали, не видали
И не знаем
Ничего!
— А вы знаете, что У?
А вы знаете, что ПА?
А вы знаете, что ПЫ?
Что у папы моего
Было сорок сыновей?
Было сорок здоровенных —
И не двадцать,
И не тридцать, —
Ровно сорок сыновей!
— Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
Еще двадцать,
Еще тридцать,
Ну еще туда-сюда,
А уж сорок,
Ровно сорок, —
Это просто ерунда!
— А вы знаете, что СО?
А вы знаете, что БА?
А вы знаете, что КИ?
Что собаки-пустолайки
Научилися летать?
Научились точно птицы, —
Не как звери,
Не как рыбы, —
Точно ястребы летать!
— Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
Ну, как звери,
Ну, как рыбы,
Ну еще туда-сюда,
А как ястребы,
Как птицы, —
Это просто ерунда!
— А вы знаете, что НА?
А вы знаете, что НЕ?
А вы знаете, что БЕ?
Что на небе
Вместо солнца
Скоро будет колесо?
Скоро будет золотое —
Не тарелка,
Не лепешка, —
А большое колесо!
— Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
Ну, тарелка,
Ну, лепешка,
Ну еще туда-сюда,
А уж если колесо —
Это просто ерунда!
— А вы знаете, что ПОД?
А вы знаете, что МО?
А вы знаете, что РЕМ?
Что под морем-океаном
Часовой стоит с ружьем?
— Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
Ну, с дубинкой,
Ну, с метелкой,
Ну еще туда-сюда,
А с заряженным ружьем —
Это просто ерунда!
— А вы знаете, что ДО?
А вы знаете, что НО?
А вы знаете, что СА?
Что до носа
Ни руками,
Ни ногами
Не достать,
Что до носа
Ни руками,
Ни ногами
Не доехать,
Не допрыгать,
Что до носа
Не достать!
— Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
Ну, доехать,
Ну, допрыгать,
Ну еще туда-сюда,
А достать его руками —
Это
Просто
Ерунда!
Ясно утро. Тихо веет
Тёплый ветерок;
Луг, как бархат, зеленеет,
В зареве восток.
Окаймлённое кустами
Молодых ракит,
Разноцветными огнями
Озеро блестит.
Тишине и солнцу радо,
По равнине вод
Лебедей ручное стадо
Медленно плывёт;
Вот один взмахнул лениво
Крыльями — и вдруг
Влага брызнула игриво
Жемчугом вокруг.
Привязав к ракитам лодку,
Мужички вдвоём,
Близ осоки, втихомолку,
Тянут сеть с трудом.
По траве, в рубашках белых,
Скачут босиком
Два мальчишки загорелых
На прутах верхом.
Крупный пот с них градом льётся,
И лицо горит;
Звучно смех их раздаётся,
Голосок звенит.
«Ну, катай наперегонки!»
А на шалунов
С тайной завистью девчонка
Смотрит из кустов.
«Тянут, тянут! — закричали
Ребятишки вдруг. —
Вдоволь, чай, теперь поймали
И линей и щук».
Вот на береге отлогом
Показалась сеть.
«Ну, вытряхивай-ка, с Богом —
Нечего глядеть!» —
Так сказал старик высокий,
Весь как лунь седой,
С грудью выпукло-широкой,
С длинной бородой.
Сеть намокшую подняли
Дружно рыбаки;
На песке затрепетали
Окуни, линьки.
Дети весело шумели:
«Будет на денёк!»
И на корточки присели
Рыбу класть в мешок.
«Ты, подкидыш, к нам откуда?
Не зови — придёт…
Убирайся-ка отсюда!
Не пойдёшь — так вот!..»
И подкидыша мальчишка
Оттолкнул рукой.
«Ну, за что ее ты, Мишка?» —
Упрекнул другой.
«Экий малый уродился, —
Говорил старик, —
Всё б дрался он да бранился,
Экий озорник!»
— «Ты бы внука-то маленько
За вихор подрал:
Он взял волю-то раненько!» —
Свату сват сказал.
«Эх!.. девчонка надоела…
Сам я, знаешь, голь,
Тут подкидыша, без дела,
Одевать изволь.
Хлеб, смотри, вот вздорожает, —
Ты чужих корми;
А ведь мать небось гуляет,
Прах её возьми!»
— «Потерпи, — чай, не забудет
За добро Господь!
Ведь она работать будет,
Бог даст, подрастёт».
— «Так-то так… вестимо, надо
К делу приучить;
Да теперь берёт досада
Без толку кормить.
И девчонка-то больная,
Сохнет, как трава,
Да всё плачет… дрянь такая!
А на грех жива!»
Мужички потолковали
И в село пошли;
Вслед мальчишки побежали,
Рыбу понесли;
А девчонка провожала
Грустным взглядом их,
И слеза у ней дрожала
В глазках голубых.
Раз Карл Великий морем плыл,
И с ним двенадцать перов плыло,
Их путь в Святую землю был;
Но море злилося и выло.
Тогда Роланд сказал друзьям:
«Деруся я на суше смело;
Но в злую бурю по волнам
Хлестать мечом плохое дело» .
Датчанин Гольгер молвил: «Рад
Я веселить друзей струнами;
Но будет ли какой в них лад
Между ревущими волнами?»
А Оливьер сказал, с плеча
Взглянув на бурных волн сугробы:
«Мне жалко нового меча:
Здесь утонуть ему без пробы».
Нахмурясь, Ганелон шепнул:
«Какая адская тревога!
Но только б я не утонул!..
Они ж?.. туда им и дорога!»
«Мы все плывем к святым местам! —
Сказал, крестясь, Тюрпин-святитель.
Явись и в пристань по волнам
Нас, грешных, проведи, Спаситель!»
«Вы, бесы! — граф Рихард вскричал, —
Мою вы ведаете службу;
Я много в ад к вам душ послал —
Явите вы теперь мне дружбу».
«Уж я ли, — вымолвил Наим, —
Не говорил: нажить нам горе?
Но слово умное глухим
Есть капля масла в бурном море».
«Беда! — сказал Риоль седой, —
Но если море не уймется,
То мне на старости в сырой
Постелинынче спать придется».
А граф Гюи вдруг начал петь,
Не тратя жалоб бесполезно:
«Когда б отсюда полететь
Я птичкой мог к своей любезной!»
«Друзья, сказать ли вам? ей-ей! —
Промолвил граф Гварин, вздыхая, —
Мне сладкое вино вкусней,
Чем горькая вода морская».
Ламберт прибавил: «Что за честь
С морскими чудами сражаться?
Гораздо лучше рыбу есть,
Чем рыбе на обед достаться».
«Что бог велит, тому и быть! —
Сказал Годефруа. — С друзьями
Я рад добро и зло делить;
Его святая власть над нами».
А Карл молчал: он у руля
Сидел и правил. Вдруг явилась
Святая вдалеке земля,
Блеснуло солнце, буря скрылась.
Во сибирской во украине,
Во Даурской стороне,
В Даурской стороне,
А на славной н(а) Амуре-реке,
На ус(т)ье Комары-реке
Казаки царя белова
Оне острог поставили,
Острог поставили,
Есак царю собрали
Из-за сабельки вострыя,
Из-за сабли вострыя,
Из-за крови горячи(я).
Круг оне острогу Камарскова
Оне глубокой ров вели,
Высокой вал валилися,
Рогатки ставили,
Чеснок колотили,
Смолье приготовили.
Поутру рано-ранешонько
Равно двадцать пять человек
Выходили молодцы оне
На славну Амуру-реку
С неводочками шелковыми
Оне по рыбу свежею.
Несчастье сделалось
Над удалыми молодцы:
Из далеча из чиста поля,
Из раздолья широкова,
С хребта Шингальскова,
Из-за белова каменя,
Из-за ручья глубокова
Выкоталася знамечка,
Выкоталася знамечко большее;
А знамя за знамем идет,
А рота за ротами валит,
Идет боидоской князец,
Он со силою поганою,
Со силою поганою
Ко острогу Комарскому.
Как вешнея вода
По лугам разлилася,
Облелеила сила поганая
Вкруг острогу Комарскова,
Отрезали у казаков
Ретиво сер(д)це с печенью,
Полонили молодцов
Двадцать пять человек
С неводочки шелковоми
И с рыбою свежею.
А и ездит боидоской князец
На своем на добром коне,
Как черной ворон летает
Круг острогу Комарскова,
Кричит боидоской князец
Ко острогу Комарскому:
«А сдайтеся, казаки,
Из острогу Комарскова!
А и буду вас жаловать
Златом-серебром
Да и женски прелестными,
А женски[ми] прелестными,
И душами красны[ми] девиц[ами]».
Не сдаются казаки
Во остроге сидечи,
Кричат оне, казаки,
Своим громким голосом:
«Отезжай, боидоской князец,
От острогу Комарскова!».
А втапоры боидоско(й) князец
Со своею силою поганою
Плотной приступ чинит
Ко острогу Комарскому.
Казаки оне справилися,
За ружье сграбелися,
А бы́ла у казаков
Три пушки медныя
А ружье долгомерное.
Три пушечки гунули,
А ружьем вдруг грянули,
А прибили оне, казаки,
Тое силы боидоские,
Тое силы боидоские,
Будто мушки ильинские,
Тое силы поганые.
Заклинался боидоской князец,
Бегучи от острогу прочь,
От острогу Комарскова,
А сам заклинается:
«А не дай, боже, напредки бывать!».
На славной Амуре-реке
Крепость поставлена,
А и крепость поставлена крепкая
И сделан гостиной двор
И лавки каменны.
Спокойная, курящимся теченьем,
Река из глаз уходит за дубы.
Горбатый лес еще дрожит свеченьем,
И горные проплешины, как лбы,
Еще светлеют – не отрозовели,
Но тем черней конические ели.
Июньский пар развешивает клочья
По длинным узким листьям лозняка.
Чуть смерклось, чуть слышнее поступь ночи,
Скруглясь шарами, катят что есть мочи
Кустарники над грядкою песка, –
Туда, к лягушкам, в их зеленый гром,
Раздребезжавшийся пустым ведром.
Горбатый лес в содружестве деревьев
Сплетает ветви и теснит стволы.
Берез плакучих, никнущих по-девьи,
Кора чересполосая средь мглы,
Как будто бы на части разрубаясь,
Чернеет и белеет меж дубами.
Дубов тугих широкие корзины,
Что сплетены из листьев и суков,
Расставленные тесно средь ложбины,
Полны лиловой мглою до краев.
И с завитыми щупальцами корни
Ползут, подобно осьминогам черным.
Ель поднимает конус, как стрела,
Сквозит резной каленый наконечник.
Чуть ветерок, чуть поплотнее мгла,
Все – в кисее, все – в испареньях млечных.
Суки шуршат. И в глубине ствола
Стучит жучок. И капает смола.
И сок, как кровь, течет по древесине.
И на макушках виснут нити сини.
Лес гулко дышит, кашляет, не спит.
Лес оживает в точках раскаленных
Звериных глаз. Между кремнистых плит
Ползет из лаза тропкою зеленой
К хозяйственным урочищам излук
Щетинистый дозорливый барсук.
Круги бегут, а язычок лакает,
Чуть возмутив закраину реки.
Сопят ежи. И ласточкой мелькает
Речная крыса – там, где тростники,
Где голубеют тени, где квакуньи
Клокочут, славя прелести июня.
Горбатый лес, прохладная река,
Земля, трава, обединив дыханье,
Легко несут его под облака.
Мир пахнет кухней. Ночь вовсю кухарит:
В одной кастрюле варятся у ней
Зверье и рыба, травы, жир ветвей.
О, дикое, чудовищное блюдо,
Посыпанное сверху солью звезд!
Из-под лиловой мглы, как из-под спуда,
С тяжелым скрипом выкатился воз.
Колес не видно. Все покрыто дымом,
В нем прячется дергач неутомимый.
Внизу река, как баня, вся в пару;
Слышнее плеск купающейся рыбы.
Закованный в пятнистую кору,
Сом выплывает деревянной глыбой
И, распустив белесые усы,
Спешит на отмель глинистой косы.
Рыбачьи весла движутся неслышно
И курева светящийся глазок
По берегам, навесистым и пышным,
Плывет средь остеклившихся осок.
Лишь спичка, вспыхнув, озаряет лбы…
Река из глаз уходит за дубы.
У светлой райской двери,
Стремясь в Эдем войти,
Евангельские звери
Столпились по пути.
Помногу и по паре
Сошлись, от всех границ,
Земли и моря твари,
Сонм гадов, мошек, птиц,
И Петр, ключей хранитель,
Спросил их у ворот:
«Чем в райскую обитель
Вы заслужили вход?»
Ослят неустрашимо:
«Закрыты мне ль врата?
