Нужна ли рифма, например?
Ведь нет же рифмы у Гомера.
А для чего стихам размер?
Пожалуй, можно без размера.Стихам не нужно запятых.
Им ни к чему тире и точки.
Не упразднить ли самый стих?
Но как считать мы будем строчки?
Когда вы долго слушаете споры
О старых рифмах и созвучьях новых,
О вольных и классических размерах, -
Приятно вдруг услышать за окном
Живую речь без рифмы и размера,
Простую речь: "А скоро будет дождь!"
Слова, что бегло произнес прохожий,
Не меж собой рифмуются, а с правдой
С дождем, который скоро прошумит.
О вы, размеры старые,
Захватанные многими,
Банальные, дешевые,
Готовые клише!
Звучащие гитарою,
И с рифмами убогими —
Прекраснее, чем новые,
Простой моей душе!
Вы были при Державине,
Вы были при Некрасове,
Вы были при Никитине,
Вы были при Толстом!
О вы — подобны лавине!
И как вас ни выбрасывай,
Что новое ни вытяни, —
Вы проситесь в мой том.
Приветствую вас, верные,
Испытанно-надежные,
Округло-музыкальные,
Любимые мои!
О вы — друзья примерные,
Вы, милые, вы, нежные,
Веселые, печальные,
Размеры — соловьи!
Друг мой, бессильны слова, — одни поцелуи всесильны…
Правда, в записках твоих весело мне наблюдать,
Как прилив и отлив мыслей и чувства мешают
Ручке твоей поверять то и другое листку;
Правда, и сам я пишу стихи, покоряясь богине, —
Много и рифм у меня, много размеров живых…
Но меж ними люблю я рифмы взаимных лобзаний,
С нежной цезурою уст, с вольным размером любви.
Когда я думаю, что предки у коня,
В безчисленных веках, чьи густы вереницы,
Являли странный лик с размерами лисицы,
Во мне дрожит восторг, пронзающий меня.
На огненном пиру творящаго Огня,
Я червь, я хитрый змей, я быстрокрылость птицы,
Ум человека я, чья мысль быстрей зарницы,
Сознание миров живет во мне, звеня.
Природа отошла от своего Апреля,
Но наслоеньями записаны слова.
Меняется размер, но песня в нем жива.
И Божья новая еще нас ждет Неделя.
Не так ужь далеки пред ликом Божества
Акульи плавники и пальцы Рафаэля.
Когда я думаю, что предки у коня,
В бесчисленных веках, чьи густы вереницы,
Являли странный лик с размерами лисицы,
Во мне дрожит восторг, пронзающий меня.
На огненном пиру творящего Огня,
Я червь, я хитрый змей, я быстрокрылость птицы,
Ум человека я, чья мысль быстрей зарницы,
Сознание миров живет во мне, звеня.
Природа отошла от своего Апреля,
Но наслоеньями записаны слова.
Меняется размер, но песня в нем жива.
И Божья новая еще нас ждет Неделя.
Не так уж далеки пред ликом Божества
Акульи плавники и пальцы Рафаэля.
Какие здесь всему великие размеры!
Вот хоть бы лов классической трески!
На крепкой бечеве, верст в пять иль больше меры,
Что ни аршин, навешаны крючки;
Насквозь проколота, на каждом рыбка бьется…
Пять верст страданий! Это ль не длина?
Порою бечева китом, белугой рвется —
Тогда страдать артель ловцов должна.
В морозный вихрь и снег — а это ль не напасти? —
Не день, не два, с терпеньем без границ
Артель в морской волне распутывает снасти,
Сбивая лед с промерзлых рукавиц.
И завтра то же, вновь… В дому помору хуже:
Тут, как и в море, вечно сир и нищ,
Живет он впроголодь, а спит во тьме и стуже
На гнойных нарах мрачных становищ.
Огонь в своем рожденьи мал,
Безформен, скуден, хром,
Но ты взгляни, когда он, ал,
Красивым исполином встал,
Когда он стал Огнем!
Огонь обманчив, словно дух:—
Тот может встать как тень,
Но вдруг заполнит взор и слух,
И ночь изменит в день.
Вот, был в углу он, на полу,
Кривился, дымно-сер,
Но вдруг блестящей сделал мглу,
Удвоил свой размер.
Размер меняя, опьянил
Все числа, в сон их слив,
И в блеске смеха, полон сил,
Внезапно стал красив.
Ты слышишь? слышишь? Он поет,
Он славит Красоту,
Вот—вот, до Неба достает,
И вьется налету!
