Все стихи про рай - cтраница 6

Найдено стихов - 191

Марина Ивановна Цветаева

Фортуна

Из рая в рай, из плена в плен…
Цепь розовых измен, Лозэн!

Что при дворе сегодня? Нет новинок?
Еще не изменил король?
До ре ми фа… ре ми фа соль…

Мне шахматный наскучил поединок!
Хочу другого! — Только не с тобой!
Что за противник, если над губой
Еще ни разу не гуляла бритва!
С тобою хорошо протяжный вой
Гобоя слушать, и шептать молитвы,
И в шахматы играть, и шоколад
Пить из одной и той же чашки…

Вы шутите?

Давно не веселят
Меня ни куклы, ни барашки!

Отставка?

Не кусайте губ!

Я жизнь свою поставил ставкой!

Растешь, растешь — и так же глуп!
При чем тут жизнь, раз вся любовь — вопрос
В удачный час, без лишних просьб
Умно отколотой булавки.

Я заменен?

Светлейший граф Бирон!
Бирон — не просто — де Гонто и герцог
Лозэн — не просто — а моя Любовь
Вчерашняя: губ не кусайте в кровь
И коготочков не вонзайте в сердце!

Не может без шипов — шиповник,
Любовь не может — без измен.
Незаменимы как кузен,
Но заменимы — как любовник!
— Заменены! —

Что ж! Умереть!

Не смейте! Будете жалеть!
Блистательно — открыть карьеру
Самой маркизой д'Эспарбэс!
Вы — чудо!

Не хочу чудес!
Я призову его к барьеру!
Один из нас умрет!

Твой рот —
Не рот — сплошное целованье!
Взор — как у кровного коня!
Но выслушайте, не кляня:
Вы слишком юны для меня, —
Вам бабушка нужна — и няня!

Кто — он?

Зачем?

Кондэ?

Тщета имен!
Какие имена в вопросах кожи?
Плачь, коли глуп, и смейся — коль умен…
Любовник дорог, но Любовь — дороже!
Как ты хорош!..

Ах, хорошо бы нож
Вам в грудь вонзить — и слушать ваши стоны
У самых уст…

В который раз дивлюсь
Убожеству мужского лексикона!
Какое нищенство! Люблю, убью —
Убью — люблю… Нет, наш словарь — богаче!
Взойду, взгляну и побежду… Взгляну —
И не возьму…

Маркиза, я запла́чу!

Возьму и не отдам… Отдам и вновь
В горсть соберу, миг подержу — и брошу…
— Хорош словарь? — Не плачь, моя Любовь!
Вот мой совет тебе: садись на лошадь,
Мчи во весь дух, пусть ветр береговой
Кудри и сердце выветрит от пыли
Пудры и памяти…

А все ж я твой,
И все ж — когда-то — вы меня — любили!

Еще вчера! — Вольно же вам добра
Ждать от причуды!

В сердце штопор ввинчен!

— Игра!

А завтра?

Новая игра!
Нет никакого завтра, — только нынче!

Как завтра утром я проснусь?

В слезах.
А день спустя — смеясь. Пока мы юны —
Все — хорошо, все — пустота, все — взмах
Слепого колеса Фортуны!
— Прощай!

Навек?

Опять свое?! — «Навек» —
Нет в женском словаре.

Как знать, как скоро
Две этих головы, ушедших в снег
Одной подушки — озарит Аврора?
И будем пить с тобою шоколад
Из той же чашки… И опять мой пальчик
Тебе нашепчет на ушко…

Вернись назад!

Все безвозвратно, милый мальчик!

Шампанского златою пеной
Шальную голову кроплю,
Чтобы забыл «убью, люблю»,
Чтобы смеясь склонял колена,
Чтоб вечно вылетал из плена,
Как маленькое божество.
Чтобы Елена — за него,
Не он сражался — за Елену!
Чтобы взыграв, как эта пена,
Как пена таял, чтоб взамен:
Ложь, любопытство, нежность, лесть, измена —
Мы просто говорили бы: Лозэн.

Лев Толстой

Дурень (Стихи-сказка)

Задумал дурень
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень
Две избы пусты;
Глянул в подполье:
В подполье черти,
Востроголовы,
Глаза, что ложки,
Усы, что вилы,
Руки, что грабли,
В карты играют,
Костью бросают,
Деньги считают.
Дурень им молвил:
«Бог да на помочь
Вам, добрым людям».
Черти не любят, —
Схватили дурня,
Зачали бити.
Стали давити,
Еле живого
Дурня пустили.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то тоже:
«Дурень ты дурень,
Глупый ты Бабин,
То же ты слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Будь ты, враг, проклят
Имем господним!»
Черти ушли бы,
Тебе бы, дурню,
Деньги достались
Заместо клада».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха.
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень, —
Четырех братов, —
Ячмень молотят.
Он братьям молвил:
«Будь ты, враг, проклят
Имем господним!»
Как сграбят дурня
Четыре брата,
Зачали бити,
Еле живого
Дурня пустили.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
Глупый ты Бабин,
То же ты слово
Не так бы молвил.
Ты бы им молвил:
«Бог вам на помочь,
Чтоб по сту на день,
Чтоб не сносити».
«Добро же, баба,
Ты, бабаряха,
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень, —
Семеро братьев
Матерь хоронят;
Все они плачут,
Голосом воют.
Он им и молвил:
«Бог вам на помочь,
Семеро братьев,
Мать хоронити,
Чтоб по сту на день,
Чтоб не сносити».
Сграбили дурня
Семеро братьев,
Зачали бити,
Стали таскати,
В грязи валяти,
Еле живого
Дурня пустили.
Идет он, дурень,
Домой да плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
То же ты слово
Не так бы молвил,
А ты бы молвил:
«Канун да ладан,
Дай же господь бог
Царство небесно,
Пресветлый рай ей».
Тебя бы, дурня,
Там накормили
Кутьей с блинами».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати;
Навстречу свадьба, —
Он им и молвил:
«Канун да ладан,
Дай господь бог вам
Царство небесно,
Пресветлый рай всем».
Скочили дружки,
Схватили дурня,
Зачали бити,
Плетьми стегати,
В лицо хлестати.
Пошел, заплакал,
Идет да воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Дай господь бог вам,
Князю с княгиней,
Закон приняти,
Любовно жити,
Детей сводити».
«Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Попался дурню
Навстречу старец.
Он ему молвил:
«Дай бог те, старцу,
Закон приняти,
Любовно жити,
Детей сводити».
Как схватит старец
За ворот дурня,
Стал его бити,
Стал колотити,
Сломал костыль весь.
Пошел он, дурень,
Домой, сам плачет,
А мать бранити,
Жена журити,
Сестра-то также:
«Ты дурень, дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Благослови мя,
Святой игумен».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
В лесу ходити.
Увидел дурень
В бору медведя, —
Медведь за елью
Дерет корову.
Он ему молвит:
«Благослови мя,
Святой игумен».
Медведь на дурня
Кинулся, сграбил,
Зачал коверкать,
Зачал ломати:
Едва живого
Дурня оставил.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет,
Матери скажет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Ты дурень, дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил,
Ты бы зауськал,
Ты бы загайкал,
Заулюлюкал».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Идет он, дурень,
Во чистом поле, —
Навстречу дурню
Идет полковник.
Зауськал дурень,
Загайкал дурень,
Заулюлюкал.
Сказал полковник
Своим солдатам.
Схватили дурня, —
Зачали бити;
До смерти дурня
Тут и убили.

Владимир Бенедиктов

Три власти Рима

Город вечный! Город славный!
Представитель всех властей!
Вождь когда-то своенравный,
Мощный царь самоуправный
Всех подлунных областей!
Рим — отчизна Сципионов,
Рим — метатель легионов,
Рим — величья образец,
В дивной кузнице законов
С страшным молотом кузнец!
Полон силы исполинской,
Ты рубил весь мир сплеча
И являл в руке воинской
Всемогущество меча.
Что же? С властию толикой
Как судьба тебя вела?
Не твоим ли, Рим великой.
Лошадь консулом была?
Не средь этого ль Сената — В сем чертоге высших дел —
Круг распутниц, жриц разврата
Меж сенаторов сидел?
И не твой ли венценосный
Царь — певун звонкоголосный
Щеки красил и белил,
И, рядясь женообразно,
Средь всеобщего соблазна
Гордо замуж выходил,
Хохотал, и пел, и пил,
И при песнях, и при смехе
Жег тебя, и для потехи,
В Тибре твой смиряя пыл,
Недожженного топил,
И, стреляя в ускользнувших,
Добивал недотонувших,
Недостреленных травил?
Страшен был ты, Рим великой,
Но не спасся, сын времен,
Ты от силы полудикой
Грозных севера племен.
Из лесов в твои границы
Гость косматый забежал —
И воскормленник волчицы
Под мечом медвежьим пал. Город вечный! Город славный!
Крепкий меч твой, меч державный
Не успел гиганта спасть, —
Меч рассыпался на части, —
Но взамен стальной сей власти
Ты явил другую власть.
Невещественная сила —
Сила Римского двора
Ключ от рая захватила
У апостола Петра.
Новый Рим стал с небом рядом,
Стал он пастырем земли,
Целый мир ему был стадом,
И паслись с поникшим взглядом
В этой пастве короли
И, клонясь челом к подножью
Властелина своего,
С праха туфли у него
Принимали милость божью
Иль тряслись морозной дрожью
Под анафемой его.
Гроб господен указуя,
И гремя, и торжествуя,
Он сказал Европе: ‘Встань!
Крест на плечи! меч во длань! ’
И Европа шла на брань
В Азию, подобно стаду,
Гибнуть с верою немой
Под мечом и под чумой.
Мнится, папа, взяв громаду
Всей Европы вперегиб,
Эту ношу к небу вскинул,
И на Азию низринул,
И об гроб Христов расшиб;
Но расшибенное тело,
Исцеляясь, закипело
Новой жизнию, — а он
Сам собой был изнурен —
Этот Рим. — С грозой знакомый,
Мир узрел свой тщетный страх:
Неуместны божьи громы
В человеческих руках.
Пред очами света, явно,
Римских пап в тройном венце —
Пировал разврат державный
В грязном Борджиа лице.
Долго в пасть любостяжаний
Рим хватал земные дани
И тучнел от дольних благ,
За даянья отпирая
Для дающих двери рая.
Всё молчало, — встал монах,
Слабый ратник августинской,
Против силы исполинской,
И сильней была, чем меч,
Ополчившегося речь, —
И, ревнуя к божьей славе,
Рек он: ‘Божью благодать
Пастырь душ людских не вправе
Грешным людям продавать’.
Полный гнева, полный страха,
Рим заслышал речь монаха,
И проклятьем громовым
Грозно грянул он над ним;
Но неправды обличитель
Вновь восстал, чтобы сказать:
‘Нам божественный учитель
Не дал права проклинать’. Город вечный! — Чем же ныне,
Новой властию какой —
Ты мечом иль всесвятыней
Покоряешь мир людской?
Нет! пленять наш ум и чувства
Призван к мирной ты судьбе,
Воссияла мощь искусства,
Власть изящного в тебе.
В Капитолий свой всечтимый
На руках ты Тасса мчал
И бессмертья диадимой
Полумертвого венчал.
Твой гигант Микель-Анжело
Купол неба вдвинул смело
В купол храма — в твой венец.
Брал он творческий резец —
И, приемля все изгибы
И величия печать, —
Беломраморные глыбы
Начинали вдруг дышать;
Кисть хватал — и в дивном блеске
Глас: ‘Да будет! ’ — эта кисть
Превращала через фрески
В изумительное: ‘Бысть’.
Здесь твой вечный труд хранится,
Перуджино ученик,
Что писал не кистью, мнится,
Но молитвой божий лик;
Мнится, ангел, вея лаской,
С растворенной, небом краской
С высоты к нему спорхнул —
И художник зачерпнул
Смесь из радуг и тумана
И на стены Ватикана,
Посвященный в чудеса,
Взял и бросил небеса. Рим! ты много крови пролил
И проклятий расточил,
Но творец тебе дозволил,
Чтоб, бессмертный, ты почил
На изящном, на прекрасном,
В сфере творческих чудес.
Отдыхай под этим ясным,
Чудным куполом небес!
И показывай вселенной,
Как непрочны все мечи,
Как опасен дух надменный, —
И учи ее, учи!
Покажи ей с умиленьем
Santo padre {*} своего,
{* отец (итал.). — Ред.}
Как святым благословеньем
Поднята рука его!
Прах развалин Колизея
Чужеземцу укажи:
‘Вот он — прах теперь! — скажи. —
Слава богу! ’ — Мирно тлея,
Бойня дикая молчит.
Как прекрасен этот вид,
Потому, что он печален
И безжизнен, — потому,
Что безмолвный вид развалин
Так приличен здесь всему,
В чем, не в честь былого века,
Видно зверство человека.
Пылью древности своей,
Рим, о прошлом проповедуй,
И о смерти тех людей
Наставительной беседой
Жить нас в мире научи,
Покажи свои три власти,
И, смирив нам злые страсти,
Наше сердце умягчи!
Чтоб открыть нам благость божью,
Дать нам видеть божество, —
Покажи над бурной ложью
Кротких истин торжество!

Генрих Гейне

Переселение в Елисейские поля

На катафалке бледный труп лежал,
А дух умершего на небо улетал;
Юдоль покинув навсегда земную,
Искал себе обитель он иную.

И вот эдема перед ним врата,
Но в них калитка крепко заперта.
Душа с тоской взмолилась тут, вздыхая:
Отверзите, молю, мне двери рая!
Пройдя тернистый, долгий жизни путь,
Стремлюся я скорее отдохнуть
На шелковом, из пуха, мягком ложе.
Вкусить блаженства жажду я, о, Боже!
И с ангелами мне недурно здесь порой
Заняться в жмурки резвою игрой.

