Тучи идут разноцветной грядою по синему небу.
Воздух прозрачен и чист. От лучей заходящего солнца
Бора опушка горит за рекой золотыми огнями.
В зеркале вод отразилися небо и берег,
Гибкий, высокий тростник и ракит изумрудная зелень.
Здесь чуть заметная зыбь ослепительно блещет
от солнца,
Там вон от тени крутых берегов вороненою сталью
Кажется влага. Вдали полосою широкой, что скатерть,
Тянется луг, поднимаются горы, мелькают в тумане
Села, деревни, леса, а за ними синеется небо.
Тихо кругом. Лишь шумит, не смолкая, вода у плотины;
Словно и просит простора и ропщет, что мельнику
служит,
Да иногда пробежит ветерок по траве невидимкой,
Что-то шепнет ей и, вольный, умчится далеко.
Вот уж и солнце совсем закатилось, но пышет доселе
Алый румянец на небе. Река, берега и деревья
Залиты розовым светом, и свет этот гаснет, темнеет…
Вот еще раз он мелькнул на поверхности дремлющей
влаги,
Вот от него пожелтевший листок на прибрежной осине
Вдруг, как червонец, блеснул, засиял — и угас
постепенно.
Тени густеют. Деревья вдали принимать начинают
Странные образы. Ивы стоят над водок»! как будто
Думают что-то и слушают. Бор как-то смотрит угрюмо.
Тучи, как горы, подъятые к небу невидимой силой,
Грозно плывут и растут, и на них прихотливою грудой
Башен, разрушенных замков и скал громоздятся
обломки.
Чу! Пахнул ветер! Пушистый тростник зашептал,
закачался,
Утки плывут торопливо к осоке, откуда-то с криком
Чибис несется, сухие листы полетели с ракиты.
Темным столбом закружилася пыль на песчаной дороге,
Быстро, стрелою коленчатой молния тучи рассекла,
Пыль поднялася густее, — и частою, крупною дробью
Дождь застучал по зеленым листам; не прошло
и минуты — Он превратился уж в ливень, и бор встрепенулся
от бури,
Что исполин, закачал головою своею кудрявой
И зашумел, загудел, словно несколько мельниц
огромных
Начали разом работу, вращая колеса и камни.
Вот все покрылось на миг оглушительным свистом,
и снова
Гул непонятный раздался* похожий на шум водопада.
Волны, покрытые белою пеной, то к берегу хлынут,
То побегут от него и гуляют вдали на свободе.
Молния ярко блеснет, вдруг осветит и небо и землю,
Миг — и опять все потонет во мраке, и грома удары
Грянут, как выстрелы страшных орудий. Деревья
со скрипом
Гнутся и ветвями машут над мутной водою.
Вот еще раз прокатился удар громовой — и береза
На берег с треском упала и вся загорелась, как светоч.
Любо глядеть на грозу! Отчего-то сильней в это время
Кровь обращается в жилах, огнем загораются очи,
Чувствуешь силы избыток и хочешь простора и воли!
Слышится что-то родное в тревоге дремучего бора,
Слышатся песни, и крики, и грозных речей отголоски…
Мнится, что ожили богатыри старой матушки-Руси,
С недругом в битве сошлись и могучие меряют силы…
Вот темно-синяя туча редеет. На влажную землю
Изредка падают капли дождя. Словно свечи, на небе
Кое-где звезды блеснули. Порывистый ветер слабеет,
Шум постепенно в бору замирает. Вот месяц поднялся,
Кротким серебряным светом осыпал он бора вершину,
И, после бури, повсюду глубокая тишь воцарилась,
Небо по-прежнему смотрит с любовью на землю.
Эх, приятель, и ты, видно, горе видал,
Коли плачешь от песни весёлой!
Нет, послушай-ка ты, что вот я испытал,
Так узнаешь о жизни тяжёлой!
Девятнадцати лет, после смерти отца,
Я остался один сиротою;
Дочь соседа любила меня, молодца,
Я женился и зажил с женою!
Словно счастье на двор мне она принесла, —
Дай Бог царство небесное бедной! —
Уж такая-то, братец, хозяйка была,
Дорожила полушкою медной!
В зимний вечер, бывало, лучину зажжёт
И прядёт себе, глаз не смыкает;
Петухи пропоют — ну, тогда отдохнёт
И приляжет; а чуть рассветает —
Уж она на ногах, поглядишь — побежит
И овцам, и коровам даст корму,
Печь истопит и снова за прялкой сидит
Или что прибирает по дому.
Летом рожь станет жать иль снопы подавать
С земли на воз, — и горя ей мало.
Я, бывало, скажу: «Не пора ль отдыхать?»
— «Ничего, говорит, не устала».
Иногда ей случится обновку купить
Для утехи, так скажет: «Напрасно:
Мы без этого будем друг друга любить,
Что ты тратишься, сокол мой ясный!»
Как в раю с нею жил!.. Да не нам, верно, знать,
Где и как нас кручина застанет!
Улеглася жена в землю навеки спать…
Вспомнишь — жизнь немила тебе станет!
Вся надежа была — словно вылитый в мать,
Тёмно-русый красавец сынишка.
По складам уж псалтырь было начал читать…
Думал: «Выйдет мой в люди мальчишка!»
Да не то ему Бог на роду написал:
Заболел от чего-то весною, —
Я и бабок к нему, знахарей призывал,
И поил наговорной водою,
Обещался рублёвую свечку купить,
Пред иконою в церкви поставить, —
Не услышал Господь… И пришлось положить
Сына в гроб, на кладбище отправить…
Было горько мне, друг, в эти чёрные дни!
Опустились совсем мои руки!
Стали хлеб убирать, — в поле песни, огни,
А я сохну от горя и скуки!
Снега первого ждал: я продам, мол, вот рожь,
Справлю сани, извозничать буду, —
Вдруг, беда за бедой, — на скотину падёж…
Чай, по гроб этот год не забуду!
Кой-как зиму провёл; вижу — честь мне не та:
То на сходке иной посмеётся:
«Дескать, всякая вот что ни есть мелкота
Тоже в дело мирское суётся!»
То бранят за глаза: «Не с его-де умом
Жить в нужде: видишь, как он ленится;
Нет, по-нашему так: коли быть молодцом,
Не тужи, хоть и горе случится!»
Образумил меня людской смех, разговор:
Видно, Бог свою помочь мне подал!
Запросилась душа на широкий простор…
Взял я паспорт; подушное отдал…
И пошёл в бурлаки. Разгуляли тоску
Волги-матушки синие волны!..
Коли отдых придёт — на крутом бережку
Разведёшь огонёк в вечер тёмный,
Из товарищей песню один заведёт,
Те подхватят, — и вмиг встрепенёшься,
С головы и до ног жар и холод пойдёт,
Слёзы сдержишь — и сам тут зальёшься!
Непогода ль случится и вдруг посетит
Мою душу забытое горе —
Есть разгул молодцу: Волга с шумом бежит
И про волю поёт на просторе;
Ретивое забьётся, и вспыхнешь огнём!
Осень, холод — не надобна шуба!
Сядешь в лодку — гуляй! Размахнёшься веслом,
Силой с бурей помериться любо!
И летишь по волнам, только брызги кругом…
Крикнешь: «Ну, теперь Божия воля!
Коли жить — будем жить, умереть — так умрём!»
И в душе словно не было горя!
Давно это было…
Разъезд пограничный в далеком Шираме, —
Бойцов было трое, врагов было двадцать, —
Погнался в пустыню за басмачами.
Он сгинул в песках и не мог отозваться.Преследовать — было их долгом и честью.
На смерть от безводья шли смелые трое.
Два дня мы от них не имели известий,
И вышел отряд на спасенье героев.И вот день за днем покатились барханы,
Как волны немые застывшего моря.
Осталось на свете жары колыханье
На желтом и синем стеклянном просторе.А солнце всё выше и выше вставало,
И зной подступал огнедышащим валом.
В ушах раздавался томительный гул, Глаза расширялись, морщинились лица.
Хоть лишнюю каплю,
хоть горсткой напиться!
И корчился в муках сухой саксаул.Безмолвье, безводье, безвестье, безлюдье.
Ни ветра, ни шороха, ни дуновенья.
Кустарник согбенный, и кости верблюжьи,
Да сердца и пульса глухое биенье.А солнце всё выше и выше вставало,
И наша разведка в песках погибала.
Ни звука, ни выстрела. Смерть. Тишина.Бархан за барханом, один, как другие.
И медленно седла скрипели тугие.
Росла беспредельного неба стена.Шатаются кони, винтовки, как угли.
Жара нависает, слабеют колени.
Слова замирают, и губы распухли.
Ни зверя, ни птицы, ни звука, ни тени.А солнце всё выше и выше вставало,
И воздуха было до ужаса мало.
Змея проползла, не оставив следа.Копыта ступают, ступают копыта.
Земля исполинскою бурей разрыта,
Земля поднялась и легла навсегда.Неужто когда-нибудь мощь человека
Восстанет, безлюдье песков побеждая,
Иль будет катиться от века до века
Барханное море, пустыня седая? А солнце всё выше и выше вставало,
И смертью казалась минута привала.
Но люди молчали, и кони брели.Мы шли на спасенье друзей и героев,
Обсохшие зубы сжимая сурово,
На север, к далеким колодцам Чули.Двоих увидали мы, легших безмолвно,
И небо в глазах у них застекленело.
Над ними вставали застывшие волны
Без края, конца, без границ, без предела.А солнце всё выше и выше всходило.
Клинками мы братскую рыли могилу.
Раздался прощальный короткий залп.Три раза поднялись горячие дула,
И наш командир на ветвях саксаула
Узлами багряный кумач завязал.Мы с мертвых коней сняли седла и сбрую,
В горячее жерло, не в землю сырую,
Солдаты пустыни достойно легли.А третьего мы через час услыхали:
Он полз и стрелял в раскаленные дали
В бреду, всё вперед, хоть до края земли.Мы жизнь ему флягой последней вернули,
От солнца палатку над ним растянули
И дальше в проклятое пекло пошли.Мы шли за врагами… Слюны не хватало,
А солнце всё выше и выше вставало.
И коршуна вдруг увидали — плывет.Кружится, кружится
всё ниже и ниже
Над зыбью барханов, над впадиной рыжей
И всё замедляет тяжелый полет.И встали мы, глядя глазами сухими
На дикое логово в черной пустыне.
Несло, как из настежь раскрытых печей.В ложбине песчаной,
что ветром размыло,
Раскиданы, словно их бурей скосило,
Лежали, согнувшись, тела басмачей.И свет над пустыней был резок и страшен.
Она только смертью могла насладиться,
Она отомстить за товарищей наших
И то не дала нам,
немая убийца.Пустыня! Пустыня!
Проклятье валам твоих огненных полчищ!
Пришли мы с тобою помериться силой.
Стояли кругом пограничники молча,
А солнце всё выше и выше всходило…
Я был молодым.
И давно это было.Окончен рассказ мой на трассе канала
В тот вечер узнал я немало историй.
Бригада топографов здесь ночевала,
На месте, где воды сверкнут на просторе.
Друг мой лежал в госпитале.
Весна над ним бушевала.
Березы к нему простирали
зеленую силу свою.
Он мою руку потрогал.
— Жить мне осталось мало! —
Сказал он совсем спокойно.
— Выполни просьбу мою.
Я одинок, — ты знаешь,
может быть, это к счастью.
Мать умерла — я был маленьким.
Несколько лет назад
была у меня невеста.
Я с нею встречался часто.
Потом она разлюбила.
Может быть, к лучшему, брат.
И может, товарищ, от жизни
такой вот моей одинокой
Иль оттого, что детишек
мне не пришлось растить,
Любил я сажать деревья
над Волгой своей широкой.
За каждым новым листочком
с отцовской любовью следить,
Глядеть, как они принимались,
как почки на них раскрывались.
Как новые веточки рвались
в мир — чужой и большой…
Стоит над рекою Волгой —
я с ним в разлуке долгой —
Клен, мой любимец маленький,
словно сынок меньшой.
Вспомню о нем сейчас я, —
и мне становится легче,
Как будто бы тень его листьев
мое освежает лицо.
Будто по мне тоскует
живою тоской человечьей
Это далекое, милое,
русское деревцо.
Верно, мне не увидеться
с сыном моим — кленом,
И я прошу тебя, брат мой,
на Волгу ко мне загляни.
Приди к моему клену
с последним моим поклоном,
Отдохни после дальней дороги
в сыновней его тени… —
Так он сказал и умер.
Простился я с ним навеки.
С лица его исхудавшего
исчезли боль и тоска.
Время вперед устремилось.
Зима заковала реки.
Весной я приехал на Волгу
и клен его отыскал.
Зашевелил его листья
ветер, с запада дунувший,
Ветер, прошедший сквозь пламя,
страдания и бои.
Клен стоял над рекою —
русский высокий юноша,
Для жизни, большой и стремительной,
расправляющий плечи свои.
Весна подожгла его листья,
превратила их в нежное пламя.
Так он стремился к небу,
столько в нем было огня.
Что мне показалось: будто
охваченная ветрами
Зеленая молодость мира
шумела вокруг меня.