В врата Иерусалима
Не я ль ввезла Христа?»
«В врата не впустят нас ли?»
Вол мыкнул за волом:
«Не наши ль были ясли
Младенцу — первый дом?»
Да стукнув лбом в ворота:
«И речь про нас была:
„Не поит кто в субботу
Осла или вола?“»
«И нас — с ушком игольным
Пусть также помянут!» —
Так, гласом богомольным,
Ввернул словцо верблюд.
А слон, стоявший сбоку
С конем, сказал меж тем:
«На нас волхвы с Востока
Явились в Вифлеем».
Рот открывая, рыбы:
«А чем, коль нас отнять,
Апостолы могли бы
Семь тысяч напитать?»
И, гласом человека,
Добавила одна:
«Тобой же в рыбе некой
Монета найдена!»
А, из морского лона
Туда приплывший, кит:
«Я в знаменьи Ионы, —
Промолвил, — не забыт!»
Взнеслись: «Мы званы тоже!» —
Все птичьи племена, —
«Не мы ль у придорожий
Склевали семена?»
Но горлинки младые
Поправили: «Во храм
Нас принесла Мария,
Как жертву небесам!»
И голубь, не дерзая
Напомнить Иордан,
Проворковал, порхая:
«И я был в жертву дан!»
«От нас он (вспомнить надо ль?)
Для притчи знак обрел:
„Орлы везде, где падаль!“» —
Заклекотал орел.
И птицы пели снова,
Предвосхищая суд:
«Еще об нас есть слово:
„Не сеют и не жнут!“
Пролаял пес: „Не глуп я:
Напомню те часы,
Как Лазаревы струпья
Лизать бежали псы!“
Но, не вступая в споры,
Лиса, без дальних слов:
„Имеют лисы норы“, —
Об нас был глас Христов!»
Шакалы и гиены
Кричали, что есть сил:
«Мы те лизали стены,
Где бесноватый жил!»
А свиньи возопили:
«К нам обращался он!
Не мы ли потопили
Бесовский легион?»
Все гады (им не стыдно)
Твердили грозный глас:
«Вы — змии, вы — ехидны!» —
Шипя; «Он назвал нас!»
А скорпион, что носит
Свой яд в хвосте, зубаст,
Ввернул: «Яйцо коль просят,
Кто скорпиона даст?»
«Вы нас не затирайте!» —
Рой мошек пел, жужжа, —
«Сказал он: „Не сбирайте
Богатств, где моль и ржа!“»
Звучало пчел в гуденьи:
«Мы званы в наш черед:
Ведь он, по воскресеньи,
Вкушал пчелиный мед!»
И козы: «Нам дорогу!
Внимать был наш удел,
Как „Слава в вышних богу!“
Хор ангелов воспел!»
И нагло крикнул петел:
«Мне ль двери заперты?
Не я ль, о Петр, отметил,
Как отрекался ты?»
Лишь агнец непорочный
Молчал, потупя взор…
Все созерцали — прочный
Эдемских врат запор.
Но Петр, скользнувши взглядом
По странной полосе,
Где змий был с агнцем рядом,
Решил: «Входите все!
Вы все, в земной юдоли, —
Лишь знак доброт и зол.
Но горе, кто по воле
Был змий иль злой орел!»
Из «Макбета» Ф. Шиллера
Первая
Попался мне один рыбак:
Чинил он, весел, сети!
Как будто в рубище бедняк
Имел златые горы!
И с песнью день и ночи мрак
Встречал беспечный мой рыбак.
Я ж поклялась ему давно,
Что все сердит меня одно…
Однажды рыбу он ловил,
И клад ему попался.
Клад блеском очи ослепил,
Яд черный в нем скрывался.
Он взял его к себе на двор:
И песен не было с тех пор!
Другие две
Он взял врага к себе на двор:
И песен не было с тех пор!
Первая
И вот где он, там пир горой,
Толпа увеселений —
И прочь, как с крыльями, покой
Быстрей умчался тени.
Не знал безумец молодой,
Что деньги ведьмы — прах пустой!
Вторая и третья
Не знал, глупец, средь тех минут,
Что наши деньги в ад ведут!..
Первая
Но бедность скоро вновь бежит,
Друзья исчезли ложны;
Он прибегал, чтоб скрыть свой стыд,
К врагу людей, безбожный!
И на дороге уж большой
Творил убийство и разбой…
Я ныне близ реки иду
Свободною минутой, —
Там он сидел на берегу,
Терзаясь мукой лютой!..
Он говорил: «Мне жизнь пуста!
Вы отвращений полны,
Блаженства, злата!.. вы мечта!..»
И забелели волны.
Из «Макбета» Ф. Шиллера
Первая
Попался мне один рыбак:
Чинил он, весел, сети!
Как будто в рубище бедняк
Имел златые горы!
И с песнью день и ночи мрак
Встречал беспечный мой рыбак.
Я ж поклялась ему давно,
Что все сердит меня одно…
Однажды рыбу он ловил,
И клад ему попался.
Клад блеском очи ослепил,
Яд черный в нем скрывался.
Он взял его к себе на двор:
И песен не было с тех пор!
Другие две
Он взял врага к себе на двор:
И песен не было с тех пор!
Первая
И вот где он, там пир горой,
Толпа увеселений —
И прочь, как с крыльями, покой
Быстрей умчался тени.
Не знал безумец молодой,
Что деньги ведьмы — прах пустой!
Вторая и третья
Не знал, глупец, средь тех минут,
Что наши деньги в ад ведут!..
Первая
Но бедность скоро вновь бежит,
Друзья исчезли ложны;
Он прибегал, чтоб скрыть свой стыд,
К врагу людей, безбожный!
И на дороге уж большой
Творил убийство и разбой…
Я ныне близ реки иду
Свободною минутой, —
Там он сидел на берегу,
Терзаясь мукой лютой!..
Он говорил: «Мне жизнь пуста!
Вы отвращений полны,
Блаженства, злата!.. вы мечта!..»
И забелели волны.
«О, какой судьбой ужасной,
Грозный мой отец,
Наказал ты пламень страстный
Наших двух сердец!
Год, как здесь, во тме унылой,
Я не вижу дня,
И не знает друг мой милый,
Где найти меня!»Так, из башни одинокой
Над Днепром-рекой,
Слышен был в ночи глубокой
Плач красы младой.
Кто же узница младая,
Смутных дум полна?
Дочь надменного Рогдая,
Ленская княжна.Ах! Свежана всех милее
Меж княжен цвела,
И не так бела лился,
Как она бела;
Очи томные горели
Голубым огнем,
Кудри мягкие темнели
На челе младом.И князья к отцу съезжались
Из далеких стран, —
Все прекрасною пленялись.
Но ни царский сан,
Ни князь Пронский, ни князь Вельский
И весь сонм князей —
Всё ничто! Руслан Гомельский
Был по сердцу ей.Он отважен, юн прелестен,
Он был честь дружин, —
Но убог и неизвестен,
Не боярский сын.
И родитель раздраженный
Гонит жалость прочь:
Тайно в башне отдаленной
Заключил он дочь.И сквозь ставни роковые
Не проходит день,
Все там призраки ночные,
Всё немая тень;
Лишь порой она внимает,
Как волна кипит,
Пташка робкая порхает
И тростник шумит.И вот к башне той высокой
В челноке рыбак
Путь стремит свой одинокой,
Лишь настанет мрак;
В волны невод он бросает,
К башне взор стремя,
И прохожих уверяет,
Что тут рыбы тьма.Но не в пользу труд упорный:
Мало рыб бежит;
И он часто, с думой черной,
Вкруг себя глядит,
На лице следы печали
И в очах туман…
Вы давно все отгадали,
Что рыбак — Руслан.И он сторожа ласкает,
В свой приют зовет,
Сладким медом угощает, —
Только сам не пьет.
И случись: после раздолья
Бедный сторож спал, —
Он ключи из подголовья
У хмельного взял.Бьется сердце у Руслана,
К башне он стрелой:
«Друг мой милый, о Свежана!
Я опять с тобой;
Ах, не медли! над холмами
Лишь заря блеснет,
В церковь сельскую с венцами
Духовник придет».И она то замирает,
То в ней кровь кипит,
И венец святой сияет,
И любовь манит.
Как же быть! перекрестилась
И, не тратя слов,
Уж на пристани явилась,
Где челнок готов.И невинная Свежана
От препон нежней,
Видит небо и Руслана —
Всё, что мило ей.
Дерзко волны рассекая,
Стал нырять челнок, —
Но ужасна мгла ночная
И шумящий ток.И вот молния блеснула,
С треском грянул гром,
Роща сонная вздрогнула
Над рекой Днепром;
Вихри бурные несутся,
И ревет волна, —
Ах! иль звезды не зажгутся,
Не взойдет луна? И страшней грозы тревога
Двух младых сердец,
Друг за друга молят бога;
Но судил творец
Им, обманутым мечтою,
Светлых дней не знать
И с молитвой начатою
В небеса предстать.Где каменья угрожали
И разбился челн,
Там страдальцев отыскали
У прибрежных волн.
И священник поседелый
К ним пришел с зарей,
Но удел их — саван белый,
Не венец златой; Сокрушенный сам бедами,
Он их прах любил,
Панихиду со слезами
Каждый день служил.
И быть в башне одинокой
Удалося мне,
И читать рассказ жестокой
На ее стене.И над тихою могилой
Я не раз мечтал,
И в тумане призрак милый
Надо мной летал;
Непонятное волненье
Мне теснило грудь, —
Видя чудное явленье,
Я не смел дохнуть.
Был Садко молодец, молодой Гусляр,
Как начнет играть, пляшет млад и стар.
Как начнут у него гусли звончаты петь,
Тут выкладывать медь, серебром греметь.
Так Садко ходил, молодой Гусляр,
И богат бывал от певучих чар.
И любим бывал за напевы струн,
Так Садко гулял, и Садко был юн.
Загрустил он раз: «Больно беден я,
Пропадет вот так вся и жизнь моя».
Закручинился он, к Ильменю пришел,
Гусли звончаты взял, зазвенел лес и дол.
Заходила волна, загорелась волна,
Всколыхнулась со дна вся вода-глубина.
Он так раз проиграл, проиграл он и два,
А на третий мелькнула пред ним голова.
Водный Царь перед ним, словно белый пожар,
Разметался, встает, смотрит юный Гусляр.
«Все, что хочешь, проси». — «Дай мне рыб золотых».
— «Опускай невода, много вытащишь их».
Трижды бросил в Ильмень он свои невода,
Рыбой белой и красной дарила вода,
И пока допевал он напевчатый стих,
Дал Ильмень ему в невод и рыб золотых.
Положил он всю рыбу на полных возах,
Он в глубоких ее хоронил погребах.
Через день он пришел и открыл погреба, —
Эх Садко молодец, вот судьба так судьба:
Там, где красная рыба — несчетная медь,
Там, где белая — серебра полная клеть,
А куда положил он тех рыб золотых,
Все червонцы лежат, сколько их, сколько их!
Тут Гусляр молодой стал богатый Купец,
Гость Богатый Садко. Ну Гусляр молодец!
Он по Новгороду ходит и глядит.
«Где товары тут у вас?» — он говорит.
«Я их выкуплю, товары все дотла».
Вечно молодость хвастливою была.
«Я сто тысячей казны вам заплачу.
Где товары? Все товары взять хочу».
Он поит Новогородских мужиков,
Во хмелю-то напоить он всех готов.
Выставляли тут товаров без конца,
Да не считана казна у молодца.
Все купил он, все, что было, он скупил,
Он, сто тысячей отдав, богатым был.
Терем выстроил, в высоком терему
Камни ночью самоцветятся во тьму.
Он Можайского Николу сорудил,
Он вес маковицы ярко золотил.
Изукрашивал иконы по стенам,
Чистым жемчугом убрал иконы нам.
Вызолачивал он царские врата,
Пред жемчужной — золотая красота.
А как в Новгороде снова он пошел,
Он товаров на полушку не нашел,
И зашел тогда Садко во темный ряд,
Черепки, горшки там битые стоят.
Усмехнулся он, купил и те горшки:
«Пригодятся», говорит, «и черепки»,
«Дети малые», мол, «будут в них играть,
Будут в играх про Садко воспоминать.
Я Садко Богатый Гость, Садко Гусляр,
Я люблю, чтобы плясал и млад и стар.
Гусли звончаты недаром говорят:
Я Садко Богатый Гость, весенний сад!»
Вот по Морю, Морю синему, средь пенистых зыбей,
Выбегают, выгребают тридцать быстрых кораблей.
Походили, погуляли, торговали далеко,
А на Соколе на светлом едет сам купец Садко.
Корабли бегут проворно, Сокол лишь стоит один,
Видно чара тут какая, есть решение глубин.