Шаги послышались за райскими вратами.
Там кто-то шлепал старыми туфлями,
Раздался звон ключей, седой старик
К окну с решеткою своим лицом приник.
На зов души промолвил старец строго:
«Ишь, вас шатается сюда как много!
Невесть откуда лезет всякий сброд:
Бродяги, лодыри, отпетый все народ!
Цыгане, поляки и готтентоты
Стучатся в наши райские ворота.
То в одиночку, то валят гуртом
И впуска требуют настойчиво притом.
Все обратиться в ангелов желают,
За подвиги свои себе блаженства чают.
Эх! эх! Так и впустил, бездельники, я вас
В чертоги райские, да к ангелам сейчас!
Неужто место здесь для вашей гнусной братьи?
Обречены вы вечному проклятью,
Добыча сатаны! Прочь, прочь, ступайте в ад!
Оттуда уж не вырветесь назад!»

Но вдруг ворчун перестает браниться —
Знать, надоело старику сердиться —
И он пришельцу мягко говорит:
«О, бедная душа! Меня твой тронул вид.
Исполню, так и быть, твое моленье,
Сегодня кстати уж мое рожденье.
Ты тем головорезам не сродни,
Но расспросить тебя я должен, извини,
Кто ты таков, где жил, откуда родом?
Да не был ли женат? прибавлю мимоходом,
Женатых жариться не посылают в ад,
Они не долго ждут у райских врат;
Им на земле за брачное терпенье
Бывает часто всех грехов прощенье».
— Из Пруссии я, — молвила душа,
Скорей ответит старику спеша. —
Берлин, так городу родимому названье.
Там в Шпре реке кадетское купанье;
Когда идут дожди, то в ней вода
В достаточном количестве всегда.
В Берлине я служил приват-доцентом
И философию читал студентам.
Женился я на барышне одной,
Но нрав у ней был ой-ой-ой!
Особенно, когда нам не хватало хлеба…
Потом меня на суд призвало небо».

«Беда! беда! — привратник тут вскричал: —
Плохое ж ремесло, приятель, ты избрал.
К чему оно? Ведь это, право, чудно!
Невыгодно оно и слишком трудно.
Безбожное занятие притом:
Богатства не внесет философ в дом.
Его удел лишь голод и сомненья,
И к черту попадет он в заключенье.
Как не браниться с бедной тут женой?
Над супом водянистым вой
Она наверно часто поднимала,
На нем не видя блестки сала.
В обитель горнюю, однако, я сейчас
Впущу тебя. Хоть строгий дан приказ
От этих врат гнать каждого с позором,
Кто занимался филоcофским вздором.
А если немец он, безбожник, ну, тогда
Философу у нас совсем беда.
Но, как сказал, для своего рожденья
Я делаю сегодня исключенье.
Ступай скорей, я отворяю дверь
И в безопасности полнейшей ты теперь
На небе день-деньской от самого утра
Гуляй, покуда спать придет пора.
Фланируй без забот по камням самоцветным,
На улицах, мечтам отдавшися заветным,
Но только помни: даже невзначай
О философии своей не поминай.
Компрометирован, — что всякому понятно —
Твоею выходкой я был бы безвозвратно.
Когда ж услышишь духов светлых хор,
К ним обрати сейчас ты умиленный взор,
А если запоет кто поважнее,
То от восторга с виду млей скорее.
Уверь певца, что ты таких сопран
Не слышал на земле у смертных Малибран,
Других артистов, сравнивай с Рубини,
И с Марио, и с Тамбурини.
Титулы им ты не скупись давать,
«Превосходительством» почаще величать.
Певцы равны на небе, как под небом:
Им служит лесть всегда духовным хлебом.
И в дирижере та же слабость есть.
Он также любит похвалы и честь…

«Меня не забывай. Когда тебе наскучит
Вся роскошь рая, или силин замучит,
Приди ко мне в картишки поиграть,
Различные могу я игры показать —
Ландскнехта, штоса, фараона тайны…
Да, Когда б случайно
С тобой в обители небес
Вдруг повстречался сам Зевес
И задал бы вопросы «Откуда ты, любезный?»
То мой совет тебе полезный —
Не называй Берлин; а лучше уж соври:
Ну, Мюнхен, Вену избери».

Шарль Бодлер

Плаванье

Для отрока, в ночи́ глядящего эстампы,
За каждым валом — даль, за каждой далью — вал,
Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!
Ах, в памяти очах — как бесконечно мал!

В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
Не вынеся тягот, под скрежет якорей,
Мы всходим на корабль — и происходит встреча
Безмерности мечты с предельностью морей.

Что нас толкает в путь? Тех — ненависть к отчизне,
Тех — скука очага, еще иных — в тени
Цирцеиных ресниц оставивших полжизни, —
Надежда отстоять оставшиеся дни.

В Цирцеиных садах дабы не стать скотами,
Плывут, плывут, плывут в оцепененьи чувств,
Пока ожоги льдов и солнц отвесных пламя
Не вытравят следов волшебницыных уст.

Но истые пловцы — те, что плывут без цели:
Плывущие — чтоб плыть! Глотатели широт,
Что каждую зарю справляют новоселье
И даже в смертный час еще твердят: вперед!

На облако взгляни: вот облик их желаний!
Как отроку — любовь, как рекруту — картечь,
Так край желанен им, которому названья
Доселе не нашла еще людская речь.

О, ужас! Мы шарам катящимся подобны,
Крутящимся волчкам! И в снах ночной поры
Нас Лихорадка бьет — как тот Архангел злобный,
Невидимым мечом стегающий миры.

О, странная игра с подвижною мишенью!
Не будучи нигде, цель может быть — везде!
Игра, где человек охотится за тенью,
За призраком ладьи на призрачной воде...

Душа наша — корабль, идущий в Эльдорадо.
В блаженную страну ведет — какой пролив?
Вдруг, среди гор и бездн и гидр морского ада —
Крик вахтенного: — Рай! Любовь! Блаженство! — Риф.

Малейший островок, завиденный дозорным,
Нам чудится землей с плодами янтаря,
Лазоревой водой и с изумрудным дерном.
Базальтовый утес являет нам заря.

О, жалкий сумасброд, всегда кричащий: берег!
Скормить его зыбям, иль в цепи заковать, —
Безвинного лгуна, выдумщика Америк,
От вымысла чьего еще серее гладь.

Так старый пешеход, ночующий в канаве,
Вперяется в Мечту всей силою зрачка.
Достаточно ему, чтоб Рай увидеть вяве,
Мигающей свечи на вышке чердака.

Чудесные пловцы! Что за повествованья
Встают из ваших глаз — бездоннее морей!
Явите нам, раскрыв ларцы воспоминаний,
Сокровища, каких не видывал Нерей.

Умчите нас вперед — без паруса и пара!
Явите нам (на льне натянутых холстин
Так некогда рука очам являла чару)
Видения свои, обрамленные в синь.

Что видели вы, что?

— Созвездия. И зыби,
И желтые пески, нас жгущие поднесь,
Но, несмотря на бурь удары, рифов глыбы, —
Ах, нечего скрывать! — скучали мы, как здесь.

Лиловые моря в венце вечерней славы,
Морские города в тиаре из лучей
Рождали в нас тоску, надежнее отравы,
Как воин опочить на поле славы — сей.

Стройнейшие мосты, славнейшие строенья,
Увы, хотя бы раз сравнили с градом — тем,
Что из небесных туч возводит Случай-Гений...
И тупились глаза, узревшие Эдем.

От сладостей земных — Мечта еще жесточе!
Мечта, извечный дуб, питаемый землей!
Чем выше ты растешь, тем ты страстнее хочешь
Достигнуть до небес с их солнцем и луной.

Докуда дорастешь, о древо — кипариса
Живучее?..
Для вас мы привезли с морей
Вот этот фас дворца, вот этот профиль мыса, —
Всем вам, которым вещь чем дальше — тем милей!

Приветствовали мы кумиров с хоботами,
С порфировых столпов взирающих на мир,
Резьбы такой — дворцы, такого взлету — камень,
Что от одной мечты — банкротом бы — банкир...

Надежнее вина пьянящие наряды,
Жен, выкрашенных в хну — до ноготка ноги,
И бронзовых мужей в зеленых кольцах гада...

— И что, и что — еще?

— О, детские мозги!..

Но чтобы не забыть итога наших странствий:
От пальмовой лозы до ледяного мха,
Везде — везде — везде — на всем земном пространстве
Мы видели все ту ж комедию греха:

Ее, рабу одра, с ребячливостью самки
Встающую пятой на мыслящие лбы,
Его, раба рабы: что в хижине, что в замке
Наследственном — всегда — везде — раба рабы!

Мучителя в цветах и мученика в ранах,
Обжорство на крови и пляску на костях,
Безропотностью толп разнузданных тиранов, —
Владык, несущих страх, рабов, метущих прах.

С десяток или два — единственных религий,
Все сплошь ведущих в рай — и сплошь вводящих в грех!
Подвижничество, та́к носящее вериги,
Как сибаритство — шелк и сладострастье — мех.

Болтливый род людской, двухдневными делами
Кичащийся. Борец, осиленный в борьбе,
Бросающий Творцу сквозь преисподни пламя:
— Мой равный! Мой Господь! Проклятие тебе!

И несколько умов, любовников Безумья,
Решивших сократить докучный жизни день
И в опия морей нырнувших без раздумья, —
Вот Матери-Земли извечный бюллетень!

Бесплодна и горька наука дальних странствий:
Сегодня, как вчера, до гробовой доски —
Все наше же лицо встречает нас в пространстве:
Оазис ужаса в песчаности тоски.

Бежать? Пребыть? Беги! Приковывает бремя —
Сиди. Один, как крот, сидит, другой бежит,
Чтоб только обмануть лихого старца — Время.
Есть племя бегунов. Оно — как Вечный Жид.

И как апостолы, по всем морям и сушам
Проносится. Убить зовущееся днем —
Ни парус им не скор, ни пар. Иные души
И в четырех стенах справляются с врагом.

В тот миг, когда злодей настигнет нас — вся вера
Вернется нам, и вновь воскликнем мы: — вперед!
Как на заре веков мы отплывали в Перу,
Авророю лица приветствуя восход.

Чернильною водой — морями глаже лака —
Мы весело пойдем между подземных скал.
О, эти голоса, так вкрадчиво из мрака
Взывающие: — К нам! — О, каждый, кто взалкал

Лотосова плода! Сюда! В любую пору
Здесь собирают плод и отжимают сок.
Сюда, где круглый год — день лотосова сбора,
Где лотосову сну вовек не минет срок.

О, вкрадчивая речь! Нездешней лести нектар!
К нам руки тянет друг — чрез черный водоем.
— Чтоб сердце освежить — плыви к своей Электре! —
Нам некая поет — нас жегшая огнем.

Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило!
Нам скучен этот край! О, Смерть, скорее в путь!
Пусть небо и вода — куда черней чернила,
Знай, тысячами солнц сияет наша грудь!

Обманутым пловцам раскрой свои глубины!
Мы жаждем, обозрев под солнцем все, что есть,
На дно твое нырнуть — Ад или Рай — едино! —
В неведомого глубь — чтоб новое обресть!

Николай Алексеевич Некрасов

Притча о «Киселе»

Жил-был за тридевять земель,
В каком-то царстве тридесятом,
И просвещенном, и богатом,
Вельможа, именем — Кисель.
За книгой с детства, кроме скуки,
Он ничего не ощущал,
Китайской грамотой — науки,
Искусство — бреднями считал;
Зато в войне, на поле брани
Подобных не было ему:
Он нес с народов диких дани
Царю — владыке своему.
Сломив рога крамоле внешней
Пожаром, казнями, мечом,
Он действовал еще успешней
В борьбе со внутренним врагом:
Не только чуждые народы,
Свои дрожали перед ним!
Но изменили старцу годы —
Заботы, дальние походы,
Военной славы гром и дым
Израненному мужу в тягость:
Сложил он бранные дела,
И императорская благость
Гражданский пост ему дала.
Под солнцем севера и юга,
Устав от крови и побед,
Кисель любил в часы досуга
Театр, особенно балет.
Чего же лучше? Свеж он чувством,
Он только изнурен войной —
Итак, да правит он искусством,
Вкушая в старости покой!

С обычной стойкостью и рвеньем
Кисель вступил на новый пост:
Присматривал за поведеньем,
Гонял говеть актеров в пост.
Высокомерным задал гонку,
Покорных, тихих отличил,
Остриг актеров под гребенку,
Актрисам стричься воспретил;
Стал роли раздавать по чину,
И, как он был благочестив,
То женщине играть мужчину
Не дозволял, сообразив,
Что это вовсе неприлично:
«Еще начать бы дозволять,
Чтобы роль женщины публично
Мужчина начал исполнять!»

Чтобы актеры были гибки,
Он их учил маршировать,
Чтоб знали роли без ошибки,
Затеял экзаменовать;
Иной придет поздненько с пира,
К нему экзаменатор шасть,
Разбудит: «Монолог из „Лира“
Читай!..» Досада — и напасть!

Приехал раз в театр вельможа
И видит: зала вся пуста,
Одна директорская ложа
Его особой занята.
Еще случилось то же дважды —
И понял наш Кисель тогда,
Что в публике к театру жажды
Не остается и следа.
Сам царь шутя сказал однажды:
«Театр не годен никуда!
В оркестре врут и врут на сцене,
Совсем меня не веселя,
С тех пор как дал я Мельпомене
И Терпсихоре — Киселя!»