И тут я подумал: как же
любил мой товарищ землю,
Как он растением новым
стремился украсить ее!
О чем он мечтал возле клена,
шуму листвы его внемля,
Реки своей ощущая
великое бытие?
Умер он в битве кровавой.
Безвестна его могила.
Он был одинок — не оставил
ни матери, ни сирот.
Но он не исчез бесследно:
его молодая сила
Клейкой веточкой клена
стремится в простор, вперед.
Так я стоял над Волгой,
и вдруг загремели тучи,
И клен зашумел, и Волга
загудела суровой волной,
И ливень упал на землю,
стремительный, русский, могучий,
Смерть моего товарища
оплакивая со мной.
Слезы дождя живые
заволжскую даль оросили,
И с новою силой рванулась
вверх молодая трава.
Новые люди рождались
в бессмертных просторах России,
Новые ветви вздымали
в лесах ее дерева.
Все так же ютится
Все так же ютится простуда у рам,
Так же песни мои
Так же песни мои заштрихованы сном,
Так же ночью озноб,
Так же ночью озноб, так же дрожь по утрам,
Так же горло ручьев
Так же горло ручьев переедено льдом.
Но уже тротуар
Но уже тротуар чернотою оброс,
Снова солнечный лак
Снова солнечный лак прилипает к земле.
И, как сказочный бред,
И, как сказочный бред, забывая мороз,
Обессиленный градусник
Обессиленный градусник спит на нуле.
Я стою на крыльце,
Я стою на крыльце, я у солнца в плену.
Мне весна тишиной
Мне весна тишиной обвязала висок,
Надо мной в высоте,
Надо мной в высоте, повторив тишину,
Голубого окна
Голубого окна притаился зрачок.
В переулке заря,
В переулке заря, перекличка колес,
Торопливость воды
Торопливость воды и людей кутерьма,
И коробками разных сортов папирос
В докипающем дне
В докипающем дне притаились дома.
Я слежу, как трамвай
Я слежу, как трамвай совершает полет,
Как на лужах горит
Как на лужах горит от зари позумент,
И как нэпман тяжелой сигарой плывет,
И как тоненькой «Басмой» ныряет студент.
И туда, где окно,
И туда, где окно, где, льда голубей,
Обложки у крыш
Обложки у крыш оплела бирюза,
Где порхающий дым,
Где порхающий дым, где фарфор голубей,
Как на синий экран
Как на синий экран поднимаю глаза.
Там ветер,
Там ветер, там небо,
Там ветер, там небо, там пятый этаж,
Там зайцем по комнате
Там зайцем по комнате бродит тепло,
Там ленивостью дней
Там ленивостью дней заболел карандаш,
И у форточки там
И у форточки там отстегнулось крыло.
Я стою,
Я стою, я ловлю
Я стою, я ловлю уплывающий свет,
Опьяняясь пространством,
Опьяняясь пространством, как лирикой сна.
И дым папиросы,
И дым папиросы, как первый букет,
У меня на руке
У меня на руке забывает весна.
Но это не сон –
Но это не сон – это доза тепла,
Это первый простор
Это первый простор для взлетающих глаз,
Это холод, дыханьем
Это холод, дыханьем сожженный дотла,
Это дым вдохновенья,
Это дым вдохновенья, пришедший на час.
Это все для того,
Это все для того, чтобы вовсе не так
Возвратившийся служащий
Возвратившийся служащий встретил жену,
Чтобы скряга отдал
Чтобы скряга отдал за букет четвертак,
Чтобы снова Жюль Верн
Чтобы снова Жюль Верн полетел на Луну.
Чтоб мое бытие
Чтоб мое бытие окрылилось на миг
И неведомых дней
И неведомых дней недоступная мгла
Сквозь страницы еще
Сквозь страницы еще недочитанных книг
Проступила ясней
Проступила ясней и лицо обожгла.
Чтобы с ранним огнем
Чтобы с ранним огнем и усталостью рам
Ваша зимняя комната
Ваша зимняя комната стала тесна.
И чтоб песня,
И чтоб песня, которая поймана там,
Еще раз на лету
Еще раз на лету повторила – весна.
Под жгучей синевой полуденных небес,
Равниной грозною синея на просторе,
Необозримое раскинулося море.
Вот парус промелькнул, как чайка и — исчез
В сияющей дали, залитой ярким блеском.
А там у берега, с однообразным плеском,
Среди безветрия и знойной тишины,
Лениво плещется волна о валуны.
У белых валунов, в тени скалы прибрежной,
Откуда ей простор виднеется безбрежный,
Больная, прислонясь к подушке головой,
Откинувшись назад в своем глубоком кресле
Глядит задумчиво и грустно пред собой.
Печален взор ее, рассеянный, и если
В нем оживление мгновенное мелькнет,
Похожее на луч, который придает
Усопшего чертам подобье жизни бледной, —
Она, как этот луч, исчезнет вмиг бесследно.
Меж тем, страдалица годами молода,
Ни труд, ни ранние заботы, ни нужда,
Ни горе — юных сил ее не подорвали.
Любовь?… Узнать ее могла она едва ли,
Повсюду, где любовь, — там также и борьба,
А слишком для борьбы душа ее слаба.
Она — растение, цветок оранжерейный,
Предмет и цель забот и гордости семейной.
Ей не пришлось ни жить, ни думать за себя,
Родные обо всем заботились, любя.
Она и пожелать была не в состояньи,
Затем, что всякое малейшее желанье
Предупреждалось там, — и так же как труда —
Она усилия не знала никогда.
Наряды, выезды — завиднейшая доля,
Но, вместе с этим, в ней была убита воля,
И жизнь, которая, казалося, была
Такою легкою, — ей стала тяжела:
Она зачахла вдруг, без видимой причины.
Родные, вне себя от горя и кручины,
Спешили увезти страдалицу на юг,
Но он не исцелил таинственный недуг,
Который жизнь ее подтачивал собою.
И перед этою равниной голубою,
Пред светом и теплом — в унынии своем
Она безропотно слабела день за днем.
И с равнодушием, устало безучастным,
Покоясь в знойный день под этим небом ясным
И холодно следя, как в розовой дали,
Белея парусом, мелькают корабли,
Она, которая так рано жить устала,
Устами бледными с усилием шептала:
— О, Боже! если б мне скорее умереть! —
А там, где близ камней просушивалась сеть,
В лохмотьях нищая у берега присела.
Сквозь платье рваное просвечивало тело.
Больная не смотря на сильный солнопек,
Дрожала, кутаясь в разорванный платок.
Семнадцать — двадцать лет могло ей быть, не боле,
Но в заострившихся, измученных чертах,
В улыбке горестной, блуждавшей на устах —
Как много скрытых мук о безнадежной доле!
Увы! Ей жизни жаль — суровой, трудовой,
И неба южного с глубокой синевой,
И скромных радостей! Ей жаль родного моря,
Ей причинявшего так много мук и горя:
Ведь, море сделало крестьянку сиротой.
Больной, измученной недугом, нищетой
Ей жизнь является отрадной и желанной,
Живет она, и жизнь не может не любить!
И сидя у камней, среди косы песчаной,
Больная, побледнев, с улыбкой шепчет странной!
— О, Боже, если б я могла еще пожить!
У меня под окном, темной ночью и днем,
Вечно возишься ты, беспокойное море;
Не уляжешься ты, и, с собою в борьбе,
Словно тесно тебе на свободном просторе.
О, шуми и бушуй, пой и плачь и тоскуй,
Своенравный сосед, безумолкное море!
Наглядеться мне дай, мне наслушаться дай,
Как играешь волной, как ты мыкаешь горе.
Все в тебе я люблю, жадным слухом ловлю
Твой протяжный распев, волн дробящихся грохот,
И подводный твой гул, и твой плеск, и твой рев,
И твой жалобный стон, и твой бешеный хохот.
Глаз с тебя не свожу, за волнами слежу:
Тишь лежит ли на них, нежно веет ли с юга —
Все слились в бирюзу, но, почуя грозу,
Что с полночи летит, — почернеют с испуга.
Все сильней их испуг, и запрыгают вдруг,
Как стада диких коз по горам и стремнинам;
Ветер роет волну, ветер мечет волну,
И беснуется он по кипящим пучинам.
Но вот буйный уснул; волн смирился разгул,
Только шаткая зыбь все еще бродит, бродит;
Море вздрогнет порой, как усталый больной,
Облегчившись от мук, дух с трудом переводит.
Каждый день, каждый час новым зрелищем нас
Манит в чудную даль голубая равнина:
Там, в пространстве пустом, в углубленье морском,
Все — приманка глазам, каждый образ — картина.
Паруса распустив, как легок и красив
Двух стихий властелин, величавый и гибкой,
Бриг несется орлом средь воздушных равнин,
Змий морской, он скользит по поверхности зыбкой.
Закоптив неба свод, вот валит пароход,
По покорным волнам он стучит и колотит,
Огнедышащий кит, море он кипятит,
Бой огромных колес волны в брызги молотит.
Не под тенью густой, над прозрачной волной
Собирается птиц среброперая стая;
Все кружат на лету; то нырнут в высоту,
То, спустившись, нырнут, грустный крик испуская.
От прилива судов со всемирных концов
Площадь моря кипит многолюдным базаром;
Здесь и север, и юг, запад здесь и восток —
Все приносят оброк разнородным товаром.
Вот снуют здесь и там, против волн, по волнам,
Челноки, каики вереницей проворной;
Лиц, одежд пестрота, всех отродий цвета,
Кож людских образцы: белой, смуглой и черной.
Но на лоно земли сон и мраки сошли;
Только море не спит и рыбак с ним не праздный;
Там на лодках, в тени, загорелись огни, —
Опоясалась ночь словно нитью алмазной.
Нет пространству границ! Мыслью падаешь ниц —
И мила эта даль, и страшна бесконечность!
И в единый симво́л, и в единый глагол
Совмещается нам скоротечность и вечность.
Море, с первого дня ты пленило меня!
Как полюбишь тебя — разлюбить нет уж силы;
Опостылит земля, и леса, и поля,
Прежде милые нам, после нам уж не милы.
Нужны нам: звучный плеск, разноцветный твой блеск,
Твой прибой и отбой, твой простор и свобода;
Ты природы душа! Как ни будь хороша, —
Где нет жизни твоей — там бездушна природа!
1.
Варфоломей РастреллиОн, русский сердцем, родом итальянец,
Плетя свои гирлянды и венцы,
В морозных зорях видел роз румянец
И на снегу выращивал дворцы.Он верил, что их пышное цветенье
Убережет российская зима.
Они росли — чудесное сплетенье
Живой мечты и трезвого ума.Их тонкие, как кружево, фасады,
Узор венков и завитки волют
Порвали в клочья злобные снаряды,
Сожгли дотла, как лишь безумцы жгут.Но красота вовек неистребима.
И там, где смерти сузилось кольцо,
Из кирпичей, из черных клубов дыма
Встает ее прекрасное лицо.В провалы стен заглядывают елки,
Заносит снег пустыню анфилад,
Но камни статуй и зеркал осколки
Всё так же о бессмертье говорят!
2.
Андреян ЗахаровПреодолев ветров злодейство
И вьюг крутящуюся мглу,
Над городом Адмиралтейство
Зажгло бессмертную иглу.Чтоб в громе пушечных ударов
В Неву входили корабли,
Поставил Андреян Захаров
Маяк отеческой земли.И этой шпаги острый пламень,
Прорвав сырой туман болот,
Фасада вытянутый камень
Приподнял в дерзостный полет.В года блокады, смерти, стужи
Она, закутана чехлом,
Для нас хранила ясность ту же,
Сверкая в воздухе морском.Была в ней нашей воли твердость,
Стремленье ввысь, в лазурь и свет,
И несклоняемая гордость —
Предвестье будущих побед.
3.
Андрей ВоронихинКрепостной мечтатель на чужбине,
Отрицатель италийских нег,
Лишь о снежной думал он пустыне,
Зоркий мастер, русский человек.И над дельтой невских вод холодных,
Там, где вьюги севера поют,
Словно храм, в дорических колоннах
Свой поставил Горный институт.Этот строгий обнаженный портик
Каменных, взнесенных к небу струн
Стережет, трезубец, словно кортик,
Над Невою высящий Нептун.И цветет суровая громада,
Стужею зажатая в тиски,
Как новорожденная Эллада
Над простором северной реки.В грозный год, в тяжелый лед вмерзая,
Из орудий в снеговой пыли
Били здесь врага, не уставая,
Балтики советской корабли.И дивилась в мутных вьюгах марта,
За раскатом слушая раскат,
Мужеством прославленная Спарта,
Как стоит, не дрогнув, Ленинград.
4.
Карл РоссиРим строгостью его отметил величавой.
Он, взвесив замысел, в расчеты погружен,
На невских берегах воздвиг чертоги славы
И выровнял ряды торжественных колонн.Любил он простоту и линий постоянство,
Взыскательной служил и точной красоте,
Столице севера дал пышное убранство,
Был славой вознесен и умер в нищете.Но жив его мечтой одушевленный камень.