Огонь в своем рожденьи мал,
Бесформен, скуден, хром,
Но ты взгляни, когда он, ал,
Красивым исполином встал,
Когда он стал Огнем!
Огонь обманчив, словно дух: —
Тот может встать как тень,
Но вдруг заполнит взор и слух,
И ночь изменит в день.
Вот, был в углу он, на полу,
Кривился, дымно-сер,
Но вдруг блестящей сделал мглу,
Удвоил свой размер.
Размер меняя, опьянил
Все числа, в сон их слив,
И в блеске смеха, полон сил,
Внезапно стал красив.
Ты слышишь? слышишь? Он поет,
Он славит Красоту,
Вот — вот, до Неба достает,
И вьется на лету!
Сидела в матрешке
Другая матрешка
И очень скучала
Матрешка в матрешке.
А в этой матрешке —
«Матрешке в матрешке» —
Сидела скучала
Другая матрешка.
Сидела скучала
Другая матрешка
Размером, конечно,
Поменьше немножко.
В матрешке «размером
Поменьше немножко»
Сидела матрешка
Не больше горошка.
Сидела матрешка
Не больше горошка
И тоже скучала
Несчастная крошка.
И что интересно
В «несчастной той крошке»
Еще разместились
Четыре матрешки.
Еще разместились
Четыре матрешки,
Примерно такие,
Как мушки и мошки.
Любому понятно,
Что каждой матрешке
Хотелось побегать
В саду по дорожке,
Хотелось в траве
Поваляться немножко,
Размять свои ручки,
Размять свои ножки.
Но что они
Могут поделать, матрешки?
У них деревянные
Ручки и ножки.
У них деревянные
Ручки и ножки.
Скучают матрешки
И то понарошке.
Терцинами писать как будто очень трудно?
Какие пустяки! Не думаю, что так, —
Мне кажется притом, что очень безрассудноТакой размер избрать: звучит как лай собак
Его тягучий звон, и скучный, и неровный, —
А справиться-то с ним, конечно, может всяк, —Тройных ли рифм не даст язык наш многословный!
То ль дело ритмы те, к которым он привык,
Четырехстопный ямб, то строгий, то альковный, —Как хочешь поверни, всё стерпит наш язык.
А наш хорей, а те трехсложные размеры,
В которых так легко вложить и страстный крик, И вопли горести, и строгий символ веры?
А стансы легкие, а музыка октав,
А белого стиха глубокие пещеры? Сравненье смелое, а все-таки я прав:
Стих с рифмами звучит, блестит, благоухает
И пышной розою, и скромной влагой трав, Но темен стих без рифм и скуку навевает.
В стране Ксанад благословенной
Дворец построил Кубла Хан,
Где Альф бежит, поток священный,
Сквозь мглу пещер гигантских, пенный.
Впадает в сонный океан.
На десять миль оградой стен и башен
Оазис плодородный окружен,
Садами и ручьями он украшен,
В нем ѳимиам цветы струят сквозь сон,
И древний лес, роскошен и печален,
Блистает там воздушностью прогалин.
Но между кедров, полных тишиной,
Расщелина по склону ниспадала.
О, никогда под бледною луной
Так пышен не был тот уют лесной,
Где женщина о демоне рыдала.
Пленительное место! Из него,
В кипеньи безпрерывнаго волненья,
Земля, как бы не в силах своего
Сдержать неумолимаго мученья,
Роняла вниз обломки, точно звенья
Тяжелой цепи: Между этих скал,
Где камень с камнем бешено плясал,
Рождалося внезапное теченье,
Поток священный воды быстро мчал.
И на пять миль, изгибами излучин,
Поток бежал, пронзив лесной туман,
И вдруг, как бы усилием замучен,
Сквозь мглу пещер, где мрак от влаги звучен,
В безжизненный впадал он океан.
И из пещер, где человек не мерял
Ни призрачный обем, ни глубину,
Рождались крики: Вняв им, Кубла верил,
Что возвещают праотцы войну.
И тень чертогов наслажденья
Плыла по глади влажных сфер,
И стройный гул вставал от пенья,
И странно-слитен был размер
В напеве влаги и пещер.
Какое странное виденье —
Дворец любви и наслажденья
Межь вечных льдов и влажных сфер.
Стройно-звучные напевы
Раз услышал я во сне,
Абиссинской нежной девы,
Певшей в ясной тишине,
Под созвучья гуслей сонных,
Многопевных, многозвонных,
Ливших зов струны к струне.
О, когда б я вспомнил взоры
Девы, певшей мне во сне
О Горе святой Аборы,
Дух мой вспыхнул бы в огне,
Все возможно было б мне.