Кисель глубоко огорчился,
Удвоил труд — не ел, не спал;
Но как начальник ни трудился,
Театр ни к черту не годился!
Тогда он истину сознал:
«Справлялся я с военной бурей,
Но мне театр не по плечу,
За красоту балетных гурий
Продать я совесть не хочу!
Мне о душе подумать надо,
И так довольно я грешил!»
(Кисель побаивался ада
И в рай, конечно, норовил.)
Мысль эту изложив круглее,
Передает секретарю:
Дабы переписал крупнее
Для поднесения царю.
Заплакал секретарь; печали
Не мог, бедняга, превозмочь!
Бежит к кассиру: «Мы пропали!»
(Они с кассиром вместе крали) —
И с ним беседует всю ночь.
Наутро в труппе гул раздался,
Что депутация нужна
Просить, чтобы Кисель остался,
Что уж сбирается она.
«Да кто ж идет? с какой же стати? —
Кричат строптивые. — Давно
Мы жаждем этой благодати!»
— Тссс! тссс!.. упросят неравно! —
И все пошло путем известным:
Начнет дурак или подлец,
А вслед за глупым и бесчестным
Пойдет и честный наконец.
Тот говорит: до пансиона
Мне остается семь недель,
Тот говорит: во время оно
Мою сестру крестил Кисель,
Тот говорит: жена больная,
Тот говорит: семья большая —
Так друг по дружке вся артель,
Благословив сначала небо,
Что он уходит наконец,
Пошла с дарами соли-хлеба
Просить: «Останься, наш отец!»…

Впереди шли вдовицы преклонные,
Прослужившие лета законные,
Седовласые, еле ползущие,
Пансионом полвека живущие;
Дальше причет трагедии: вестники,
Щитоносцы, тираны, кудесники,
Двадцать шесть благородных отцов,
Девять первых любовников;
Восемьсот театральных чиновников
По три в ряд выступали с боков
С многочисленным штабом:
С сиротами беспечными,
С бедняками увечными,
Прищемленными трапом.
Пели гимн представители пения,
Стройно шествовал кордебалет;
В белых платьицах, с крыльями гения
Корифейки младенческих лет,
Довершая эффект депутации,
Преклонялись с простертой рукой
И, исполнены женственной грации,
В очи старца глядели с мольбой…

Кто устоит перед слезами
Детей, теряющих отца?
Кисель растрогался мольбами:
«Я ваш, о дети! до конца!.
Я полагал, что я ненужен,
Я мнил, что даже вреден я,
Но вами я обезоружен!
Идем же, милые друзья,
Идем до гробового часу
Путем прогресса и добра…»
Актеры скорчили гримасу,
Но тут же крикнули: «ура!»
«Противустать возможно ядрам,
Но вашим просьбам — никогда!»

И снова правит он театром
И мечется туда-сюда;
То острижет до кожи труппу,
То космы разрешит носить.
А сам не ест ни щей, ни супу,
Не может вин заморских пить.
В пиесах, ради высших целей,
Вне брака допустил любовь
И капельдинерам с шинелей
Доходы предоставил вновь;
Смирившись, с автором «Гамлета»
Завесть знакомство пожелал,
Но бог британского поэта
К нему откушать не прислал.
Укоротил балету платья,
Мужчиной женщину одел,
Но поздние мероприятья
Не помогли — театр пустел!
Спились таланты при Ликурге,
Им было нечего играть:
Ни в комике, ни в драматурге
Охоты не было писать;
Танцорки, как ни горячились,
Не получали похвалы,
Они не то чтобы ленились,
Но вечно были тяжелы.
В партере явно негодуют,
Свет божий Киселю не мил,
Грустит: «Чиновники воруют,
И с труппой справиться нет сил!
Вчера статуя командора
Ни с места! Только мелет вздор —
Мертвецки пьяного актера
В нее поставил режиссер!
Зато случился факт печальный
Назад тому четыре дня:
С фронтона крыши театральной
Ушло три бронзовых коня!»

Кисель до гроба сценой правил,
Сгубил театр — хоть закрывай! —
Свои седины обесславил,
Да не попасть ему и в рай.
Искусство в государстве пало,
К великой горести царя,
И только денег прибывало
У молодца-секретаря:
Изрядный капитал составил,
Дом нажил в восемь этажей
И на воротах львов поставил,
Сбежавших перелив коней…
Мораль: хоть крепостные стены
И очень трудно разрушать,
Однако храмом Мельпомены
Трудней без знанья управлять.
Есть и другому поученью
Тут место: если хочешь в рай,
Путеводителем к спасенью
Секретаря не избирай.

Демьян Бедный

Даем

Вперед иди не без оглядки,
Но оглянися и сравни
Былые дни и наши дни.
Старомосковские порядки —
Чертовски красочны они.
Но эти краски ядовиты
И поучительно-страшны.
Из тяжких мук народных свиты
Венки проклятой старины.
На этих муках рос, жирея,
Самодержавный гнусный строй,
От них пьянея и дурея,
Беспечно жил дворянский рой,
Кормились ими все кварталы
Биржевиков и палачей,
Из них копились капиталы
Замоскворецких богачей.

На днях в газете зарубежной
Одним из белых мастеров
Был намалеван краской нежной
Замоскворецкий туз, Бугров
Его купецкие причуды,
Его домашние пиры
С разнообразием посуды
Им припасенной для игры
Игра была и впрямь на диво:
В вечерних сумерках, в саду
С гостями туз в хмельном чаду
На «дичь» охотился ретиво,
Спеша в кустах ее настичь.
Изображали эту «дичь»
Коньяк, шампанское и пиво,
В земле зарытые с утра
Так, чтоб лишь горлышки торчали.
Визжали гости и рычали,
Добычу чуя для нутра.
Хозяин, взяв густую ноту,
Так объявлял гостям охоту:

«Раз, два, три, четыре, пять,
Вышел зайчик погулять,
Вдруг охотник прибегает,
Прямо в зайчика стреляет.
Пиф-паф, ой-ой-ой,
Умирает зайчик мой!»

Неслися гости в сад по знаку.
Кто первый «зайца» добывал,
Тот, соблюдая ритуал,
Изображал собой собаку
И поднимал свирепый лай,
Как будто впрямь какой Кудлай.
В беседке «зайца» распивали,
Потом опять в саду сновали,
Пока собачий пьяный лай
Вновь огласит купецкий рай.
Всю ночь пролаяв по-собачьи,
Обшарив сад во всех местах,
Иной охотник спал в кустах,
Иной с охоты полз по-рачьи.
Но снова вечер приходил,
Вновь стол трещал от вин и снедей,
И вновь собачий лай будил
Жильцов подвальных и соседей.

При всем при том Бугров-купец
Был оборотистый делец, —
По вечерам бесяся с жиру,
Не превращался он в транжиру,
Знал: у него доходы есть,
Что ни пропить их, ни проесть,
Не разорит его причуда,
А шли доходы-то откуда?
Из тех каморок и углов,
Где с трудового жили пота.
Вот где купчине был улов
И настоящая охота!
Отсюда греб он барыши,
Отсюда медные гроши
Текли в купецкие затоны
И превращались в миллионы,
Нет, не грошей уж, а рублей,
Купецких верных прибылей.
Обогащал купца-верзилу
Люд бедный, живший не в раю,
Тем превращая деньги в силу,
В чужую силу — не в свою.

Бугров, не знаю, где он ныне,
Скулит в Париже иль в Берлине
Об им утерянном добре
Иль «божьей милостью помре»,
В те дни, когда жильцы подвалов
Купца лишили капиталов
И отобрали дом и сад,
Где (сколько, бишь, годков назад?
Года бегут невероятно!)
Жилось купчине столь приятно.
Исчез грабительский обман.
Теперь у нас рубли, копейки
Чужой не ищут уж лазейки,
К врагам не лезут уж в карман,
А, силой сделавшись народной,
Страну из темной и голодной
Преобразили в ту страну,
Где мы, угробив старину
С ее основою нестойкой,
Сметя хозяйственный содом,
Мир удивляем новой стройкой
И героическим трудом.
Не зря приезжий иностранец,
Свой буржуазный пятя глянец
В Москве пробывши день иль два
И увидав, как трудовая
Вся пролетарская Москва
В день выходной спешит с трамвая
Попасть в подземное нутро,
Чтоб помогать там рыть метро, —
Всю спесь теряет иностранец
И озирается вокруг.
Бежит с лица его румянец,
В ресницах прячется испуг:
«Да что же это в самом деле!»
Он понимает еле-еле,
Коль объясненье мы даем,
Что государству наш работник
Сам, доброй волею в субботник
Свой трудовой дает заем,
Что он, гордясь пред заграницей
Своей рабочею столицей,
В метро работает своем,
Что трудовой его заем
Весь оправдается сторицей:
Не будет он спешить с утра,
Чтоб сесть в метро, втираясь в давку,
Он сам, жена и детвора
В метро усядутся на лавку
Без лютой брани, без толчков,
Без обдирания боков,
Без нахождения местечка
На чьих-нибудь плечах, грудях, —
Исчезнет времени утечка
И толкотня в очередях, —
Облепленный людскою кашей
Не будет гнать кондуктор взашей
Дверь атакующих «врагов».
Метро к удобствам жизни нашей —
Крупнейший шаг из всех шагов,
Вот почему с такой охотой
— Видали наших молодчаг? —
Мы добровольною работой
Спешим ускорить этот шаг.
Не надо часто нам агитки:
Мы знаем, долг какой несем.
И так у нас везде во всем
от Ленинграда до Магнитки,
от мест, где в зной кипит вода,
от наших южных чудостроев
И до челюскинского льда,
Где мы спасли своих героев.
На днях — известно всем оно! —
Магниткой сделано воззванье.
Магнитогорцами дано
Нам всем великое заданье:
Еще налечь, еще нажать,
Расходов лишних сузить клетку
И новым займом поддержать
Свою вторю лятилетку.
Воззванье это — документ
Неизмеримого значенья.
В нем, что ни слово, аргумент
Для вдохновенья, изученья,
Для точных выводов о том,
Каких великих достижений
Добились мы своим трудом
И вкладом в наш советский дом
Своих мильярдных сбережений.

Магнитострой — он только часть
Работы нашей, но какая!
Явил он творческую страсть,
Себя и нас и нашу власть
Призывным словом понукая.
Да, мы работаем, не спим,
Да, мы в труде — тяжеловозы,
Да, мы промышленность крепим,
Да, поднимаем мы колхозы,
Да, в трудный час мы не сдаем,
Чертополох враждебный косим,
Да, мы культурный наш подъем
На новый уровень возносим,
Да, излечась от старых ран,
Идя дорогою победной,
Для пролетариев всех стран
Страной мы стали заповедной,
Да, наши твердые шаги
С днем каждым тверже и моложе!
Но наши ярые враги —
Враги, они не спят ведь тоже, —
Из кузниц их чадит угар,
Их склады пахнут ядовито,
Они готовят нам удар,
Вооружаясь неприкрыто;
Враг самый наглый — он спешит,
Он у границ советских рыщет,
Соседей слабых потрошит, —
На нас он броситься решит,
Когда союзников подыщет,
Он их найдет: где есть игла,
Всегда подыщется к ней нитка.

Сигнал великий подала
Нам пролетарская Магнитка.
Мы в трудовом сейчас бою,
Но, роя прошлому могилу,
В борьбе за будущность свою
Должны ковать в родном краю
Оборонительную силу.
И мы куем ее, куем,
И на призыв стальной Магнитки —
Дать государству вновь заем —
Мы, сократив свои прибытки,
Ответный голос подаем:
Да-е-е-е-ем!!!

Денис Иванович Фонвизин

Послание к слугам моим Шумилову, Ваньке и Петрушке

Ода

Скажи, Шумилов, мне: на что сей создан свет?
И как мне в оном жить, подай ты мне совет.
Любезный дядька мой, наставник и учитель,
И денег, и белья, и дел моих рачитель!
Боишься бога ты, боишься сатаны,
Скажи, прошу тебя, на что мы созданы?
На что сотворены медведь, сова, лягушка?
На что сотворены и Ванька и Петрушка?
На что ты создан сам? Скажи, Шумилов, мне!
На то ли, чтоб свой век провел ты в крепком сне?
О, таинство, от нас сокрытое судьбою!
Трясешь, Шумилов, ты седой своей главою;
«Не знаю, — говоришь, — не знаю я того,
Мы созданы на свет и кем и для чего.
Я знаю то, что нам быть должно век слугами
И век работать нам руками и ногами,
Что должен я смотреть за всей твоей казной,
И помню только то, что власть твоя со мной.
Я знаю, что я муж твоей любезной няньки;
На что сей создан свет, изволь спросить у Ваньки».

К тебе я обращу теперь мои слова,
Широкие плеча, большая голова,
Малейшего ума пространная столица!
Во области твоей кони и колесница,

И стало наконец угодно небесам,
Чтоб слушался тебя извозчик мой и сам.
На светску суету вседневно ты взираешь
И, стоя назади, Петрополь обтекаешь;
Готовься на вопрос премудрый дать ответ,
Вещай, великий муж, на что сей создан свет?

Как тучи ясный день внезапно помрачают,
Так Ванькин ясный взор слова мои смущают.
Сумнение его тревожить начало,
Наморщились его и харя и чело.
Вещает с гневом мне: «На все твои затеи
Не могут отвечать и сами грамотеи.
И мне ль о том судить, когда мои глаза
Не могут различить от ижицы аза!
С утра до вечера держася на карете,
Мне тряско рассуждать о боге и о свете;
Неловко помышлять о том и во дворце,
Где часто я стою смиренно на крыльце.
Откуда каждый час друзей моих гоняют
И палочьем гостей к каретам провожают;
Но если на вопрос мне должно дать ответ,
Так слушайте ж, каков мне кажется сей свет.

Москва и Петербург довольно мне знакомы,
Я знаю в них почти все улицы и домы.
Шатаясь по свету и вдоль и поперек,
Что мог увидеть, я того не простерег,
Видал и трусов я, видал я и нахалов,
Видал простых господ, видал и генералов;
А чтоб не завести напрасный с вами спор,
Так знайте, что весь свет считаю я за вздор.
Довольно на веку я свой живот помучил,
И ездить назади я истинно наскучил.
Извозчик, лошади, карета, хомуты
И все, мне кажется, на свете суеты.
Здесь вижу мотовство, а там я вижу скупость;
Куда ни обернусь, везде я вижу глупость.
Да, сверх того, еще приметил я, что свет
Столь много времени неправдою живет,
Что нет уже таких кощеев на примете,
Которы б истину запомнили на свете.
Попы стараются обманывать народ,
Слуги — дворецкого, дворецкие — господ,
Друг друга — господа, а знатные бояря
Нередко обмануть хотят и государя;
И всякий, чтоб набить потуже свой карман,
За благо рассудил приняться за обман.
До денег лакомы посадские, дворяне,
Судьи, подьячие, солдаты и крестьяне.
Смиренны пастыри душ наших и сердец
Изволят собирать оброк с своих овец.
Овечки женятся, плодятся, умирают,
А пастыри при том карманы набивают.
За деньги чистые прощают всякий грех,
За деньги множество в раю сулят утех.
Но если говорить на свете правду можно,
Так мнение мое скажу я вам неложно:
За деньги самого всевышнего творца
Готовы обмануть и пастырь, и овца!
Что дурен здешний свет, то всякий понимает.
Да для чего он есть, того никто не знает.
Довольно я молол, пора и помолчать;
Петрушка, может быть, вам станет отвечать».

