Гремит и гремит войны барабан.
Зовет железо в живых втыкать.
Из каждой страны
за рабом раба
бросают на сталь штыка.
За что?
Дрожит земля
голодна,
раздета.
Выпарили человечество кровавой баней
только для того,
чтоб кто-то
где-то
разжился Албанией.
Сцепилась злость человечьих свор,
падает на мир за ударом удар
только для того,
чтоб бесплатно
Босфор
проходили чьи-то суда.
Скоро
у мира
не останется неполоманного ребра.
И душу вытащат.
И растопчут там ее
только для того,
чтоб кто-то
к рукам прибрал
Месопотамию.
Во имя чего
сапог
землю растаптывает скрипящ и груб?
Кто над небом боев —
свобода?
бог?
Рубль!
Когда же встанешь во весь свой рост,
ты,
отдающий жизнь свою им?
Когда же в лицо им бросишь вопрос:
за что воюем?
Наша черная тень, словно глухонемая,
Ловит каждый наш жест, и покорной рабой
Подчиниться спешит нашей воле любой,
Произволу ее раболепно внимая.
Человек — та же тень. Некой силе слепой
Он послушен, как раб. В нем лишь воля чужая.
Он глядит — но не вглубь, и творит — подражая,
Он покорен Судьбе — не спорит с Судьбой.
Он от Ангела тень, той, что тоже предстала
Лишь как отзвук глухой от иного начала.
Это — Бог. Человек — лишь прообраз Его.
И в том мире, где нам не постичь ничего,
На краю бытия канет в вечном паденье
Тень от тени его, оттененная тенью.
В продажу негров через море
Вез португальский капитан.
Они как мухи гибли с горя.
Ах, черт возьми! какой изян!
«Что, — говорит он им, — грустите?
Не стыдно ль? Полно хмурить лбы!
Идите кукол посмотрите;
Рассейтесь, милые рабы».
Чтоб черный люд не так крушился,
Театр воздвигли подвижной, —
И вмиг Полишинель явился:
Для негров этот нов герой.
В нем все им странно показалось.
Но — точно — меньше хмурят лбы;
К слезам улыбка примешалась.
Рассейтесь, милые рабы.
Пока Полишинель храбрился,
Явился страж городовой.
Тот палкой хвать — и страж свалился.
Пример расправы не дурной!
Смех вырвался из каждой гру́ди;
Забыты цепи, гнет судьбы:
Своим беда́м не верны люди.
Рассейтесь, милые рабы.
Тут черт на сцену выступает,
Всем мил своею чернотой.
Буяна в лапы он хватает…
К веселью повод им другой!
Да, черным кончена расправа;
Он стал решителем борьбы.
В оковах бедным снится слава.
Рассейтесь, милые рабы.
Весь путь в Америку, где ждали
Их бедствия еще грозней,
На кукол глядя, забывали
Рабы об участи своей. —
И нам, когда цари боятся,
Чтоб мы не прокляли судьбы,
Давать игрушек не скупятся:
Рассейтесь, милые рабы.
Ушли квириты, надышавшись вздором
Досужих сплетен и речами с ростр, —
Тень поползла на опустевший Форум.
Зажглась звезда, и взор ее был остр.
Несли рабы патриция к пенатам
Друзей, позвавших на веселый пир.
Кричал осел. Шла девушка с солдатом.
С нимфеи улыбался ей сатир.
Палач пытал раба в корнифицине.
Выл пес в Субуре, тощий как шакал.
Со стоиком в таберне спорил циник.
Плешивый цезарь юношу ласкал.
Жизнь билась жирной мухой, в паутине
Трепещущей. Жизнь жаждала чудес.
Приезжий иудей на Авентине
Шептал, что Бог был распят и воскрес.
Священный огнь на Вестином престоле
Ослабевал, стелился долу дым,
И боги покидали Капитолий,
Испуганные шепотом ночным.
Не знаю вас и не хочу
Терять, узнав, иллюзий звездных.
С таким лицом и в худших безднах
Бывают преданны лучу.
У всех, отмеченных судьбой,
Такие замкнутые лица.
Вы непрочтённая страница
И, нет, не станете рабой!
С таким лицом рабой? О, нет!
И здесь ошибки нет случайной.
Я знаю: многим будут тайной
Ваш взгляд и тонкий силуэт,
Волос тяжёлое кольцо
Из-под наброшенного шарфа
(Вам шла б гитара или арфа)
И ваше бледное лицо.
Я вас не знаю. Может быть
И вы как все любезно-средни…
Пусть так! Пусть это будут бредни!
Ведь только бредней можно жить!
Быть может, день недалеко,
Я всё пойму, что неприглядно…
Но ошибаться — так отрадно!
Но ошибиться — так легко!
Слегка за шарф держась рукой,
Там, где свистки гудят с тревогой,
Стояли вы загадкой строгой.
Я буду помнить вас — такой.
Напрасно мы, Дельвиг, мечтаем найти
В сей жизни блаженство прямое:
Небесные боги не делятся им
С земными детьми Прометея.
Похищенной искрой созданье свое
Дерзнул оживить безрассудный;
Бессмертных он презрел — и страшная казнь
Постигнула чад святотатства.
Наш тягостный жребий: положенный срок
Питаться болезненной жизнью,
Любить и лелеять недуг бытия
И смерти отрадной страшиться.
Нужды непреклонной слепые рабы,
Рабы самовластного рока!
Земным ощущеньям насильственно нас
Случайная жизнь покоряет.
Но в искре небесной прияли мы жизнь,
Нам памятно небо родное,
В желании счастья мы вечно к нему
Стремимся неясным желаньем!..
Вотще! Мы надолго отвержены им!
Сияет красою над нами,
На бренную землю беспечно оно
Торжественный свод опирает…
Но нам недоступно! Как алчный Тантал
Сгорает средь влаги прохладной,
Так, сердцем постигнув блаженнейший мир,
Томимся мы жаждою счастья.