Что римский Колизей! Он превзойден в веках,
И арки, созданной рабочими руками,
Уже неудержим стремительный размах.Под ней проносим мы победные знамена
Иных строителей, освободивших труд,
Дворцы свободных дум и счастья стадионы
По чертежам мечты в честь Родины встают.
5.
Василий СтасовПростор Невы, белеющие ночи,
Чугун решеток, шпили и мосты
Василий Стасов, зоркий русский зодчий,
Считал заветом строгой красоты.На поле Марсовом, осеребренном
Луною, затопившей Летний сад,
Он в легком строе вытянул колонны
Шеренгой войск, пришедших на парад.Не соблазняясь пышностью узора,
Следя за тем, чтоб мысль была светла,
В тяжелой глыбе русского собора
Он сочетал с Элладой купола.И, тот же скромный замысел лелея,
Суровым вдохновением горя,
Громаду царскосельского Лицея
Поставил, как корабль, на якоря.В стране морских просторов и норд-оста
Он не расстался с гордой красотой.
Чтоб строить так торжественно и просто,
Быть надо зодчим с русскою мечтой!
6.
Девушки ЛенинградаНад дымкою садов светло-зеленых,
Над улицей, струящей смутный гам,
В закапанных простых комбинезонах
Они легко восходят по лесам.И там, на высоте шестиэтажной,
Где жгут лицо июльские лучи,
Качаясь в люльке, весело и важно
Фасады красят, ставят кирпичи.И молодеют черные руины,
Из пепла юный город восстает
В воскресшем блеске, в строгости старинной
И новой славе у приморских вод.О, юные обветренные лица,
Веснушки и проворная рука!
В легендах будут солнцем золотиться
Ваш легкий волос, взгляд из-под платка.И новая возникнет «Илиада» —
Высоких песен нерушимый строй —
О светлой молодости Ленинграда,
От смерти отстоявшей город свой.
В тумане лики строгих башен,
Все очертанья неясны,
А дали дымны и красны,
И вид огней в предместьях страшен.
Весь изогнувшись, виадук
Над грустною рекой вздымался,
Громадный поезд удалялся
И дрбезжал, скользил,—и вдруг
Вдали рождал усталый звук.
Как звук рожка, свист пароходов…
И вот по улицам, мостам,
По переулкам, площадям
Толпы спешащих пешеходов
Скользят, как в вихре суеты,
На фоне мрачной пустоты,
Как тени, призрачные тени.
А запах нефти, запах серы
Ползет над городом без меры.
Душе людей теперь желанно,
Что невозможно и что странно,
И скрыты в блеске украшений
Следы добра и преступлений.
Кругом, закутавшись в туманы,
Грустят на площади фонтаны.
Колонна золотая, белеющий фронтон—
Как чей-то вечно мертвый, всегда гигантский сон.
На город давит мощь столетий,
И мигом прошлое восстанет,
И обольстит, и нас обманет,
И тени прошлого пройдут.
Мы в лоне прошлого, как дети;
На город давит мощь столетий,
Века, века парят над ним,
Живут бессмертием своим,
Всегда могучим и преступным,
И в преступленьях вечно крупным;
И каждый дом и каждый камень
Живит страстей безумный пламень.
Сначала хижины и несколько монахов…
Убежище для всех и церковь вся в тиши,
Что льет наивность в полумрак души
И теплый свет бесспорного ученья,
Как жизнь, как цель, как утешенье.
Вот замки в кружевах, массивные дворцы
Монахи, приоры, бароны и вилланы,
Вот митры золотые, каски и султаны.
Борьба влечений без борьбы души;
Хоругви развеваются в тиши;
Монархов на войну влечет кичливость;
Вот лилии фальшивых луидоров,
Чтоб скрыть грабеж страны от смелых взоров.
Мечом они ваяют справедливость,
И преступленье здесь одно: «трусливость».
Но вот рождается наш город современный,
На праве хочет он воздвигнуться, нетленный;
Народов когти, челюсти царей;
Чудовища тревожат сон ночей;
Подземный гул могучего стремленья
Несется к идеалам вожделенья;
А вечером здесь слышен стон набата,
Душа пожаром разума обята
И речи воли радостно твердит,
А сзади Революция стоит;
И книги новые стремительно хватают,
Как предки библию, их с жадностью читают
И ими жгут сердца свои.
Потоки крови потекли,
Катятся головы, вот строят эшафоты,
Душа у всех полна властительной заботы;
Но несмотря на казни и пожары
В сердцах сверкают те же чары.
На город давит мощь столетий,
Но город вечно тот же, тот,
Хотя на штурм пойдет народ
И будет поджигать убийственные мины.
Свидетелем Он будет мировой кончины,
И будет город жить, как в час свой первый.
Какое море дух его! Какая буря его нервы!
Влечений узел—жизни тайна
В нем усложняется случайно.
Всю землю лапою железной
В своей победе он займет
И в поражении найдет
Весь мир своею бездной.
И города могучий свет
Доходит даже до планет.
Века, века парят над ним.
В клубах туманов и паров
Его Душа блуждает утром,
Заря дарит их перламутром,
Грустит Душа безумных городов.
Душа пустынна, как соборы,
Что сквозь туманы бросят взоры;
Его Душа блуждает в тенях
На этих мраморных ступенях;
В душе прохожего нависли
Лишь города больные мысли;
В ночной и дремлющей тиши
Услышь конвульсию души.
И мир восстал от долгой спячки,
Свое дыханье затаив,
Он сохраняет свой порыв,
Охвачен грезами горячки;
Порыв к тому, что невозможно,
Что только больно и тревожно;
И правят здесь землей законы золотые,
Их откопав во мгле, на алтари пустые,
Где больше нет кумира,
Мы возведем Законы Мира.
Века, века парят над ним.
Но умер старый Сон, еще не скован новый,
Еще дымится он в поту, в мечте суровой
Тех гордых сил, которым имя: труд;
Проклятья в горле их властительно встают,
Чтоб этот плач и этот крик
До неба ясного проник.
И отовсюду, отовсюду
К нему идут толпы людей,
Откроет в пасти он своей
Приют оторванному люду;
Покинув слободы, деревни,
Поля и дали, храм свой древний,
Они идут, идут к нему,
Как в безнадежную тюрьму.
Растет прилив людского моря,
И ритм мы слышим на просторе,
И он течет, как в жилах кровь,
Все вновь и вновь.
Наш сон вздымается здесь выше,
Чем дым, стелящийся по крыше
И отравляющий простор,
Куда бы ни проникнул взор.
Он всюду здесь: в тоске, и скуке,
И в страхе беспредельной муки.
Что значит зло часов безумных,
Порок в своих берлогах шумных,
Когда разверзнется стихия,
И новый явится Мессия,
Чтоб человечество крестить,
Звездою новой озарить?
И.
Из мертвой глади вод недвижного бассейна,
Как призрак, встал фонтан, журча благоговейно,
Он, как букет, мольбы возносит небесам…
Вокруг молчание, природа спит, как храм;
Как страстные уста, сливаясь в миг мятежный,
Едва дрожит листок, к листку прижавшись, нежный…
Фонтан, рыдающий один в тиши ночной,
К далеким небесам полет направил свой,
Он презрел скромную судьбу сестер покорных,
Смиренных чайных роз, в стремлениях упорных,
Он презрел с пологом зеркальным пруд родной,
Дыханьем ветерка чуть зыблемый покой.
Стремясь в простор небес, он жаждет горделиво.
Как купол радужный играя прихотливо,
Преооразиться в храм… Напрасные мечты!
Он снова падает на землю с высоты.
Напрасно рвется он в простор, гордец мятежный,
Взлелеять в небесах лилеи венчик нежный…
Тоска по родине его влечет к борьбе,
И манят небеса свободный дух к себе!..
Увы! зачем отверг он жребий роз отрадный,
Они так счастливы, их нежит сон прохладный!..
Нет! ты иной в душе взлелеял идеал,
Недостижимого ты, мученик, алкал —
И пыль разбитых струй роняешь без надежды,
Как на могильные плиты края одежды!
ИИ.
Как лист воздушных пальм, прозрачною стеной
В теплице высится фонтанов целый строй,
И каждый рвется ввысь, в простор лететь желая,
Лазури поцелуй воздушный посылая!..
Когда же тени вкруг вечерние падут,
В газонах им готов и отдых, и приют,
Они прервут полет, спокойно засыпая,—
Так меркнет лампы свет, печально угасая.
ИИИ.
Устремляясь в лазурь, ниспадают
Друг на друга фонтана струи,
Он, как юноша нежный ласкает
Золотистые кудри свои.
В упоеньи любуясь собою,
Он глядится в бассейн, как Нарцисс.
И игривой, волнистой струею
Пышно кудри его завились,
И звенит его смех серебристый,
Он, готовясь к полету, дрожит,
И за влагой прохладной и чистой
Вновь струя свежей влаги бежит,
И ликует фонтан в упоеньи,
Что высоко сумел он взлететь,
А потом, как прозрачная сеть,
Вдруг повиснет в свободном движеньи,
То, смеясь, как Нарцисс молодой,
Будто складки одежды воздушной,
Разбросает поток струевой
И, желаниям легким послушный,
Засияет своей наготой.
ИV.
Фонтаны кружатся, как будто веретена.
То нежный шелк прядут незримые персты,
Меж тем заботливо с немого небосклона
Луна склоняется в сияньи красоты…
Фонтаны нежный шелк без устали мотают
И морщат, и опять так нежно расправляют,
То в пряди соберут вокруг веретена…
О, пряха нежных струй, печальная луна!
Ты нить тончайшую свиваешь, развиваешь,
И кажется, не шелк. а легкий фимиам
Прясть суждено твоим невидимым перстам…
Ты колокольный звон мечтательно мотаешь
Средь чуткой тишины вокруг веретена,
О, пряха нежных струй, печальная луна!..
В фонтанах каждый миг иное отраженье
Находят небеса, в них каждое мгновенье
Иной играет луч, и, восхищая взор,
В них призма вечная сменяет свой узор.
Фонтаны кружатся, как будто веретена,
Свивая радугу, царицу небосклона…
О, пряха нежных струй, печальная луна!
С небес внимательный и грустный взор склоняя
И за работою фонтанов наблюдая,
С очами тихими, спокойна и ясна,
Вся в белом, ты прядешь с заботою унылой
Увы! волну кудрей над раннею могилой,
О, пряха нежных струй, печальная луна!..
V.
В вечерней мгле фонтан, колеблясь как копье,
Струи бесцветные в заснувший парк бросает…
Вокруг молчание, покой и забытье…
На белый мрамор тень от сосен упадает,
Вдали запел петух… и вновь затихло все!..
Ступая в тишине предательской стопою,
Иуда окропил вокруг газон слезою…
Вокруг печалью все обято неземной!..
Крестясь, прохожий крест собой напоминает,
И возмущенный пруд под бледною луной,
Как ваза горести, во мгле ночной вскипает.
Луна средь тишины, как рана, кровь струит
И красным отсветом потоки багрянит;
Тому виной — фонтан, и, кровью истекая,
Пронзила грудь свою красавица ночная!
VИ.
Курятся облака, померкнул блеск лазури,
Но сад души моей цветет еще сильней,
Еще роскошней он среди дыханья бури,
Но пусть он исцелял мой дух во дни скорбей,
В нем распускается цикута с белладонной…
Вот в нем забил фонтан струею оживленной.
Как птичка красная, в нем молния блестит,
За ней рой острых стрел, преследуя, летит…
— Увы, ее уж нет, умчалась прочь высоко,
Напрасно рвется вверх фонтан в тоске глубокой
К божественной мечте лететь — напрасный труд,
И стрелы снова вниз в бессильи упадут!
Падучая звезда, тем паче — астероид
на резкость без труда твой праздный взгляд настроит.
Взгляни, взгляни туда, куда смотреть не стоит.
Там хмурые леса стоят в своей рванине.
Уйдя из точки «А», там поезд на равнине
стремится в точку «Б». Которой нет в помине.
Начала и концы там жизнь от взора прячет.
Покойник там незрим, как тот, кто только зачат.
Иначе — среди птиц. Но птицы мало значат.
Там в сумерках рояль бренчит в висках бемолью.
Пиджак, вися в шкафу, там поедаем молью.
Оцепеневший дуб кивает лукоморью.
Там лужа во дворе, как площадь двух Америк.
Там одиночка-мать вывозит дочку в скверик.
Неугомонный Терек там ищет третий берег.
Там дедушку в упор рассматривает внучек.
И к звездам до сих пор там запускают жучек
плюс офицеров, чьих не осознать получек.
Там зелень щавеля смущает зелень лука.
Жужжание пчелы там главный принцип звука.
Там копия, щадя оригинал, безрука.
Зимой в пустых садах трубят гипербореи,
и ребер больше там у пыльной батареи
в подъездах, чем у дам. И вообще быстрее
нащупывает их рукой замерзшей странник.
Там, наливая чай, ломают зуб о пряник.
Там мучает охранник во сне штыка трехгранник.
От дождевой струи там плохо спичке серной.
Там говорят «свои» в дверях с усмешкой скверной.
У рыбной чешуи в воде там цвет консервный.
Там при словах «я за» течет со щек известка.