«Я мысль мою скажу, — вещает мне Петрушка,
Весь свет, мне кажется, — ребятская игрушка;
Лишь только надобно потверже то узнать,
Как лучше, живучи, игрушкой той играть.
Что нужды, хоть потом и возьмут душу черти,
Лишь только б удалось получше жить до смерти!
На что молиться нам, чтоб дал бог видеть рай?
Жить весело и здесь, лишь ближними играй.
Играй, хоть от игры и плакать ближний будет,
Щечи его казну, — твоя казна прибудет;
А чтоб приятнее еще казался свет,
Бери, лови, хватай все, что ни попадет.
Всяк должен своему последовать рассудку:
Что ставишь в дело ты, другой то ставит в шутку.
Не часто ль от того родится всем беда,
Чем тешиться хотят большие господа,
Которы нашими играют господами
Так точно, как они играть изволят нами?
Создатель твари всей, себе на похвалу,
По свету нас пустил, как кукол по столу.
Иные резвятся, хохочут, пляшут, скачут,
Другие морщатся, грустят, тоскуют, плачут.
Вот как вертится свет! А для чего он так,
Не ведает того ни умный, ни дурак.
Однако, ежели какими чудесами
Изволили спознать вы ту причину сами,
Скажите нам ее…» Сим речь окончил он,
За речию его последовал поклон.
Шумилов с Ванькою, хваля догадку ону,
Отвесили за ним мне также по поклону;
И трое все они, возвыся громкий глас,
Вещали: «Не скрывай ты таинства от нас;
Яви ты нам свою в решениях удачу,
Реши ты нам свою премудрую задачу!»

А вы внемлите мой, друзья мои, ответ:
«И сам не знаю я, на что сей создан свет!»

Василий Жуковский

Людмила

«Где ты, милый? Что с тобою?
С чужеземною красою,
Знать, в далекой стороне
Изменил, неверный, мне,
Иль безвременно могила
Светлый взор твой угасила».
Так Людмила, приуныв,
К персям очи приклонив,
На распутии вздыхала.
«Возвратится ль он, — мечтала, -
Из далеких, чуждых стран
С грозной ратию славян?»Пыль туманит отдаленье;
Светит ратных ополченье;
Топот, ржание коней;
Трубный треск и стук мечей;
Прахом панцыри покрыты;
Шлемы лаврами обвиты;
Близко, близко ратных строй;
Мчатся шумною толпой
Жены, чада, обрученны…
«Возвратились незабвенны!..»
А Людмила?.. Ждет-пождет…
«Там дружину он ведет; Сладкий час — соединенье!..»
Вот проходит ополченье;
Миновался ратных строй…
Где ж, Людмила, твой герой?
Где твоя, Людмила, радость?
Ах! прости, надежда-сладость!
Всё погибло: друга нет.
Тихо в терем свой идет,
Томну голову склонила:
«Расступись, моя могила;
Гроб, откройся; полно жить;
Дважды сердцу не любить».«Что с тобой, моя Людмила? -
Мать со страхом возопила.-
О, спокой тебя творец!» —
«Милый друг, всему конец;
Что прошло — невозвратимо;
Небо к нам неумолимо;
Царь небесный нас забыл…
Мне ль он счастья не сулил?
Где ж обетов исполненье?
Где святое провиденье?
Нет, немилостив творец;
Всё прости, всему конец».«О Людмила, грех роптанье;
Скорбь — создателя посланье;
Зла создатель не творит;
Мертвых стон не воскресит».-
«Ах! родная, миновалось!
Сердце верить отказалось!
Я ль, с надеждой и мольбой,
Пред иконою святой
Не точила слез ручьями?
Нет, бесплодными мольбами
Не призвать минувших дней;
Не цвести душе моей.Рано жизнью насладилась,
Рано жизнь моя затмилась,
Рано прежних лет краса.
Что взирать на небеса?
Что молить неумолимых?
Возвращу ль невозвратимых?»-
«Царь небес, то скорби глас!
Дочь, воспомни смертный час;
Кратко жизни сей страданье;
Рай — смиренным воздаянье,
Ад — бунтующим сердцам;
Будь послушна небесам».«Что, родная, муки ада?
Что небесная награда?
С милым вместе — всюду рай;
С милым розно — райский край
Безотрадная обитель.
Нет, забыл меня спаситель!»
Так Людмила жизнь кляла,
Так творца на суд звала…
Вот уж солнце за горами;
Вот усыпала звездами
Ночь спокойный свод небес;
Мрачен дол, и мрачен лес.Вот и месяц величавой
Встал над тихою дубравой;
То из облака блеснет,
То за облако зайдет;
С гор простерты длинны тени;
И лесов дремучих сени,
И зерцало зыбких вод,
И небес далекий свод
В светлый сумрак облеченны…
Спят пригорки отдаленны,
Бор заснул, долина спит…
Чу!.. полночный час звучит.Потряслись дубов вершины;
Вот повеял от долины
Перелетный ветерок…
Скачет по полю ездок,
Борзый конь и ржет и пышет.
Вдруг… идут… (Людмила слышит)
На чугунное крыльцо…
Тихо брякнуло кольцо…
Тихим шепотом сказали…
(Все в ней жилки задрожали)
То знакомый голос был,
То ей милый говорил: «Спит иль нет моя Людмила?
Помнит друга иль забыла?
Весела иль слезы льет?
Встань, жених тебя зовет».-
«Ты ль? Откуда в час полночи?
Ах! едва прискорбны очи
Не потухнули от слез.
Знать, тронулся царь небес
Бедной девицы тоскою.
Точно ль милый предо мною?
Где же был? Какой судьбой
Ты опять в стране родной?»«Близ Наревы дом мой тесный.
Только месяц поднебесный
Над долиною взойдет,
Лишь полночный час пробьет —
Мы коней своих седлаем,
Темны кельи покидаем.
Поздно я пустился в путь.
Ты моя; моею будь…
Чу! совы пустынной крики.
Слышишь? Пенье, брачны лики.
Слышишь? Борзый конь заржал.
Едем, едем, час настал».«Переждем хоть время ночи;
Ветер встал от полуночи;
Хладно в поле, бор шумит;
Месяц тучами закрыт».-
«Ветер буйный перестанет;
Стихнет бор, луна проглянет;
Едем, нам сто верст езды.
Слышишь? Конь грызет бразды,
Бьет копытом с нетерпенья.
Миг нам страшен замедленья;
Краткий, краткий дан мне срок;
Едем, едем, путь далек».«Ночь давно ли наступила?
Полночь только что пробила.
Слышишь? Колокол гудит».-
«Ветер стихнул; бор молчит;
Месяц в водный ток глядится;
Мигом борзый конь домчится».-
«Где ж, скажи, твой тесный дом?» —
«Там, в Литве, краю чужом:
Хладен, тих, уединенный,
Свежим дерном покровенный;
Саван, крест и шесть досток.
Едем, едем, путь далек».Мчатся всадник и Людмила.
Робко дева обхватила
Друга нежною рукой,
Прислонясь к нему главой.
Скоком, лётом по долинам,
По буграм и по равнинам;
Пышет конь, земля дрожит;
Брызжут искры от копыт;
Пыль катится вслед клубами;
Скачут мимо них рядами
Рвы, поля, бугры, кусты;
С громом зыблются мосты.«Светит месяц, дол сребрится;
Мертвый с девицею мчится;
Путь их к келье гробовой.
Страшно ль, девица, со мной?»-
«Что до мертвых? что до гроба?
Мертвых дом — земли утроба».-
«Чу! в лесу потрясся лист.
Чу! в глуши раздался свист.
Черный ворон встрепенулся;
Вздрогнул конь и отшатнулся;
Вспыхнул в поле огонек».-
«Близко ль, милый?» — «Путь далек».Слышат шорох тихих теней:
В час полуночных видений,
В дыме облака, толпой,
Прах оставя гробовой
С поздним месяца восходом,
Легким, светлым хороводом
В цепь воздушную свились;
Вот за ними понеслись;
Вот поют воздушны лики:
Будто в листьях повилики
Вьется легкий ветерок;
Будто плещет ручеек.«Светит месяц, дол сребрится;
Мертвый с девицею мчится;
Путь их к келье гробовой.
Страшно ль, девица, со мной?»-
«Что до мертвых? что до гроба?
Мертвых дом — земли утроба».-
«Конь, мой конь, бежит песок;
Чую ранний ветерок;
Конь, мой конь, быстрее мчися;
Звезды утренни зажглися,
Месяц в облаке потух.
Конь, мой конь, кричит петух».«Близко ль, милый?» — «Вот примчались».
Слышут: сосны зашатались;
Слышут: спал с ворот запор;
Борзый конь стрелой на двор.
Что же, что в очах Людмилы?
Камней ряд, кресты, могилы,
И среди них божий храм.
Конь несется по гробам;
Стены звонкий вторят топот;
И в траве чуть слышный шепот,
Как усопших тихий глас… Вот денница занялась.
Что же чудится Людмиле?
К свежей конь примчась могиле,
Бух в нее и с седоком.
Вдруг — глухой подземный гром;
Страшно доски затрещали;
Кости в кости застучали;
Пыль взвилася; обруч хлоп;
Тихо, тихо вскрылся гроб…
Что же, что в очах Людмилы?..
Ах, невеста, где твой милый?
Где венчальный твой венец?
Дом твой — гроб; жених -мертвец.Видит труп оцепенелый:
Прям, недвижим, посинелый,
Длинным саваном обвит.
Страшен милый прежде вид;
Впалы мертвые ланиты;
Мутен взор полуоткрытый;
Руки сложены крестом.
Вдруг привстал… манит перстом.
«Кончен путь: ко мне, Людмила;
Нам постель — темна могила;
Завес — саван гробовой;
Сладко спать в земле сырой».Что ж Людмила?.. Каменеет,
Меркнут очи, кровь хладеет,
Пала мертвая на прах.
Стон и вопли в облаках;
Визг и скрежет под землею;
Вдруг усопшие толпою
Потянулись из могил;
Тихий, страшный хор завыл:
«Смертных ропот безрассуден;
Царь всевышний правосуден;
Твой услышал стон творец;
Час твой бил, настал конец».

Шарль Бодлер

Путешествие

И

Мир прежде был велик - как эта жажда знанья,
Когда так молода еще была мечта.
Он был необозрим в надеждах ожиданья!
И в памяти моей - какая нищета!

Мы сели на корабль озлобленной гурьбою,
И с горечью страстей, и с пламенем в мозгах,
Наш взор приворожен к размерному прибою,
Бессмертные - плывем. И тесно в берегах.

Одни довольны плыть и с родиной расстаться,
Стряхнуть позор обид, проклятье очага.
Другой от женских глаз не в силах оторваться,
Дурман преодолеть коварного врага.

Цирцеи их в скотов едва не обратили;
Им нужен холод льда, и ливни всех небес,
И южные лучи их жгли б и золотили,
Чтоб поцелуев след хоть медленно исчез.

Но истинный пловец без цели в даль стремится.
Беспечен, как шаров воздушных перелет.
И никогда судьбе его не измениться,
И вечно он твердит - вперед! всегда вперед!

Желания его бесформенны, как тучи.
И все мечтает он, как мальчик о боях,
О новых чудесах, безвестных и могучих,
И смертному уму - неведомых краях!

ИИ

Увы, повсюду круг! Во всех передвиженьях
Мы кружим, как слепцы. Ребяческой юлой
Нас Любопытства Зуд вращает в снах и бденьях,
И в звездных небесах маячит кто-то злой.

Как странен наш удел: переменяя место,
Неуловима цель - и всюду заблестит!
Напрасно человек, в надеждах, как невеста,
Чтоб обрести покой - неудержимо мчит!

Душа! - ты смелый бриг, в Икарию ушедший:
На палубе стоим, в туманы взор вперив.
Вдруг с мачты долетит нам голос сумасшедший -
«И слава… и любовь»!.. Проклятье! - это риф.

В новооткрытый рай земного наслажденья
Его преобразил ликующий матрос.
Потухли на заре прикрасы наважденья
И Эльдорадо нет… И мчимся на утес.

Ты грезой обольстил несбыточных Америк…
Но надо ли тебя, пьянчуга, заковать,
И бросить в океан за ложь твоих истерик,
Чтоб восхищенный бред - не обманул опять?

Так, о пирах царей мечтая беспрестанно,
Ногами месит грязь измученный бедняк;
И капуанский пир он видит взглядом пьяным
Там, где нагар свечи коптит пустой чердак.

ИИИ

Чудные моряки! как много гордых знаний
В бездонности морской глубоких ваших глаз.
Откройте нам ларцы своих воспоминаний,
Сокровища из звезд, горящих, как алмаз.

Мы странствовать хотим в одном воображеньи!
Как полотно - тоской напряжены умы.
Пусть страны промелькнут - хотя бы в отраженьи,
Развеселит рассказ невольников тюрьмы.

Что увидали вы?

ИV

«Нездешние созвездья,
Тревоги на морях, и красные пески.
Но, как в родной земле, неясное возмездье
Преследовало нас дыханием тоски.

Торжественны лучи над водами Бенгала.
Торжественны лучи — и в славе города.
И опалили нас, и сердце запылало,
И в небе затонуть хотелось навсегда.

И никогда земля узорчатою сказкой,
Сокровища раджей, и башни городов,
Сердца не обожгли такой глубокой лаской,
Как смутные зубцы случайных облаков.

Желанье! — ты растешь, таинственное семя,
И каждый сладкий миг поит водой живой.
Чем дальше в глубину корней кустится племя,
Тем выше к небесам зеленой головой.

Всегда ли, дивный ствол, расти тебе? Высоко,
Прямей, чем кипарис? Однако, и для вас,
Для любопытных глаз — мы с запада, востока,
Дневник приберегли и припасли рассказ.