Да будет проклят тот, кто сам
Чужим поклонится богам
И — раб греха — послужит им,
Кумирам бренным и земным,
Кто осквернит Еговы храм
Служеньям идолам своим,
Или войдёт, подобный псам,
С нечистым помыслом одним…
Господь отмщений, предков бог,
Ревнив, и яростен, и строг.Да будет проклят тот вдвойне,
Кто с равнодушием узрит
Чужих богов в родной стране
И за Егову не отмстит,
Не препояшется мечом
На Велиаровых рабов,
Иль укоснит изгнать бичом
Из храма торжников и псов.
Господь отмщений, предков бог,
Ревнив, и яростен, и строг.Да будет трижды проклят тот,
Да будет проклят в род и в род,
Кто слезы лить о псах готов,
Жалеть о гибели сынов:
Ему не свят святой Сион,
Не дорог Саваофа храм,
Не знает, малодушный, он,
Что нет в святыни части псам,
Что Адонаи, предков бог,
Ревнив, и яростен, и строг.
Опять знакомые виденья!
Опять, под детский смех и шум,
Прожитый день припомнил ум,
Проснулось чувство отвращенья!
О Боже правый! Вот она,
И лжи и подлостей страница, —
На каждой букве кровь видна…
Какой позор! Вот эти лица
Ханжей, предателей, льстецов,
Низкопоклонников, рабов,
Рабов расчета и разврата,
Рабов бездушных, ледяных,
Рабов, продать готовых брата,
И друга, и детей родных,
Рабов безделья, скуки праздной,
Страстишек мелких и забот…
И ты, в своей одежде грязной,
Наш бедный труженик-народ,
Несущий крест свой терпеливо,
Ты, за кого красноречиво
Ведем мы спор, добро любя,
Пора ль на свет вести тебя, —
И ты мне вспомнился…
Угрюмо,
В печальной доле хлебу рад,
Ты мимо каменных палат
Идешь на труд с тупою думой,
Полуодет, полуобут,
Нуждой безжалостной согнут…
Неужто, молодое племя,
В тебе воскреснет наше время,
Разврат души, разврат ума,
И лень, и мелочность, и тьма?
Нам нет из пропасти исхода…
Влачась и в прахе и в пыли,
О, если б мы сказать могли:
«Вам, дети, счастье и свобода,
Широкий путь, разумный труд…»
Увы! неведом Божий суд!
Бог, внемли рабе послушной!
Цельный век мне было душно
От той кровушки-крови.
Цельный век не знаю: город
Что ли брать какой, аль ворот.
Разорвать своей рукой.
Все гулять уводят в садик,
А никто ножа не всадит,
Не помилует меня.
От крови моей богатой,
Той, что в уши бьет набатом,
Молотом в висках кует,
Очи застит красной тучей,
От крови сильно-могучей
Пленного богатыря.
Не хочу сосновой шишкой
В срок — упасть, и от мальчишки
В пруд — до срока — не хочу.
Сулемы хлебнув — на зов твой
Не решусь, — да и веревка
— Язык высуня — претит.
Коль совет тебе мой дорог, —
Так, чтоб разом мне и ворот
Разорвать — и город взять —
— Ни об чем просить не стану! —
Подари честною раной
За страну мою за Русь!
Когда в творении великом
Творца великость вижу я —
Пред гениальным этим ликом
Простерта ниц душа моя;
Благоговейным полон страхом,
Дрожу, поникнув головой,
Я под торжественным размахом
Шекспира мысли вековой.
Несется гений огнекрылый
В лучах, в пространстве голубом, —
И я, подавлен этой силой,
Вмиг становлюсь ее рабом.
Но это рабство не обидно, —
Свободы вечной в нем залог;
Мое подвластье не постыдно
Затем, что мой властитель — бог.
Он поражает — я покорен,
Он бьет — и я, приняв удар,
Ударом тем не опозорен,
Зане удар тот — божий дар.
Могучий в громы обращает
Величье сродное ему
И, поражая, приобщает
Меня к величью своему.
Когда пред вещим на колени
Я становлюсь, чело склоня,
Он, став на горние ступени
И молнией обвив меня,
Просторожденца благородит,
Раба подъемлет и сплеча
Плебея в рыцари возводит
Ударом божьего меча.
На реке вавилонской — и я там сидел,
На разбитую арфу угрюмо глядел.
Надо мной вавилонцы глумились толпой:
«Что-нибудь про Кармель, про Сион нам запой!»
"Про Сион? Про Кармель? Их уж слава в былом,
На Кармеле — пустыня, в Сионе — разгром!
Нет, другую вам песню теперь изберу:
Я родился рабом и рабом я умру.
Появился на свет я под свист батогов,
Вырос в рабской семье, средь отчизны врагов.
С детства я приучался бояться господ
И с улыбкой смотреть, как гнетут мой народ.
Мой учитель был пес, что на лапки встает
И что лижет ту руку, которая бьет.
Я возрос, будто кедр, что венчает Ливан,
Но душа моя — словно ползучий бурьян.
Пусть я пут не носил на руках, на ногах,
Но ношу в своем сердце невольничий страх.
Пусть мечтой о свободе душа пожила б,
Но ведь кровью я — раб! Но ведь мозгом я — раб!
Вавилонские жены! Лицо наклоня,
Проходите скорей, не взглянув на меня.
Чтоб не пало проклятье мое на ваш плод.
Не пришлось бы рабом наделить ваш народ.
Вавилонские девы! Держитесь вдали,
Чтобы тронуться ваши сердца не могли
И чтоб тяжкая вам не судилась судьба
Злобно думать в тиши: «Полюбила раба».
Царедворец ушел во дворец.
Раб согнулся над коркою черствой.
Изломала — от скуки — ларец
Молодая жена царедворца.
Голубям раскусила зоба,
Исщипала служанку — от скуки,
И теперь молодого раба
Притянула за смуглые руки.