Там в церкви образа коптит свеча из воска.
Порой дает раза соседним странам войско.
Там пышная сирень бушует в полисаде.
Пивная цельный день лежит в глухой осаде.
Там тот, кто впереди, похож на тех, кто сзади.
Там в воздухе висят обрывки старых арий.
Пшеница перешла, покинув герб, в гербарий.
В лесах полно куниц и прочих ценных тварей.
Там, лежучи плашмя на рядовой холстине,
отбрасываешь тень, как пальма в Палестине.
Особенно — во сне. И, на манер пустыни,
там сахарный песок пересекаем мухой.
Там города стоят, как двинутые рюхой,
и карта мира там замещена пеструхой,
мычащей на бугре.
Там схож закат с порезом.
Там вдалеке завод дымит, гремит железом,
не нужным никому: ни пьяным, ни тверезым.
Там слышен крик совы, ей отвечает филин.
Овацию листвы унять там вождь бессилен.
Простую мысль, увы, пугает вид извилин.
Там украшают флаг, обнявшись, серп и молот.
Но в стенку гвоздь не вбит и огород не полот.
Там, грубо говоря, великий план запорот.
Других примет там нет — загадок, тайн, диковин.
Пейзаж лишен примет и горизонт неровен.
Там в моде серый цвет — цвет времени и бревен.
Я вырос в тех краях. Я говорил «закурим»
их лучшему певцу. Был содержимым тюрем.
Привык к свинцу небес и к айвазовским бурям.
Там, думал, и умру — от скуки, от испуга.
Когда не от руки, так на руках у друга.
Видать, не расчитал. Как квадратуру круга.
Видать, не рассчитал. Зане в театре задник
важнее, чем актер. Простор важней, чем всадник.
Передних ног простор не отличит от задних.
Теперь меня там нет. Означенной пропаже
дивятся, может быть, лишь вазы в Эрмитаже.
Отсутствие мое большой дыры в пейзаже
не сделало; пустяк: дыра, — но небольшая.
Ее затянут мох или пучки лишая,
гармонии тонов и проч. не нарушая.
Теперь меня там нет. Об этом думать странно.
Но было бы чудней изображать барана,
дрожать, но раздражать на склоне дней тирана,
паясничать. Ну что ж! на все свои законы:
я не любил жлобства, не целовал иконы,
и на одном мосту чугунный лик Горгоны
казался в тех краях мне самым честным ликом.
Зато столкнувшись с ним теперь, в его великом
варьянте, я своим не подавился криком
и не окаменел.
Я слышу Музы лепет.
Я чувствую нутром, как Парка нитку треплет:
мой углекислый вздох пока что в вышних терпят,
и без костей язык, до внятных звуков лаком,
судьбу благодарит кириллицыным знаком.
На то она судьба, чтоб понимать на всяком
наречьи.
Предо мной — пространство в чистом виде.
В нем места нет столпу, фонтану, пирамиде.
В нем, судя по всему, я не нуждаюсь в гиде.
Скрипи, мое перо, мой коготок, мой посох.
Не подгоняй сих строк: забуксовав в отбросах,
эпоха на колесах нас не догонит, босых.
Мне нечего сказать ни греку, ни варягу.
Зане не знаю я, в какую землю лягу.
Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу.
Дверь отперта. Переступи порог.
Мой дом раскрыт навстречу всех дорог.
В прохладных кельях, беленных известкой,
Вздыхает ветр, живет глухой раскат
Волны, взмывающей на берег плоский,
Полынный дух и жесткий треск цикад.
А за окном расплавленное море
Горит парчой в лазоревом просторе.
Окрестные холмы вызорены
Колючим солнцем. Серебро полыни
На шиферных окалинах пустыни
Торчит вихром косматой седины.
Земля могил, молитв и медитаций —
Она у дома вырастила мне
Скупой посев айлантов и акаций
В ограде тамарисков. В глубине
За их листвой, разодранной ветрами,
Скалистых гор зубчатый окоем
Замкнул залив Алкеевым стихом,
Асимметрично-строгими строфами.
Здесь стык хребтов Кавказа и Балкан,
И побережьям этих скудных стран
Великий пафос лирики завещан
С первоначальных дней, когда вулкан
Метал огонь из недр глубинных трещин
И дымный факел в небе потрясал.
Вон там — за профилем прибрежных скал,
Запечатлевшим некое подобье
(Мой лоб, мой нос, ощечье и подлобье),
Как рухнувший готический собор,
Торчащий непокорными зубцами,
Как сказочный базальтовый костер,
Широко вздувший каменное пламя, —
Из сизой мглы, над морем вдалеке
Встает стена… Но сказ о Карадаге
Не выцветить ни кистью на бумаге,
Не высловить на скудном языке.
Я много видел. Дивам мирозданья
Картинами и словом отдал дань…
Но грудь узка для этого дыханья,
Для этих слов тесна моя гортань.
Заклепаны клокочущие пасти.
В остывших недрах мрак и тишина.
Но спазмами и судорогой страсти
Здесь вся земля от века сведена.
И та же страсть и тот же мрачный гений
В борьбе племен и в смене поколений.
Доселе грезят берега мои
Смоленые ахейские ладьи,
И мертвых кличет голос Одиссея,
И киммерийская глухая мгла
На всех путях и долах залегла,
Провалами беспамятства чернея.
Наносы рек на сажень глубины
Насыщены камнями, черепками,
Могильниками, пеплом, костяками.
В одно русло дождями сметены
И грубые обжиги неолита,
И скорлупа милетских тонких ваз,
И позвонки каких-то пришлых рас,
Чей облик стерт, а имя позабыто.
Сарматский меч и скифская стрела,
Ольвийский герб, слезница из стекла,
Татарский глёт зеленовато-бусый
Соседствуют с венецианской бусой.
А в кладке стен кордонного поста
Среди булыжников оцепенели
Узорная арабская плита
И угол византийской капители.
Каких последов в этой почве нет
Для археолога и нумизмата —
От римских блях и эллинских монет
До пуговицы русского солдата.
Здесь, в этих складках моря и земли,
Людских культур не просыхала плесень —
Простор столетий был для жизни тесен,
Покамест мы — Россия — не пришли.
За полтораста лет — с Екатерины —
Мы вытоптали мусульманский рай,
Свели леса, размыкали руины,
Расхитили и разорили край.
Осиротелые зияют сакли;
По скатам выкорчеваны сады.
Народ ушел. Источники иссякли.
Нет в море рыб. В фонтанах нет воды.
Но скорбный лик оцепенелой маски
Идет к холмам Гомеровой страны,
И патетически обнажены
Ее хребты и мускулы и связки.
Но тени тех, кого здесь звал Улисс,
Опять вином и кровью напились
В недавние трагические годы.
Усобица и голод и война,
Крестя мечом и пламенем народы,
Весь древний Ужас подняли со дна.
В те дни мой дом — слепой и запустелый —
Хранил права убежища, как храм,
И растворялся только беглецам,
Скрывавшимся от петли и расстрела.
И красный вождь, и белый офицер —
Фанатики непримиримых вер —
Искали здесь под кровлею поэта
Убежища, защиты и совета.
Я ж делал всё, чтоб братьям помешать
Себя — губить, друг друга — истреблять,
И сам читал — в одном столбце с другими
В кровавых списках собственное имя.
Но в эти дни доносов и тревог
Счастливый жребий дом мой не оставил:
Ни власть не отняла, ни враг не сжег,
Не предал друг, грабитель не ограбил.
Утихла буря. Догорел пожар.
Я принял жизнь и этот дом как дар
Нечаянный — мне вверенный судьбою,
Как знак, что я усыновлен землею.
Всей грудью к морю, прямо на восток,
Обращена, как церковь, мастерская,
И снова человеческий поток
Сквозь дверь ее течет, не иссякая.
Войди, мой гость: стряхни житейский прах
И плесень дум у моего порога…
Со дна веков тебя приветит строго
Огромный лик царицы Таиах.
Мой кров — убог. И времена — суровы.
Но полки книг возносятся стеной.
Тут по ночам беседуют со мной
Историки, поэты, богословы.
И здесь — их голос, властный, как орган,
Глухую речь и самый тихий шепот
Не заглушит ни зимний ураган,
Ни грохот волн, ни Понта мрачный ропот.
Мои ж уста давно замкнуты… Пусть!
Почетней быть твердимым наизусть
И списываться тайно и украдкой,
При жизни быть не книгой, а тетрадкой.
И ты, и я — мы все имели честь
«Мир посетить в минуты роковые»
И стать грустней и зорче, чем мы есть.
Я не изгой, а пасынок России.
Я в эти дни ее немой укор.
И сам избрал пустынный сей затвор
Землею добровольного изгнанья,
Чтоб в годы лжи, паденья и разрух
В уединеньи выплавить свой дух
И выстрадать великое познанье.
Пойми простой урок моей земли:
Как Греция и Генуя прошли,
Так минет всё — Европа и Россия.
Гражданских смут горючая стихия
Развеется… Расставит новый век
В житейских заводях иные мрежи…
Ветшают дни, проходит человек.
Но небо и земля — извечно те же.
Поэтому живи текущим днем.
Благослови свой синий окоем.
Будь прост, как ветр, неистощим, как море,
И памятью насыщен, как земля.
Люби далекий парус корабля
И песню волн, шумящих на просторе.
Весь трепет жизни всех веков и рас
Живет в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас.
Остафьево,
26 октября 1857
Приветствую тебя, в минувшем молодея,
Давнишних дней приют, души моей Помпея!
Былого след везде глубоко впечатлен —
И на полях твоих, и на твердыне стен
Хранившего меня родительского дома.
Здесь и природа мне так памятно знакома,
Здесь с каждым деревом сроднился, сросся я,
На что ни посмотрю — все быль, все жизнь моя.
Весь этот тесный мир, преданьями богатый,
Он мой, и я его. Все блага, все утраты,
Все, что я пережил, все, чем еще живу, —
Все чудится мне здесь во сне и наяву.
Я слышу голоса из-за глухой могилы;
За милым образом мелькает образ милый…
Нет, не Помпея ты, моя святыня, нет,
Ты не развалина, не пепел древних лет, —
Ты все еще жива, как и во время оно:
Источником живым кипит благое лоно,
В котором утолял я жажду бытия.
Не изменилась ты, но изменился я.
Обломком я стою в виду твоей нетленной
Святыни, пред твоей красою неизменной,
Один я устарел под ношею годов.
Неузнанный вхожу под твой знакомый кров
Я, запоздалый гость другого поколенья.
Но по тебе года прошли без разрушенья;
Тобой любуюсь я, какой и прежде знал,
Когда с весной моей весь мир мой расцветал.
Все те же мирные и свежие картины:
Деревья разрослись вдоль прудовой плотины,
Пред домом круглый луг, за домом темный сад,
Там роща, там овраг с ручьем, курганов ряд —
Немая летопись о безымянной битве;
Белеет над прудом пристанище молитве,
Дом Божий, всем скорбям гостеприимный дом.
Там привлекают взор, далече и кругом,
В прозрачной синеве просторной панорамы,
Широкие поля, селенья, Божьи храмы,
Леса, как темный пар, поемные луга
И миловидные родные берега
Извилистой Десны, Любучи молчаливой,
Скользящей вдоль лугов струей своей ленивой.
Здесь мирных поселян приветливый погост.
Как на земле была проста их жизнь, так прост
И в матери-земле ночлег их. Мир глубокой.
Обросший влажным мхом, здесь камень одинокой
Без пышной похвалы подкупного резца;
Но детям памятно, где тлеет прах отца.
Там деревянный крест, и тот полуразрушен;
Но мертвым здесь простор, но их приют не душен,
И светлая весна ласкающей рукой
Дарит и зелень им, и ландыш полевой.
Везде все тот же круг знакомых впечатлений.
Сменяются ряды пролетных поколений,
Но не меняются природа и душа.
И осень тихая все так же хороша.
Любуюсь грустно я сей жизнью полусонной, —
И обнаженный лес без тени благовонной,
Без яркой зелени, убранства летних дней,
И этот хрупкий лист, свалившийся с ветвей,
Который под ногой моей мятется с шумом, —
Мне все сочувственно, все пища тайным думам,
Все в ум приводит мне, что осень и моя
Оборвала цветы былого бытия.
Но жизнь свое берет: на молодом просторе,
В дни беззаботные, и осень ей не в горе.
Отважных мальчиков веселая орда
Пускает кубари по зеркалу пруда.
Крик, хохот. Обогнать друг друга каждый ищет,
И под коньками лед так и звенит и свищет.
Вот ретивая песнь несется вдалеке:
То грянет удалью, то вдруг замрет в тоске,
И светлым облаком на сердце тихо ляжет,
И много дум ему напомнит и доскажет.
Но постепенно дня стихают голоса.
Серебряная ночь взошла на небеса.
Все полно тишины, сиянья и прохлады.
Вдоль блещущих столбов прозрачной колоннады
Задумчиво брожу, предавшись весь мечтам;
И зыбко тень моя ложится по плитам —
И с нею прошлых лет и милых поколений
Из глубины ночной выглядывают тени.