И промолвил Гость Богатый, говорит Садко Купец:
«Будем жеребья метать мы, на кого пришел конец».
Все тут жеребья метали, написавши имена, —
Все плывут, перо Садково поглотила глубина.
Дважды, трижды повторили, — вал взметнется, как гора,
Ничего тот вал не топит, лишь Хмелева нет пера.
Говорит тут Гость Богатый, говорит своим Садко:
«Видно час мой подступает, быть мне в море глубоко,
Я двенадцать лет по Морю, Морю синему ходил,
Дани-пошлины я Морю, возгордившись, не платил.
Говорил я: Что мне море? Я плачу кому хочу.
Я гуляю на просторе, миг забав озолочу.
А уж кланяться зачем же! Кто такой, как я, другой?
Видно, Море осерчало. Жертвы хочет Царь Морской».
Говорил так Гость Богатый, но, бесстрашный, гусли взял,
В вал спустился — тотчас Сокол прочь от места побежал.
Далеко ушел. Над Морем воцарилась тишина.
А Садко спустился в бездну, он живой дошел до дна.
Видит он великую там на дне избу,
Тут Садко дивуется, узнает судьбу.
Раковины светятся, месяцы дугой,
На разных палатях сам там Царь Морской.
Самоцветны камни с потолка висят,
Жемчуга такие — не насытишь взгляд.
Лампы из коралла, изумруд — вода,
Так бы и осталась там душа всегда.
«Здравствуй», Царь Морской промолвил Гусляру,
«Ждал тебя долгонько, помню я игру.
Что ж, разбогател ты — гусли позабыл?
Ну-ка, поиграй мне, звонко, что есть сил».
Стал Садко тут тешить Водного Царя,
Заиграли гусли, звоном говоря,
Заиграли гусли звончаты его,
Царь Морской — плясать, не помнит ничего.
Голова Морского словно сена стог,
Пляшет, размахался, бьет ногой в порог,
Шубою зеленой бьет он по стенам,
А вверху — там Море с ревом льнет к скалам.
Море разгулялось, тонут корабли,
И когда бы сверху посмотреть могли,
Видели б, что нет сильнее ничего,
Чем Садко и гусли звончаты его.
Наплясались ноги. Царь Морской устал.
Гостя угощает, Гость тут пьяным стал.
Развалялся в Море, на цветистом дне,
И Морские Девы встали как во сне.
Царь Морской смеется: «Выбирай жену.
Ту бери, что хочешь. Лишь бери одну».
Тридцать красовалось перед ним девиц
Белизною груди, красотою лиц.
А Садко причудник: ту, что всех скромней,
Выбрал он, Чернава было имя ей.
Спать легли, и странно в глубине морской
Раковины рдели, месяцы дугой.
Рыбы проходили в изумрудах вод,
Видело мечтанье, как там кит живет,
Сколько трав нездешних смотрит к вышине,
Сколько тайн сокрыто на глубоком дне.
И Садко забылся в красоте морской,
И жену он обнял левою ногой.
Что-то колыхнулось в сердце у него,
Вспомнил, испугался, что ли, он чего.
Только вдруг проснулся. Смотрит — чудеса:
Новгород он видит, светят Небеса,
Вон, там храм Николы, то его приход,
С колокольни звон к заутрени зовет.
Видит — он лежит над утренней рекой,
Он в реке Чернаве левою ногой.
Корабли на Волхе светят далеко.
«Здравствуй, Гость Богатый! Здравствуй, наш Садко!»
По славной матушке Волге-реке
А гулял Садко молодец тут двенадцать лет,
Никакой над собой притки и скорби
Садко не видовал,
А все молодец во здоровье пребывал,
Захотелось молодцу побывать во Нове-городе,
Отрезал хлеба великой сукрой,
А и солью насолил,
Ево в Волгу опустил:
«А спасиба тебе, матушка Волга-река!
А гулял я по тебе двенадцать лет,
Никакой я прытки-скорби не видавал над собой
И в добром здоровье от тебе отошел,
А иду я, молодец, во Нов-город побывать».
Проговорит ему матка Волга-река:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Когда придешь ты во Нов-город,
А стань ты под башню проезжую,
Поклонися от меня брату моему,
А славному озеру Ильменю».
Втапоры Садко-молодец, отошед, поклонился.
Подошел ко Нову-городу
И будет у тоя башни проезжия,
Подле славнова озера Ильменя,
Правит челобитья великое
От тоя-та матки Волги-реки,
Говорит таково слово:
«А и гой еси, славной Ильмень-озеро!
Сестра тебе, Волга, челобитья посылает».
Двою говорил сам и кланелся.
Малое время замешкавши,
Приходил тут от Ильмень-озера
Удалой доброй молодец,
Поклонился ему добру молодцу:
«Гой еси, с Волги удал молодец!
Как ты-де Волгу, сестру, знаешь мою?».
А и тот молодец Садко ответ держит:
«Что-де я гулял по Волге двенадцать лет,
Со вершины знаю и до ус(т)ья ее,
А и нижнея царства Астраханскова».
А стал тот молодец наказовати,
Которой послан от Ильмень-озера:
«Гой еси ты, с Волги удал молодец!
Проси бошлыков во Нове-городе
Их со тремя неводами
И с теми людьми со работными,
И заметовай ты неводы во Ильмень-озера,
Что будет тебе божья милость».
Походил он, молодец,
К тем бошлыкам новогородскием,
И пришел он, сам кланеится,
Сам говорит таково слово:
«Гой вы еси, башлыки, добры молодцы!
А и дайте мне те три невода
Со теми людьми со работными
Рыбы половити во Ильмени-озере,
Я вам, молодцам, за труды заплачу».
А и втапоры ему бошлыки не отказовалися,
Сами пошли, бошлыки, со работными людьми
И закинули три невода во Ильмень-озеро.
Первой невод к берегу пришел —
И тут в нем рыба белая,
Белая ведь рыба мелкая;
И другой-та ведь невод к берегу пришел —
В том-та рыба красная;
А и третей невод к берегу пришел —
А в том-та ведь рыба белая,
Белая рыба в три четверти.
Перевозился Садко-молодец на гостиной двор
Со тою рыбою ловленою,
А и первую рыбу перевозили,
Всю клали оне рыбу в погребы;
Из другова же невода он в погреб же возил,
Та была рыба вся красная;
Из третьева невода возили оне
В те же погребы глубокия,
Запирали оне погребы накрепко,
Ставили караулы на гостином на дворе,
А и отдал тут молодец тем бошлыкам
За их за труды сто рублев.
А не ходит Садко на тот на гостиной двор по три дни,
На четвертой день погулять захотелось,
А и первой в погреб заглянет он,
А насилу Садко тута двери отворил:
Котора была рыба мелкая,
Те-та ведь стали деньги дробныя,
И скора Садко опять запирает;
А в другом погребу заглянул он:
Где была рыба красная,
Очутилась у Садка червонцы лежат;
В третьем погребу загленул Садко:
Где была рыба белая,
А и тут у Садка все монеты лежат.
Втапоры Садко-купец, богатой гость,
Сходил Садко на Ильмень-озеро,
А бьет челом-поклоняется:
«Батюшко мой, Ильмень-озеро!
Поучи мене жить во Нове-граде!».
А и тут ему говорил Ильмень-озеро:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Поводись ты со людьми со таможенными,
А и только про их ты обед доспей,
Позови молодцов, посадских людей,
А станут те знать и ведати».
Тут молодец догадается,
Сделал обед про томожных людей,
А стал он водиться со посадскими людьми.
И будет во Нове-граде
У тово ли Николы Можайскова,
Те мужики новогородские
Соходилися на братшину Никольшину,
Начинают пить канун, пива яшныя,
И пришел тут к нам удалой доброй молодец,
Удалой молодец был вол(ж)ской сур,
Бьет челом-поклоняется:
«А и гой вы еси, мужики новогородские!
Примите меня во братшину Никольшину,
А и я вам сыпь плачу немалую».
А и те мужики новогородские
Примали ево во братшину Никольшину,
Дал молодец им пятьдесят рублев,
А и за́чили пить пива яшныя.
Напивались молодцы уже допьяна,
А и с хмелю тут Садко захвастался:
«А и гой еси вы, молодцы славны купцы!
Припасите вы мне товаров во Нове-городе
По три дня и по три у́повода,
Я выкуплю те товары
По три дни по три уповода,
Не оставлю товаров не на денежку,
Ни на малу разну полушечку,
А то коли я тавары не выкуплю,
Заплачу казны вам сто тысячей».
А и тут мужики новогородские
Те-та-де речи ево записавали,
А и выпили канун, пива яшные,
И заставили Садко ходить по Нову-городу,
Закупати товары во Нове-городе
Тою ли ценою повольною.
А и ходит Садко по Нову-городу,
Закупает он товары повольной ценою,
Выкупил товары во Нове-городе,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Влажи́л бог желанье в ретиво сер(д)це:
А и шод Садко, божей храм сорудил
А и во имя Стефана-архидьякона,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Он местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по второй день по Нову-городу, —
Во Нове-граде товару больше старова.
Он выкупил товары и по второй день,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
И влаживал ему бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
А и во имя Сафе́и Премудрыя,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолачевал.
А и ходит Садко по третей день,
По третей день по Нову-городу, —
Во Нове-городе товару больше старова,
Всяких товаров заморскиех.
Он выкупил товары в половина дня,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Много у Садка казны осталося,
Вложил бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
Во имя Николая Можайскова,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы вызукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по четвертой день,
Ходил Садко по Нову-городу
А и целой день он до вечера,
Не нашел он товаров во Нове-городе
Ни на денежку, ни на малу разну полушечку,
Зайдет Садко он во темной ряд —
И стоят тут черепаны-гнилые горшки,
А все горшки уже битыя,
Он сам Садко усмехается,
Дает деньги за те горшки,
Сам говорит таково слово:
«Пригодятся ребятам черепками играть,
Поминать Садко-гостя богатова,
Что не я Садко богат,
Богат Нов-город всякими товарами заморскими
И теми черепанами-гнилыми горшки».
На кровле он стоял высоко
И на Самос богатый око
С весельем гордым преклонял:
«Сколь щедро взыскан я богами!
Сколь счастлив я между царями!» —
Царю Египта он сказал.
«Тебе благоприятны боги;
Они к твоим врагам лишь строги
И всех их предали тебе;
Но жив один, опасный мститель;
Пока он дышит... победитель,
Не доверяй своей судьбе».
Еще не кончил он ответа,
Как из союзного Милета
Явился присланный гонец:
«Победой ты украшен новой;
Да обовьет опять лавровой
Главу властителя венец;
Твой враг постигнут строгой местью;
Меня послал к вам с этой вестью
Наш полководец Полидор».
Рука гонца сосуд держала:
В сосуде голова лежала;
Врага узнал в ней царский взор.
И гость воскликнул с содроганьем:
«Страшись! Судьба очарованьем
Тебя к погибели влечет.
Неверные морские волны
Обломков корабельных полны:
Еще не в пристани твой флот».
Еще слова его звучали...
А клики брег уж оглашали,
Народ на пристани кипел;
И в пристань, царь морей крылатый,
Дарами дальних стран богатый,
Флот торжествующий влетел.
И гость, увидя то, бледнеет.
«Тебе Фортуна благодеет...
Но ты не верь, здесь хитрый ков,
Здесь тайная погибель скрыта:
Разбойники морские Крита
От здешних близко берегов».
И только выронил он слово,
Гонец вбегает с вестью новой:
«Победа, царь! Судьбе хвала!
Мы торжествуем над врагами:
Флот Критский истреблен богами;
Его их буря пожрала».
Испуган гость нежданной вестью...
«Ты счастлив; но Судьбины лестью
Такое счастье мнится мне:
Здесь вечны блага не бывали,
И никогда нам без печали
Не доставалися оне.
И мне все в жизни улыбалось;
Неизменяемо, казалось,
Я силой вышней был храним;
Все блага прочил я для сына...
Его, его взяла Судьбина;
Я долг мой сыном заплатил.
Чтоб верной избежать напасти,
Моли невидимые власти
Подлить печали в твой фиал.
Судьба и в милостях мздоимец:
Какой, какой ее любимец
Свой век не бедственно кончал?
Когда ж в несчастье Рок откажет,
Исполни то, что друг твой скажет:
Ты призови несчастье сам.
Твои сокровища несметны:
Из них скорей, как дар заветный,
Отдай любимое богам».
Он гостю внемлет с содроганьем:
«Моим избранным достояньем
Доныне этот перстень был;
Но я готов Властям незримым
Добром пожертвовать любимым...»
И перстень в море он пустил.
На утро, только луч денницы
Озолотил верхи столицы,
К царю является рыбарь:
«Я рыбу, пойманную мною,
Чудовище величиною,
Тебе принес в подарок, царь!»