— Отчего твои очи грустны?
В погребах наших — царские вина!
— Бедный юноша — я, вижу сны!
И служу своему господину.
— Позабавь же свою госпожу!
Солнце жжет, господин наш — далеко…
— Я тому господину служу,
Чье не дремлет огромное око.
Длинный лай дозирающих псов,
Дуновение рощи миндальной.
Рокот спорящих голосов
В царедворческой опочивальне.
— Я сберег господину — казну.
— Раб! Казна и жена — не едино.
— Ты алмаз у него. Как дерзну —
На алмаз своего господина?!
Спор Иосифа! Перед тобой —
Что — Иакова единоборство!
И глотает — с улыбкою — вой
Молодая жена царедворца.
Я — раб, и был рабом покорным
Прекраснейшей из всех цариц.
Пред взором, пламенным и черным,
Я молча повергался ниц. Я лобызал следы сандалий
На влажном утреннем песке.
Меня мечтанья опьяняли,
Когда царица шла к реке. И раз — мой взор, сухой и страстный,
Я удержать в пыли не мог,
И он скользнул к лицу прекрасной
И очи бегло ей обжег… И вздрогнула она от гнева,
Казнь — оскорбителям святынь!
И вдаль пошла — среди напева
За ней толпившихся рабынь. И в ту же ночь я был прикован
У ложа царского, как пёс.
И весь дрожал я, очарован
Предчувствием безвестных грёз. Она вошла стопой неспешной,
Как только жрицы входят в храм,
Такой прекрасной и безгрешной,
Что было тягостно очам. И падали ее одежды
До ткани, бывшей на груди…
И в ужасе сомкнул я вежды…
Но голос мне шепнул: гляди! И юноша скользнул к постели.
Она, покорная, ждала…
Лампад светильни прошипели,
Настала тишина и мгла. И было все на бред похоже!
Я был свидетель чар ночных,
Всего, что тайно кроет ложе,
Их содроганий, стонов их. Я утром увидал их — рядом!
Еще дрожавших в смене грёз!
И вплоть до дня впивался взглядом, -
Прикован к ложу их, как пёс. Вот сослан я в каменоломню,
Дроблю гранит, стирая кровь.
Но эту ночь я помню! помню!
О, если б пережить всё — вновь!
Как арфа чуткая Эола
Поет возвышенный хорал, —
Моя душа пропела соло,
Рассвету чувства мадригал.
Тобой была ли песня спета,
Споешь ли песню эту впредь, —
Не мог дождаться я дуэта
И даже мыслил умереть.
Но я живу… С тех пор красиво
Мной спето много песен дню;
Лишь песнь рассвету чувств ревниво
Я в тайнике души храню.
Я увлекался, пел дуэты,
Но вскоре забывал мотив,
Мелодий первого обета,
Страданий первых не забыв.
Сестре раскрылася могила
В июньской шелковой траве,
И сердце мне захолодило
Предчувствие, что будут две.
Уйду… и скоро, веря свято,
Что ты над грудою песка
Споешь мотив, тоской объята,
И будет долгою тоска.
Но возрождением мотива,
Хотя и поздним (ну, так что ж?..)
Ты беззаботно и счастливо
В эдем прекрасный перейдешь.
И там душа — раба обета
И чувства первого раба —
С твоей сольется для дуэта,
Как повелела ей судьба.
О забытом трубадуре, что ушел в иной предел,
Было сказано, что стройно он слагал слова и пел
И не только пел он песни, но умел их записать,
В знаки, в строки, и в намеки жемчуг чувства нанизать.
Эти песни трубадура! Эти взоры chatelaine!
Эти звоны, перезвоны двух сердец, попавших в плен.
Я их вижу, знаю, слышу, боль и счастье их делю,
Наши струны вечно-юны, раз поют они. «Люблю».
Мертвый замок, долгий вечер, мост подъятый, рвы с водой,
Свет любви, и звон мгновенья вьются, льются чередой.
Нет чужих, и нет чужого, нет владык, и нет рабов,
Только льется серебристый ручеек напевных слов.
О, ручей, звончей, звончее. Сердце просит, мысль зовет.
Сердце хочет, мысль подвластна, власть любви — как сладкий мед.
Эта власть раба равняет с самой лучшей из цариц.
Взор темнеет, сказка светит из-под дрогнувших ресниц.
Эти песни трубадура! Эти взоры chatelaine!
Сколько пышных стран раскрылось в двух сердцах средь темных стен.
Раб — с царицей, иль рабыня наклонилась к королю?
О, любите, струны юны, раз поют они «Люблю»! Год написания: без даты
Мир вам, в земле почившие! — За садом
Погост рабов, погост дворовых наших:
Две десятины пустоши, волнистой
От бугорков могильных. Ни креста,
Ни деревца. Местами уцелели
Лишь каменные плиты, да и то
Изъеденные временем, как оспой…
Теперь их скоро выберут — и будут
Выпахивать то пористые кости,
То суздальские черные иконки.Мир вам, давно забытые! — Кто знает
Их имена простые? Жили — в страхе,
В безвестности — почили. Иногда
В селе ковали цепи, засекали,
На поселенье гнали. Но стихал
Однообразный бабий плач — и снова
Шли дни труда, покорности и страха…
Теперь от этой жизни уцелели
Лишь каменные плиты. А пройдет
Железный плуг — и пустошь всколосится
Густою рожью. Кости удобряют… Мир вам, неотомщенные! — Свидетель
Великого и подлого, бессильный
Свидетель зверств, расстрелов, пыток, казней,
Я, чье чело отмечено навеки
Клеймом раба, невольника, холопа,
Я говорю почившим: «Спите, спите!
Не вы одни страдали: внуки ваших
Владык и повелителей испили
Не меньше вас из горькой чаши рабства!»