Я вопрошаю их, прислушиваюсь к ним —
И в сердце отзыв есть приветам их родным.
Восемь лет в Венеции я не был…
Всякий раз, когда вокзал минуешь
И на пристань выйдешь, удивляет
Тишина Венеции, пьянеешь
От морского воздуха каналов.
Эти лодки, барки, маслянистый
Блеск воды, огнями озарённой,
А за нею низкий ряд фасадов
Как бы из слоновой грязной кости,
А над ними синий южный вечер,
Мокрый и ненастный, но налитый
Синевою мягкою, лиловой, —
Радостно всё это было видеть!
Восемь лет… Я спал в давно знакомой
Низкой, старой комнате, под белым
Потолком, расписанным цветами.
Утром слышу, — колокол: и звонко
И певуче, но не к нам взывает
Этот чистый одинокий голос,
Голос давней жизни, от которой
Только красота одна осталась!
Утром косо розовое солнце
Заглянуло в узкий переулок,
Озаряя отблеском от дома,
От стены напротив — и опять я
Радостную близость моря, воли
Ощутил, увидевши над крышей,
Над бельём, что по ветру трепалось,
Облаков сиреневые клочья
В жидком, влажно-бирюзовом небе.
А потом на крышу прибежала
И бельё снимала, напевая,
Девушка с раскрытой головою,
Стройная и тонкая… Я вспомнил
Капри, Грациэллу Ламартина…
Восемь лет назад я был моложе,
Но не сердцем, нет, совсем не сердцем!
В полдень, возле Марка, что казался
Патриархом Сирии и Смирны,
Солнце, улыбаясь в светлой дымке,
Перламутром розовым слепило.
Солнце пригревало стены Дожей,
Площадь и воркующих, кипящих
Сизых голубей, клевавших зёрна
Под ногами щедрых форестьеров.
Всё блестело — шляпы, обувь, трости,
Щурились глаза, сверкали зубы,
Женщины, весну напоминая
Светлыми нарядами, раскрыли
Шёлковые зонтики, чтоб шёлком
Озаряло лица… В галерее
Я сидел, спросил газету, кофе
И о чём-то думал… Тот, кто молод,
Знает, что он любит. Мы не знаем —
Целый мир мы любим… И далёко,
За каналы, за лежавший плоско
И сиявший в тусклом блеске город,
За лагуны Адрии зелёной,
В голубой простор глядел крылатый
Лев с колонны. В ясную погоду
Он на юге видит Апеннины,
А на сизом севере — тройные
Волны Альп, мерцающих над синью
Платиной горбов своих ледяных…
Вечером — туман, молочно-серый,
Дымный, непроглядный. И пушисто
Зеленеют в нём огни, столбами
Фонари отбрасывают тени.
Траурно Большой канал чернеет
В россыпи огней, туманно-красных,
Марк тяжёл и древен. В переулках —
Слякоть, грязь. Идут посередине, —
В опере как будто. Сладко пахнут
Крепкие сигары. И уютно
В светлых галереях — ярко блещут
Их кафе, витрины. Англичане
Покупают кружево и книжки
С толстыми шершавыми листами,
В переплётах с золочёной вязью,
С грубыми застёжками… За мною
Девочка пристряла — всё касалась
До плеча рукою, улыбаясь
Жалостно и робко: «Mi d’un soldo!»
Долго я сидел потом в таверне,
Долго вспоминал её прелестный
Жаркий взгляд, лучистые ресницы
И лохмотья… Может быть, арабка?
Ночью, в час, я вышел. Очень сыро,
Но тепло и мягко. На пьяцетте
Камни мокры. Нежно пахнет морем,
Холодно и сыро — вонью скользких
Тёмных переулков, от канала —
Свежестью арбуза. В светлом небе
Над пьяцеттой, против папских статуй
На фасаде церкви — бледный месяц:
То сияет, то за дымом тает,
За осенней мглой, бегущей с моря.
«Не заснул, Энрико?» — Он беззвучно,
Медленно на лунный свет выводит
Длинный чёрный катафалк гондолы,
Чуть склоняет стан — и вырастает,
Стоя на корме её… Мы долго
Плыли в узких коридорах улиц,
Между стен высоких и тяжёлых…
В этих коридорах — баржи с лесом,
Барки с солью: стали и ночуют.
Под стенами — сваи и ступени,
В плесени и слизи. Сверху — небо,
Лента неба в мелких бледных звёздах…
В полночь спит Венеция, — быть может,
Лишь в притонах для воров и пьяниц,
За вокзалом, светят щели в ставнях,
И за ними глухо слышны крики,
Буйный хохот, споры и удары
По столам и столикам, залитым
Марсалой и вермутом… Есть прелесть
В этой поздней, в этой чадной жизни
Пьяниц, проституток и матросов!
«Но amato, amo, Desdemona», —
Говорит Энрико, напевая,
И, быть может, слышит эту песню
Кто-нибудь вот в этом тёмном доме —
Та душа, что любит… За оградой
Вижу садик; в чистом небосклоне —
Голые, прозрачные деревья,
И стеклом блестят они, и пахнет
Сад вином и мёдом… Этот винный
Запах листьев тоньше, чем весенний!
Молодость груба, жадна, ревнива,
Молодость не знает счастья — видеть
Слёзы на ресницах Дездемоны,
Любящей другого…
Вот и светлый
Выход в небо, в лунный блеск и воды!
Здравствуй, небо, здравствуй, ясный месяц,
Перелив зеркальных вод и тонкий
Голубой туман, в котором сказкой
Кажутся вдали дома и церкви!
Здравствуйте, полночные просторы
Золотого млеющего взморья
И огни чуть видного экспресса,
Золотой бегущие цепочкой
По лагунам к югу!
Я — полусмутное виденье
В ночи угрюмой.
А ты — без сна, с тяжелой думой,
В тоске, в томленьи…
В твоей бессоннице упорной
Я — призрак черный;
Я — та, чьи взгляды
Тебе теперь навеять рады
Воспоминанья
О скитаньи.
Как это давно и далеко-далеко—
Пески прибережий и вечер над морем высокий!
Тогда я звала тебя в светлые дали,
Где юности зовы о жизни кричали.
Тогда я была как на празднике звуки.
Ты помнишь мои озаренные руки,
Срывавшие пояс у ветра?.. На юге с тобою
Была я в портах отдаленных
Над тихой зеркальной водою.
С тобою была я над морем
В вечерний серебряный час
Над золототканным прибоем, -
Отважный
Следил очарованновлажный
Ты блеск моих сказочных глаз.
Богиней я была
И носом корабля, —
С тобой плыла
Я кормчим у руля, —
И на груди моей блистала
Твоя мечта — она пылала.
Корабль безумье бури гнало.
А нынче, приучен
К бессоннице злой и упорной,
Сидишь ты измученный
Скукою вздорной.
И я наклоняюсь виденьем
Угрюмым
К томленьям
Твоим и безрадостным думам.
С тобой бывала я на сумрачных вокзалах,
Где на столбах железных и усталых
Шары огней — сигналы странствий алых.
Воспоминанья гаваней и отдаленных стран,
Отплытий неожиданных в безвестность и туман,
Скачки мостов изогнуто грохочущих в простор
Над зеркалами водными и над пролетом гор,
Глаза углей пылающих и блики от огня
На стенках у котлов, все это — я, и я.
А волосы мои? — Задумчивые дымы
На дальнем зареве, слепые пилигримы.
А помнишь крик свистка пронзительно-ночной?
О, этот крик! — И он был тоже мой.
А помнишь города, что в сумрачной печали
Свои дома до облаков вздымали,
Где тучи мрачные на горизонт убогий
Торжественно брели трагической дорогой,
Где солнце, ржавое, закатывалось в бездны,
Где холод пылью мелкой и железной
Как будто сыпался мучительно и долго —
Там, далеко… над Одером… над Волгой,
В туманах рыжих, в дали жесткой,
Где запах нефти и известки
Спирает горла переулков
У фабрик гулких?..
А помнишь города из копоти и сажи
На Севере — угрюмые пейзажи,
Где памятники — грузны, неуклюжи, —
Возносят в небо обветшалой стужи
Сквозь изгородь дождей и непомерной скуки
Свои веками скопленные муки?
А этот кран в базальтовом порту,
Что гору груза зацепив клещами
Из-за канатов на мосту,
Ее качал задумчиво над нами?
О, как давно, в минувшем плавании,
Две наши грезы в дальной гавани!
А вот еще припомни: беспечальное
Большое озеро, такое дальное;
И барки светлые на нем в ветрах из меда,
Как птицы белые поутру паруса
Хлыстами тонкими вонзались в ясность свода,
Крестом чертили небеса;
А вкруг, сквозь одичалые просторы,
Высокий свет струясь лился на горы,
И далеко на горизонтном скате
Он ровным был и белым словно скатерть;
Размеренно на водную поверхность,
Сребристым звоном напоив окрестность,
За каплей капля капала сердито
На зеркало воды из тяжкого гранита;
То озеро не знало страстной бури,
Недвижное оно молилося лазури,
Где призмы солнца, тихие полудни
В краю красы, светились изумрудней.
Как это все давно — в глубокой тишине
Два наших голоса в мечтательной стране!
И наконец: в желанном бездорожьи
Далеких Индий Снов, среди лесов и гор,
Где каждый ствол, в лиановый убор
Закутанный, молитвой был и ложью.
Где хрупкие дома и бледные лампады
Мерцали вечером скитальцам бесприютным,
Где девушки в шелках сидеть у входа рады
На легендарных львах — коврах уютных;
Они истории любви там вышивали
На пяльцах из нефрита, аметиста
Руками тонкими—принцессы иль артиста —
И в красоту блистанья дней вплетали;
Те махаоны, птицы, светляки —
Лучи к лучам и ткалось и светлело
В извивах крыльев, в нежных сгибах тела
Как ласточек парения легки.
Принцесса медленно бродила по заливу,
Белели лебеди, а там — чета влюбленных,
Взаимными признаньями смущенные,
Красиво
Ловили золото, что спало на луне.
И вот, в настороженной тишине
Работа брошена. И рады взгляды
В эмалевом дому немного отдохнуть
На пляске баядерок. И лампады
Голубоватый свет
Для всех, кто в дальний путь
Пустился, льют, — и ласка, и привет.
Воспоминания, из серебра и злата,
В далеком там, в законченном когда-то.
А нынче, вечером угрюмым,
И сожаления и думы
В тебе нежданно разбудили,
В порыве скуки, злое пламя —
Твою потерянную память.
И голоса тоски завыли
— Меланхоличные олени —
И полон поздних сожалений,
Угрюмой думы властелин
И молчаливый и согнутый
В недвижном кресле, ты, один,
Прядешь ленивые минуты.
Я — вестница, я — отблески привета
Случайностей, нежданностей…
О, как ты их любил,
Когда — отважный, полный сил —
Ты плыл на край безвестный света!
I
Гудит Москва. Народ толпами
К заставе хлынул, как волна,
Вооруженными стрельцами
Вся улица запружена.
А за заставой зеленеют
Цветами яркими луга,
Колеблясь, волны ржи желтеют,
Реки чернеют берега…
Дорога серой полосою
Играет змейкой между нив,
Окружена живой толпою
Высоких придорожных ив.
А по дороге пыль клубится
И что-то движется вдали:
Казак припал к коню и мчится,
Конь чуть касается земли.
— Везем, встречайте честью гостя.
Готовьте два столба ему,
Земли немного на погосте,
Да попросторнее тюрьму.
Везем!
И вот уж у заставы
Красивых всадников отряд,
Они в пыли, их пики ржавы,
Пищали за спиной висят. Везут телегу.
Палачами окружена телега та,
На ней прикованы цепями
Сидят два молодца. Уста
У них сомкнуты, грустны лица,
В глазах то злоба, то туман…
Не так к тебе, Москва-столица,
Мечтал приехать атаман
Низовой вольницы! Со славой,
С победой думал он войти,
Не к плахе грозной и кровавой
Мечтал он голову нести!
Не зная неудач и страха,
Не охладивши сердца жар,
Мечтал он сам вести на плаху
Дьяков московских и бояр.
Мечтал, а сделалось другое,
Как вора, Разина везут,
И перед ним встает былое,
Картины прошлого бегут:
Вот берега родного Дона…
Отец замученный… Жена…
Вот Русь, народ… Мольбы и стона
Полна несчастная страна…
Монах угрюмый и высокий,
Блестит его орлиный взор…
Вот Волги-матушки широкой
И моря Каспия простор…
Его ватага удалая —
Поволжья бурная гроза…
И персиянка молодая,
Она пред ним… Ее глаза
Полны слезой, полны любовью,
Полны восторженной мечты…
Вот руки, облитые кровью, —
И нет на свете красоты!
А там все виселицы, битвы,
Пожаров беспощадных чад,
Убийства в поле, у молитвы,
В бою… Вон висельников ряд
На Волге, на степных курганах,
В покрытых пеплом городах,
В расшитых золотом кафтанах,
В цветных боярских сапогах…
Под Астраханью бой жестокий…
Враг убежал, разбитый в прах…
А вот он ночью, одинокий,
В тюрьме, закованный в цепях…
И надо всем Степан смеется,
И казнь, и пытки — ничего.