В полнозвучные размеры
Заключить тогда б я мог
Эти льдистыя пещеры,
Этот солнечный чертог.
Их все бы ясно увидали
Над зыбью, полной звонов, дали,
И крик пронесся б, как гроза: —
Сюда, скорей сюда, глядите,
О, как горят его глаза!
Пред песнопевцем взор склоните,
И, этой грезы слыша звон,
Сомкнемся тесным хороводом,
Затем что он воскормлен медом
И млеком Рая напоен!
Издай, Кулидж,
радостный клич!
На хорошее
и мне не жалко слов.
От похвал
красней,
как флага нашего мате́рийка,
хоть вы
и разъюнайтед стетс
оф
Америка.
Как в церковь
идет
помешавшийся верующий,
как в скит
удаляется,
строг и прост, —
так я
в вечерней
сереющей мерещи
вхожу,
смиренный, на Бру́клинский мост.
Как в город
в сломанный
прет победитель
на пушках — жерлом
жирафу под рост —
так, пьяный славой,
так жить в аппетите,
влезаю,
гордый,
на Бруклинский мост.
Как глупый художник
в мадонну музея
вонзает глаз свой,
влюблен и остр,
так я,
с поднебесья,
в звезды усеян,
смотрю
на Нью-Йорк
сквозь Бруклинский мост
Нью-Йорк
до вечера тяжек
и душен,
забыл,
что тяжко ему
и высо́ко,
и только одни
домовьи души
встают
в прозрачном свечении о̀кон.
Здесь
еле зудит
элевейтеров зуд.
И только
по этому
тихому зуду
поймешь —
поезда
с дребезжаньем ползут,
как будто
в буфет убирают посуду.
Когда ж,
казалось, с под речки на̀чатой
развозит
с фабрики
сахар лавочник, —
то
под мостом проходящие мачты
размером
не больше размеров булавочных.
Я горд
вот этой
стальною милей,
живьем в ней
мои видения встали —
борьба
за конструкции
вместо стилей,
расчет суровый
гаек
и стали.
Если
придет
окончание света —
планету
хаос
разделает влоск,
и только
один останется
этот
над пылью гибели вздыбленный мост,
то,
как из косточек,
тоньше иголок,
тучнеют
в музеях стоящие
ящеры,
так
с этим мостом
столетий геолог
сумел
воссоздать бы
дни настоящие.
Он скажет:
— Вот эта
стальная лапа
соединяла
моря и прерии,
отсюда
Европа
рвалась на Запад,
пустив
по ветру
индейские перья.
Напомнит
машину
ребро вот это —
сообразите,
хватит рук ли,
чтоб, став
стальной ногой
на Мангетен,
к себе
за губу
притягивать Бруклин?
По проводам
электрической пряди —
я знаю —
эпоха
после пара —
здесь
люди
уже
орали по радио,
здесь
люди
уже
взлетали по аэро.
Здесь
жизнь
была
одним — беззаботная,
другим —
голодный
протяжный вой.
Отсюда
безработные
в Гудзон
кидались
вниз головой.
И дальше
картина моя
без загвоздки
по струнам-канатам,
аж звездам к ногам.
Я вижу —
здесь
стоял Маяковский,
стоял
и стихи слагал по слогам. —
Смотрю,
как в поезд глядит эскимос,
впиваюсь,
как в ухо впивается клещ.
Бруклинский мост —
да…
Это вещь!
или Видение во сне
В стране Ксанад благословенной
Дворец построил Кубла Хан,
Где Альф бежит, поток священный,
Сквозь мглу пещер гигантских, пенный.
Впадает в сонный океан.
На десять миль оградой стен и башен
Оазис плодородный окружен,
Садами и ручьями он украшен,
В нем фимиам цветы струят сквозь сон,
И древний лес, роскошен и печален,
Блистает там воздушностью прогалин.
Но между кедров, полных тишиной,
Расщелина по склону ниспадала.
О, никогда под бледною луной
Так пышен не был тот уют лесной,
Где женщина о демоне рыдала.
Пленительное место! Из него,
В кипеньи беспрерывного волненья,
Земля, как бы не в силах своего
Сдержать неумолимого мученья,
Роняла вниз обломки, точно звенья
Тяжелой цепи: между этих скал,
Где камень с камнем бешено плясал,
Рождалося внезапное теченье,
Поток священный воды быстро мчал.
И на пять миль, изгибами излучин,
Поток бежал, пронзив лесной туман,
И вдруг, как бы усилием замучен,
Сквозь мглу пещер, где мрак от влаги звучен,
В безжизненный впадал он океан.