Свободною душой далек от всех вопросов,
Волнующих рабов трусливые сердца, —
Он в жизни был мудрец, в поэзии — философ,
И верен сам себе остался до конца!
Он сердцем постигал все тайны мирозданья,
Природа для него была священный храм,
Куда он приносил мечты своей созданья,
Где находил простор и песням, и мечтам.
Он был певцом любви; он был жрецом природы;
Он презирал борьбы бесплодной суету;
Среди рабов он был апостолом Свободы,
Боготворил — одну святую Красоту.
И в плеске вешних вод, и в трепете пугливом
Полуночных зарниц, в дыхании цветов
И в шепоте любви мятежно-прихотливом, —
Во всем он находил поэзию без слов.
Привычною рукой касаясь струн певучих,
Он вызывал из них заветные слова,
И песнь его лилась потоком чувств кипучих —
В гармонии своей свободна и жива.
Но вещий голос смолк… Но песня жизни спета…
Но поздний дар любви упал из рук жреца…
И траурный венок я шлю к могиле Фета —
Венок стихов на гроб могучего певца…
О победе не раз звенела труба.
Много крови было пролито.
Но не растоплен Вечный Полюс,
И страна моя по-прежнему раба.
Шумит уже новый хозяин.
Как звать его, она не знает толком,
Но, покорная, тихо лобзает
Хозяйскую руку, тяжелую.
Где-то грозы прошумели.
Но тот же снег на русских полях,
Так же пахнет могильный ельник,
И в глазах собачьих давний страх.
Где-то вольность — далёко, далёко…
Короткие зимние дни…
Нет лозы, чтобы буйным соком
Сердце раба опьянить.
В снегах, в лесах низко голову клонят.
Разойдутся — плачут и поют,
Так поют, будто нынче хоронят
Мать — Россию свою.
Вольный цвет, дитя иных народов,
Среди русских полей занемог.
Привели они далекую свободу,
Но надели на нее ярмо.
Спит Россия. За нее кто-то спорит и кличет,
Она только плачет со сна,
И в слезах — былое безразличье,
И в душе — былая тишина.
Молчит. И что это значит?
Светлый крест святой Жены
Или только труп смердящий
Богом забытой страны?
Суздаль да Москва не для тебя ли
По уделам землю собирали
Да тугую золотом суму?
В рундуках приданое копили
И тебя невестою растили
В расписном да тесном терему?
Не тебе ли на речных истоках
Плотник-Царь построил дом широко —
Окнами на пять земных морей?
Из невест красой да силой бранной
Не была ль ты самою желанной
Для заморских княжих сыновей?
Но тебе сыздетства были любы —
По лесам глубоких скитов срубы,
По степям кочевья без дорог,
Вольные раздолья да вериги,
Самозванцы, воры да расстриги,
Соловьиный посвист да острог.
Быть царевой ты не захотела —
Уж такое подвернулось дело:
Враг шептал: развей да расточи,
Ты отдай казну свою богатым,
Власть — холопам, силу — супостатам,
Смердам — честь, изменникам — ключи.
Поддалась лихому подговору,
Отдалась разбойнику и вору,
Подожгла посады и хлеба,
Разорила древнее жилище
И пошла поруганной и нищей
И рабой последнего раба.
Я ль в тебя посмею бросить камень?
Осужу ль страстной и буйный пламень?
В грязь лицом тебе ль не поклонюсь,
След босой ноги благословляя, —
Ты — бездомная, гулящая, хмельная,
Во Христе юродивая Русь!
Уж час полночный наступал,
Весь Вавилон молчал и спал.
Лишь окна царскаго дворца
Сияют: пир там без конца.
В блестящей зале стол накрыт;
Царь Валтасар за ним сидит.
С царем пирует много слуг;
Не молкнет чаш веселый стук.
Все шумно: раб за чашей смел.
Строптивый царь повеселел.
В лице румянец запылал:
С вином и дерзость он впивал.
И слово грешное его
Хулит нахально божество.
Безмерно дик его язык,
И рабских хвал неистов клик.
Сверкая взором, пьяный царь
Рабов ограбить шлет алтарь.
И вот несут, склоня главы,
Всю утварь храма Еговы.
И царь преступною рукой,
Наполнив, взял сосуд святой»
Его он разом осушил
И с пеной у рта возгласил:
«Я плюю, Бог, на твой алтарь!
Я — Вавилона сильный царь!»
Еще не смолк безумный крик,
Как трепет в грудь царя проник.
Замолк мгновенно буйный смех,
И страшный холод обнял всех.
И вдруг, о ужас! на стене
Рука явилася в огне —
И пишет. Буквы под перстом
Переливаются огнем.
Недвижим царь и взором дик;
Дрожат колени, бледен лик.
Рабов сковал могильный страх,
И слово замерло в устах.
И ни единый маг не смог
Истолковать небесных строк,
В ту-ж ночь, как теплилась заря,
Рабы зарезали царя.
Гляжу, как безумный, на черную шаль,
И хладную душу терзает печаль.
Когда легковерен и молод я был,
Младую гречанку я страстно любил;
Прелестная дева ласкала меня,
Но скоро я дожил до черного дня.
Однажды я созвал веселых гостей;
Ко мне постучался презренный еврей;
«С тобою пируют (шепнул он) друзья;
Тебе ж изменила гречанка твоя».
Я дал ему злата и проклял его
И верного позвал раба моего.
Мы вышли; я мчался на быстром коне;
И кроткая жалость молчала во мне.
Едва я завидел гречанки порог,
Глаза потемнели, я весь изнемог…
В покой отдаленный вхожу я один…
Неверную деву лобзал армянин.
Не взвидел я света; булат загремел…
Прервать поцелуя злодей не успел.
Безглавое тело я долго топтал
И молча на деву, бледнея, взирал.
Я помню моленья… текущую кровь…
Погибла гречанка, погибла любовь!
С главы ее мертвой сняв черную шаль,
Отер я безмолвно кровавую сталь.