Царь изявил благоволенье...
Вдруг царский повар в исступленье
С нежданной вестию бежит:
«Найден твой перстень драгоценный,
Огромной рыбой поглощенный,
Он в ней ножом моим открыт».
Тут гость, как пораженный громом,
Сказал: «Беда над этим домом!
Нельзя мне другом быть твоим;
На смерть ты обречен Судьбою:
Бегу, чтоб здесь не пасть с тобою...»
Сказал и разлучился с ним.
I
Третью неделю туман не слезает с белой
колокольни коричневого, захолустного городка,
затерявшегося в глухонемом углу
Северной Адриатики. Электричество
продолжает в полдень гореть в таверне.
Плитняк мостовой отливает жёлтой
жареной рыбой. Оцепеневшие автомобили
пропадают из виду, не заводя мотора.
И вывеску не дочитать до конца. Уже
не терракота и охра впитывают в себя
сырость, но сырость впитывает охру и терракоту.
Тень, насыщающаяся от света,
радуется при виде снимаемого с гвоздя
пальто совершенно по-христиански. Ставни
широко растопырены, точно крылья
погрузившихся с головой в чужие
неурядицы ангелов. Там и сям
слезающая струпьями штукатурка
обнажает красную, воспалённую кладку,
и третью неделю сохнущие исподники
настолько привыкли к дневному свету
и к своей верёвке, что человек
если выходит на улицу, то выходит
в пиджаке на голое тело, в туфлях на босу ногу.
В два часа пополудни силуэт почтальона
приобретает в подъезде резкие очертанья,
чтоб, мгновенье спустя, снова сделаться силуэтом.
Удары колокола в тумане
повторяют эту же процедуру.
В итоге невольно оглядываешься через плечо
самому себе вслед, как иной прохожий,
стремясь рассмотреть получше щиколотки прошелестевшей
мимо красавицы, но — ничего не видишь,
кроме хлопьев тумана. Безветрие, тишина.
Направленье потеряно. За поворотом
фонари обрываются, как белое многоточье,
за которым следует только запах
водорослей и очертанья пирса.
Безветрие; и тишина как ржанье
никогда не сбивающейся с пути
чугунной кобылы Виктора-Эммануила.
II
Зимой обычно смеркается слишком рано;
где-то вовне, снаружи, над головою.
Туго спелёнутые клочковатой
марлей стрелки на городских часах
отстают от меркнущего вдалеке
рассеянного дневного света.
За сигаретами вышедший постоялец
возвращается через десять минут к себе
по пробуравленному в тумане
его же туловищем туннелю.
Ровный гул невидимого аэроплана
напоминает жужжание пылесоса
в дальнем конце гостиничного коридора
и поглощает, стихая, свет.
«Неббия», — произносит, зевая, диктор,
и глаза на секунду слипаются, наподобье
раковины, когда проплывает рыба
(зрачок погружается ненадолго
в свои перламутровые потёмки);
и подворотня с лампочкой выглядит, как ребёнок,
поглощённый чтением под одеялом;
одеяло всё в складках, как тога Евангелиста
в нише. Настоящее, наше время
со стуком отскакивает от бурого кирпича
базилики, точно белый
кожаный мяч, вколачиваемый в неё
школьниками после школы.
Щербатые, но не мыслящие себя
в профиль, обшарпанные фасады.
Только голые икры кривых балясин
одушевляют наглухо запертые балконы,
где вот уже двести лет никто
не появляется: ни наследница, ни кормилица.
Облюбованные брачующимися и просто
скучающими чудищами карнизы.
Колоннада, оплывшая, как стеарин.
И слепое, агатовое великолепье
непроницаемого стекла,
за которым скрываются кушетка и пианино:
старые, но именно светом дня
оберегаемые успешно тайны.
В холодное время года нормальный звук
предпочитает тепло гортани капризам эха.
Рыба безмолствует; в недрах материка
распевает горлинка. Но ни той, ни другой не слышно.
Повисший над пресным каналом мост
удерживает расплывчатый противоположный берег
от попытки совсем отделиться и выйти в море.
Так, дохнув на стекло, выводят инициалы
тех, с чьим отсутствием не смириться;
и подтёк превращает заветный вензель
в хвост морского конька. Вбирай же красной
губкою лёгких плотный молочный пар,
выдыхаемый всплывшею Амфитритой
и её нереидами! Протяни
руку — и кончики пальцев коснутся торса,
покрытого пузырьками
и пахнущего, как в детстве, йодом.
III
Выстиранная, выглаженная простыня
залива шуршит оборками, и бесцветный
воздух на миг сгущается в голубя или в чайку,
но тотчас растворяется. Вытащенные из воды
лодки, баркасы, гóндолы, плоскодонки,
как непарная обувь, разбросаны на песке,
поскрипывающем под подошвой. Помни:
любое движенье, по сути, есть
перенесение тяжести тела в другое место.
Помни, что прошлому не уложиться
без остатка в памяти, что ему
необходимо будущее. Твёрдо помни:
только вода, и она одна,
всегда и везде остаётся верной
себе — нечувствительной к метаморфозам, плоской,
находящейся там, где сухой земли
больше нет. И патетика жизни с её началом,
серединой, редеющим календарём, концом
и т. д. стушёвывается в виду
вечной, мелкой, бесцветной ряби.
Жёсткая, мёртвая проволока виноградной
лозы мелко вздрагивает от собственного напряженья.
Деревья в чёрном саду ничем
не отличаются от ограды, выглядящей
как человек, которому больше не в чем
и — главное — некому признаваться.
Смеркается; безветрие, тишина.
Хруст ракушечника, шорох раздавленного гнилого
тростника. Пинаемая носком
жестянка взлетает в воздух и пропадает
из виду. Даже спустя минуту
не расслышать звука её паденья
в мокрый песок. Ни, тем более, всплеска.
МЕДЖИД.
(ТАТАРСКАЯ СКАЗКА).
Проживал, нуждой забитый,
В Шемахе пастух Меджид.
Дни, когда бывал он сыт,
Были им давно забыты.
Не возделан огород,
В доме—блохи лишь водились…
В пищу блохи не годились,
А скорей наоборот…
— "Горе смертных--божьим взглядам,
"Значит, видно не всегда!
"Я в мольбах провел года…
"Нет!.. пойду к Аллаху на-дом!..
"К праху божьяго слуги
"Все с мольбой идут в Медину *)!..
"Так не проще ль господину
"Молвить прямо: «Помоги!..»
— И пошел он, взяв свой посох,
В путь далекий, наугад…
Встретил множество преград
Он в водах, лесах, утесах…
В ночь—другия небеса,
Днем—все странно, незнакомо…
— "Видно, близко к божью дому!
«Скоро будут чудеса!» —
Думал он… И вправду, чудо
Путник скоро увидал:
Перед ним стоял шакал
Зеленее изумруда…
Вскрикнул в ужасе Меджид:
— "Плохо ж выбрал я дорогу,
«Чтоб идти с любовью к Богу!..»
--"У меня живот болит:
«Верно, был я неумерен!»
Отвечал Меджиду зверь:
"Не до пищи мне теперь,
"Есть тебя я не намерен!
"Ты ж зато узнать изволь
"У Аллаха за беседой —
И, домой идя, поведай,
"Чем унять мне эту боль…
--"Непременно! Не забуду!
Отвечал ему пастух,
Убегая во весь дух…
Он бежал от чуда к чуду:
Синий розан в поле рос.
Синий розан! Ну… a запах?!
Но в шипах, как в тигра лапах,
Вдруг застрял Меджида нос.
Розан молвил: "Сладко пахну?!
"Что?!. Ну, Бог с тобой! Ступай!
"Лишь узнать мне клятву дай,
«Отчего теперь я чахну!..»
С жаром путник произнес:
— «Всем клянусь я, чем угодно!»
И, вернув из плена нос,
Зашагал опять свободно…
Много видел он чудес
Ежедневно, ежечасно, —
Но во все вникать опасно —
И к ним близко он не лез…
Например, он по наслышке
Знал, что дело рыб—молчать…
Вдруг одна крйчит: "Узнать
«Просим средство от одышки!»
Все узнать он обещал,
Убегая без оглядки.
Сам же думал: "Ну, порядкии
«Просто, волос дыбом встал!»
Так дошел он до пустыни,
Много вынесши тревог.
Ни травинки: все песок,
A над ним свод неба синий…
— «Ужь не сбился ль я с пути?»
Думал странник: это худо!
"Нет ни жизни здесь, ни чуда!
"3дес Аллаха не найти!..
"Ни для хана, ни для бека
"Степь немая—не чертог!
"Что же?! Бог, великий Бог
"Безприютней человека?!..
"Нет, уйду я завтра прочь
«С первым проблеском денницы!..»
Ужь созвездий вереницы
Зажигала тихо ночь…
Вдруг… одна звезда златая
С горней выси сорвалась
И на землю понеслась,
След огнистый оставляя…
Ближе, ближе все звезда,
Блещет ярче все, светлее…
Путник, в страхе цепенея,
Думал: «Ну, теперь беда!..»
Вся пустыня озарилась…
То был ангел Джебраил:
От его чела и крыл
То сияние струилось…
И Меджиду произнес
Лучезарный визирь Бога:
— "Я с небеснаго чертога
"Божью весть тебе принес!
"Слушай! Вот слова Аллаха:
"Мир—дворец мой! Я везде!
"Видны в счастье и в беде
"Мне все люди, дети праха!
"Не блуждай! Домой спеши!
"Щедр Аллах! Ты будь спокоен, —
"Будь щедрот моих достоин:
"Верь, трудись и не греши!
"Рыбу, розу и шакала
"Научить не поленись,
"Как от недугов спастись:
"В глотке рыбины застряло
"Три алмаза и рубин;
"Под кустом—кувшин со златом…
"Может сделаться богатым
"Взявший камни и кувшин!
"А шакал, проситель третий,
"Для спасенья своего
"Пусть найдет и сест того,
«Кто глупее всех на свете!»…
— Ангел скрылся… A Меджид,
Внявши речи благодатной,
Уж пустился в путь обратный:
Не идет он, a бежит,
Не бежит он,—просто мчится!..
Сообщил он налету
Бедной рыбе и кусту,
Как им надобно лечиться…
— «О! так будь же нам врачем!»
Те ему взмолились слезно:
"И тебе оно полезно,
«Ты ведь стал бы богачем!»
Отвечал он, убегая:
— "Нет, лечить я не горазд!
"Мне ж Аллах сам денег даст!
"Эка невидаль какая!
«Стоит время здесь терять!»…
После встретил он шакала
И, не струсивши нимало,
Долгом счел все разсказать:
Как лечиться от недуга,
Где о чем был разговор…
У шакала вспыхнул взор:
— «Ах! я ждал тебя, как друга!»…
— И немедленно его
Сел шакал, проситель третий,
Разсудив, что в целом свете
Нет глупее никого!..
Да с начала века животленнова
Сотворил бог небо со землею,
Сотворил бог Адама со Еввою,
Наделил питаньем во светлом раю,
Во светлом раю жити во свою волю.
Положил господь на их заповедь великую:
А и жить Адаму во светлом раю,
Не скушать Адаму с едново древа
Тово сладка плоду виноградова.
А и жил Адам во светлом раю,
Во светлом раю со своею со Еввою
А триста тридцать три годы.
Прелестила змея подколодная,
Приносила ягоды с едина древа, —
Одну ягоду воскушал Адам со Еввою
И узнал промеж собою тяжкой грех,
А и тяжкой грех и великой блуд:
Согрешил Адаме во светлом раю,
Во светлом раю со своею со Еввою.
Оне тута стали в раю нагим-ноги,
А нагим-ноги стали, босешуньки, —
Закрыли соромы ладонцами,
Пришли оне к самому Христу,
К самому Христу-царю небесному.
Зашли оне на Фаор-гору,
Кричат-ревут зычным голосом:
«Ты небесной царь, Исус Христос!
Ты услышал молитву грешных раб своих,
Ты спусти на землю меня трудную,
Что копать бы землю капарулями,
А копать землю капарулями,
А и сеить семена первым часом».
А небесной царь, милосерде свет,
Опущал на землю ево трудную.
А копал он землю копарулями,
А и сеил семена первым часом,
Выростали семена другим часом,
Выжинал он семена третьим часом.
От своих трудов он стал сытым быть,
Обуватися и одеватися.
От тово колена от Адамова,
От това ребра от Еввина
Пошли христиане православныя
По всей земли светорусския.
Живучи Адаме состарелся,
Состарелся, переставился,
Свята глава погребенная.
После по той потопе по Ноевы,
А на той горе Сионския,
У тоя главы святы Адамовы
Выростала древо кипарисова.