Над брошенными ниц — кумир слонообразный.
Престолы в письменах брилльянтовых лучей.
Испещрены резьбой дворцы разнообразно -
Недостижимый сон для здешних богачей.

Блистания одежд — глазам обвороженье.
Окрашенных зубов смеется черный ряд,
И укротитель змей в своем изнеможеньи».

V

Что дальше? что еще? - опять проговорят…



«Младенческий вопрос! Всемирного обзора
Хотите знать итог — возможно ли забыть,
Как надоела нам, в извилинах узора,
Бессмертного греха мелькающая нить:

Тщеславная раба тупого властелина -
Влюбленная в себя без смеха и стыда.
Своею же рабой окованный мужчина
И волк, и нечистот зловонная вода.

Злорадствует палач. Страданье плачет кровью.
Бесстыдные пиры с приправой свежих ран.
Народы под хлыстом с бессмысленной любовью;
Господством пресыщен — безумствует тиран.

Религий целый ряд. На небе ищут счастья
Однообразьем слов обетованных книг.
Святой бичует плоть; но то же сладострастье
Под пряжей власяниц и ржавчиной вериг.

Рассудком возгордясь, как прежде опьяненный,
Проговорится вдруг болтливый человек,
Вдруг закричит Творцу в горячке исступленной:
«Подобие мое! — будь проклято вовек!»

Да тот, кто поумней, бежит людского стада
И в сумасшедший мир пускается храбрец,
Где опиум — его отрава и отрада!
Наш перечень теперь подробен, наконец?»

VИИ

Из долгого пути выносишь горечь знанья!
Сегодня и вчера, и завтра - те же сны.
Однообразен свет. Ручьи существованья
В песчаных берегах ленивы и грустны.

Остаться? Уходить? Останься, если можешь.
А надо - уходи. И вот - один притих:
Он знает - суетой печали перемножишь,
Тоску… Но обуял другого странный стих,

Неистовый пророк - он не угомонится…
А Время по пятам - и мчится Вечный Жид.
Иной в родной дыре сумеет насладиться,
Ужасного врага, играя, победит.

Но мы разединим тенета Великана,
Опять умчимся в путь, как мчалися в Китай,
Когда нас схватит Смерть веревкою аркана
И горло защемит, как будто невзначай.

Кромешные моря - и плещутся туманно.
Мы весело плывем, как путник молодой,
Прислушайтесь - поют пленительно, печально,
Незримо голоса: «Голодною душой

Скорей, скорей сюда! Здесь лотос благовонный,
Здесь сердце утолят волшебные плоды;
Стоят, напоены прохладой полусонной,
В полуденной красе заветные сады».

По звуку голосов мы узнаем виденье.
Мерещатся друзья, зовут наперерыв.
«Ты на моих руках найдешь успокоенье!» -
Из позабытых уст доносится призыв.

VИИИ

Смерть, старый капитан! нам все кругом постыло!
Поднимем якорь, Смерть, в доверьи к парусам!
Печален небосклон и море как чернила,
Полны лучей сердца, ты знаешь это сам!

Чтоб силы возбудить, пролей хоть каплю яда!
Огонь сжигает мозг, и лучше потонуть.
Пусть бездна эта рай или пучины ада?
Желанная страна и новый, новый путь!

Шарль Бодлер

Путешествие

Максиму Дюкану

И

Дитя, влюбленное и в карты и в эстампы,
Чей взор вселенную так жадно обнимал, —
О, как наш мир велик при скудном свете лампы,
Как взорам прошлого он бесконечно мал!

Чуть утро — мы в пути; наш мозг сжигает пламя;
В душе злопамятной желаний яд острей,
Мы сочетаем ритм с широкими валами,
Предав безбрежность душ предельности морей.

Те с родиной своей, играя, сводят счеты,
Те в колыбель зыбей, дрожа, вперяют взгляд,
Те тонут взорами, как в небе звездочеты,
В глазах Цирцеи — пьют смертельный аромат.

Чтоб сохранить свой лик, они в экстазе славят
Пространства без конца и пьют лучи небес;
Их тело лед грызет, огни их тело плавят,
Чтоб поцелуев след с их бледных губ исчез.

Но странник истинный без цели и без срока
Идет, чтобы идти, — и легок, будто мяч;
Он не противится всесильной воле Рока
И, говоря «Вперед!», не задает задач.

ИИ

Увы! Мы носимся, вертясь как шар, и каждый
Танцует, как кубарь, но даже в наших снах
Мы полны нового неутолимой жаждой:
Так Демон бьет бичом созвездья в небесах.

Пусть цели нет ни в чем, но мы — всегда у цели;
Проклятый жребий наш — твой жребий, человек, —
Пока еще не все надежды отлетели,
В исканье отдыха лишь ускорять свой бег!

Мы — трехмачтовый бриг, в Икарию плывущий,
Где «Берегись!» звучит на мачте, как призыв,
Где голос слышится, к безумию зовущий:
«О слава, о любовь!», и вдруг — навстречу риф!..

Невольно вскрикнем мы тогда: о, ковы Ада!
Здесь каждый островок, где бродит часовой,
Судьбой обещанный, блаженный Эльдорадо ,
В риф превращается, чуть свет блеснет дневной.

В железо заковать и высадить на берег
Иль бросить в океан тебя, гуляка наш,
Любителя химер, искателя Америк,
Что горечь пропасти усилил сквозь мираж!

Задрав задорный нос, мечтающий бродяга
Вкруг видит райские, блестящие лучи,
И часто Капуей зовет его отвага
Шалаш, что озарен мерцанием свечи.

ИИИ

В глазах у странников, глубоких словно море,
Где и эфир небес, и чистых звезд венцы,
Прочтем мы длинный ряд возвышенных историй;
Раскройте ж памяти алмазные ларцы!

Лишь путешествуя без паруса и пара,
Тюрьмы уныние нам разогнать дано;
Пусть, горизонт обняв, видений ваших чара
Распишет наших душ живое полотно.

Так что ж вы видели?

ИV

«Мы видели светила,
Мы волны видели, мы видели пески;
Но вереница бурь в нас сердца не смутила —
Мы изнывали все от скуки и тоски.

Лик солнца славного, цвет волн нежней фиалки
И озлащенные закатом города
Безумной грезою зажгли наш разум жалкий:
В небесных отблесках исчезнуть без следа.

Но чар таинственных в себе не заключали
Ни роскошь городов, ни ширина лугов:
В них тщетно жаждал взор, исполненный печали,
Схватить случайные узоры облаков.

От наслаждения желанье лишь крепчает,
Как полусгнивший ствол, обернутый корой,
Что солнца светлый лик вершиною встречает,
Стремя к его лучам ветвей широких строй.

Ужель ты будешь ввысь расти всегда, ужели
Ты можешь пережить высокий кипарис?..
Тогда в альбом друзей мы набросать успели
Эскизов ряд — они по вкусу всем пришлись!..

Мы зрели идолов, их хоботы кривые,
Их троны пышные, чей блеск — лучи планет,
Дворцы, горящие огнями феерии;
(Банкирам наших стран страшней химеры нет!)

И красочность одежд, пьянящих ясность взоров,
И блеск искусственный накрашенных ногтей,
И змей, ласкающих волшебников-жонглеров».

V

А дальше что?



«Дитя! среди пустых затей

Нам в душу врезалось одно неизгладимо:
То — образ лестницы, где на ступенях всех
Лишь скуки зрелище вовек неустранимо,
Где бесконечна ложь и где бессмертен грех;

Там всюду женщина без отвращенья дрожи,
Рабыня гнусная, любуется собой;
Мужчина осквернил везде развратом ложе,
Как раб рабыни — сток с нечистою водой;

Там те же крики жертв и палачей забавы,
Дым пиршества и кровь все так же слиты там;
Все так же деспоты исполнены отравы,
Все так же чернь полна любви к своим хлыстам;

И там религии, похожие на нашу,
Хотят ворваться в Рай, и их святой восторг
Пьет в истязаниях лишь наслажденья чашу
И сладострастие из всех гвоздей исторг;

Болтлив не меньше мир, и, в гений свой влюбленный,
Он богохульствует безумно каждый миг,
И каждый миг кричит к лазури, исступленный:
„Проклятие тебе, мой Бог и мой Двойник!"

И лишь немногие, любовники Безумья,
Презрев стада людей, пасомые Судьбой,
В бездонный опиум ныряют без раздумья!
— Вот, мир, на каждый день позорный список твой!»

VИИ

Вот горькие плоды бессмысленных блужданий!
Наш монотонный мир одно лишь может дать
Сегодня, как вчера; в пустыне злых страданий
Оазис ужаса нам дан как благодать!

Остаться иль уйти? Будь здесь, кто сносит бремя,
Кто должен, пусть уйдет! Смотри: того уж нет,
Тот медлит, всячески обманывая Время —
Врага смертельного, что мучит целый свет.

Не зная отдыха в мучительном угаре,
Бродя, как Вечный Жид, презрев вагон, фрегат,
Он не уйдет тебя, проклятый ретиарий;
А тот малюткою с тобой покончить рад.

Когда ж твоя нога придавит наши спины,
Мы вскрикнем с тайною надеждою: «Вперед!»
Как в час, когда в Китай нас гнало жало сплина,
Рвал кудри ветр, а взор вонзался в небосвод;

Наш путь лежит в моря, где вечен мрак печальный,
Где будет весел наш неискушенный дух…
Чу! Нежащий призыв и голос погребальный
До слуха нашего слегка коснулись вдруг:

«Сюда, здесь Лотоса цветок благоуханный,
Здесь вкусят все сердца волшебного плода,
Здесь опьянит ваш дух своей отрадой странной
Наш день, не знающий заката никогда!»

Я тень по голосу узнал; со дна Пилады
К нам руки нежные стремятся протянуть,
И та, чьи ноги я лобзал в часы услады,
Меня зовет: «Направь к своей Электре путь!»

VИИИ

Смерть, капитан седой! страдать нет больше силы!
Поднимем якорь наш! О Смерть! нам в путь пора!
Пусть черен свод небес, пусть море — как чернилы,
В душе испытанной горит лучей игра!

Пролей же в сердце яд, он нас спасет от боли;
Наш мозг больной, о Смерть, горит в твоем огне,
И бездна нас влечет. Ад, Рай — не все равно ли?
Мы новый мир найдем в безвестной глубине!

Николай Карамзин

Поэзия

Die Lieder der gottlichen Harfenspieler
schallen mit Macht, wie beseelend.
Klopstok*
*Песни божественных арфистов
звучат как одухотворенные.
Клопшток.

Едва был создан мир огромный, велелепный,
Явился человек, прекраснейшая тварь,
Предмет любви творца, любовию рожденный;
Явился — весь сей мир приветствует его,
В восторге и любви, единою улыбкой.
Узрев собор красот и чувствуя себя,
Сей гордый мира царь почувствовал и бога,

Причину бытия — толь живо ощутил
Величие творца, его премудрость, благость,
Что сердце у него в гимн нежный излилось,
Стремясь лететь к отцу… Поэзия святая!
Се ты в устах его, в источнике своем,
В высокой простоте! Поэзия святая!
Благословляю я рождение твое!

Когда ты, человек, в невинности сердечной,
Как роза цвел в раю, Поэзия тебе
Утехою была. Ты пел свое блаженство,
Ты пел творца его. Сам бог тебе внимал,
Внимал, благословлял твои святые гимны:
Гармония была душою гимнов сих —
И часто ангелы в небесных мелодиях,
На лирах золотых, хвалили песнь твою.

Ты пал, о человек! Поэзия упала;
Но дщерь небес еще сияла лепотой,
Когда несчастный, вдруг раскаяся в грехе,
Молитвы воспевал — сидя на бережку
Журчащего ручья и слезы проливая,
В унынии, в тоске тебя воспоминал,
Тебя, эдемский сад! Почасту мудрый старец,
Среди сынов своих, внимающих ему,
Согласно, важно пел таинственные песни
И юных научал преданиям отцов.
Бывало иногда, что ангел ниспускался
На землю, как эфир, и смертных наставлял
В Поэзии святой, небесною рукою
Настроив лиры им —

Живее чувства выражались,
Звучнее песни раздавались,
Быстрее мчалися к творцу.

Столетия текли и в вечность погружались —
Поэзия всегда отрадою была
Невинных, чистых душ. Число их уменьшалось;
Но гимн царю царей вовек не умолкал —
И в самый страшный день, когда пылало небо
И бурные моря кипели на земли,
Среди пучин и бездн, с невиннейшим семейством
(Когда погибло всё) Поэзия спаслась.
Святый язык небес нередко унижался,
И смертные, забыв великого отца,
Хвалили вещество, бездушные планеты!
Но был избранный род, который в чистоте
Поэзию хранил и ею просвещался.
Так славный, мудрый бард, древнейший из певцов,
Со всею красотой священной сей науки
Воспел, как мир истек из воли божества.
Так оный муж святый, в грядущее проникший,
Пел миру часть его. Так царственный поэт,
Родившись пастухом, но в духе просвещенный,
Играл хвалы творцу и песнию своей
Народы восхищал. Так в храме Соломона
Гремела богу песнь!

Во всех, во всех странах Поэзия святая
Наставницей людей, их счастием была;
Везде она сердца любовью согревала.
Мудрец, Натуру знав, познав ее творца
И слыша глас его и в громах и в зефирах,
В лесах и на водах, на арфе подражал
Аккордам божества, и глас сего поэта
Всегда был божий глас!

Орфей, фракийский муж, которого вся древность
Едва не богом чтит, Поэзией смягчил
Сердца лесных людей, воздвигнул богу храмы
И диких научил всесильному служить.
Он пел им красоту Натуры, мирозданья;
Он пел им тот закон, который в естестве
Разумным оком зрим; он пел им человека,
Достоинство его и важный сан; он пел,

И звери дикие сбегались,
И птицы стаями слетались
Внимать гармонии его;
И реки с шумом устремлялись,
И ветры быстро обращались
Туда, где мчался глас его.