Мой раб, как настала вечерняя мгла,
В дунайские волны их бросил тела.
С тех пор не целую прелестных очей,
С тех пор я не знаю веселых ночей.
Гляжу, как безумный, на черную шаль,
И хладную душу терзает печаль.
Ах, откуда у меня грубые замашки?!
Походи с мое, поди даже не пешком…
Меня мама родила в сахарной рубашке,
Подпоясала меня красным ремешком.
Дак откуда у меня хмурое надбровье?
От каких таких причин белые вихры?
Мне папаша подарил бычее здоровье
И в головушку вложил не "хухры-мухры"
Начинал мытье мое я с Сандуновских бань я, -
Вместе с потом выгонял злое недобро.
Годен — в смысле чистоты и образованья,
Тут и голос должен быть — чисто серебро.
Пел бы ясно я тогда, пел бы я про шали,
Пел бы я про самое главное для всех,
Все б со мной здоровкались, все бы меня прощали,
Но не дал Бог голоса, — нету, как на грех!
Но воспеть-то хочется, да хотя бы шали,
Да хотя бы самое главное и то!
И кричал со всхрипом я — люди не дышали,
И никто не морщился, право же, никто!
От кого же сон такой, да вранье да хаянье?
Я всегда имел в виду мужиков, не дам.
Вы же слушали меня, затаив дыханье,
А теперь ханыжите — только я не дам.
Был раб Божий, нес свой крест, были у раба вши.
Отрубили голову — испугались вшей.
Да поплакав, разошлись, солоно хлебавши,
И детишек не забыв вытолкать взашей.
У римской забытой дороги
недалеко от Дамаска
мертвенны гор отроги,
как императоров маски.Кольца на солнце грея,
сдержанно скрытноваты,
нежатся жирные змеи —
только что с Клеопатры.Везли по дороге рубины,
мечи из дамасской стали,
и волосами рабыни,
корчась, ее подметали.Старый палач и насильник,
мазью натершись этрусской,
покачиваясь в носилках,
думал наместник обрюзглый: «Пусть от рабочей черни
лишь черепа да ребра:
все мы умрем, как черви,
но не умрет дорога…»И думал нубиец-строитель,
о камни бивший кувалдой,
но все-таки раб строптивый,
но все-таки раб коварный: «Помня только о плоти,
вы позабыли бога,
значит, и вы умрете,
значит, умрет и дорога…»Сгнивали империи корни.
Она, расползаясь, зияла,
как сшитое нитками крови
лоскутное одеяло.Опять применяли опыт
улещиванья и пыток.
Кровью пытались штопать,
но нет ненадежней ниток.С римского лицемерия
спала надменная тога,
и умерла империя,
и умирала дорога.Пытались прибегнуть к подлогу.
Твердили, что в крови, когда-то
пролитой на дорогу,
дорога не виновата.Но дикой травы поколенья
сводили с ней счеты крупно:
родившая преступленья,
дорога сама преступна.И всем палачам-дорогам,
и всем дорогам-тиранам
да будет высоким итогом
высокая плата бурьяном! Так думал я на дороге,
теперь для проезда закрытой,
дороге, забывшей о боге,
и богом за это забытой.
Не искушай меня бесплодно,
Не призывай на Геликон:
Не раб я черни благородной,
Ее закон — не мой закон.Пусть слух ее ласкают жадной
Певцы — ровесники ее;
Ей слушать песни их отрадно,
Они для ней своя семья: Ни вкус, ни век, ни просвещенье
Не разграничивают их;
Ее приводит в восхищенье
Безжизненный, но звучный стих.Так песнь простая поселянки
Пленяет поселян простых;
Так песни буйные цыганки
Приятней арий для иных.Не искушай меня бесплодно,
Не призывай на Геликон:
Не раб я черни благородной,
Ее закон — не мой закон.* * *Когда б парнасский повелитель
Меня младенца полюбил;
Когда б прекрасного даритель
Меня прекрасным наделил;
Была б и я поэтом славным;
Я гласом стройным и забавным
Певала б громкие дела,
Отрады Бахуса, вина,
Киприды милой упоенья,
Или подобное тому.
Но дар отрадный песнопенья
Отказан духу моему,
И не могу я мыслей, чувства
В немногих рифмах заключить —
И тоном высшего искусства
Пред каждым их проговорить.
Я прозой чистою пленяюсь,
И ею всюду объясняюсь;
Примите ж в прозе мой привет:
«Пусть ангел вашего явленья
Вас охраняет много лет,
И пусть святое провиденье
Вас удалит от зол и бед!
Пусть ваши дни — всегда блистая
Лишь видят радость и покой,
Как легкокрылого дни мая
Все кажут радость и покой!»
Прекрасно Божие созданье,
Пленителен надзвездный мир,
Когда в звездах горит эфир,
И льет сребристое сиянье
Небес красавица — луна:
Священным жаром вдохновенья
Тогда душа моя полна!
Ты к смертным благ, Творец вселенной,
И души их — Твой светлый храм!
Огонь, рукой Твоей возженный
Пылает в них — и к небесам
Куренье всходит благовонно,
Святых сердец гремит тимпан,
И мир — хвалы Твоей орган,
Тебе поет хваленье стройно!
С надеждою подемлю длани,
Паду во трепете лица,
Молю Предвечнаго Отца,
Чтобы смирил душевны брани,
Чтоб в сердце утвердил покой,
Чтоб не терновою стезей
Чрез бурную прошел я младость.
Молю! и слезы умиленья
Струею льются по щекам.
Святого полный вдохновенья,
Я волю дал моим слезам —
Быть может, жар мольбы усердной,
Отцовским сердцем примешь Ты!
Творец! священною десницей
Ты отвращаешь козни злых,
Ты милуешь рабов Твоих —
И награждаешь их сторицей.