Ко тому-та древу кипарисову
Выпадала книга голубиная,
Со небес та книга повыпадала:
В долину та книга сорока пядей,
Поперек та книга двадцети пядей,
В толшину та книга тридцети пядей.
А на ту гору на Сионскую
Собиралися-соезжалися сорок царей со царевичем.
Сорок королей с королевичем,
И сорок калик со каликою,
И могучи-сильныя богатыри,
Во единой круг становилися.
Проговорит Волотомон-царь,
Волотомон-царь Волотомонович,
Сорок царей со царевичем,
Сорок королей с королевичем,
А сорок калик со каликою
И все сильныя-могучи богатыри
А и бьют челом покланяются
А царю Давыду Евсеевичу:
«Ты премудры царь Давыд Евсеевич!
Подыми ты книгу голубиную,
Подыми книгу, распечатывай,
Распечатовай ты, просматривай,
Просматривай ее, прочитывай:
От чего зачелся наш белой свет?
От чего зачался со(л)нцо праведно?
От чего зачелся и светел месец»?
От чего зачалася заря утрення?
От чего зачалася и вечерняя?
От чего зачалася темная ночь?
От чего зачалися часты звезды?».
Проговорит премудры царь,
Премудры царь Давыд Евсеевич:
«Вы сорок царей со царевичем,
А и сорок королей с королевичем,
И вы сорок калик со каликою,
И все сильны могучи богатыри!
Голубина книга не малая,
А голубина книга великая:
В долину книга сорока пядей,
Поперек та книга двадцети пядей,
В толшину та книга тридцети пядей,
На руках держать книгу — не удержать,
Читать книгу — не прочести.
Скажу ли я вам своею памятью,
Своей памятью, своей старою,
От чего зачался наш белой свет,
От чего зачался со(л)нцо праведно,
От чего зачался светел месяц,
От чего зачалася заря утрення,
От чего зачалася и вечерняя,
От чего зачалася темная ночь,
От чего зачалися часты звезды.
А и белой свет — от лица божья,
Со(л)нцо праведно — от очей его,
Светел месяц — от темичка,
Темная ночь — от затылечка,
Заря утрення и вечерняя — от бровей божьих,
Часты звезды — от кудрей божьих!».
Все сорок царей со царевичем поклонилися,
И сорок королей с королевичем бьют челом,
И сорок калик со каликою,
Все сильныя-могучия богатыри.
Проговорит Волотомон-царь,
Волотомон-царь Волотомович:
«Ты премудры царь Давыд Евсеевич!
Ты скажи, пожалуй, своею памятью,
Своей паметью стародавную:
Да которой царь над царями царь?
Котора моря всем морям отец?
И котора рыба всем рыбам мати?
И котора гора горам мати?
И котора река рекам мати?
И котора древа всем древам отец?
И котора птица всем птицам мати?
И которой зверь всем зверям отец?
И котора трава всем травам мати?
И которой град всем градом отец?»
Проговорит премудры царь,
Премудры царь Давыд Евсеевич:
«А небесной царь — над царями царь,
Над царями царь, то Исус Христос;
Акиян-море — всем морям отец.
Почему он всем морям отец?
Потому он всем морям отец, —
Все моря из него выпали
И все реки ему покорилися.
А кит-рыба — всем рыбам мати.
Почему та кит-рыба всем рыбам мати?
Потому та кит-рыба всем рыбам мати, —
На семи китах земля основана.
Ердань-река — рекам мати.
Почему Ердань-река рекам мати?
Потому Ердань-река рекам мати, —
Крестился в ней сам Исус Христос.
Сионская гора — всем горам мати, —
Ростут древа кипарисовы,
А берется сера по всем церквам,
По всем церквам место ладону.
Кипарис-древа — всем древам отец.
Почему кипарис всем древам отец?
Потому древам всем отец, —
На нем распят был сам Исус Христос,
То небесной царь.
Мать божья плакала Богородица,
А плакун-травой утиралася,
Потому плакун-трава всем травам мати.
Единорог-зверь — всем зверям отец.
Почему единорог всем зверям отец?
Потому единорог всем зверям отец, —
А и ходит он под землею,
А не держут ево горы каменны,
А и те-та реки ево быстрыя;
Когда выдет он из сырой земли,
А и ищет он сопротивника,
А тово ли люта льва-зверя;
Сошлись оне со львом во чистом поле,
Начали оне, звери, дратися:
Охота им царями быть,
Над всемя́ зверями взять большину́,
И дерутся оне о своей большине́.
Единорог-зверь покоряется,
Покоряется он льву-зверю,
А и лев подписан — царем ему быть,
Царю быть над зверями всем,
А и хвост у него колечиком.
(А) нагой-птица — всем птицам мати,
А живет она н(а) акиане-море,
А вьет гнездо на белом камене;
Набежали гости карабельшики
А на то гнездо нагай-птицы
И на ево детушак на маленьких,
Нагай-птица вострепенется,
Акиан-море восколыблется,
Кабы быстры реки разливалися,
Топят много бусы-корабли,
Топят много червленыя корабли,
А все ведь души напрасныя.
Ерусалим-град — всем градам отец.
Почему Иерусалим всем градам отец?
Потому Ерусалим всем градам отец,
Что распят был в нем Исус Христос,
Исус Христос, сам небесной царь,
Опричь царства Московскаго».
Закатилось красно Солнце, за морями спать легло,
Закатилося, а в мире было вольно и светло.
Рассадились часты звезды в светлом Небе, как цветы,
Не пустили Ночь на Землю, не дозволя темноты.
Звезды, звезды за звездами, и лучист у каждой лик.
Уж и кто это на Небе возрастил такой цветник?
Златоцветность, звездоцветность, что ни хочешь — все проси.
В эту ночь Вольга родился на святой Руси.
Тихо рос Вольга пресветлый до пяти годков.
Дома больше быть не хочет, манит ширь лугов.
Вот пошел, и Мать-Земля восколебалася,
Со китов своих как будто содвигалася,
Разбежалися все звери во лесах,
Разлеталися все птицы в небесах,
Все серебряные рыбы разметалися,
В синем Море трепетали и плескалися.
А Вольга себе идет все да идет,
В чужедальную сторонку путь ведет.
Хочет хитростям он всяким обучаться,
Хочет в разныих языках укрепляться.
На семь лет Вольга задался посмотреть широкий свет,
А завлекся — на чужбине прожил все двенадцать лет.
Обучался, обучился. Что красиво? Жить в борьбе.
Он хоробрую дружину собирал себе.
Тридцать сильных собирал он без единого, а сам
Стал тридцатым, был и первым, и пустились по лесам.
«Ой дружина, вы послушайте, что скажет атаман.
Вейте петли вы шелковые, нам зверь в забаву дан,
Становите вы веревочки в лесу среди ветвей,
И ловите вы куниц, лисиц, и черных соболей.»
Как указано, так сделано, веревочки стоят,
Только звери чуть завидят их, чуть тронут — и назад.
По три дня и по три ночи ждали сильные зверей,
Ничего не изловили, жди не жди среди ветвей.
Тут Вольга оборотился, и косматым стал он львом,
Соболей, куниц, лисиц он заворачивал кругом,
Зайцев белых поскакучих, горностаев нагонял,
В петли шелковы скружал их, гул в лесу и рев стоял.
И опять Вольга промолвил: «Что теперь скажу я вам: —
Вы силки постановите в темном лесе по верхам.
Лебедей, гусей ловите, заманите сверху ниц,
Ясных соколов словите, да и малых пташек-птиц.»
Как он молвил, так и было, слово слушали его,
За три дня и за три ночи не словили ничего.
Тут Вольга оборотился, и в ветрах, в реке их струй,
Он в подоблачьи помчался, птица вольная Науй.
Заворачивал гусей он, лебедей, и соколов,
Малых птащиц, всех запутал по верхам среди силков.
И опять Вольга промолвил, возжелав иной игры: —
«Дроворубные возьмите-ка теперь вы топоры,
Вы суденышко дубовое постройте поскорей,
Вы шелковые путевья навяжите похитрей,
Выезжайте в сине Море, наловите рыбы мне,
Много щук, белуг, и всяких, много рыбы в глубине.»
Как он молвил, так и было, застучал о дуб топор,
И в путевьях во шелковых возникал мудрен узор.
Выезжали в сине Море, много рыб во тьме его,
За три дня и за три ночи не словили ничего.
Тут Вольга оборотился, щукой стал, зубастый рот,
Быстрым ходом их обходит, в верный угол их ведет.
Заворачивал белугу, дорогого осетра,
Рыб плотиц, и рыбу семгу. Будет, ладно, вверх пора.
Тут-то в Киеве веселом пировал светло Вольга,
Пировала с ним дружина, говорили про врага.
Говорил Вольга пресветлый: «Широки у нас поля.
Хлеб растет. Да замышляет против нас Турец-земля.
Как бы нам про то проведать, что задумал-загадал
Наш лихой давнишний ворог, этот царь Турец-Сантал?
Если старого послать к ним, долго ждать, а спешен час,
А середнего послать к ним, запоят вином как раз,
Если ж малого послать к ним, заиграется он там,
Только девушек увидит, не дождаться вести нам.
Видно, надобно нам будет, чтоб пошел к ним сам Вольга,
Посмотрел бы да послушал да почувствовал врага.»
Тут Вольга оборотился, малой пташкой полетел,
Против самого оконца, пред царем Турецким сел.
Речи тайные он слышит. Говорит с царицей царь: —
«Ай царица, на Руси-то не растет трава как встарь,
И цветы-то на Руси уж не по-прежнему цветут.
Нет в живых Вольги, должно быть». — Говорит царица тут:
«Ай ты царь, Турец-Сантал мой, все как есть цветок цветет.
На Руси трава густая все по-прежнему растет.
А спалось мне ночью, снилось, что с Восточной стороны
Пташка малая несется, звонко кличет с вышины.
А от Запада навстречу черный ворон к ней летит,
Вот слетелись, вот столкнулись, ветер в крылья им свистит
В чистом поле бой зачался, пташка — малая на взгляд,
Да побит ей черный ворон, перья по-ветру летят».
Царь Турец-Сантал подумал, и беседует с женой:
«Так я думаю, что скоро я на Русь пойду войной.
На святой Руси возьму я ровно девять городов,
Шубку выберу тебе я, погощу, и был таков».
А Турецкая царица говорит царю в ответ:
«Городов не покоришь ты, не найдешь мне шубки, нет».
Вскинул очи, осердился, забранился царь Сантал.
«Ах, сновидица-колдунья!» И учить царицу стал.
«Вот тебе! А на Руси мне ровно девять городов.
Вот тебе! А шубка будет. Погощу, и был таков».
Тут Вольга оборотился, примечай не примечай,
Только в горницу ружейну впрыгнул малый горностай,
Все луки переломал он, зубом острым проточил,
Тетивы все перервал он, прочь из горницы скочил.
Серым волком обернулся, на конюший прыгнул двор,
Перервал коням он глотки, прыг назад — и чрез забор.
Обернулся малой пташкой, вот в подоблачьи летит,
Свиснул, — дома. Светел Киев, он с дружиною сидит.
«Ой дружина, собирайся!» И дрожит Турец-земля.
На Руси чуть дышит ветер, тихо колос шевеля.
И склонилися пред силой молодецкою
Царь-Сантал с своей царицею Турецкою.
Проблистали и упали сабли вострые,
Развернулись чудо-шали ярко-пестрые,
И ковры перед дружиною узорные,
Растерял пред пташкой ворон перья черные.
И гуляет, и смеется вольный, светлый наш Вольга,
Он уж знает, как коснуться, как почувствовать врага.
На троне прадедов сидит
Седой король в палате;
Златой венец его горит,
Как солнце на закате.
«Ты первый сын мой, ты второй:
Вам царство разделяю;
А ты, мой милый сын меньшой,
Тебе что завещаю?»
— «Три корабля мне только дай
Да старую корону —
И я пущусь в далекий край
Искать дорогу к трону.»
На деке юноша стоит,
Любуясь кораблями;
Играет резвый ветерок
Волос его кудрями.
Надулись паруса, скрипит
Кормило, вымпел вьется;
Кругом играя, рой ундин
За ними вслед несется.
«Я царь; все царство здесь ное
Со мною веселится;
Как быстро, вольное, оно
По светлой влаге мчится!»
Вот гром вдали загрохотал
И тучи набежали,
Сверкнули молнии по ним —
И мачты затрещали.
Валы вздымаются горой
Над чорною пучиной —
И тонет королевичь мой
Со всей своей дружиной.
Как жаль: там потонул корабль
С разбитыми снастями;
Но, посмотри, никак пловец
Там борется с волнами.
Он бьет их мощною рукой,
Опасность презирая.
На голове его блестит
Корона золотая.