Одним лишь больно сердце бьется:
Свои же выдали его.
II
Утро ясно встает над Москвою,
Солнце ярко кресты золотит,
А народ еще с ночи толпою
К Красной площади, к казни спешит.
Чу, везут! Взволновалась столица,
Вся толпа колыхнула волной,
Зачернелась над ней колесница
С перекладиной, с цепью стальной…
Атаман и разбойник мятежный
Гордо встал у столба впереди.
Он в рубахе одет белоснежной,
Крест горит на широкой груди.
Рядом с ним и устал, и взволнован,
Не высок, но плечист и сутул,
На цепи на железной прикован,
Фрол идет, удалой эсаул;
Брат любимый, рука атамана,
Всей душой он был предан ему
И, узнав, что забрали Степана,
Сам охотно явился в тюрьму.
А на черном, высоком помосте
Дьяк, с дрожащей бумагой в руках,
Ожидает желанного гостя,
На лице его злоба и страх,
И дождался. На помост высокий
Разин с Фролкой спокойно идет,
Мирно колокол где-то далекий
Православных молиться зовет;
Тихо дальние тянутся звуки,
А народ недвижимый стоит:
Кровожадный, ждет Разина муки —
Час молитвы для казни забыт…
Подошли. Расковали Степана,
Он кого-то глазами искал…
Перед взором бойца-атамана,
Словно лист, весь народ задрожал.
Дьяк указ «про несказанны вины»
Прочитал, взял бумагу в карман,
И к Степану с секирою длинной
Кат пришел… Не дрогнул атаман;
А палач и жесток и ужасен,
Ноздри вырваны, нет и ушей,
Глаз один весь кровавый был красен, —
По сложенью медведя сильней.
Взял он за руку грозного ката
И, промолвив, поник головой:
— Перед смертью прими ты за брата,
Поменяйся крестом ты со мной.
На глазу палача одиноком
Бриллиантик слезы заблистал, —
Человек тот о прошлом далеком,
Может быть, в этот миг вспоминал…
Жил и он ведь, как добрые люди,
Не была его домом тюрьма,
А потом уж коснулося груди,
Раскалённое жало клейма,
А потом ему уши рубили,
Рвали ноздри, ременным кнутом
Чуть до смерти его не забили
И заставили быть палачом.
Омочив свои щеки слезами,
Подал крест атаман ему свой —
И враги поменялись крестами…
— Братья! шепот стоял над толпой…
Обнялися ужасные братья,
Да, такой не бывало родни,
А какие-то были объятья —
Задушили б медведя они!
На восток горячо помолился
Атаман, полный воли и сил,
И народу кругом поклонился:
— Православные, в чем согрубил,
Все простите, виновен не мало,
Кат за дело Степана казнит,
Виноват я… В ответ прозвучало:
— Мы прощаем и бог тя простит!..
Поклонился и к крашеной плахе
Подошел своей смелой стопой,
Расстегнул белый ворот рубахи, Лег…
Накрыли Степана доской.
— Что ж, руби! Злобно дьяк обратился,
Али дело забыл свое кат?
— Не могу бить родных — не рядился,
Мне Степан по кресту теперь брат,
Не могу! И секира упала,
По помосту гремя и стуча.
Тут народ подивился немало…
Дьяк другого позвал палача.
Новый кат топором размахнулся,
И рука откатилася прочь.
Дрогнул помост, народ ужаснулся…
Хоть бы стон! Лишь глаза, словно ночь,
Черным блеском кого-то искали
Близ помоста и сзади вдали…
Яркой радостью вдруг засверкали,
Знать, желанные очи нашли!
Но не вынес той казни Степана,
Этих мук, эсаул его Фрол,
Как упала рука атамана,
Закричал он, испуган и зол…
Вдруг глаза непрогляднее мрака
Посмотрели на Фролку. Он стих.
Крикнул Стенька:
— Молчи ты, собака!
И нога отлетела в тот миг.
Все секира быстрее блистает,
Нет ноги и другой нет руки,
Голова по помосту мелькает,
Тело Разина рубят в куски.
Изрубили за ним эсаула,
На кол головы их отнесли,
А в толпе среди шума и гула
Слышно — женщина плачет вдали.
Вот ее-то своими глазами
Атаман меж народа искал,
Поцелуй огневыми очами
Перед смертью он ей посылал.
Оттого умирал он счастливый,
Что напомнил ему ее взор,
Дон далекий, родимые нивы,
Волги-матушки вольный простор,
Все походы его боевые,
Где он сам никого не щадил,
Оставлял города огневые,
Воевод ненавистных казнил…
И Город тот — был замкнут безнадежно!
Давила с Севера отвесная скала,
Купая груди в облачном просторе;
С Востока грань песков, пустыня, стерегла,
И с двух сторон распростиралось море.
О море! даль зыбей! сверканья без числа!
На отмели не раз, глаза, с тоской прилежной,
В узоры волн колеблемых вперив,
Следил я, как вставал торжественный прилив,
Высматривал, как царство вод безбрежно.
И мне по временам мечтались острова
(В тот час, когда заря еще без солнца светит
И явственной чертой границу дали метит).
Но гасло все в лучах, мне памятно едва,
Все в благостный простор вбирала синева,
И снова мир был замкнут безнадежно.
Но Город был овеян тайной лет.
Он был угрюм и дряхл, но горд и строен
На узких улицах дрожал ослабший свет,
И каждый резкий звук казался там утроен.
В проходах темных, полных тишины,
Неслышно прятались пристанища торговли;
Углами острыми нарушив ход стены,
Кончали дом краснеющие кровли;
Виднелись с улицы в готическую дверь
Огромные и сумрачные сени,
Где вечно нежились сырые тени…
И затворялся вход, ворча как зверь.
Из серых камней выведены строго,
Являли церкви мощь свободных сил.
В них дух столетий смело воплотил
И веру в гений свой, и веру в Бога.
Передавался труд к потомкам от отца,
Но каждый камень взвешен и размерен,
Ложился в свой черед по замыслу творца,
И линий общий строй был строг и верен,
И каждый малый свод продуман до конца.
В стремленьи в высь, величественно смелом,
Вершилось здание свободным острием,
И было конченным, и было целым,
Спокойно замкнутым в себе самом.
В музеях запертых, в торжественном покое,
Хранились бережно останки старины:
Одежды, утвари, оружие былое,
Трофеи победительной войны, —
То кормы лодок дерзких мореходов,
То кубки с обликом суровых лиц,
Знамена покорявшихся народов,
Да клювы неизвестных птиц.
И все в себе былую жизнь таило,
Иных столетий пламенную дрожь.
Как в ветер верило истлевшее ветрило!
Как жаждал мощных рук еще сверкавший нож!..
А все кругом пустынно-глухо было.
Теперь здесь жизнь лилась, как степью льются воды.
Как в зеркале, днем повторялся день,
С покорностью свой круг кончали годы,
С покорностью заря встречала тень.
Случалось в праздник мне, на площадь выйдя рано,
Зайти в собор с толпой нарядных дев,
Они молились там умильно, и органа
Я слушал между них заученный напев.
Случалось вечером, взглянув за занавески,
Всецело выхватить из мирной жизни миг:
Там дремлют старики, там звонок голос детский,
Там в уголке — невеста и жених.
И только изредка над этой сладкой прозой
Вдруг раздавалась песнь ватаги рыбаков,
Идущих улицей, да грохотал угрозой
Далекий смех бесчинных кабаков.
За городом был парк, развесистый и старый,
С руиной замка в глубине.
Там тайно в сумерки ходили пары —
«Я вас люблю» промолвить при луне.
В воскресный летний день весь город ратью чинной
Сходился там — дышать и отдохнуть.
И восхищались все из года в год руиной,
И ряд за рядом совершали путь.
Им было сладостно в условности давнишней,
Казались сочтены движенья их.
Кругом покой аллей был радостен и тих,
Но в этой тишине я был чужой и лишний,
Я к пристани бежал от оскорбленных лип,
Чтоб сердце вольностью хотя на миг растрогать,
Где с запахом воды сливал свой запах деготь,
Где мачт колеблемых был звучен скрип.
О пристань! я любил тот неумолчный скрип,
Такой же, как в былом, дошедший из столетий, —
И на больших шестах растянутые сети
И лодки с грузом серебристых рыб.
Любил я моряков нахмуренные взоры
И твердый голос их, иной чем горожан.
Им душу сберегли свободные просторы,
Их сохранил людьми безлюдный океан.
Там было мне легко. Присевши на бочонок,
Я забывал тюрьму меня обставших дней,
И облака следил, как радостный ребенок,
И волны пели мне все громче, все ясней.
И ветер с ними пел; и чайки мне кричали;
Что было вкруг меня, все превращалось в зов…
И раскрывались вновь торжественные дали:
Пути, где граней нет, простор без берегов!
Вас много, замкнутых в неволе,
В стенах, в условностях, в любви…
Будь властелин свободной доли,
И каждый миг — живи! живи!
Твоя душа — то ключ бездонный,
Не закрывай стремящих уст.
Едва ты встанешь, утоленный,
Как станет мир и сух и пуст.
Так! сделай жизнь единой дрожью,
И сердцу смолкнуть не позволь,
Упейся истиной и ложью,
Люби восторг, люби и боль.
Свобода жаждет самовластья
И души черпает до дна.
Едва душа вздохнет о счастье,
Она уже отрешена.
Над нашей жизнью стал кумир для всех единый:
То — лицемерие, пред искренностью страх!
Мы все притворствуем, в искусстве, и в гостиной,
В поступках, и в движеньях, и в словах.
Вся наша жизнь подчинена условью,
И эта ложь в веках освящена.
Нет! не упиться нам ни гневом, ни любовью,
Ни даже горестью — до глубины, до дна!
На свете нет людей — одни пустые маски,
Мы каждым взглядом лжем, мы кроем каждый крик,
Расчетом и умом мы оскверняем ласки,
И бережет пророк свой пафос лишь для книг!
От этой пошлости, обдуманной, привычной,
Где можно, кроме гор и моря отдохнуть?
Где можно на людей, как есть они, взглянуть.
Там, где игорный дом, и там, где дом публичный!
Как пристани во мгле вы выситесь дома,
Убежище для всех, кому запретно поле.
В вас беспристрастие и купли и найма,
В вас равенство людей и откровенность воли.
В игре восторженность победы и борьбы,
В разврате искренность и слов и побуждений…
Мы дни и месяцы актеры и рабы,
Привет вам, о дворцы свободных откровений.
Когда по городу тени
Протянуты цепью железной,
Ряды безмолвных строений
Оживают, как призрак над бездной.
Загораются странные светы,
Раскрываются двери как зевы,
И в окнах дрожат силуэты
Под музыку и напевы.
Раскрыты дневные гробницы,
Выходит за трупом труп.
Загораются румянцем лица,
Кровавится бледность губ.
Пышны и ярки одежды,
В волосах алмазный венец.
А вглядись в утомленные вежды,
Ты узнаешь, что пред тобой мертвец.
Но страсть, подчиненная плате,
Хороша в огнях хрусталей;
В притворном ее аромате
Дыханье желанней полей.
И идут, идут в опьяненьи
Отрешиться от жизни на час,
Вкусить от оков освобожденье
Под блеском обманных глаз.
Чтоб в мире, на свой непохожем,
От свободы на миг изнемочь.
Тот мир ничем не тревожим,
Пока полновластна ночь.
Но в тумане улицы длинной
Забелеет тусклый рассвет.
И вдруг все мертво́ и пустынно,
Ни светов, ни красок нет.
Безобразных, грязных строений
Тают при дне вереницы,
И женщин белые тени,
Как трупы, ложатся в гробницы.
Нельзя нам не мечтать о будущих веках,
О городах, грядущих без исхода.
Те камни тяжкие — их первый шаг,
Свет электрический — предвестник их прихода.
Громадный город-дом, размеченный по числам,
Обязан жизнию (машина из машин!)
Колесам, блокам, коромыслам,
Предчувствую тебя, земли желанный сын!
Предчувствую я жизнь замкнутых поколений,
Их думы, сжатые познаньем, их мечты,
Мечтам былых веков подвластные как тени,
Весь ужас переставшей пустоты!
Предчувствую раба подавленную ярость
И торжествующих многобразный сон,
Всех наших помыслов блистательную старость
И час предсказанных времен!
Да, нам не избежать мучительных падений,
Погибели всех благ, чем мы горды!
Настанет снова бред и крови и сражений,
Вновь разделится мир на вражьи две орды.
Борьба, как ярый вихрь, промчится по вселенной
И в бешенстве сметет, как травы, города,
И будут волки выть над опустелой Сеной,
И стены Тауэра исчезнут без следа.
Во глубинах души из тьмы тысячелетий
Возникнут ужасы и радость бытия,
Народы будут хохотать как дети,
Как тигры грызться, жалить как змея.
И все, что нас гнетет, снесет и свеет время,
Все чувства давние, всю власть заветных слов,
И по земле взойдет неведомое племя,
И будет снова мир таинственен и нов.
В руинах, звавшихся парламентской палатой,
Как будет радостен детей свободных крик,
Как будет весело дробить останки статуй
И складывать костры из бесконечных книг.