Любовь к Тебе свята, чиста —
Ты мир блаженством наполняешь
И жизни светлые врата —
Рабам покорным отверзаешь!
Мой дом стоит при въезде на курорт
У кладбища, у парка и у поля.
Он с виду прост, но мною дом мой горд;
Он чувствует — там, где поэт, там воля.
В нем за аккордом я беру аккорд,
Блаженствуя, мечтая и короля.
Привыкни, смертный, жить, всегда короля,
И в каждой деревушке видь курорт,
Буди в своей душе цветной аккорд,
Люби простор и ароматы поля, —
И, может быть, тебя полюбит воля,
И будешь ты ее любовью горд.
Безличный раб — и вдруг ты будешь горд,
Средь окружающих рабов короля!..
Познаешь ли, что означает воля?..
Не превратишь ли в свальный ров курорт?..
Не омерзишь ли девственного поля?..
Не соберешь ли ругань всю в аккорд?..
Аккорд аккорду рознь. Звучи, аккорд
Лишь тот, что упоителен и горд;
Аккорд лесов, ручьев, морей и поля!
Над толпами властительно короля,
Озвучь своим бряцанием курорт
И покажи, как сладкозвучна воля!
Да здравствует всегда и всюду воля
И вольный, волевой ее аккорд!
Кто слушал песню воли, будет горд.
Пусть вольные сберутся на курорт,
Над плотью духом солнечно короля,
Свободу растворяя в воле поля.
Не оттого ли и мой дом у поля,
Где на просторе поля бродит воля?
Не оттого ль душа моя, короля,
Берет свободный, огненный аккорд?
Не оттого ль моим воспетьем горд
И мне самим заброшенный курорт?..
Ты угасал, богач младой!
Ты слышал плач друзей печальных.
Уж смерть являлась за тобой
В дверях сеней твоих хрустальных.
Она, как втершийся с утра
Заимодавец терпеливый,
Торча в передней молчаливой,
Не трогалась с ковра.
В померкшей комнате твоей
Врачи угрюмые шептались.
Твоих нахлебников, цирцей
Смущеньем лица омрачались;
Вздыхали верные рабы
И за тебя богов молили,
Не зная в страхе, что сулили
Им тайные судьбы.
А между тем наследник твой,
Как ворон к мертвечине падкий,
Бледнел и трясся над тобой,
Знобим стяжанья лихорадкой.
Уже скупой его сургуч
Пятнал замки твоей конторы;
И мнил загресть он злата горы
В пыли бумажных куч.
Он мнил: «Теперь уж у вельмож
Не стану няньчить ребятишек;
Я сам вельможа буду тож;
В подвалах, благо, есть излишек.
Теперь мне честность — трын-трава!
Жену обсчитывать не буду,
И воровать уже забуду
Казенные дрова!»
Но ты воскрес. Твои друзья,
В ладони хлопая, ликуют;
Рабы, как добрая семья,
Друг друга в радости целуют;
Бодрится врач, подняв очки;
Гробовый мастер взоры клонит;
А вместе с ним приказчик гонит
Наследника в толчки.
Так жизнь тебе возвращена
Со всею прелестью своею;
Смотри: бесценный дар она;
Умей же пользоваться ею;
Укрась ее; года летят,
Пора! Введи в свои чертоги
Жену красавицу — и боги
Ваш брак благословят.
Там Божий гром гремит на кручах Арарата.
И вот из наших душ исчез позорный страх,
Я не боюсь теперь лихого супостата;
Я на коне сижу с берданкою в руках.
Иди на бой, Султан! Армянскому народу
Хочу страну вернуть, хочу вернуть свободу!
Священной клятвою поклялся я народу
Пожертвовать собой, не отступать в бою,
Безропотно нести и голод, и невзгоду,
За братьев и друзей всю жизнь отдать свою!
Пришел сюда, как раб, но я верну свободу,
Клянусь вернуть страну родимому народу!
Давно противно мне учение Корана,
И не отступим мы пред воинством твоим,
И Муш, и Эрзерум — поля святые Вана —
Турецкой кровью мы зальем и обагрим!
Придя сюда, как раб, я вновь верну свободу,
Клянусь вернуть страну родимому народу!
Твои союзники — черкес и курд надменный,
Но мы рассеем их, низвергнем произвол,
Ведь я держу в руках Гевонда жезл священный,
Его святым жезлом разрушу твой престол!
Султан иди на бой, на бой за край родимый,
Стоит перед тобой твой враг непримиримый!
Я раб греха: во гневе яром
Я египтянина убил,
Но, устрашен своим ударом,
За братьев я не отомстил.
И, трепеща неправой брани,
Бежал не ведая куда,
И вот в пустынном Мидиане
Коснею долгие года.
В трудах бесславных, в сонной лени
Как сын пустыни я живу
И к Мидианке на колени
Склоняю праздную главу.
И реже все и все туманней
Встают еще перед умом
Картины молодости ранней
В моем отечестве чужом.
И смутно видятся чертоги,
Где солнца жрец меня учил,
И размалеванные боги,
И голубой златистый Нил.
И слышу глухо стоны братий,
Насмешки злобных палачей,
И шепот сдавленных проклятий,
И крики брошенных детей…
Я раб греха. Но силой новой
Вчера весь дух во мне взыграл,
А предо мною куст терновый
В огне горел и не сгорал.
И слышал я: «Народ Мой ныне
Как терн для вражеских очей,
Но не сгореть его святыне:
Я клялся Вечностью Моей.
Трепещут боги Мицраима,
Как туча, слава их пройдет,
И Купиной Неопалимой
Израиль в мире расцветет».
4 сентября 1891
Гордость, мысль, красота — все об этом давно позабыли.
Все креститься привыкли, всем истина стала ясна…
Я последний язычник среди христиан Византии.
Я один не привык… Свою чашу я выпью до дна… Я для вас ретроград. — То ль душитель рабов и народа,
то ли в шкуры одетый дикарь с придунайских равнин…
Чушь! рабов не душил я — от них защищал я свободу.