Я царский сын; но мне чужда
Отчизна дорогая:
Меня на свет произвела
Мать слабая, земная.
Но море сильное мне жизнь
Вторично даровало:
Как матерь, там оно меня
С дружиною качало.
Те потонули, а меня
Волна сюда прибила:
Знать, быть мне здесь царем у вас
Судьба определила.
Ты с удочкой к берегу ходишь
И ранней, и поздней порой,
И рыбу все ловишь и ловишь,
А все не поймал ни одной.
Не рыбу ловить прихожу я
На берег пустынный морской:
Мне виделось много сокровищ
Внизу, под волной голубой.
«Как царь, там ходит гордый лев
И гривой потрясает,
И грозный властелина рев
Пустыню оглашает.
«Но я в степях найду его,
Сражу своей рукою,
И гривой пышною его
Плеча свои покрою.
«Орел в поднебесья парит
Над темною дубравой,
Он к солнцу вечному стремит
Полет свой величавый.
«Но я пернатою стрелой
И там его достану:
Своею кровью предо мной
Он обагрит поляну.»
По дебрям скачет дикий конь,
Лишь пыль столбом несется,
Из под копыт летит огонь
И грива с вихрем вьется.
Но королевич овладел
Конем неукротимым —
И взвился конь, и полетел
С бойцом неустрашимым.
И обитатели долин
Дивятся исполину,
Который соколом с вершин
Несется в их долину.
Могучий конь под ним храпит
И пышет дым ноздрями,
Из-под копыт огонь летит
И вьется пыль клубами.
К нему народ со всех сторон
Стекается толпами:
«К нам небесами послан он:
Да царствует над нами!»
Стоит высокая скала,
Куда порой взлетает
Один орел: там страшный змей
Издавна обитает.
Он там в развалинах лежит
Оградою живою,
Сверкает гребнем и гремит
Сребристой чешуею.
Но без меча и без щита,
Царевичь достигает
Один вершины страшной той
И змея обнимает.
Цалует три раза его —
И диво совершилось:
Очарованье волшебства
Мгновенно сокрушилось —
И на руках его лежит
Царевна молодая,
И пышный замок перед ним
Стоит, скалу венчая.
Король с супругою сидят
На троне средь народа;
Златой венец его горит,
Как солнце в час восхода.
И рыцари, и пышный двор —
Все вкруг него теснятся,
Все на чету вперяют взор,
Глядят —не наглядятся.
Стоит в кругу вельмож двора
Певец слепой, согбенный;
Он чувствует: пришла пора
Для песни вдохновенной.
И спала вдруг с его очей
Завеса вечной ночи —
И трона блеск, и свет огней
Его узрели очи.
И, вдохновением горя,
Он взял златую лиру
И славу юнаго царя
Воспел на диво миру.
1
Ночь
Ежами в глаза налезала хвоя,
Прели стволы, от натуги воя.
Дятлы стучали, и совы стыли;
Мы челноки по реке пустили.
Трясина кругом да камыш кудлатый,
На черной воде кувшинок заплаты.
А под кувшинками в жидком сале
Черные сомы месяц сосали;
Месяц сосали, хвостом плескали,
На жирную воду зыбь напускали.
Комар начинал. И с комарьим стоном
Трясучая полночь шла по затонам.
Шла в зыбуны по сухому краю,
На каждый камыш звезду натыкая…
И вот поползли, грызясь и калечась,
И гад, и червяк, и другая нечисть…
Шли, раздвигая камыш боками,
Волки с булыжными головами.
Видели мы — и поглядка прибыль! —
Узких лисиц, золотых, как рыбы…
Пар оседал малярийным зноем,
След наливался болотным гноем.
Прямо в глаза им, сквозь синий студень
Месяц глядел, непонятный людям…
Тогда-то в болотном нутре гудело:
Он выходил на ночное дело…
С треском ломали его колена
Жесткий тростник, как сухое сено.
Жира и мышц жиляная сила
Вверх не давала поднять затылок.
В маленьких глазках — в болотной мути —
Месяц кружился, как капля ртути.
Он проходил, как меха вздыхая,
Сизую грязь на гачах вздымая.
Мерно покачиваем трясиной, —
Рылом в траву, шевеля щетиной,
На водопой, по нарывам кочек,
Он продвигался — обломок ночи,
Не замечая, как на востоке
Мокрой зари проступают соки;
Как над стеной камышовых щеток
Утро восходит из птичьих глоток;
Как в очерете, тайно и сладко,
Ноет болотная лихорадка…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Время пришло стволам вороненым
Правду свою показать затонам,
Время настало в клыкастый камень
Грянуть свинцовыми кругляками.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А между тем по его щетине
Солнце легло, как багровый иней, —
Солнце, распухшее, водяное,
Встало над каменною спиною.
Так и стоял он в огнях без счета,
Памятником, что воздвигли болота.
Памятник — только вздыхает глухо
Да поворачивается ухо…
Я говорю с ним понятной речью:
Самою крупною картечью.
Раз!
Только ухом повел — и разом
Грудью мотнулся и дрогнул глазом.
Два!
Закружились камыш с кугою,
Ахнул зыбун под его ногою…
В солнце, встающее над трясиной,
Он устремился горя щетиной.
Медью налитый, с кривой губою,
Он, убегая храпел трубою.
Вплавь по воде, вперебежку сушей,
В самое пекло вливаясь тушей, —
Он улетал, уплывал в туманы,
В княжество солнца, в дневные страны…
А с челнока два пустых патрона
Кинул я в черный тайник затона.
2
День
Жадное солнце вставало дыбом,
Жабры сушило в полоях рыбам;
В жарком песке у речных излучий
Разогревало яйца гадючьи;
Сыпало уголь в берлогу волчью,
Птиц умывало горючей желчью;
И, расправляя перо и жало,
Мокрая нечисть солнце встречала.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тропка в трясине, в лесу просека
Ждали пришествия человека.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Он надвигался, плечистый, рыжий,
Весь обдаваемый медной жижей.
Он надвигался — и под ногами
Брызгало и дробилось пламя.
И отливало пудовым зноем
Ружье за каменною спиною.
Через овраги и буераки
Прыгали огненные собаки.
В сумерки, где над травой зыбучей
Зверь надвигался косматой тучей,
Где в камышах, в земноводной прели,
Сердце стучало в огромном теле
И по ноздрям всё чаще и чаще
Воздух врывался струей свистящей.
Через болотную гниль и одурь
Передвигалась башки колода
Кряжистым лбом, что порос щетиной,
В солнце, встающее над трясиной.
Мутью налитый болотяною,
Черный, истыканный сединою, —
Вот он и вылез над зыбунами
Перед убийцей, одетым в пламя.
И на него, просверкав во мраке,
Ринулись огненные собаки.
Задом в кочкарник упершись твердо,
Зверь превратился в крутую морду,
Тело исчезло, и ребра сжались,
Только глаза да клыки остались,
Только собаки перед клыками
Вертятся огненными языками.
«Побереги!» — и, взлетая криво,
Псы низвергаются на загривок.
И закачалось и загудело
В огненных пьявках черное тело.
Каждая быстрая капля крови,
Каждая кость теперь наготове.
Пот оседает на травы ржою,
Едкие слюни текут вожжою,
Дыбом клыки, и дыханье суше, —
Только бы дернуться ржавой туше…
Дернулась!
И, как листье сухое,
Псы облетают, скребясь и воя.
И перед зверем открылись кругом
Медные рощи и топь за лугом.
И, обдаваемый красной жижей,
Прямо под солнцем убийца рыжий.
И побежал, ветерком катимый,
Громкий сухой одуванчик дыма.
В брюхо клыком — не найдешь дороги,
Двинулся — но подвернулись ноги,
И заскулил, и упал, и вольно
Грянула псиная колокольня:
И над косматыми тростниками
Вырос убийца, одетый в пламя…
1
Кто в небе алых роз алее
Цвел в облаковом парике?
Спустясь с балкона, по аллее
Меж сосен мы прошли к реке.
Алела на закате пристань,
Такая серенькая днем.
Плескались рыбки — двести, триста? —
Блестя алеющим огнем.
Кричали вспугнутые утки
С малиновою белизной.
Не кровью ль истекали сутки,
Струящие к закату зной?
И на реке, на перекате,
Играла с мушкою форель.
На барбарисовом закате
Возникла эта акварель.
Я оттолкнул замок устало,
Подвинул лодку к ступеням,
И ты, сияющая ало,
Спустилась, кружева вспеня.
Я весла взял, и мы поплыли
Вниз по теченью за изгиб,
Где меж стеблей прохладных лилий
Скользит так много быстрых рыб…
2
С полуаршинной глубиною,
Зеленая, как малахит,
Прозрачною и ледяною
Струею орошает мхи
Прибрежные. Деревьев купы
Отзеркаленные в воде,
Склонились к ней. Покой везде.
Стволы — как великанов трупы.
Изгибисто несемся вдоль
Аллеи до ограды сада,
А там, за ним, где пихт рассада,
Пустырь — крестьянская юдоль…
Вот лес пошел. Вот вновь луга.
Вот устье Егерской канавки.
И хариусы — вид сига —
Бегут от лодки в скользкой давке…
Ты нажимаешь влево руль
И поворачиваешь вправо.
Суденышко вплывает в травы,
Что щедро вырастил июль.
Еще один нажим руля, —
И мы плывем в зеленых сводах;
Теперь уже в кофейных водах
Плотичка плещется. Крыля
На белое пятно батиста,
Летит бесшумный нетопырь,
И от его движений свиста
Ты вздрагиваешь. «Растопырь
Скорее руки, — и добычу
Мы привезем к себе домой!»
Ты моему не внемлешь кличу,
Восторг не разделяешь мой.
Наоборот: закрылась шалью,
Склонилась тихо над кормой…
Закат давно не блещет алью.
Из тучи поступью хромой
Выходит месяц, обознала
Полоску в струйках сквозь листву.
Домой зову и не зову:
Всего в версте отсюда дача.
Зеленолиственный тоннель
Так восхитительно олунен,
Июльский воздух так июнен
И мягок, как Мускат-Люнель…
Все вдаль ветвистым коридором
Плывем, пока вдруг ты с задором
Не поворачиваешь руль,
И мы канавою обратно
Скользим к реке, смотря на пятна
Луны в игре речных кривуль…
3
Окончены канавы, своды, —
Вновь малахитовые воды. —
И островок цветущих лип —
Все тот же, только в лунном стиле.
Плывем, сгибая стебли лилий,
Меж них пугая спящих рыб.
Мы покидаем с грустью стебли
И вверх стремимся в этот раз.
Теперь опять простор для гребли:
Чтоб «взять версту», нам нужен час.
4
Но слушай, кто поет в болоте?
Я слышу женский голос там
В туманной лунной позолоте
Я вижу женщину. К кустам
Прибрежным по зыбучей топи
Она, вся белая, идет.
У берега водоворот —
Вдруг упадет в него… утопит
Себя, пожалуй. В золотых
Лучах остановилась. Росла.
Стройна. Бледна. Я поднял весла.
Смотрю. И вдруг она — бултых!
Мы вскрикнули, мы онемели.
И тишина. И — ничего.
Подплыли. Головы, как в хмеле.
Самоубийство? Колдовство?
Но эта песня! В этой песне —
Исчезни, враг! Господь, воскресни! —
Такой восторг, такая жуть.
Нет, человеческая грудь
Вместить ту песню не смогла бы:
Для мук подобных люди слабы…
Так значит, то не человек,
Не женщина — невольный вывод…
Мы фантазировали живо
С упорной мыслью в голове,
Что не было того, что было,
А если не было, то — то,
Что виделось, себя избыло,
И этот «кто-то» есть никто.
5
Теперь уже плывем в смятеньи,
И ужасом душа полна:
Мы думаем об этом пеньи…
Нам не в луну уже луна,
И вечер нам уже не в вечер:
Мы думаем об этой встрече.
И смысл, значенье встречи той
Неясны нам пока. Постой,
Ты видишь пристань? на скамейке
Сидит как будто кто-то… Змейки
Волос спадают на плеча…
И в белом, в белом… Кто бы это?…
Но в ужасе бежим ответа,
Пугаясь лунного луча,
Что выползает из-за тучи,
Готовый озарить ее…
Нас мысль одна и та же мучит;
И ты мое, и я твое —
Сердца свои мы оба слышим…
О, настороженная тишь!
И вот плывем все выше, выше…
И я молчу. И ты молчишь.
6
А вот и пристань. Вот и мыза.
На пристани встречает… Лиза.