Омир в стихах своих описывал героев —
И пылкий юный грек, вникая в песнь его,
В восторге восклицал: я буду Ахиллесом!
Я кровь свою пролью, за Грецию умру!
Дивиться ли теперь геройству Александра?
Омира он читал, Омира он любил. —
Софокл и Эврипид учили на театре,
Как душу возвышать и полубогом быть.
Бион и Теокрит и Мосхос воспевали
Приятность сельских сцен, и слушатели их
Пленялись красотой Природы без искусства,
Приятностью села. Когда Омир поет,
Всяк воин, всяк герой; внимая Теокриту,
Оружие кладут — герой теперь пастух!
Поэзии сердца, все чувства — всё подвластно.

Как Сириус блестит светлее прочих звезд,
Так Августов поэт, так пастырь Мантуанский
Сиял в тебе, о Рим! среди твоих певцов.
Он пел, и всякий мнил, что слышит глас Омира;
Он пел, и всякий мнил, что сельский Теокрит
Еще не умирал или воскрес в сем барде.
Овидий воспевал начало всех вещей,
Златый блаженный век, серебряный и медный,
Железный, наконец, несчастный, страшный век,
Когда гиганты, род надменный и безумный,
Собрав громады гор, хотели вознестись
К престолу божества; но тот, кто громом правит,
Погреб их в сих горах.

Британия есть мать поэтов величайших.
Древнейший бард ее, Фингалов мрачный сын,
Оплакивал друзей, героев, в битве падших,
И тени их к себе из гроба вызывал.
Как шум морских валов, носяся по пустыням
Далеко от брегов, уныние в сердцах
Внимающих родит, — так песни Оссиана,
Нежнейшую тоску вливая в томный дух,
Настраивают нас к печальным представленьям;
Но скорбь сия мила и сладостна душе.
Велик ты, Оссиан, велик, неподражаем!
Шекспир, Натуры друг! Кто лучше твоего
Познал сердца людей? Чья кисть с таким искусством
Живописала их? Во глубине души
Нашел ты ключ ко всем великим тайнам рока
И светом своего бессмертного ума,
Как солнцем, озарил пути ночные в жизни!
«Все башни, коих верх скрывается от глаз
В тумане облаков; огромные чертоги
И всякий гордый храм исчезнут, как мечта, -
В течение веков и места их не сыщем», —
Но ты, великий муж, пребудешь незабвен!
Мильтон, высокий дух, в гремящих страшных песнях
Описывает нам бунт, гибель Сатаны;
Он душу веселит, когда поет Адама,
Живущего в раю; но голос ниспустив,
Вдруг слезы из очей ручьями извлекает,
Когда поет его, подпадшего греху.

О Йонг, несчастных друг, несчастных утешитель!
Ты бальзам в сердце льешь, сушишь источник слез,
И, с смертию дружа, дружишь ты нас и с жизнью!

Природу возлюбив, Природу рассмотрев
И вникнув в круг времен, в тончайшие их тени,
Нам Томсон возгласил Природы красоту,
Приятности времен. Натуры сын любезный,
О Томсон! ввек тебя я буду прославлять!
Ты выучил меня Природой наслаждаться
И в мрачности лесов хвалить творца ее!

Альпийский Теокрит, сладчайший песнопевец!
Еще друзья твои в печали слезы льют —
Еще зеленый мох не виден на могиле,
Скрывающей твой прах! В восторге пел ты нам
Невинность, простоту, пастушеские нравы
И нежные сердца свирелью восхищал.
Сию слезу мою, текущую толь быстро,
Я в жертву приношу тебе, Астреин друг!
Сердечную слезу, и вздох, и песнь поэта,
Любившего тебя, прими, благослови,
О дух, блаженный дух, здесь в Геснере блиставший!

Несяся на крылах превыспренних орлов,
Которые певцов божественныя славы
Мчат в вышние миры, да тему почерпнут
Для гимна своего, певец избранный Клопшток
Вознесся выше всех, и там, на небесах,
Был тайнам научен, и той великой тайне,
Как бог стал человек. Потом воспел он нам
Начало и конец Мессииных страданий,

Спасение людей. Он богом вдохновен —
Кто сердцем всем еще привязан к плоти, к миру,
Того язык немей, и песней толь святых
Не оскверняй хвалой; но вы, святые мужи,
В которых уже глас земных страстей умолк,
В которых мрака нет! вы чувствуете цену
Того, что Клопшток пел, и можете одни,
Во глубине сердец, хвалить сего поэта!
Так старец, отходя в блаженнейшую жизнь,
В восторге произнес: о Клопшток несравненный!
Еще великий муж собою красит мир —
Еще великий дух земли сей не оставил.
Но нет! он в небесах уже давно живет —
Здесь тень мы зрим сего священного поэта.
О россы! век грядет, в который и у вас
Поэзия начнет сиять, как солнце в полдень.
Исчезла нощи мгла — уже Авроры свет
В **** блестит, и скоро все народы
На север притекут светильник возжигать,
Как в баснях Прометей тек к огненному Фебу,
Чтоб хладный, темный мир согреть и осветить.

Доколе мир стоит, доколе человеки
Жить будут на земле, дотоле дщерь небес,
Поэзия, для душ чистейших благом будет.
Доколе я дышу, дотоле буду петь,
Поэзию хвалить и ею утешаться.
Когда ж умру, засну и снова пробужусь, —

Тогда, в восторгах погружаясь,
И вечно, вечно наслаждаясь,
Я буду гимны петь творцу,
Тебе, мой бог, господь всесильный,
Тебе, любви источник дивный,
Узрев там всё лицем к лицу!

Иосиф Бродский

Большая элегия Джону Донну

Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
ночник, бельё, шкафы, стекло, часы,
ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.
Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье,
среди бумаг, в столе, в готовой речи,
в ее словах, в дровах, в щипцах, в угле
остывшего камина, в каждой вещи.
В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях,
за зеркалом, в кровати, в спинке стула,
опять в тазу, в распятьях, в простынях,
в метле у входа, в туфлях. Все уснуло.
Уснуло все. Окно. И снег в окне.
Соседней крыши белый скат. Как скатерть
ее конек. И весь квартал во сне,
разрезанный оконной рамой насмерть.
Уснули арки, стены, окна, всё.
Булыжники, торцы, решетки, клумбы.
Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо…
Ограды, украшенья, цепи, тумбы.
Уснули двери, кольца, ручки, крюк,
замки, засовы, их ключи, запоры.
Нигде не слышен шепот, шорох, стук.
Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро.
Уснули тюрьмы, за’мки. Спят весы
средь рыбной лавки. Спят свиные туши.
Дома, задворки. Спят цепные псы.
В подвалах кошки спят, торчат их уши.
Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
Спит парусник в порту. Вода со снегом
под кузовом его во сне сипит,
сливаясь вдалеке с уснувшим небом.
Джон Донн уснул. И море вместе с ним.
И берег меловой уснул над морем.
Весь остров спит, объятый сном одним.
И каждый сад закрыт тройным запором.
Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель.
Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы.
Лисицы, волк. Залез медведь в постель.
Наносит снег у входов нор сугробы.
И птицы спят. Не слышно пенья их.
Вороний крик не слышен, ночь, совиный
не слышен смех. Простор английский тих.
Звезда сверкает. Мышь идет с повинной.
Уснуло всё. Лежат в своих гробах
все мертвецы. Спокойно спят. В кроватях
живые спят в морях своих рубах.
По одиночке. Крепко. Спят в объятьях.
Уснуло всё. Спят реки, горы, лес.
Спят звери, птицы, мертвый мир, живое.
Лишь белый снег летит с ночных небес.
Но спят и там, у всех над головою.
Спят ангелы. Тревожный мир забыт
во сне святыми — к их стыду святому.
Геенна спит и Рай прекрасный спит.
Никто не выйдет в этот час из дому.
Господь уснул. Земля сейчас чужда.
Глаза не видят, слух не внемлет боле.
И дьявол спит. И вместе с ним вражда
заснула на снегу в английском поле.
Спят всадники. Архангел спит с трубой.
И кони спят, во сне качаясь плавно.
И херувимы все — одной толпой,
обнявшись, спят под сводом церкви Павла.
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи.
Все образы, все рифмы. Сильных, слабых
найти нельзя. Порок, тоска, грехи,
равно тихи, лежат в своих силлабах.
И каждый стих с другим, как близкий брат,
хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься.
Но каждый так далек от райских врат,
так беден, густ, так чист, что в них — единство.
Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.
Хореи спят, как стражи, слева, справа.
И спит виденье в них летейских вод.
И крепко спит за ним другое — слава.
Спят беды все. Страданья крепко спят.
Пороки спят. Добро со злом обнялось.
Пророки спят. Белесый снегопад
в пространстве ищет черных пятен малость.
Уснуло всё. Спят крепко толпы книг.
Спят реки слов, покрыты льдом забвенья.
Спят речи все, со всею правдой в них.
Их цепи спят; чуть-чуть звенят их звенья.
Все крепко спят: святые, дьявол, Бог.
Их слуги злые. Их друзья. Их дети.
И только снег шуршит во тьме дорог.
И больше звуков нет на целом свете.

Но чу! Ты слышишь — там, в холодной тьме,
там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе.
Там кто-то предоставлен всей зиме.
И плачет он. Там кто-то есть во мраке.
Так тонок голос. Тонок, впрямь игла.
А нити нет… И он так одиноко
плывет в снегу. Повсюду холод, мгла…
Сшивая ночь с рассветом… Так высоко!
«Кто ж там рыдает? Ты ли, ангел мой,
возврата ждешь, под снегом ждешь, как лета,
любви моей?.. Во тьме идешь домой.
Не ты ль кричишь во мраке?» — Нет ответа.
«Не вы ль там, херувимы? Грустный хор
напомнило мне этих слез звучанье.
Не вы ль решились спящий мой собор
покинуть вдруг? Не вы ль? Не вы ль?» — Молчанье.
«Не ты ли, Павел? Правда, голос твой
уж слишком огрублен суровой речью.
Не ты ль поник во тьме седой главой
и плачешь там?» — Но тишь летит навстречу.
Не та ль во тьме прикрыла взор рука,
которая повсюду здесь маячит?
«Не ты ль, Господь? Пусть мысль моя дика,
но слишком уж высокий голос плачет».
Молчанье. Тишь. — «Не ты ли, Гавриил,
подул в трубу, а кто-то громко лает?
Но что ж лишь я один глаза открыл,
а всадники своих коней седлают.
Всё крепко спит. В объятьях крепкой тьмы.
А гончие уж мчат с небес толпою.
Не ты ли, Гавриил, среди зимы
рыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?»

«Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжелые, как цепи, чувства, мысли.
Ты с этим грузом мог вершить полет
среди страстей, среди грехов, и выше.
Ты птицей был и видел свой народ
повсюду, весь, взлетал над скатом крыши.
Ты видел все моря, весь дальний край.
И Ад ты зрел — в себе, а после — в яви.
Ты видел также явно светлый Рай
в печальнейшей — из всех страстей — оправе.
Ты видел: жизнь, она как остров твой.
И с Океаном этим ты встречался:
со всех сторон лишь тьма, лишь тьма и вой.
Ты Бога облетел и вспять помчался.
Но этот груз тебя не пустит ввысь,
откуда этот мир — лишь сотня башен
да ленты рек, и где, при взгляде вниз,
сей страшный суд совсем не страшен.
И климат там недвижен, в той стране.
Откуда всё, как сон больной в истоме.
Господь оттуда — только свет в окне
туманной ночью в самом дальнем доме.
Поля бывают. Их не пашет плуг.
Года не пашет. И века не пашет.
Одни леса стоят стеной вокруг,
а только дождь в траве огромной пляшет.
Тот первый дровосек, чей тощий конь
вбежит туда, плутая в страхе чащей,
на сосну взлезши, вдруг узрит огонь
в своей долине, там, вдали лежащей.
Всё, всё вдали. А здесь неясный край.
Спокойный взгляд скользит по дальним крышам.
Здесь так светло. Не слышен псиный лай.
И колокольный звон совсем не слышен.
И он поймет, что всё — вдали. К лесам
он лошадь повернет движеньем резким.
И тотчас вожжи, сани, ночь, он сам
и бедный конь — всё станет сном библейским.
Ну, вот я плачу, плачу, нет пути.
Вернуться суждено мне в эти камни.
Нельзя прийти туда мне во плоти.
Лишь мертвой суждено взлететь туда мне.
Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет,
в сырой земле, забыв навек, на муку
бесплодного желанья плыть вослед,
чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку.
Но чу! пока я плачем твой ночлег
смущаю здесь, — летит во тьму, не тает,
разлуку нашу здесь сшивая, снег,
и взад-вперед игла, игла летает.
Не я рыдаю — плачешь ты, Джон Донн.
Лежишь один, и спит в шкафах посуда,
покуда снег летит на спящий дом,
покуда снег летит во тьму оттуда».

Подобье птиц, он спит в своем гнезде,
свой чистый путь и жажду жизни лучшей
раз навсегда доверив той звезде,
которая сейчас закрыта тучей.
Подобье птиц. Душа его чиста,
а светский путь, хотя, должно быть, грешен,
естественней вороньего гнезда
над серою толпой пустых скворешен.
Подобье птиц, и он проснется днем.
Сейчас — лежит под покрывалом белым,
покуда сшито снегом, сшито сном
пространство меж душой и спящим телом.
Уснуло всё. Но ждут еще конца
два-три стиха и скалят рот щербато,
что светская любовь — лишь долг певца,
духовная любовь — лишь плоть аббата.
На чье бы колесо сих вод не лить,
оно все тот же хлеб на свете мелет.
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
то кто же с нами нашу смерть разделит?
Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет.
Со всех концов. Уйдет. Вернется снова.
Еще рывок! И только небосвод
во мраке иногда берет иглу портного.
Спи, спи, Джон Донн. Усни, себя не мучь.
Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло.
Того гляди и выглянет из туч
Звезда, что столько лет твой мир хранила.