И не с ними — со мной гордость Рима и мудрость Афин.Но подчищены книги… И вряд ли уже вам удастся
уяснить, как мы гибли, притворства и лжи не терпя,
чем гордились отцы, как стыдились, что есть еще рабство.
Как мой прадед сенатор скрывал христиан у себя.А они пожалеют меня? — Подтолкнут еще малость!
Что жалеть, если смерть — не конец, а начало судьбы.
Власть всеобщей любви напрочь вывела всякую жалость,
а рабы нынче все. Только власти достигли рабы.В рабстве — равенство их, все — рабы, и никто не в обиде.
Всем подчищенных истин доступна равно простота.
Миром правит Любовь — и Любовью живут, — ненавидя.
Коль Христос есть Любовь, каждый час распиная Христа.Нет, отнюдь не из тех я, кто гнал их к арене и плахе,
кто ревел на трибунах у низменной страсти в плену.
Все такие давно поступили в попы и монахи.
И меня же с амвонов поносят за эту вину.Но в ответ я молчу. Все равно мы над бездной повисли.
Все равно мне конец, все равно я пощаду не жду.
Хоть, последний язычник, смущаюсь я гордою мыслью,
что я ближе монахов к их вечной любви и Христу.Только я — не они, — сам себя не предам никогда я,
и пускай я погибну, но я не завидую им:
То, что вижу я, — вижу. И то, что я знаю, — знаю.
Я последний язычник. Такой, как Афины и Рим.Вижу ночь пред собой. А для всех еще раннее утро.
Но века — это миг. Я провижу дороги судьбы:
Все они превзойдут. Все в них будет: и жалость, и мудрость…
Но тогда, как меня, их потопчут чужие рабы.За чужие грехи и чужое отсутствие меры,
все опять низводя до себя, дух свободы кляня:
против старой Любви, ради новой немыслимой Веры,
ради нового рабства… тогда вы поймете меня.Как хотелось мне жить, хоть о жизни давно отгрустили,
как я смысла искал, как я верил в людей до поры…
Я последний язычник среди христиан Византии.
Я отнюдь не последний, кто видит, как гибнут миры.
По беломраморным ступеням
Царевна сходит в тихий сад —
Понежить грудь огнем осенним,
Сквозной листвой понежить взгляд.
Она аллеей к степи сходит,
С ней эфиопские рабы.
И солнце острый луч наводит
На их лоснящиеся лбы.
Где у границ безводной степи,
Замкнув предел цветов и влаг,
Стоят столбы и дремлют цепи, —
Царевна задержала шаг.
Лепечут пальмы; шум фонтанный
Так радостен издалека,
И ветер, весь благоуханный,
Летит в пустыню с цветника.
Царевна смотрит в детской дрожи,
В ее больших глазах — слеза.
Красивый юноша-прохожий
Простерся там, закрыв глаза.
На нем хитон простой и грубый,
У ног дорожная клюка.
Его запекшиеся губы
Скривила жажда и тоска.
Зовет царевна: «Брат безвестный,
Приди ко мне, сюда, сюда!
Вот здесь плоды в корзине тесной,
Вино и горная вода.
Я уведу тебя к фонтанам,
Рабыни умастят тебя.
В моем покое златотканом
К тебе я припаду, любя».
И путник, взор подняв неспешно,
Глядит, как царь, на дочь царя.
Она — прекрасна и безгрешна,
Она — как юная заря.
Но он в ответ: «Сойди за цепи,
И кубок мне сама подай!»
Закрыл глаза бедняк из степи.
Фонтаны бьют. Лепечет рай.
Бледнеет и дрожит царевна.
Лежат невольники у ног.
Она растерянно и гневно
Бросает кубок на песок.
Идет к дворцу аллеей сада,
С ней эфиопские рабы…
И смех чуть слышен за оградой,
Где степь, и цепи, и столбы.
Полночный час уж наступал;
Весь Вавилон во мраке спал.
Дворец один сиял в огнях,
И шум не молк в его стенах.
Чертог царя горел как жар:
В нем пировал царь Валтасар,
И чаши обходили круг
Сиявших златом царских слуг.
Шел говор: смел в хмелю холоп;
Разглаживался царский лоб,
И сам он жадно пил вино.
Огнем вливалось в кровь оно.
Хвастливый дух в нем рос. Он пил
И дерзко божество хулил.
И чем наглей была хула,
Тем громче рабская хвала.
Сверкнувши взором, царь зовет
Раба и в храм Еговы шлет,
И раб несет к ногам царя
Златую утварь с алтаря.
И царь схватил святой сосуд.
«Вина!» Вино до края льют.
Его до дна он осушил
И с пеной у рта возгласил:
«Во прах, Егова, твой алтарь!
Я в Вавилоне бог и царь!»
Лишь с уст сорвался дерзкий клик,
Вдруг трепет в грудь царя проник.
Кругом угас немолчный смех,
И страх и холод обнял всех.
В глуби чертога на стене
Рука явилась — вся в огне…
И пишет, пишет. Под перстом
Слова текут живым огнем.
Взор у царя и туп и дик,
Дрожат колени, бледен лик.
И нем, недвижим пышный круг
Блестящих златом царских слуг.
Призвали магов; но не мог
Никто прочесть горящих строк.
В ту ночь, как теплилась заря,
Рабы зарезали царя.
Procul este, profani.*
Поэт по лире вдохновенной
Рукой рассеянной бряцал.
Он пел — а хладный и надменный
Кругом народ непосвященный
Ему бессмысленно внимал.
И толковала чернь тупая:
«Зачем так звучно он поет?
Напрасно ухо поражая,
К какой он цели нас ведет?
О чем бренчит? чему нас учит?
Зачем сердца волнует, мучит,
Как своенравный чародей?
Как ветер, песнь его свободна,
Зато как ветер и бесплодна:
Какая польза нам от ней?»