Освобождение, восторг великой воли,
Приветствую тебя и славлю из цепей!
Я узник, раб в тюрьме, но вижу поле, поле…
О солнце! о простор! о высота степей!
Ревель, 190
0.
Москва, 190
1.
Как резвый челн по зыби голубой
Скользит, от берега роднаго убегая,
И лебедем несется над волной,
Трепещущим веслом морскую грудь лаская, —
Так бедуин из гор с конем своим летит
В пустынную, безбрежную свободу,
И конская нога в волнах песка шипит,
Как сталь каленая, опущенная в воду.
Уже плывет мой конь среди пучин сухих
И грудью, как дельфин, разрезывает их.
Мы все быстрей летим стрелою…
След исчезает за конем…
Все выше, выше…. пыль за мною
Встает клубящимся столбом.
Как туча, черный конь среди степных полян,
Звезда с чела его денницею сияет,
Волнистой гривою играет ураган,
А белых ног полет, как молния, сверкает.
Конь белоногий мой, лети!
Леса и горы, прочь с пути!
Напрасно пальма, зеленея,
Зовет в приют прохладный свой:
Промчался мимо на коне я,
И вот она уже за мной
В глуби оазиса осталася далеко
И, листьями шумя, задумалась глубоко.
Пустыни страж немой, вот диких скал гранит;
С зловещей думою он на меня глядит,
Копыт последние удары повторяя,
И слышится за мной угроза роковая:
«Куда, безумец, полетел!
Там от полдневных жгучих стрел
Не сыщешь в помощь ничего ты,
Тебя не ждут там ни наметы,
Ни пальм зеленая краса,
Один шатер там—небеса,
Одне лишь скалы там сухия,
Да в небе звезды кочевыя….»
Угрозы тщетны!… Ускакал
Я вдаль с двойною быстротою.
Смотрю, а ряд угрюмых скал
Уже вдали, вдали за мною.
Оне назад бегут толпой,
Одна скрываясь за другой.
Вот коршун, обольщен угрозой роковою,
Уверен, что ездок его добычей стал,
И, крылья распустив в погоню, надо мною
Зловещий черный круг он трижды описал
И каркнул: «чую ваши трупы!
И вонь, и всадник, как вы глупы!
Путь ищет здесь ездок шальной,
А вонь травы в сухой пустыне….
Напрасен труд ваш будет ныне:
Кто раз попал сюда, тот мой!
Здесь по пути лишь вихорь бродит,
След унося в песках степей,
А этот луг не для коней:
Лишь острый клюв здесь корм находит,
Одни лишь трупы здесь гниют,
Лишь коршуны кочуют тут….»
Сжав когти черные, злорадно он взглянул,
И взорами впились мы трижды око в око.
Кто ж оробел? Не я, а коршун! И высоко
Взвился, когда майдан я грозно натянул….
Вот он уже за мной далеко в небе реет,
Вот в воздухе повис чуть видимым пятном….
Вон с воробья уж стал…. вон мушкою чернеет —
И утонул совсем в пространстве голубом….
Конь белоногий мой, лети!
Прочь, скалы, коршуны, с пути!
Вон туча в небесах на солнце набежала
И гонится за мной белеющим крылом….
Как я лечу в степи, так в небе голубом
Она лететь кичливо возмечтала.
И вот она повисла надо ивой
С своей угрозой роковой:
«Куда, безумный, он несется!
Там жажда грудь ему спалит,
Там жгучий зной безбрежно льется
И дождь главы не окропит.
Ручей, журча, не орошает
Безплодную пустыню ту,
И росу ветер поглощает,
Хватая жадно на лету….»
Угрозы тщетныя! Лечу я все быстрей!
А туча стелется все ниже надо мною,
С минутой каждою тяжеле и слабей,
И падает в безсильи над скалою.
С презрением назад бросаю гордый взгляд, —
И вот она уже вдали на небосклоне….
Я знаю, что у ней сокрыто в гневном лоне!…
Вот побагровела и, выпустивши яд,
Вся желчью зависти облившись, обозлилась
И, почернев, как труп, с стыдом в горах укрылась….
Конь белоногий мой, лети!
Прочь, тучи, коршуны, с пути!
Теперь вокруг обвел я взором:
Лишь степь и небо без конца
Безбрежным стелются простором.
И нет за мной уже гонца!
Природу чары сна обемлют,
Здесь ни следа стопы людской,
Стихии безмятежно дремлют,
Как звери в тишине лесной,
Что не боятся человека,
Его не видевши от века.
Но, Боже! Я в песках безжизненной страны
Не первый!… Вон вдали толпа людей мелькает….
В засаде ли сидит, добычи ль ожидает?
И кони, и они—все страшной белизны!…
Я мчусь на них—стоят…. кричу им—нет ответа,
И в каждом узнаю изсохшаго скелета!…
Верблюдов остовы с костями седоков….
То—старый караван, из глубины песков
Разрытый вихрями, в лучах дневнаго света.
И вот, из впадин их глазных,
Из челюстей изсохших их,
Крутясь, песок бежит струею,
Шумя с угрозой предо мною:
«Куда, безумный бедуин!
Там ураган царит один!…»
Прочь! Я вперед лечу стрелою!
Конь белоногий мой, лети!
Скелеты, вихри, прочь с пути!
Вот дикий ураган, могучей силы полн,
Свободный сын степей, пришел и в отдаленьи
Остановил свой бег среди песчаных волн
И дико засвистал, крутясь в недоуменьи:
«Какой из вихрей там, братишка младший мой,
Мои владения так дерзко помирает?
А сам ничтожен так и низко так летает….»
Свирепо зарычал он, топнувши ногой…
И вся Аравия вокруг затрепетала,
Но, увидав, что я не оробел ни мало,
Он хлынул на меня песчаною горой,
Стал, как дракон, меня на части рвать когтями,
Валил могучими крылами,
Дыханьем огненным палил,
В песчаных недрах зарывая,
С земли срывал, об землю бил,
Горами пыли засыпая….
Но я в борьбе не уступал
С его сыпучими волнами,
Песчаный стан четвертовал
И грыз неистово зубами….
Из рук моих хотел он взвиться в небеса,
Да нет!… Не вырвался!…. Напрасныя усилья!
И вот дождем песку со скал он полился
И пал у ног моих, как труп, свернувши крылья….
Как сладко отдохнуть! В звездам возвел я взгляд.
И звезды все блестящими очами
На одного меня с высот небес глядят,
И кроме некого им озарить лучами!
Как вольно дышет грудь, отрадою полна!
В ней нега разлита, всего меня волнуя,
Как будто бы во всей Аравии могу я
Воздушный океан теперь испить до дна!…
Как сладко погрузить в простор безбрежный око
Так далеко и так глубоко!…
И рвется дальше, дальше взор
За безпредельный кругозор!…
Как я раскрыл мои обятия широко!
Как будто небо все до запада с востока
Я обнял…. а мечта парит, легка, светла,
Все выше к небесам, и, словно как пчела,
Что, жало погрузив, все силы изливает,
Так с мыслью и душа в безбрежность улетает!…
Три дня сижу я на Алайском рынке,
На каменной приступочке у двери
В какую-то холодную артель.
Мне, собственно, здесь ничего не нужно,
Мне это место так же ненавистно,
Как всякое другое место в мире,
И даже есть хорошая приятность
От голосов и выкриков базарных,
От беготни и толкотни унылой…
Здесь столько горя, что оно ничтожно,
Здесь столько масла, что оно всесильно.
Молочнолицый, толстобрюхий мальчик
Спокойно умирает на виду.
Идут верблюды с тощими горбами,
Стрекочут белорусские еврейки,
Узбеки разговаривают тихо.
О, сонный разворот ташкентских дней!..
Эвакуация, поляки в желтых бутсах,
Ночной приезд военных академий,
Трагические сводки по утрам,
Плеск арыков и тополиный лепет,
Тепло, тепло, усталое тепло… Я пьян с утра, а может быть, и раньше…
Пошли дожди, и очень равнодушно
Сырая глина со стены сползает.
Во мне, как танцовщица, пляшет злоба,
То ручкою взмахнет, то дрыгнет ножкой,
То улыбнется темному портрету
В широких дырах удивленных ртов.
В балетной юбочке она светло порхает,
А скрипочки под палочкой поют.
Какое счастье на Алайском рынке!
Сидишь, сидишь и смотришь ненасытно
На горемычные пустые лица
С тяжелой ненавистью и тревогой,
На сумочки московских маникюрш.
Отребье это всем теперь известно,
Но с первозданной юной, свежей силой
Оно входило в сердце, как истома.
Подайте, ради бога.
Я сижу
На маленьких ступеньках.
Понемногу
Рождается холодный, хищный привкус
Циничной этой дребедени.Я,
Как флюгерок, вращаюсь.
Я канючу.
Я радуюсь, печалюсь, возвращаюсь
К старинным темам лжи и подхалимства
И поднимаюсь, как орел тянь-шаньский,
В большие области снегов и ледников,
Откуда есть одно движенье вниз,
На юг, на Индию, через Памир.Вот я сижу, слюнявлю черный палец,
Поигрываю пуговицей черной,
Так, никчемушник, вроде отщепенца.
А над Алтайским мартовским базаром
Царит холодный золотой простор.
Сижу на камне, мерно отгибаюсь.
Холодное, пустое красноречье
Во мне еще играет, как бывало.
Тоскливый полдень.Кубометры свеклы,
Коричневые голые лодыжки
И запах перца, сна и нечистот.
Мне тоже спать бы, сон увидеть крепкий,
Вторую жизнь и третью жизнь, — и после,
Над шорохом морковок остроносых,
Над непонятной круглой песней лука
Сказать о том, что я хочу покоя, -
Лишь отдыха, лишь маленького счастья
Сидеть, откинувшись, лишь нетерпенья
Скорей покончить с этими рябыми
Дневными спекулянтами.А ночью
Поднимутся ночные спекулянты,
И так опять все сызнова пойдет, -
Прыщавый мир кустарного соседа
Со всеми примусами, с поволокой
Очей жены и пяточками деток,
Которые играют тут, вот тут,
На каменных ступеньках возле дома.Здесь я сижу. Здесь царство проходимца.
Три дня я пил и пировал в шашлычных,
И лейтенанты, глядя на червивый
Изгиб бровей, на орден — «Знак Почета»,
На желтый галстук, светлый дар Парижа, —
Мне подавали кружки с темным зельем,
Шумели, надрываясь, тосковали
И вспоминали: неужели он
Когда-то выступал в армейских клубах,
В ночных ДК — какой, однако, случай!
По русскому обычаю большому,
Пропойце нужно дать слепую кружку
И поддержать за локоть: «Помню вас…»
Я тоже помнил вас, я поднимался,
Как дым от трубки, на широкой сцене.
Махал руками, поводил плечами,
Заигрывал с передним темным рядом,
Где изредка просвечивали зубы
Хорошеньких девиц широконоздрых.
Как говорил я! Как я говорил!
Кокетничая, поддавая басом,
Разметывая брови, разводя
Холодные от нетерпенья руки,
Поскольку мне хотелось лишь покоя,
Поскольку я хотел сухой кровати,
Но жар и молодость летели из партера,
И я качался, вился, как дымок,
Как медленный дымок усталой трубки.Подайте, ради бога.Я сижу,
Поигрывая бровью величавой,
И если правду вам сказать, друзья,
Мне, как бывало, ничего не надо.
Мне дали зренье — очень благодарен.
Мне дали слух — и это очень важно.
Мне дали руки, ноги — ну, спасибо.
Какое счастье! Рынок и простор.
Вздымаются литые груды мяса,
Лежит чеснок, как рыжие сердечки.
Весь этот гомон жестяной и жаркий
Ко мне приносит только пустоту.
Но каждое движение и оклик,
Но каждое качанье черных бедер
В тугой вискозе и чулках колючих
Во мне рождает злое нетерпенье
Последней ловли.Я хочу сожрать
Все, что лежит на плоскости.
Я слышу
Движенье животов.
Я говорю
На языке жиров и сухожилий.
Такого униженья не видали
Ни люди, ни зверюги.Я один
Еще играю на крапленых картах.
И вот подошвы отстают, темнеют
Углы воротничков, и никого,
Кто мог бы поддержать меня, и ночи
Совсем пустые на Алайском рынке.
А мне заснуть, а мне кусочек сна,
А мне бы справедливость — и довольно.
Но нету справедливости.Слепой —
Протягиваю в ночь сухие руки
И верю только в будущее.
Ночью
Все будет изменяться.
Поутру
Все будет становиться.
Гроб дощатый
Пойдет, как яхта, на Алайском рынке,
Поигрывая пятками в носочках,
Поскрипывая костью лучевой.
Так ненавидеть, как пришлось поэту,
Я не советую читателям прискорбным.
Что мне сказать? Я только холод века,
А ложь — мое седое острие.
Подайте, ради бога.И над миром
Опять восходит нищий и прохожий,
Касаясь лбом бензиновых колонок,
Дредноуты пуская по морям,
Все разрушая, поднимая в воздух,
От человечьей мощи заикаясь.