Николай Карамзин

Поэзия

(сочинена в 1787 г.)Die Lieder der gottlichen Harfenspieler
schallen mit Macht, wie beseelend.Klopstok*
* Песни божественных арфистов звучат как одухотворенные. Клопшток.Едва был создан мир огромный, велелепный,
Явился человек, прекраснейшая тварь,
Предмет любви творца, любовию рожденный;
Явился — весь сей мир приветствует его,
В восторге и любви, единою улыбкой.
Узрев собор красот и чувствуя себя,
Сей гордый мира царь почувствовал и бога, Причину бытия — толь живо ощутил
Величие творца, его премудрость, благость,
Что сердце у него в гимн нежный излилось,
Стремясь лететь к отцу… Поэзия святая!
Се ты в устах его, в источнике своем,
В высокой простоте! Поэзия святая!
Благословляю я рождение твое! Когда ты, человек, в невинности сердечной,
Как роза цвел в раю, Поэзия тебе
Утехою была. Ты пел свое блаженство,
Ты пел творца его. Сам бог тебе внимал,
Внимал, благословлял твои святые гимны:
Гармония была душою гимнов сих —
И часто ангелы в небесных мелодиях,
На лирах золотых, хвалили песнь твою.Ты пал, о человек! Поэзия упала;
Но дщерь небес еще сияла лепотой,
Когда несчастный, вдруг раскаяся в грехе,
Молитвы воспевал — сидя на бережку
Журчащего ручья и слезы проливая,
В унынии, в тоске тебя воспоминал,
Тебя, эдемский сад! Почасту мудрый старец,
Среди сынов своих, внимающих ему,
Согласно, важно пел таинственные песни
И юных научал преданиям отцов.
Бывало иногда, что ангел ниспускался
На землю, как эфир, и смертных наставлял
В Поэзии святой, небесною рукою
Настроив лиры им —Живее чувства выражались,
Звучнее песни раздавались,
Быстрее мчалися к творцу.Столетия текли и в вечность погружались —
Поэзия всегда отрадою была
Невинных, чистых душ. Число их уменьшалось;
Но гимн царю царей вовек не умолкал —
И в самый страшный день, когда пылало небо
И бурные моря кипели на земли,
Среди пучин и бездн, с невиннейшим семейством
(Когда погибло всё) Поэзия спаслась.
Святый язык небес нередко унижался,
И смертные, забыв великого отца,
Хвалили вещество, бездушные планеты!
Но был избранный род, который в чистоте
Поэзию хранил и ею просвещался.
Так славный, мудрый бард, древнейший из певцов,
Со всею красотой священной сей науки
Воспел, как мир истек из воли божества.
Так оный муж святый, в грядущее проникший,
Пел миру часть его. Так царственный поэт,
Родившись пастухом, но в духе просвещенный,
Играл хвалы творцу и песнию своей
Народы восхищал. Так в храме Соломона
Гремела богу песнь! Во всех, во всех странах Поэзия святая
Наставницей людей, их счастием была;
Везде она сердца любовью согревала.
Мудрец, Натуру знав, познав ее творца
И слыша глас его и в громах и в зефирах,
В лесах и на водах, на арфе подражал
Аккордам божества, и глас сего поэта
Всегда был божий глас! Орфей, фракийский муж, которого вся древность
Едва не богом чтит, Поэзией смягчил
Сердца лесных людей, воздвигнул богу храмы
И диких научил всесильному служить.
Он пел им красоту Натуры, мирозданья;
Он пел им тот закон, который в естестве
Разумным оком зрим; он пел им человека,
Достоинство его и важный сан; он пел, И звери дикие сбегались,
И птицы стаями слетались
Внимать гармонии его;
И реки с шумом устремлялись,
И ветры быстро обращались
Туда, где мчался глас его.Омир в стихах своих описывал героев —
И пылкий юный грек, вникая в песнь его,
В восторге восклицал: я буду Ахиллесом!
Я кровь свою пролью, за Грецию умру!
Дивиться ли теперь геройству Александра?
Омира он читал, Омира он любил. —
Софокл и Эврипид учили на театре,
Как душу возвышать и полубогом быть.
Бион и Теокрит и Мосхос воспевали
Приятность сельских сцен, и слушатели их
Пленялись красотой Природы без искусства,
Приятностью села. Когда Омир поет,
Всяк воин, всяк герой; внимая Теокриту,
Оружие кладут — герой теперь пастух!
Поэзии сердца, все чувства — всё подвластно.Как Сириус блестит светлее прочих звезд,
Так Августов поэт, так пастырь Мантуанский
Сиял в тебе, о Рим! среди твоих певцов.
Он пел, и всякий мнил, что слышит глас Омира;
Он пел, и всякий мнил, что сельский Теокрит
Еще не умирал или воскрес в сем барде.
Овидий воспевал начало всех вещей,
Златый блаженный век, серебряный и медный,
Железный, наконец, несчастный, страшный век,
Когда гиганты, род надменный и безумный,
Собрав громады гор, хотели вознестись
К престолу божества; но тот, кто громом правит,
Погреб их в сих горах.*Британия есть мать поэтов величайших.
Древнейший бард ее, Фингалов мрачный сын,
Оплакивал друзей, героев, в битве падших,
И тени их к себе из гроба вызывал.
Как шум морских валов, носяся по пустыням
Далеко от брегов, уныние в сердцах
Внимающих родит, — так песни Оссиана,
Нежнейшую тоску вливая в томный дух,
Настраивают нас к печальным представленьям;
Но скорбь сия мила и сладостна душе.
Велик ты, Оссиан, велик, неподражаем!
Шекспир, Натуры друг! Кто лучше твоего
Познал сердца людей? Чья кисть с таким искусством
Живописала их? Во глубине души
Нашел ты ключ ко всем великим тайнам рока
И светом своего бессмертного ума,
Как солнцем, озарил пути ночные в жизни!
«Все башни, коих верх скрывается от глаз
В тумане облаков; огромные чертоги
И всякий гордый храм исчезнут, как мечта, -
В течение веков и места их не сыщем», —
Но ты, великий муж, пребудешь незабвен! **
Мильтон, высокий дух, в гремящих страшных песнях
Описывает нам бунт, гибель Сатаны;
Он душу веселит, когда поет Адама,
Живущего в раю; но голос ниспустив,
Вдруг слезы из очей ручьями извлекает,
Когда поет его, подпадшего греху.* Сочинитель говорит только о тех поэтах, которые наиболее трогали и занимали его душу в то время, как сия
пиеса была сочиняема.
* * Сам Шекспир сказал:
The cloud cap’d towers, the gorgeous palaces,
The solemn temples, the great globe itselfe,
Yea, all which it inherits, shall dissolve,
And, like the baseless fabric of a vision,
Leave not a wreck behind.
Какая священная меланхолия вдохнула в него сии стихи? О Йонг, несчастных друг, несчастных утешитель!
Ты бальзам в сердце льешь, сушишь источник слез,
И, с смертию дружа, дружишь ты нас и с жизнью!
Природу возлюбив, Природу рассмотрев
И вникнув в круг времен, в тончайшие их тени,
Нам Томсон возгласил Природы красоту,
Приятности времен. Натуры сын любезный,
О Томсон! ввек тебя я буду прославлять!
Ты выучил меня Природой наслаждаться
И в мрачности лесов хвалить творца ее!
Альпийский Теокрит, сладчайший песнопевец!
Еще друзья твои в печали слезы льют —
Еще зеленый мох не виден на могиле,
Скрывающей твой прах! В восторге пел ты нам
Невинность, простоту, пастушеские нравы
И нежные сердца свирелью восхищал.
Сию слезу мою, текущую толь быстро,
Я в жертву приношу тебе, Астреин друг!
Сердечную слезу, и вздох, и песнь поэта,
Любившего тебя, прими, благослови,
О дух, блаженный дух, здесь в Геснере блиставший! *Несяся на крылах превыспренних орлов,
Которые певцов божественныя славы
Мчат в вышние миры, да тему почерпнут
Для гимна своего, певец избранный Клопшток
Вознесся выше всех, и там, на небесах,
Был тайнам научен, и той великой тайне,
Как бог стал человек. Потом воспел он нам
Начало и конец Мессииных страданий, Спасение людей. Он богом вдохновен —
Кто сердцем всем еще привязан к плоти, к миру,
Того язык немей, и песней толь святых
Не оскверняй хвалой; но вы, святые мужи,
В которых уже глас земных страстей умолк,
В которых мрака нет! вы чувствуете цену
Того, что Клопшток пел, и можете одни,
Во глубине сердец, хвалить сего поэта!
Так старец, отходя в блаженнейшую жизнь,
В восторге произнес: о Клопшток несравненный! **
Еще великий муж собою красит мир —
Еще великий дух земли сей не оставил.
Но нет! он в небесах уже давно живет —
Здесь тень мы зрим сего священного поэта.
О россы! век грядет, в который и у вас
Поэзия начнет сиять, как солнце в полдень.
Исчезла нощи мгла — уже Авроры свет
В **** блестит, и скоро все народы
На север притекут светильник возжигать,
Как в баснях Прометей тек к огненному Фебу,
Чтоб хладный, темный мир согреть и осветить.* Сии стихи прибавлены после.
* * Я читал об этом в одном немецком журнале.Доколе мир стоит, доколе человеки
Жить будут на земле, дотоле дщерь небес,
Поэзия, для душ чистейших благом будет.
Доколе я дышу, дотоле буду петь,
Поэзию хвалить и ею утешаться.
Когда ж умру, засну и снова пробужусь, —Тогда, в восторгах погружаясь,
И вечно, вечно наслаждаясь,
Я буду гимны петь творцу,
Тебе, мой бог, господь всесильный,
Тебе, любви источник дивный,
Узрев там всё лицем к лицу!

Николай Михайлович Карамзин

Поэзия

(сочинена в 1787 г.)
Едва был создан мир огромный, велелепный,
Явился человек, прекраснейшая тварь,
Предмет любви творца, любовию рожденный;
Явился — весь сей мир приветствует его,
В восторге и любви, единою улыбкой.
Узрев собор красот и чувствуя себя,
Сей гордый мира царь почувствовал и бога,

Причину бытия — толь живо ощутил
Величие творца, его премудрость, благость,
Что сердце у него в гимн нежный излилось,
Стремясь лететь к отцу... Поэзия святая!
Се ты в устах его, в источнике своем,
В высокой простоте! Поэзия святая!
Благословляю я рождение твое!

Когда ты, человек, в невинности сердечной,
Как роза цвел в раю, Поэзия тебе
Утехою была. Ты пел свое блаженство,
Ты пел творца его. Сам бог тебе внимал,
Внимал, благословлял твои святые гимны:
Гармония была душою гимнов сих —
И часто ангелы в небесных мелодиях,
На лирах золотых, хвалили песнь твою.

Ты пал, о человек! Поэзия упала;
Но дщерь небес еще сияла лепотой,
Когда несчастный, вдруг раскаяся в грехе,
Молитвы воспевал — сидя на бережку
Журчащего ручья и слезы проливая,
В унынии, в тоске тебя воспоминал,
Тебя, эдемский сад! Почасту мудрый старец,
Среди сынов своих, внимающих ему,
Согласно, важно пел таинственные песни

И юных научал преданиям отцов.
Бывало иногда, что ангел ниспускался
На землю, как эфир, и смертных наставлял
В Поэзии святой, небесною рукою
Настроив лиры им —

Живее чувства выражались,
Звучнее песни раздавались,
Быстрее мчалися к творцу.

Столетия текли и в вечность погружались —
Поэзия всегда отрадою была
Невинных, чистых душ. Число их уменьшалось;
Но гимн царю царей вовек не умолкал —
И в самый страшный день, когда пылало небо
И бурные моря кипели на земли,
Среди пучин и бездн, с невиннейшим семейством
(Когда погибло все) Поэзия спаслась.
Святый язык небес нередко унижался,
И смертные, забыв великого отца,
Хвалили вещество, бездушные планеты!
Но был избранный род, который в чистоте
Поэзию хранил и ею просвещался.
Так славный, мудрый бард, древнейший из певцов,
Со всею красотой священной сей науки
Воспел, как мир истек из воли божества.
Так оный муж святый, в грядущее проникший,
Пел миру часть его. Так царственный поэт,
Родившись пастухом, но в духе просвещенный,
Играл хвалы творцу и песнию своей
Народы восхищал. Так в храме Соломона
Гремела богу песнь!

Во всех, во всех странах Поэзия святая
Наставницей людей, их счастием была;
Везде она сердца любовью согревала.
Мудрец, Натуру знав, познав ее творца
И слыша глас его и в громах и в зефирах,
В лесах и на водах, на арфе подражал
Аккордам божества, и глас сего поэта
Всегда был божий глас!

Орфей, фракийский муж, которого вся древность
Едва не богом чтит, Поэзией смягчил
Сердца лесных людей, воздвигнул богу храмы
И диких научил всесильному служить.
Он пел им красоту Натуры, мирозданья;
Он пел им тот закон, который в естестве
Разумным оком зрим; он пел им человека,
Достоинство его и важный сан; он пел,

И звери дикие сбегались,
И птицы стаями слетались
Внимать гармонии его;
И реки с шумом устремлялись,
И ветры быстро обращались
Туда, где мчался глас его.

Омир в стихах своих описывал героев —
И пылкий юный грек, вникая в песнь его,
В восторге восклицал: я буду Ахиллесом!
Я кровь свою пролью, за Грецию умру!
Дивиться ли теперь геройству Александра?
Омира он читал, Омира он любил. —
Софокл и Эврипид учили на театре,
Как душу возвышать и полубогом быть.
Бион и Теокрит и Мосхос воспевали
Приятность сельских сцен, и слушатели их
Пленялись красотой Природы без искусства,
Приятностью села. Когда Омир поет,
Всяк воин, всяк герой; внимая Теокриту,
Оружие кладут — герой теперь пастух!
Поэзии сердца, все чувства — все подвластно.

Как Сириус блестит светлее прочих звезд,
Так Августов поэт, так пастырь Мантуанский
Сиял в тебе, о Рим! среди твоих певцов.
Он пел, и всякий мнил, что слышит глас Омира;
Он пел, и всякий мнил, что сельский Теокрит
Еще не умирал или воскрес в сем барде.
Овидий воспевал начало всех вещей,
Златый блаженный век, серебряный и медный,
Железный, наконец, несчастный, страшный век,
Когда гиганты, род надменный и безумный,
Собрав громады гор, хотели вознестись
К престолу божества; но тот, кто громом правит,
Погреб их в сих горах.