Вся в белом, белая сама:
«Ах, чуть я не сошла с ума! —
От ужаса едва лепечет
И не находит слов для речи: —
Луна нервирует… И тьма…
И эта женщина… Ее вы
Не встретили? за полчаса
До вас бежала здесь… Коса
Такая рыжая… Лиловы
Глаза безумные… Капот
Распахнут белый… Дико пела,
Когда бежала… Я поспела
Едва прийти сюда… И вот
Сижу, едва жива от страха,
И жду вас: все же здесь светлей,
Чем в доме. От густых аллей
В нем мрачно. И луна, как бляха,
На клумбе с ирисами. Нет,
Я не останусь больше в доме
Одна без вас», — в больной истоме
Шепнула девушка и в плед
Закутавшись, пошла за нами.
Невесело мы пили чай,
Невольно думая о драме,
Что с нами будет невзначай…
7
Оно вошло в нас хладнокровно,
Оно и крепло, и росло:
Спустя четыре года ровно, —
И, может быть, число в число? —
Расстался я с подругой тою,
С кем плыл рекою, залитою
Лимонным светом, к чаще лип
На островке, где наши были,
Где меж стеблями наших лилий
Живет так много наших рыб…
Жил старик со своею старухой
У самого синего моря;
Они жили в ветхой землянке
Ровно тридцать лет и три года.
Старик ловил неводом рыбу,
Старуха пряла свою пряжу.
Раз он в море закинул невод, —
Пришел невод с одною тиной.
Он в другой раз закинул невод, —
Пришел невод с травой морскою.
В третий раз закинул он невод, —
Пришел невод с одною рыбкой,
С непростою рыбкой, — золотою.
Как взмолится золотая рыбка!
Голосом молвит человечьим:
«Отпусти ты, старче, меня в море,
Дорогой за себя дам откуп:
Откуплюсь чем только пожелаешь».
Удивился старик, испугался:
Он рыбачил тридцать лет и три года
И не слыхивал, чтоб рыба говорила.
Отпустил он рыбку золотую
И сказал ей ласковое слово:
«Бог с тобою, золотая рыбка!
Твоего мне откупа не надо;
Ступай себе в синее море,
Гуляй там себе на просторе».
Воротился старик ко старухе,
Рассказал ей великое чудо.
«Я сегодня поймал было рыбку,
Золотую рыбку, не простую;
По-нашему говорила рыбка,
Домой в море синее просилась,
Дорогою ценою откупалась:
Откупалась чем только пожелаю.
Не посмел я взять с нее выкуп;
Так пустил ее в синее море».
Старика старуха забранила:
«Дурачина ты, простофиля!
Не умел ты взять выкупа с рыбки!
Хоть бы взял ты с нее корыто,
Наше-то совсем раскололось».
Вот пошел он к синему морю;
Видит, — море слегка разыгралось.
Стал он кликать золотую рыбку,
Приплыла к нему рыбка и спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей с поклоном старик отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка,
Разбранила меня моя старуха,
Не дает старику мне покою:
Надобно ей новое корыто;
Наше-то совсем раскололось».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе с богом,
Будет вам новое корыто».
Воротился старик ко старухе,
У старухи новое корыто.
Еще пуще старуха бранится:
«Дурачина ты, простофиля!
Выпросил, дурачина, корыто!
В корыте много ль корысти?
Воротись, дурачина, ты к рыбке;
Поклонись ей, выпроси уж избу».
Вот пошел он к синему морю,
(Помутилося синее море.)
Стал он кликать золотую рыбку,
Приплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей старик с поклоном отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка!
Еще пуще старуха бранится,
Не дает старику мне покою:
Избу просит сварливая баба».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе с богом,
Так и быть: изба вам уж будет».
Пошел он ко своей землянке,
А землянки нет уж и следа;
Перед ним изба со светелкой,
С кирпичною, беленою трубою,
С дубовыми, тесовыми вороты.
Старуха сидит под окошком,
На чем свет стоит мужа ругает.
«Дурачина ты, прямой простофиля!
Выпросил, простофиля, избу!
Воротись, поклонися рыбке:
Не хочу быть черной крестьянкой,
Хочу быть столбовою дворянкой».
Пошел старик к синему морю;
(Не спокойно синее море.)
Стал он кликать золотую рыбку.
Приплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей с поклоном старик отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка!
Пуще прежнего старуха вздурилась,
Не дает старику мне покою:
Уж не хочет быть она крестьянкой,
Хочет быть столбовою дворянкой».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе с богом».
Воротился старик ко старухе.
Что ж он видит? Высокий терем.
На крыльце стоит его старуха
В дорогой собольей душегрейке,
Парчовая на маковке кичка,
Жемчуги огрузили шею,
На руках золотые перстни,
На ногах красные сапожки.
Перед нею усердные слуги;
Она бьет их, за чупрун таскает.
Говорит старик своей старухе:
«Здравствуй, барыня сударыня дворянка!
Чай, теперь твоя душенька довольна».
На него прикрикнула старуха,
На конюшне служить его послала.
Вот неделя, другая проходит,
Еще пуще старуха вздурилась:
Опять к рыбке старика посылает.
«Воротись, поклонися рыбке:
Не хочу быть столбовою дворянкой,
А хочу быть вольною царицей».
Испугался старик, взмолился:
«Что ты, баба, белены объелась?
Ни ступить, ни молвить не умеешь,
Насмешишь ты целое царство».
Осердилася пуще старуха,
По щеке ударила мужа.
«Как ты смеешь, мужик, спорить со мною,
Со мною, дворянкой столбовою? —
Ступай к морю, говорят тебе честью,
Не пойдешь, поведут поневоле».
Старичок отправился к морю,
(Почернело синее море.)
Стал он кликать золотую рыбку.
Приплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей с поклоном старик отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка!
Опять моя старуха бунтует:
Уж не хочет быть она дворянкой,
Хочет быть вольною царицей».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе с богом!
Добро! будет старуха царицей!»
Старичок к старухе воротился.
Что ж? пред ним царские палаты.
В палатах видит свою старуху,
За столом сидит она царицей,
Служат ей бояре да дворяне,
Наливают ей заморские вины;
Заедает она пряником печатным;
Вкруг ее стоит грозная стража,
На плечах топорики держат.
Как увидел старик, — испугался!
В ноги он старухе поклонился,
Молвил: «Здравствуй, грозная царица!
Ну, теперь твоя душенька довольна».
На него старуха не взглянула,
Лишь с очей прогнать его велела.
Подбежали бояре и дворяне,
Старика взашеи затолкали.
А в дверях-то стража подбежала,
Топорами чуть не изрубила.
А народ-то над ним насмеялся:
«Поделом тебе, старый невежа!
Впредь тебе, невежа, наука:
Не садися не в свои сани!»
Вот неделя, другая проходит,
Еще пуще старуха вздурилась:
Царедворцев за мужем посылает,
Отыскали старика, привели к ней.
Говорит старику старуха:
«Воротись, поклонися рыбке.
Не хочу быть вольною царицей,
Хочу быть владычицей морскою,
Чтобы жить мне в Окияне-море,
Чтоб служила мне рыбка золотая
И была б у меня на посылках».
Старик не осмелился перечить,
Не дерзнул поперек слова молвить.
Вот идет он к синему морю,
Видит, на море черная буря:
Так и вздулись сердитые волны,
Так и ходят, так воем и воют.
Стал он кликать золотую рыбку.
Приплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей старик с поклоном отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка!
Что мне делать с проклятою бабой?
Уж не хочет быть она царицей,
Хочет быть владычицей морскою;
Чтобы жить ей в Окияне-море,
Чтобы ты сама ей служила
И была бы у ней на посылках».
Ничего не сказала рыбка,
Лишь хвостом по воде плеснула
И ушла в глубокое море.
Долго у моря ждал он ответа,
Не дождался, к старухе воротился —
Глядь: опять перед ним землянка;
На пороге сидит его старуха,
А пред нею разбитое корыто.
Бенедетте Кравиери
I
Пленное красное дерево частной квартиры в Риме.
Под потолком — пыльный хрустальный остров.
Жалюзи в час заката подобны рыбе,
перепутавшей чешую и остов.
Ставя босую ногу на красный мрамор,
тело делает шаг в будущее — одеться.
Крикни сейчас «замри» — я бы тотчас замер,
как этот город сделал от счастья в детстве.
Мир состоит из наготы и складок.
В этих последних больше любви, чем в лицах.
Как и тенор в опере тем и сладок,
что исчезает навек в кулисах.
На ночь глядя, синий зрачок полощет
свой хрусталик слезой, доводя его до сверканья.
И луна в головах, точно пустая площадь:
без фонтана. Но из того же камня.
II
Месяц замерших маятников (в августе расторопна
только муха в гортани высохшего графина).
Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно
прожекторам ПВО в поисках серафима.
Месяц спущенных штор и зачехленных стульев,
потного двойника в зеркале над комодом,
пчел, позабывших расположенье ульев
и улетевших к морю покрыться медом.
Хлопочи же, струя, над белоснежной, дряблой
мышцей, играй куделью седых подпалин.
Для бездомного торса и праздных граблей
ничего нет ближе, чем вид развалин.
Да и они в ломаном «р» еврея
узнают себя тоже; только слюнным раствором
и скрепляешь осколки, покамест Время
варварским взглядом обводит форум.
III
Черепица холмов, раскаленная летним полднем.
Облака вроде ангелов — в силу летучей тени.
Так счастливый булыжник грешит с голубым исподним
длинноногой подруги. Я, певец дребедени,
лишних мыслей, ломаных линий, прячусь
в недрах вечного города от светила,
навязавшего цезарям их незрячесть
(этих лучей за глаза б хватило
на вторую вселенную). Желтая площадь; одурь
полдня. Владелец «веспы» мучает передачу.
Я, хватаясь рукою за грудь, поодаль
считаю с прожитой жизни сдачу.
И как книга, раскрытая сразу на всех страницах,
лавр шелестит на выжженной балюстраде.
И Колизей — точно череп Аргуса, в чьих глазницах
облака проплывают как память о бывшем стаде.
IV
Две молодых брюнетки в библиотеке мужа
той из них, что прекрасней. Два молодых овала
сталкиваются над книгой в сумерках, точно Муза
объясняет Судьбе то, что надиктовала.
Шорох старой бумаги, красного крепдешина,
воздух пропитан лавандой и цикламеном.
Перемена прически; и локоть — на миг — вершина,
привыкшая к ветреным переменам.
О, коричневый глаз впитывает без усилий
мебель того же цвета, штору, плоды граната.
Он и зорче, он и нежней, чем синий.
Но синему — ничего не надо!
Синий всегда готов отличить владельца
от товаров, брошенных вперемежку
(т. е. время — от жизни), дабы в него вглядеться.
Так орел стремится вглядеться в решку.
V
Звуки рояля в часы обеденного перерыва.
Тишина уснувшего переулка
обрастает бемолью, как чешуею рыба,
и коричневая штукатурка
дышит, хлопая жаброй, прелым
воздухом августа, и в горячей
полости горла холодным перлом
перекатывается Гораций.
Я не воздвиг уходящей к тучам
каменной вещи для их острастки.
О своем — и о любом — грядущем
я узнал у буквы, у черной краски.
Так задремывают в обнимку
с «лейкой», чтоб, преломляя в линзе
сны, себя опознать по снимку,
очнувшись в более длинной жизни.
VI
Обними чистый воздух, а ля ветви местных пиний:
в пальцах — не больше, чем на стекле, на тюле.
Но и птичка из туч вниз не вернется синей,
да и сами мы вряд ли боги в миниатюре.
Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны. Дали,
выси и проч. брезгают гладью кожи.
Тело обратно пространству, как ни крути педали.
И несчастны мы, видимо, оттого же.
Привались лучше к портику, скинь бахилы,
сквозь рубашку стена холодит предплечье;
и смотри, как солнце садится в сады и виллы,
как вода, наставница красноречья,
льется из ржавых скважин, не повторяя
ничего, кроме нимфы, дующей в окарину,
кроме того, что она — сырая
и превращает лицо в руину.
VII
В этих узких улицах, где громоздка
даже мысль о себе, в этом клубке извилин
прекратившего думать о мире мозга,
где-то взвинчен, то обессилен,
переставляешь на площадях ботинки
от фонтана к фонтану, от церкви к церкви
— так иголка шаркает по пластинке,
забывая остановиться в центре, —
можно смириться с невзрачной дробью
остающейся жизни, с влеченьем прошлой
жизни к законченности, к подобью
целого. Звук, из земли подошвой
извлекаемый — ария их союза,
серенада, которую время о’но
напевает грядущему. Это и есть Карузо
для собаки, сбежавшей от граммофона.
VIII
Бейся, свечной язычок, над пустой страницей,
трепещи, пригинаем выдохом углекислым,
следуй — не приближаясь! — за вереницей
литер, стоящих в очередях за смыслом.
Ты озаряешь шкаф, стенку, сатира в нише
— большую площадь, чем покрывает почерк!