Поэт.
Молчи, бессмысленный народ,
Поденщик, раб нужды, забот!
Несносен мне твой ропот дерзкий,
Ты червь земли, не сын небес;
Тебе бы пользы все — на вес
Кумир ты ценишь Бельведерский.
Ты пользы, пользы в нем не зришь.
Но мрамор сей ведь бог!.. так что же?
Печной горшок тебе дороже:
Ты пищу в нем себе варишь.
Чернь.
Нет, если ты небес избранник,
Свой дар, божественный посланник,
Во благо нам употребляй:
Сердца собратьев исправляй.
Мы малодушны, мы коварны,
Бесстыдны, злы, неблагодарны;
Мы сердцем хладные скопцы,
Клеветники, рабы, глупцы;
Гнездятся клубом в нас пороки.
Ты можешь, ближнего любя,
Давать нам смелые уроки,
А мы послушаем тебя.
Поэт.
Подите прочь — какое дело
Поэту мирному до вас!
В разврате каменейте смело,
Не оживит вас лиры глас!
Душе противны вы, как гробы.
Для вашей глупости и злобы
Имели вы до сей поры
Бичи, темницы, топоры; —
Довольно с вас, рабов безумных!
Во градах ваших с улиц шумных
Сметают сор, — полезный труд! —
Но, позабыв свое служенье,
Алтарь и жертвоприношенье,
Жрецы ль у вас метлу берут?
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
* Procul este, profani (лат.) — Прочь, непосвященные.
— Патронов не жалейте! Не жалейте пуль!
Опять по армиям приказ Антанты отдан.
Январь готовят обернуть в июль -
июль 14-го года.
И может быть,
уже
рабам на Сене
хозяйским окриком повѐлено:
— Раба немецкого поставить на колени.
Не встанут — расстрелять по переулкам Кельна!
Сияй, Пуанкаре!
Сквозь жир
в твоих ушах
раскат пальбы гремит прелестней песен:
рабочий Франции по штольням мирных шахт
берет в штыки рабочий мирный Эссен.
Тюрьмою Рим — дубин заплечных свист,
рабочий Рима, бей немецких в Руре —
пока
чернорубашечник фашист
твоих вождей крошит в застенках тюрем.
Британский лев держи нейтралитет,
блудливые глаза прикрой стыдливой лапой,
а пальцем
укажи,
куда судам лететь,
рукой свободною колоний горсти хапай.
Блестит английский фунт у греков на носу,
и греки прут, в посул топыря веки;
чтоб Бонар-Лоу подарить Мосул,
из турков пустят кровь и крови греков реки.
Товарищ мир!
Я знаю,
ты бы мог
спинищу разогнуть.
И просто —
шагни!
И раздавили б танки ног
с горба попадавших прохвостов.
Время с горба сдуть.
Бунт, барабан, бей!
Время вздеть узду
капиталиста алчбе.
Или не жалко горба?
Быть рабом лучше?
Рабочих шагов барабан,
по миру греми, гремучий!
Европе указана смерть
пальцем Антанты потным,
Лучше восстать посметь,
встать и стать свободным.
Тем, кто забит и сер,
в ком курья вера —
красный СССР
будь тебе примером!
Свобода сама собою
не валится в рот.
Пять —
пять лет вырываем с бою
за пядью каждую пядь.
Еще не кончен труд,
еще не рай неб.
Капитализм — спрут.
Щупальцы спрута — НЭП.
Мы идем мерно,
идем, с трудом дыша,
но каждый шаг верный
близит коммуны шаг.
Рукой на станок ляг!
Винтовку держи другой!
Нам покажут кулак,
мы вырвем кулак с рукой.
Чтоб тебя, Европа-раба,
не убили в это лето —
бунт бей, барабан,
мир обнимите, Советы!
Снова сотни стай
лезут жечь и резать.
Рабочий, встань!
Взнуздай!
Антанте узду из железа!
Нас было много. Мы покорно
Свершали свой вседневный труд:
Мели осенний сад; упорно
От ила очищали пруд;
Срезали сучья у оливы;
Кропили пыльные цветы;
За всем следили, терпеливы,
От темноты до темноты!
Ах, мы одной горели жаждой,
Чтоб в час, когда с террасы в сад
Сойдет она, — листочек каждый
Был зелен, был красив, был рад!
И вот, дрожа, ложились тени,
Склонялось солнце, все в огнях, —
Тогда на белые ступени,
Со стеблем лилии в руках,
Она сходила… Боги! Боги!
Как мир пред ней казался груб!
Как были царственны и строги
Черты ее сомкнутых губ!
Походкой медленной и стройной
Среди кустов, среди олив, —
Богиня некая! — спокойно
Она скользила, взгляд склонив…
И, медленно достигнув пруда,
На низкой мраморной скамье
Садилась там, земное чудо,
В каком-то дивном забытье…
А мы, безумные, как воры
Таясь, меж спутанных ветвей,
В ее лицо вонзали взоры,
Дыша, как дикий сонм зверей…
Рождался месяц… Тихо, плавно
Она вставала, шла домой…
И билось сердце своенравно
У всех, у всех — одной мечтой!
Но что свершилось? — Кто сказал нам,
Что выбран был один из нас?
Кто, кто Сеида показал нам
Вдвоем с царицей в темный час?
Он весь дрожал, он был в испуге,
И был безумен черный лик, —
Но вдруг со стоном, как к подруге,
К царице юный раб приник.
Свершилось! Больше нет исхода, —
Она и он обречены!
Мы знаем: смерть стоит у входа,
Таясь за выступом стены.
Покорно мы откроем двери,
Дадим войти ей в тихий сад
И будем ждать в кустах, как звери,
Когда опять блеснет закат.
Зажгутся облачные змеи,
Сплетутся в рдяно-алый клуб…
И рухнет на песок аллеи
С царицей рядом черный труп!