И из пещер, где человек не мерял
Ни призрачный обем, ни глубину,
Рождались крики: вняв им, Кубла верил,
Что возвещают праотцы войну.
И тень чертогов наслажденья
Плыла по глади влажных сфер,
И стройный гул вставал от пенья,
И странно-слитен был размер
В напеве влаги и пещер.
Какое странное виденье —
Дворец любви и наслажденья
Меж вечных льдов и влажных сфер.
Стройно-звучные напевы
Раз услышал я во сне,
Абиссинской нежной девы,
Певшей в ясной тишине,
Под созвучья гуслей сонных,
Многопевных, многозвонных,
Ливших зов струны к струне.
О, когда б я вспомнил взоры
Девы, певшей мне во сне
О Горе святой Аборы,
Дух мой вспыхнул бы в огне,
Все возможно было б мне.
В полнозвучные размеры
Заключить тогда б я мог
Эти льдистые пещеры,
Этот солнечный чертог.
Их все бы ясно увидали
Над зыбью, полной звонов, дали,
И крик пронесся б, как гроза: —
Сюда, скорей сюда, глядите,
О, как горят его глаза!
Пред песнопевцем взор склоните,
И, этой грезы слыша звон,
Сомкнемся тесным хороводом,
Затем что он воскормлен медом
И млеком Рая напоен!
1.
Вот налог крестьянский на́ год:
нынче вдвое меньше тягот.
2.
На хозяйство приналяжешь, —
втрое легче станет даже.
При разверстке в прошлый год
ведь собрали столько вот.
При разверстке столько отдал
чуть не в половину года.
3.
Словом, так или иначе
будут лишки после сдачи.
4.
И с картошкой легче много,
вдвое легче от налога.
Меньше этого иль выше
и в картошке будет лишек.
5.
Ты картошки этой часть
дома съешь с семейством всласть.
6.
А другую часть на воз
навалил и в город свез.
7.
Хоть разверстка была для крестьянства
клеткою, да пришлось установить повинность этакую.
Пришлось такой тяжелой ценой
армию кормить, измученную войной.
8.
А вот почему налогу каждое хозяйство радо:
в налоге этом одиннадцать разрядов.
А более правильных расчетов ради
7 групп в каждом разряде.Если с клеткой способ разверстки схож,
то налог на дворец похож.
77 во дворце покоев.
Ищи помещение, подходящее какое.
А комнат в нем 7
7.
Справедливое помещение найдется всем.
9.
Чтобы взялись все за труд,
ото всех налог берут.
Коль крестьянам город нужен,
дай ему обед и ужин.1
0.
Чтоб налог вам в тягость не́ был,
засевайте больше хлеба.
Чтоб росли излишки ваши,
засевайте больше пашни.1
1.
Чтоб больше положенного не взыскали никакие лица,
установлена точная налоговая таблица.
Способ употребления таблицы таков:
скажем, у тебя 15 десятин пашни на 5 едоков.1
2.
Значит, десятин на каждого три.
В пятом пункте, трехдесятинник, смотри.1
3.
Затем прикинь размер урожая.
Скажем, 28 пудов десятина рожает.
Налог твой
тебе укажет разряд второй.1
4.
По этому разряду
в пятой группе
стоит четыре пуда.
И никто в мире
с десятины не возьмет больше, чем четыре.
А с трех готовь
12 пудов.1
5.
А сколько всего должны взять?
Помножьте 12 на
5.
Или, если будет 4 с десятины сдаваться,
значит, с пятнадцати десятин
должно 60 государству идти.1
6.
В свете дурней много больно.
Эти дурни недовольны:
— Чем я больше жну и сею,
тем с моей работой всеюя же больше и плачу.
Я работать не хочу.
Зря не буду тратить труд,
лучше землю пусть берут. —1
7.
Бросить труд расчета нету.
Ты прикинь-ка цифру эту.
При урожае в 58 пудов,
однодесятинник, 3 пуда готовь.1
8.
А у кого больше 4 десятин,
у того с десятины десять будет идти.
С 4-х же, значит, 40 сдается,
а 198 пудов себе остается.
Хоть три пуда платить и легко,
да остается себе 55 всего.
Больше сеешь — больше дашь
и остаток больше ваш.2
0.
Кто не смотрит дальше носа, засевает только просо.
Хоть раздетым ходит он,
а не хочет сеять лен.2
1.
Чтоб засеивался лихо,
лен одним,
другим гречиха.
В поощрение при сдаче
могут их равнять иначе.