Да и копоть твоя воспаряет выше
помыслов автора этих строчек.
Впрочем, в ихнем ряду ты обретаешь имя;
вечным пером, в память твоих субтильных
запятых, на исходе тысячелетья в Риме
я вывожу слова «факел», «фитиль», «светильник»,
а не точку — и комната выглядит как в начале.
(Сочиняя, перо мало что сочинило).
О, сколько света дают ночами
сливающиеся с темнотой чернила!
IX
Скорлупа куполов, позвоночники колоколен.
Колоннады, раскинувшей члены, покой и нега.
Ястреб над головой, как квадратный корень
из бездонного, как до молитвы, неба.
Свет пожинает больше, чем он посеял:
тело способно скрыться, но тень не спрячешь.
В этих широтах все окна глядят на Север,
где пьешь тем больше, чем меньше значишь.
Север! в огромный айсберг вмерзшее пианино,
мелкая оспа кварца в гранитной вазе,
не способная взгляда остановить равнина,
десять бегущих пальцев милого Ашкенази.
Больше туда не выдвигать кордона.
Только буквы в когорты строит перо на Юге.
И золотистая бровь, как закат на карнизе дома,
поднимается вверх, и темнеют глаза подруги.
X
Частная жизнь. Рваные мысли, страхи.
Ватное одеяло бесформенней, чем Европа.
С помощью мятой куртки и голубой рубахи
что-то еще отражается в зеркале гардероба.
Выпьем чаю, лицо, чтобы раздвинуть губы.
Воздух обложен комнатой, как оброком.
Сойки, вспорхнув, покидают купы
пиний — от брошенного ненароком
взгляда в окно. Рим, человек, бумага;
хвост дописанной буквы — точно мелькнула крыса.
Так уменьшаются вещи в их перспективе, благо
тут она безупречна. Так на льду Танаиса
пропадая из виду, дрожа всем телом,
высохшим лавром прикрывши темя,
бредут в лежащее за пределом
всякой великой державы время.
XI
Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия, Микелина.
Бюст, причинное место, бедра, колечки ворса.
Обожженная небом, мягкая в пальцах глина —
плоть, принявшая вечность как анонимность торса.
Вы — источник бессмертья: знавшие вас нагими
сами стали катуллом, статуями, траяном,
августом и другими. Временные богини!
Вам приятнее верить, нежели постоянным.
Славься, круглый живот, лядвие с нежной кожей!
Белый на белом, как мечта Казимира,
летним вечером я, самый смертный прохожий,
среди развалин, торчащих как ребра мира,
нетерпеливым ртом пью вино из ключицы;
небо бледней щеки с золотистой мушкой.
И купола смотрят вверх, как сосцы волчицы,
накормившей Рема и Ромула и уснувшей.
XII
Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я
благодарен за все; за куриный хрящик
и за стрекот ножниц, уже кроящих
мне пустоту, раз она — Твоя.
Ничего, что черна. Ничего, что в ней
ни руки, ни лица, ни его овала.
Чем незримей вещь, тем оно верней,
что она когда-то существовала
на земле, и тем больше она — везде.
Ты был первым, с кем это случилось, правда?
Только то и держится на гвозде,
что не делится без остатка на два.
Я был в Риме. Был залит светом. Так,
как только может мечтать обломок!
На сетчатке моей — золотой пятак.
Хватит на всю длину потемок.
Посвящается С.Т.Аксакову,
Н.А.Майкову, А.Н.Островскому,
И.А.Гончарову, С.С.Дудышкину,
А.И.Халанскому и всем понимающим дело
Себя я помнить стал в деревне под Москвою.
Бывало, ввечеру поудить карасей
Отец пойдет на пруд, а двое нас, детей,
Сидим на берегу под елкою густою,
Добычу из ведра руками достаем
И шепотом о ней друг с другом речь ведем...
С летами за отцом по ручейкам пустынным
Мы стали странствовать... Теперь то время мне
Является всегда каким-то утром длинным,
Особым уголком в безвестной стороне,
Где вечная заря над головой струится,
Где в поле по росе мой след еще хранится...
В столицу приведен насильно точно я;
Как будто, всем чужой, сижу на чуждом пире,
И, кажется, опять я дома в божьем мире,
Когда лишь заберусь на бережок ручья,
Закину удочки, сижу в траве высокой...
Полдневный пышет жар — с зарей я поднялся:
Откинешься на луг и смотришь в небеса,
И слушаешь стрекоз, покуда сон глубокой
Под теплый пар земли глаза мне не сомкнет...
О, чудный сон! Душа бог знает где, далеко,
А ты во сне живешь, как все вокруг живет...
Но близкие мои — увы! — все горожане...
И странствовать в лесу, поднявшися с зарей,
Иль в лодке осенью сидеть в сыром тумане,
Иль мокнуть на дожде, иль печься в летний зной —
Им дико кажется, и всякий раз я знаю,
Что, если с вечера я лесы разверну
И новые крючки навязывать начну,
Я тем до глубины души их огорчаю;
И лица важные нередко страсть мою
Корят насмешками: «Грешно, мол, для поэта
Позабывать Парнас и огорчать семью».
Я с горя пробовал послушать их совета —
Напрасно!.. Вот вчера, чтоб только сон прогнать,
Пошел на озеро; смотрю — какая гладь!
Лесистых берегов обрывы и изгибы,
Как зеркалом, водой повторены. Везде
Полоски светлые от плещущейся рыбы
Иль ласточек, крылом коснувшихся к воде...
Смотрю — усач-солдат сложил шинель на травку,
Сам до колен в воде и удит на булавку.
«Что, служба!» — крикнул я. «Пришли побаловать
Маленько», — говорит. «Нет, клев-то как, служивый?» —
«А клев-то? Да такой тут вышел стих счастливый,
Что в час-от на уху успели натаскать».
Ну, кто бы устоять тут мог от искушенья?
Закину, думаю, я разик — и назад!
Есть место ж у меня заветное: там скат
От самых камышей и мелкие каменья.
Тихонько удочки забравши, впопыхах
Бегу я к пристани. Вослед мне крикнул кто-то,
Но быстро оттолкнул челнок я свой от плота
И, гору обогнув, зарылся в камышах.
Злодеи рыбаки уж тут давно: вон с челном
Запрятался в тростник, тот шарит в глубине...
Есть что-то страстное в вниманьи их безмолвном,
Есть напряжение в сей людной тишине:
Лишь свистнет в воздухе леса волосяная,
Да вздох послышится — упорно все молчат
И зорко издали друг за́ другом следят.
Меж тем живет вокруг равнина водяная,
Стрекозы синие колеблют поплавки,
И тощие кругом шныряют пауки,
И кружится, сребрясь, снетков веселых стая
Иль брызнет в стороны, от щуки исчезая.
Но вот один рыбак вскочил, и, трепеща,
Все смотрят на него в каком-то страхе чутком:
Он, в обе руки взяв, на удилище гнутком
Выводит на воду упорного леща.
И черно-золотой красавец повернулся,
И вдруг взмахнул хвостом — испуганный, рванулся.
«Отдай, отдай!» — кричат, и снова в глубину
Идет чудовище, и ходит, вся в струну
Натянута, леса... Дрожь вчуже пробирает!..
А тут мой поплавок мгновенно исчезает.
Тащу — леса в воде описывает круг,
Уже зияет пасть зубастая - и вдруг
Взвилась леса, свистя над головою...
Обгрызла!.. Господи!.. Но, зная норов щук,
Другую удочку за тою же травою
Тихонько завожу и жду, едва дыша...
Клюет... Напрягся я и, со всего размаха,
Исполненный надежд, волнуяся от страха,
Выкидываю вверх — чуть видного ерша...
О, тварь негодная!.. От злости чуть не плачу,
Кляну себя, людей и мир за неудачу.
И как на угольях, закинув вновь, сижу,
И только комары, облипшие мне щеки,
Обуздывают гнев на промах мой жестокий.
Чтобы вздохнуть, кругом я взоры обвожу.
Как ярки горы там при солнце заходящем!
Как здесь, вблизи меня, с своим шатром скользящим,
Краснеют темных сосн сторукие стволы
И отражаются внизу в заливе черном,
Где белый пар уже бежит к подножьям горным.
С той стороны село. Среди сребристой мглы
Окошки светятся, как огненные точки;
Купанье там идет: чуть слышен визг живой,
Чуть-чуть белеются по берегу сорочки,
Меж тем как слышится из глубины лесной
Кукушка поздняя да дятел молодой...
Картины бедные полунощного края!
Где б я ни умирал, вас вспомню, умирая:
От сердца пылкого все злое прочь гоня,
Не вы ль, миря с людьми, учили жить меня!
Но вот уж смерклося. Свежеет. Вкруг ни звука.
На небе и водах погас пурпурный блеск.
Чу... Тянут якоря! Раздался весел плеск...
Нет, видно, не возьмет теперь ни лещ, ни щука!
Вот если бы чем свет забраться в тростники,
Когда лишь по заре заметишь поплавки,
И то почти к воде припавши... Тут охота!..
Что ж медлить? Завтра же... Меж тем все челноки,
Толкаясь, пристают у низенького плота,
И громкий переклик несется на водах
О всех событьях дня, о порванных лесах,
И брань и похвальба, исполненные страсти,
На плечи разгрузясь, мы взваливаем снасти,
И плещет ходкий плот, качаясь под ногой.
Идем. Под мокрою одеждой уж прохладно;
Зато как дышится у лодок над водой,
Где пахнет рыбою и свежестью отрадной,
Меж тем как из лесу чуть слышным ветерком,
Смолой напитанным, потянет вдруг теплом!..
О, милые мои! Ужель вам не понятно,
Вам странно, отчего в тот вечер благодатный
С любовию в душе в ваш круг вбегаю я
И, весело садясь за ужин деревенской,
С улыбкой слушаю нападки на меня —
Невинную грозу запальчивости женской?
Бывало, с милою свиданье улучив
И уж обдумавши к свиданью повод новый,
Такой же приходил я к вам... Но что вы? Что вы?
Что значит этот клик и смеха дружный взрыв?
Нет, полно! Вижу я, не сговорить мне с вами!
Истома сладкая ко сну меня зовет.
Прощайте! добрый сон!.. уже двенадцать бьет...
Иду я спать... И вот опять перед глазами
Все катится вода огнистыми струями
И ходят поплавки. На миг лишь задремал —
И кажется, клюет!.. Тут полно, сон пропал;
Пылает голова, и сердце бьется с болью.
Чуть показался свет, на цыпочках, как вор,
Я крадусь из дому и лезу чрез забор,
Взяв хлеба про запас с кристальной крупной солью,
Но на небе серо, и мелкий дождь идет,
И к стуже в воздухе заметен поворот;
Чуть видны берегов ближайшие извивы;
Не шелохнется лес, ни птица не вспорхнет,
Но чувствую уже, что будет лов счастливый.
И точно. Дождь потом зашлепал все сильней,
Вскипело озеро от белых пузырей,
И я промок насквозь, окостенели руки;
Но окунь — видно, стал бодрее с холодком —
Со дна и по верху гнался за червяком,
И ловко выхватил я прямо в челн две щуки...
Тут ветер потянул — и золотым лучом
Деревню облило. Э, солнце как высоко!
Уж дома самовар, пожалуй, недалеко...
Домой! И в комнату, пронизанный дождем,
С пылающим лицом, с душой и мыслью ясной,
Две щуки на снурке, вхожу я с торжеством
И криком все меня встречают: «Ах, несчастный!..»
Непосвященные! Напрасен с ними спор!
Искусства нашего непризнанную музу
И грек не приобщил к парнасскому союзу!
Нет, муза чистая, витай между озер!
И пусть бегут твои балованные сестры
На шумных поприщах гражданственности пестрой
За лавром, и хвалой, и памятью веков:
Ты, ночью звездною, на мельничной плотине,
В сем царстве свай, колес, и плесени, и мхов,
Таинственностью дух питай в святой пустыне!
Заслыша, что к тебе в тот час взываю я,
Заманивай меня по берегу ручья,
В высокой осоке протоптанной тропинкой,
В дремучий темный лес; играй, резвись со мной;
Облей в пути лицо росистою рябинкой;
Учи переходить по жердочке живой
Ручей, и, усадив за ольхой серебристой
Над ямой, где лопух разросся круглолистый,
Где рыбе в затиши прохлада есть и тень,
Показывай мне, как родится новый день;
И в миг, когда спадет с природы тьмы завеса
И солнце вспыхнет вдруг на пурпуре зари,
Со всеми криками и шорохами леса
Сама в моей душе ты с богом говори!
Да просветлен тобой, дыша, как часть природы,
Исполнюсь мощью я и счастьем той свободы,
В которой праотец народов, дни катя
К сребристой старости, был весел, как дитя!