Британия есть мать поэтов величайших.
Древнейший бард ее, Фингалов мрачный сын,
Оплакивал друзей, героев, в битве падших,
И тени их к себе из гроба вызывал.
Как шум морских валов, носяся по пустыням
Далеко от брегов, уныние в сердцах
Внимающих родит, — так песни Оссиана,
Нежнейшую тоску вливая в томный дух,
Настраивают нас к печальным представленьям;
Но скорбь сия мила и сладостна душе.
Велик ты, Оссиан, велик, неподражаем!
Шекспир, Натуры друг! Кто лучше твоего
Познал сердца людей? Чья кисть с таким искусством
Живописала их? Во глубине души
Нашел ты ключ ко всем великим тайнам рока
И светом своего бессмертного ума,
Как солнцем, озарил пути ночные в жизни!
«Все башни, коих верх скрывается от глаз
В тумане облаков; огромные чертоги
И всякий гордый храм исчезнут, как мечта, -
В течение веков и места их не сыщем», —
Но ты, великий муж, пребудешь незабвен!

Мильтон, высокий дух, в гремящих страшных песнях
Описывает нам бунт, гибель Сатаны;
Он душу веселит, когда поет Адама,
Живущего в раю; но голос ниспустив,
Вдруг слезы из очей ручьями извлекает,
Когда поет его, подпадшего греху.

О Йонг, несчастных друг, несчастных утешитель!
Ты бальзам в сердце льешь, сушишь источник слез,
И, с смертию дружа, дружишь ты нас и с жизнью!

Природу возлюбив, Природу рассмотрев
И вникнув в круг времен, в тончайшие их тени,
Нам Томсон возгласил Природы красоту,
Приятности времен. Натуры сын любезный,
О Томсон! ввек тебя я буду прославлять!
Ты выучил меня Природой наслаждаться
И в мрачности лесов хвалить творца ее!

Альпийский Теокрит, сладчайший песнопевец!
Еще друзья твои в печали слезы льют —
Еще зеленый мох не виден на могиле,
Скрывающей твой прах! В восторге пел ты нам
Невинность, простоту, пастушеские нравы
И нежные сердца свирелью восхищал.
Сию слезу мою, текущую толь быстро,
Я в жертву приношу тебе, Астреин друг!
Сердечную слезу, и вздох, и песнь поэта,
Любившего тебя, прими, благослови,
О дух, блаженный дух, здесь в Геснере блиставший!

Несяся на крылах превыспренних орлов,
Которые певцов божественныя славы
Мчат в вышние миры, да тему почерпнут
Для гимна своего, певец избранный Клопшток
Вознесся выше всех, и там, на небесах,
Был тайнам научен, и той великой тайне,
Как бог стал человек. Потом воспел он нам
Начало и конец Мессииных страданий,
Спасение людей. Он богом вдохновен —
Кто сердцем всем еще привязан к плоти, к миру,
Того язык немей, и песней толь святых
Не оскверняй хвалой; но вы, святые мужи,
В которых уже глас земных страстей умолк,
В которых мрака нет! вы чувствуете цену
Того, что Клопшток пел, и можете одни,
Во глубине сердец, хвалить сего поэта!
Так старец, отходя в блаженнейшую жизнь,
В восторге произнес: о Клопшток несравненный!
Еще великий муж собою красит мир —
Еще великий дух земли сей не оставил.
Но нет! он в небесах уже давно живет —
Здесь тень мы зрим сего священного поэта.
О россы! век грядет, в который и у вас
Поэзия начнет сиять, как солнце в полдень.
Исчезла нощи мгла — уже Авроры свет
В **** блестит, и скоро все народы
На север притекут светильник возжигать,
Как в баснях Прометей тек к огненному Фебу,
Чтоб хладный, темный мир согреть и осветить.

Доколе мир стоит, доколе человеки
Жить будут на земле, дотоле дщерь небес,
Поэзия, для душ чистейших благом будет.
Доколе я дышу, дотоле буду петь,
Поэзию хвалить и ею утешаться.
Когда ж умру, засну и снова пробужусь, —

Тогда, в восторгах погружаясь,
И вечно, вечно наслаждаясь,
Я буду гимны петь творцу,
Тебе, мой бог, господь всесильный,
Тебе, любви источник дивный,
Узрев там все лицем к лицу!

Василий Андреевич Жуковский

Послание к Плещееву

В день Светлого Воскресения
Ты прав, любезный мой поэт!
Твое послание на русском Геликоне,
При русском мерзлом Аполлоне,
Лишь именем моим бессмертие найдет!
Но, ах! того себе я в славу не вменяю!
А почему ж? Читай. И прозу и стихи
Я буду за грехи
Марать, марать, марать и много намараю,
Шесть то́мов, например (а им, изволишь знать,
Готовы и титу́л и даже оглавленье);
Потом устану я марать,
Потом отправлюся в тот мир на поселенье,
С фельдегерем-попом,
Одетый плотным сундуком,
Который гробом здесь зовут от скуки.
Вот вздумает какой-нибудь писец
Составить азбучный писателям венец,
Ясней: им лексикон. Пройдет он аз и буки,
Пройдет глаголь, добро и есть;
Дойдет он до живете;
А имя ведь мое, оставя лесть,
На этом свете
В огромном списке бытия
Ознаменовано сей буквой-раскорякой.
Итак, мой биогра́ф, чтоб знать, каким был я,
Хорошим иль дурным писакой,
Мои творенья развернет.
На первом томе он заснет,
Потом воскликнет: «Враль бесчинный!..
За то, что от него здесь мучились безвинно
И тот, кто вздор его читал,
И тот, кто, не читав, в убыток лишь попал,
За типографию, за то, что им наборщик,
Корректор, цензор, тередорщик
Совсем почти лишились глаз, —
Я не пущу его с другими на Парнас!»
Тогда какой-нибудь моей защитник славы
Шепнет зоилу: «Вы не правы!
И верно, должен был
Иметь сей автор дарованье;
А доказательство — Плещеева посланье!»
Посланье пробежав, суровый мой зоил
Смягчится, — и прочтут потомки в лексиконе:
«Жуковский. Не весьма в чести при Аполлоне;
Но боле славен тем, что изредка писал
К нему другой поэт, Плещеев;
На счастье русских стиходеев,
Не русским языком сей автор воспевая;
Жил в Болхове, с шестью детьми, с женою;
А в доме у него жил Осип Букильон .
Как жаль, что пренебрег язык отчизны он;
Нас мог бы он ссудить богатою статьею».
Вот так-то, по тебе, и я с другими в ряд.
Но ухо за ухо, зуб за зуб, говорят,
Ссылаясь на писанье;
А я тебе скажу: посланье за посланье!..

Любезен твой конфектный Аполлон!
Но для чего ж, богатый остротою,
Столь небогат рассудком здравым он?
Как, милый друг, с чувствительной душою,
Завидовать, что мой кривой сосед
И плут, и глуп, и любит всем во вред
Одну свою противную персону;
Что бог его — с червонцами мешок;
Что, подражать поклявшись Гарпагону ,
Он обратил и душу в кошелек, —
Куда ничто: ни чувство сожаленья,
Ни дружество, ни жар благотворенья,
Как ангел в ад, не могут проникать;
Где место есть лишь векселям, нулями
Унизанным, как будто жемчугами!
Оставь его не живши умирать —
И с общих бед проценты вычислять!
Бесчувственность сама себе мучитель!
И эгоист, слез чуждых хладный зритель,
За этот хлад блаженством заплатил!
Прекрасен мир, но он прекрасен нами!
Лишь добрый в нем с отверстыми очами
А злобный сам очей себя лишил!
Не для него природа воскресает,
Когда в поля нисходит светлый май;
Где друг людей находит жизнь и рай,
Там смерть и ад порочный обретает!
Как древния святой псалтыри звон,
Так скромного страдальца тихий стон
Чистейшу жизнь в благой душе рождает!
О, сладостный благотворенья жар!
Дар нищете— себе сторичный дар!
Сокровищ сих бесчувственный не знает!
Не для него послал творец с небес
Бальзам души, утеху сладких слез!
Ты скажешь: он не знает и страданья! —
Но разве зло — страдать среди изгнанья,
В надежде зреть отечественный край?..
Сия тоска и тайное стремленье —
Есть с милыми вдали соединенье!
Без редких бед земля была бы рай!
Но что ж беды для веры в провиденье?
Лишь вестники, что смотрит с высоты
На нас святой, незримый Испытатель;
Лишь сердцу глас: крепись! Минутный ты
Жилец земли! Жив бог, и ждет создатель
Тебя в другой и лучшей стороне!
Дорога бурь приводит к тишине!
Но, друг, для злых есть зло и провиденье!
Как страшное ночное привиденье,
Оно родит в них трепет и боязнь,
И божий суд на языке их — казнь!
Самим собой подпоры сей лишенный,
Без всех надежд, без веры здесь злодей,
Как бледный тать, бредет уединенно —
И гроб вся цель его ужасных дней!..

Ты сетуешь на наш клима́т печальный!
И я с тобой готов его винить!
Шесть месяцев в одежде погребальной
Зима у нас привыкнула гостить!
Так! Чересчур в дарах она богата!
Но… и зимой фантазия крылата!
Украсим то, чего не избежим,
Пленительной игрой воображенья,
Согреем мир лучом стихотворенья
И на снегах Темпею насадим!
Томпсон и Клейст, друзья, певцы природы,
Соединят вкруг нас ее красы!
Пускай молчат во льдах уснувши воды
И чуть бредут замерзлые часы, —
Спасенье есть от хлада и мороза:
Пушистый бобр, седой Камчатки дар,
И камелек, откуда легкий жар
На нас лиет трескучая береза.
Кто запретит в медвежьих, сапогах,
Закутав нос в обширную винчуру,
По холодку на лыжах, на коньках
Идти с певцом в пленительных мечтах
На снежный холм, чтоб зимнюю натуру
В ее красе весенней созерцать.
Твоя ж жена приятней всякой музы
Тот милый край умеет описать,
Где пел Марон, где воды Аретузы
В тени олив стадам наводят сон;
Где падший Рим, покрытый гордым прахом,
Являет свой одряхший Пантеон
Близ той скалы, куда народы с страхом
И их цари, от всех земных концов,
Текли принять ужасный дар оков.
Ясней блестят лазурные там своды!
Я часто сам, мой друг, в волшебном сне
Скитаюсь в сей прелестной стороне,
Под тенью мирт, склонившихся на воды,
Или с певцом и Вакха и свободы,
С Горацием, в сабинском уголке,
Среди его простых соседей круга,
В глазах любовь и сердце на руке,
Делю часы беспечного досуга!
Но… часто там, где ручеек журчит
Под темною душистых лавров сенью,
Где б мирному и быть уединенью,
Остря кинжал, скрывается бандит,
И грозные вдаль устремленны очи
Среди листов, добычи ждя, горят,
Как тусклые огни осенней ночи,
Но… часто там, где нив моря шумят,
Поля, холмы наводнены стадами,
И мир в лугах, усыпанных цветами,
Лишь гибели приманкой тишина,
И красотой цветов облечена
Готовая раскрыться пасть волкана.
Мой друг, взгляни на жребий Геркулана
И не ропщи, что ты гиперборей…
Смотри, сбежал последний снег полей!
Лишь утренник, сын мраза недозрелый,
Да по верхам таящийся снежок,
Да сиверкий при солнце ветерок
Нам о зиме вещают отлетелой;
Но лед исчез, разбившись, как стекло,
Река, смирясь, блестит между брегами,
Идут в поля оратаи с сохами,
Лишь мельница молчит — ее снесло!
Но что ж? и здесь найдем добро и зло.
Ты знаешь сам: у нас от наводненья
Премножество случалось разоренья.
И пользою сих неизбежных бед
Есть то, мой друг, что мой кривой сосед
Чуть не уплыл в чистилище на льдине!
Уже ревел окрест него потоп;
Как Арион чудесный на дельфине,
Уж на икре сидел верхом циклоп;
Но в этот час был невод между льдами
По берегам раскинут рыбаками,
И рыбакам прибыток был велик:
Им с щуками достался ростовщик!

Так, милый друг, скажу я в заключенье:
Пророчество для нас твое сравненье!
Растает враг, как хрупкий вешний лед!
Могущество оцепенелых вод,
Стесненное под тяжким игом хлада,
Все то ж, хотя незримо и молчит.
Спасительный дух жизни пролетит —
И вдребезги ничтожная преграда!
О, русские отмстители-орлы!
Уже взвились! Уже под облаками!
Уж небеса пылают их громами!
Уж огласил их клич ту бездну мглы,
Где сдавлены, обвитые цепями,
Отмщенья ждя, народы и с царями!
О, да грядет пред ними русский бог!
Тот грозный бог, который на Эвксине
Велел пылать трепещущей пучине
И раздробил сармату гордый рог!
За ними вслед всех правых душ молитвы!
Да грянет час карающия битвы!
За падших месть! Отмщенье за Тильзит!..

Но, милый друг, вернее долетит
Мольба души к престолу провиденья,
В сопутствии летя благотворенья!
И в светлый день, когда воскресший мир
Поет хвалы подателю спасенья,
Ужель один не вкусит наслажденья
Сын нищеты? Ужель, забыт и сир,
Средь братии, как в горестном изгнанье,
Он с гимнами соединит стенанье
И лишь слезой на братское лобзанье,
Безрадостный, нам будет отвечать?
Твоей душе легко меня понять!
Еще тот кров в развалинах дымится,
Где нищая вдовица с сиротой
Ждала в тоске минуты роковой:
На пепле сем пускай благословится
Твоих щедрот незримая рука!
Ах! милость нам и тяжкая сладка!
Но ты — отец! Сбирай благословенья
Спасаемых здесь благостью твоей
На юные главы твоих детей!
Их отличат они для провиденья!
Увы, мой друг! что сих невинных ждет
На том пути, где скрыт от нас вожатый,
В той жизни, где всего верней утраты,
Где скорбь без крыл, а радости крылаты,
На то с небес к нам голос не сойдет!
Но доблестью отцов хранимы чада!
Она для них — твердейшая ограда!