Льготы все на этот год
вам объявит Наркомпрод.2
2.
Какой налог лежит на ком?
Размер налога устанавливает волисполком.
А за правильностью смотрит сельский совет.
Если же эти органы работают не по декрету,
то к ответственности привлекают за неправильность эту.2
3.
Хозяйство, в котором пашни не больше десятины имеется,
с такого хозяина ничего не берется, разумеется.2
4.
Освобождение других плательщиковнигде не может быть разрешено,
кроме
как в Совнаркоме.
Если у кого хлеба много,
а налоги платить не хочет,
разумеется, таким в Совнарком не надо лезть.2
5.
В Совнарком обращаются только тогда,
когда настоящая нужда есть.
Скажем, такая-то деревня
внести налог рада,
да хлеб весь перебило градом.2
6.
Вот такая с бумагою идти может.
С такой Совнарком налог сложит.
Турки
Вырея блестящегои щеголя всегда — окурки
Валяются на берегу.
Берегу
Своих рыбок
В ладонях
Сослоненных.
Своих улыбок
Не могут сдержать белокурые
Турки.
Иногда балагурят.
Я тоже роняю окурок...
Море в этом заливе совсем засыпает.
Засыпают
Рыбаки в море невод.
Небо
Слева... в женщине
Вы найдете тень синей?
Рыбаки не умеют:
Наклонясь, сети сеют.
Рабочий спрашивает: «А чи ябачил?»
Перекати-полем катится собачка.
И, наклонясь взять камешек,
Чувствую, что нужно протянуть руку прямо еще.
Под руководством маменьки
Барышня учится в воду камень кинуть.
На бегучие сини
Ветер сладостно сеет
Запахом маслины,
Цветок Одиссея.
И, пока расцветает, смеясь, семья прибауток,
Из ручонки
Мальчонки
Сыпется, виясь, дождь в уплывающих уток.
Море щедрою мерой
Веет полуденным золотом.
Ах! Об эту пору все мы верим,
Все мы молоды.
И начинает казаться, что нет ничего невообразимого,
Что в этот час
Море гуляет среди нас,
Надев голубые невыразимые.
День, как срубленное дерево, точит свой сок.
Жарок песок.
Дорога пролегла песками.
Во взорах — пес, камень.
Возгласы: «Мамаша, мамаша!»
Кто-то ручкой машет.
Жар меня морит.
Морит и море.
Блистает «сотки» донце...
Птица
Крути́тся,
Летя. Круги...
Ах, други!
Я устал по песку таскаться!
А дитя,
Увидев солнце,
Закричало: «Цаца!»
И этот вечный по песку хруст ног!
Мне грустно.
О, этот туч в сеть мигов лов!
И крик невидимых орлов!
Отсюда далеко все видно в воде.
Где глазами бесплотных тучи прошли,
Я черчу «В» и «Д».
Чьи? Не мои.
Мои: «В» и «И»,
По устенью
Ящерица
Тащится
Тенью,
Вся нежная от линьки.
Отсюда море кажется
Выполощенным мозолистыми руками в синьке.
День! Ты вновь стал передо мной, как карапузик-мальчик,
Засунув кулачки в карманы.
Но вихрь уносит песень дальше
И ясны горные туманы.
Все молчит. Ни о чем не говорят.
Белокурости турок канули в закат.
О, этот ясный закат!
Своими красными красками кат!
И его печальные жертвы —
Я и краски утра мертвыя.
В эти пашни,
Где времена роняли свой сев,
Смотрятся башни,
Назад не присев!
Где было место богов и земных дев виру,
Там в лавочке продают сыру.
Где шествовал бог — не сделанный, а настоящий,
Там сложены пустые ящики.
И обращаясь к тучам,
И снимая шляпу,
И отставив ногу
Немного,
Лепечу — я с ними не знаком —
Коснеющим, детским, несмелым языком:
«Если мое скромное допущение справедливо,
Что золото, которое вы тянули,
Когда, смеясь, рассказывали о любви,
Есть обычное украшение вашей семьи,
То не верю, чтоб вы мне не сообщили,
Любите ли вы «тянули»,
Птичку «сплю»,
А также в предмете «русский язык»
Прошли ли
Спряжение глагола «люблю»? И сливы?»
Ветер, песни сея,
Улетел в свои края.
Лишь бессмертновею
Я.
Только.
«И, кроме того, ставит ли вам учитель двойки?»
Старое воспоминание жалит.
Тени бежали.
И старая власть жива,
И грустны кружева.
И прежняя грусть
Вливает свой сон в слово «Русь»...
«И любите ли вы высунуть язык?»