Но есть на свете, на Алайском рынке
Одна приступочка, одна ступенька,
Где я сижу, и от нее по свету
На целый мир расходятся лучи.Подайте, ради бога, ради правды, Хоть правда, где она?.. А бог в пеленках.Подайте, ради бога, ради правды,
Пока ступеньки не сожмут меня.
Я наслаждаюсь горьким духом жира,
Я упиваюсь запахом моркови,
Я удивляюсь дряни кишмишовой,
А удивленье — вот цена вдвойне.
Ну, насладись, остановись, помедли
На каменных обточенных ступеньках,
Среди мангалов и детей ревущих,
По-своему, по-царски насладись!
Друзья ходили? — Да, друзья ходили.
Девчонки пели? — Да, девчонки пели.
Коньяк кололся? — Да, коньяк кололся.Сижу холодный на Алайском рынке
И меры поднадзорности не знаю.
И очень точно, очень непостыдно
Восходит в небе первая звезда.
Моя надежда — только в отрицанье.
Как завтра я унижусь — непонятно.
Остыли и обветрились ступеньки
Ночного дома на Алайском рынке,
Замолкли дети, не поет капуста,
Хвостатые мелькают огоньки.
Вечерняя звезда стоит над миром,
Вечерний поднимается дымок.
Зачем еще плутать и хныкать ночью,
Зачем искать любви и благодушья,
Зачем искать порядочности в небе,
Где тот же строгий распорядок звезд?
Пошевелить губами очень трудно,
Хоть для того, чтобы послать, как должно,
К такой-то матери все мирозданье
И синие киоски по углам.Какое счастье на Алайском рынке,
Когда шумят и плещут тополя!
Чужая жизнь — она всегда счастлива,
Чужая смерть — она всегда случайность.
А мне бы только в кепке отсыревшей
Качаться, прислонившись у стены.
Хозяйка варит вермишель в кастрюле,
Хозяин наливается зубровкой,
А деточки ложатся по углам.
Идти домой? Не знаю вовсе дома…
Оделись грязью башмаки сырые.
Во мне, как балерина, пляшет злоба,
Поводит ручкой, кружит пируэты.
Холодными, бесстыдными глазами
Смотрю на все, подтягивая пояс.
Эх, сосчитаться бы со всеми вами!
Да силы нет и нетерпенья нет,
Лишь остаются сжатыми колени,
Поджатый рот, закушенные губы,
Зияющие зубы, на которых,
Как сон, лежит вечерняя звезда.Я видел гордости уже немало,
Я самолюбием, как черт, кичился,
Падения боялся, рвал постромки,
Разбрасывал и предавал друзей,
И вдруг пришло спокойствие ночное,
Как в детстве, на болоте ярославском,
Когда кувшинки желтые кружились
И ведьмы стыли от ночной росы…
И ничего мне, собственно, не надо,
Лишь видеть, видеть, видеть, видеть,
И слышать, слышать, слышать, слышать,
И сознавать, что даст по шее дворник
И подмигнет вечерняя звезда.
Опять приходит легкая свобода.
Горят коптилки в чужестранных окнах.
И если есть на свете справедливость,
То эта справедливость — только я.
Томясь житьем однообразным,
Люблю свой страннический дом,
Люблю быть деятельно-праздным
В уединенье кочевом.
Люблю, готов сознаться в том,
Ярмо привычек свергнув с выи,
Кидаться в новые стихии
И обновляться существом.
Боюсь примерзнуть сиднем к месту
И, волю осязать любя,
Пытаюсь убеждать себя,
Что я не подлежу аресту.
Прости, шлагбаум городской
И город, где всегда на страже
Забот бессменных пестрый строй,
А жизнь бесцветная все та же;
Где бредят, судят, мыслят даже
Всегда по таксе цеховой.
Прости, блестящая столица!
Великолепная темница,
Великолепный желтый дом,
Где сумасброды с бритым лбом,
Где пленники слепых дурачеств,
Различных званий, лет и качеств
Кряхтят и пляшут под ярмом.
Не раз мне с дела и с безделья,
Не раз с унынья и с веселья,
С излишества добра и зла,
С тоски столичного похмелья
О четырех колесах келья
Душеспасительна была.
Хоть телу мало в ней простора,
Но духом на просторе я.
И недоступные обзора
Из глаз бегущие края,
И вольный мир воздушной степи,
Свободный путь свободных птиц,
Которым чужды наши цепи;
Рекой, без русла, без границ,
Как волны льющиеся тучи;
Здесь лес, обширный и дремучий,
Там море жатвы золотой —
Все тешит глаз разнообразно
Картиной стройной и живой,
И мысль свободно и развязно
Сама, как птица на лету,
Парит, кружится и ныряет
И мимолетом обнимает
И даль, и глубь, и высоту.
И все, что на душе под спудом
Дремало в непробудном сне,
На свежем воздухе, как чудом,
Все быстро ожило во мне.
Несется легкая коляска,
И с ней легко несется ум,
И вереницу светлых дум
Мчит фантастическая пляска.
То по открытому листу,
За подписью воображенья,
Переношусь с мечты в мечту;
То на ночлеге размышленья
С собой рассчитываюсь я:
В расходной книжке бытия
Я убыль с прибылью сличаю,
Итог со страхом поверяю
И контролирую себя.
Так! Отезжать люблю порою,
Чтоб в самого себя войти,
И говорю другим: прости! —
Чтоб поздороваться с собою.
Не понимаю, как иной
Живет и мыслит в то же время,
То есть живет, как наше племя
Живет, — под вихрем и грозой.
Мне так невмочь двойное бремя:
Когда живу, то уж живу,
Так что и мысли не промыслить;
Когда же вздумается мыслить,
То умираю наяву.
Теперь я мертв, и слава Богу!
Таюсь в кочующем гробу,
И муза грешному рабу
Приулыбнулась на дорогу.
Глупцы! Не миновать уж вам
Моих дорожных эпиграмм!
Сатиры бич в дороге кстати:
Им вас огрею по ушам,
Опричники журнальной рати,
С мечом гусиным по бокам.
Писать мне часто нет охоты,
Писать мне часто недосуг:
Ум вянет от ручной работы,
Вменяя труд себе в недуг;
Чернильница, бумага, перья —
Все это смотрит ремеслом;
Сидишь за письменным столом
Живым подобьем подмастерья
За цеховым его станком.
Я не терплю ни в чем обузы,
И многие мои стихи —
Как быть? — дорожные грехи
Праздношатающейся музы.
Равно движенье нужно нам,
Чтобы расторгнуть лени узы:
Люблю по нивам, по горам
За тридевять земель, как в сказке,
Летать за музой по следам
В стихоподатливой коляске;
Земли не слышу под собой,
И только на толчке, иль в яме,
Или на рифме поупрямей
Опомнится ездок земной.
Друзья! Посудите вы строже
О неоседлости моей:
Любить разлуку точно то же,
Что не любить своих друзей.
Есть призрак правды в сей посылке;
Но вас ли бегаю, друзья,
Когда по добровольной ссылке
В коляске постригаюсь я?
Кто лямку тянет в светской службе,
Кому та лямка дорога,
Тот и себе уже и дружбе
Плохой товарищ и слуга.
То пустослова слушай сказки,
То на смех сердцу и уму
Сам дань плати притворной ласки
Бог весть кому, Бог весть к чему;
Всю жизнь окрась в чужие краски,
И как ни душно, а с лица
С начала пытки до конца
Ты не снимай обрядной маски.
Учись, как труженик иной,
Безмолвней строгого трапписта,
С колодой вечных карт в руках
Доигрывает роберт виста
И роберт жизни на крестах;
Как тот в бумагах утопает
И, Геркулес на пустяки,
Слонов сквозь пальцы пропускает,
А на букашке напирает
Всей силой воли и руки.
Приписанный к приличьям в крепость,
Ты за нелепостью нелепость
Вторь, слушай, делай и читай
И светской барщины неволю
По отмежеванному полю
Беспрекословно исправляй.
Где ж тут за общим недосугом
Есть время быть с собой иль с другом;
Знакомый песнью нам пострел
Смешным отказом гнать умел
Заимодавцев из прихожей;
Под стать и нам его ответ,
И для самих себя нас тоже
Как ни спросись, а дома нет!
По мне, ошибкой моралисты
Твердят, что люди эгоисты.
Где эгоизм? Кто полный я?
Кто не в долгу пред этим словом?
Нет, я глядит в изданье новом
Анахронизмом словаря.
Держася круговой поруки,
Среди житейской кутерьмы,
Забав, досад, вражды и скуки
Взаимно вкладчиками мы.
Мы, выжив я из человека,
Есть слово нынешнего века;
Все мы да мы; наперечет
Все на толкучем рынке света
Судьбой отсчитанные лета
Торопимся прожить в народ.
Как будто стыдно поскупиться
И днем единым поживиться
Из жизни, отданной в расход.
Все для толпы — и вечно жадной
Толпою все поглощено.
Сил наших хищник беспощадный
Уносит нас волною хладной
Иль топит без вести на дно;
Дробь мелкой дроби в общей смете
Вся жизнь, затерянная в свете,
Как бурей загнанный ручей
В седую глубь морских зыбей,
Кипит, теснится, в сшибках стонет,
Но, не прорезав ни следа,
В пучине вод глубоких тонет
И пропадает навсегда.
Но между тем как стихотворный
Скакун, заносчивый подчас,
Мой избалованный Пегас,
Узде строптиво-непокорный,
Гулял, рассудка не спросясь,
И по проселкам своевольно
Бесился подо мной довольно,
Прекрасным всадником гордясь.
Пегаса сродники земные,
Пегасы просто почтовые
Меня до почты довезли.
Да чуть и мне уж не пора ли
Свернуть из баснословной дали
На почву прозы и земли!
Друзья! Боюсь, чтоб бег мой дальный
Не утомил вас, если вы,
Простя мне пыл первоначальный,
Дойдете до конца главы
Полупустой, полуморальной,
Полусмешной, полупечальной,
Которой бедный Йорик ваш
Открыл журнал сентиментальный,
Куда заносит дурь и блажь
Своей отваги повиральной.
Все скажут: с ним двойной подрыв
И с ним что далее, то хуже;
Поэт болтливый, он к тому же
Как путешественник болтлив!
Нет, дайте срок: стихов разбега
Не мог сперва я одолеть,
Но обещаюсь присмиреть.
Теперь до нового ночлега
Простите… (продолженье впредь).
<1826>
С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.— Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.
Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…
Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася, Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.
Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением: Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»
С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.—
Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.
Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…
Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася,
Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.
Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек
Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением:
Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»
В вечернем утишьи покоятся воды,
Подернуты легкой паров пеленой;
Лазурное море — зерцало природы —
Безрамной картиной лежит предо мной.
О море! — ты дремлешь, ты сладко уснуло
И сны навеваешь на душу мою;
Свинцовая дума в тебе потонула,
Мечта лобызает поверхность твою.
Отрадна, мила мне твоя бесконечность;
В тебе мне открыта красавица — вечность;
Брега твои гордым раскатом ушли
И скрылась от взора в дали безответной:
У вечности также есть берег заветный,
Далекий, незримый для сына земли;
На дне твоем много сокровищ хранится,
Но нам недоступно, безвестно оно;
И в вечности также, быть может, таится
Под темной пучиной богатое дно,
Но, не дано силы уму — исполину:
Мысль кинется в бездну — она не робка,
Да груз ее легок и нить коротка!
Солнце в облаке играет,
Запад пурпуром облит,
Море солнца ожидает,
Море золотом горит;
И из облачного края
Солнце, будто покидая
Пелены и колыбель,
К морю сладостно склонилось
И младенцем погрузилось
В необятную купель;
И с волшебной полутьмою
Ниспадая свысока,
В море пышной бахромою
Окунулись облака.
Безлунна ночь. Кругом она
Небрежно звезды разметала,
Иные в тучах затеряла,
И неги тишь ее полна.
И небеса и море дремлют,
И ночь, одеянную мглой,
Как деву смуглую обемлют
И обнялись между собой.
Прекрасны братские обятья!
Эфир и море! — Вы ль не братья?
Не явны ль очерки родства
В вас, две таинственные бездны?
На море искры — проблеск звездный
На небе тучи — острова;
И, кажется, в ночном уборе
Волшебно опрокинут мир:
Там — горнее с землями море,
Здесь, долу — звезды и эфир.
Чу! там вздохи переводит
неги полный ветерок;
Солнце из моря выходит
На раскрашенный восток,
Будто бросило купальню
И, любовию горя,
Входит в пурпурную спальню
Где раскинулась заря,
И срывая тени ночи,
Через радужный туман
Миру в дремлющие очи
Бьет лучей его фонтан.
Солнце с морем дружбу водит,
Солнце на ночь к морю сходит, —
Вышло, по небу летит,
С неба на море глядит,
И за дружбу неба брату
От избытка своего
Дорогую сыплет плату,
Брызжет золотом в него;
Море злата не глотает,
Отшибает блеск луча,
Море гордо презирает
Дар ничтожный богача;
Светел лик хрустально — зыбкой,
Море тихо — и блестит,
Но под ясною улыбкой
Думу темную таит:
«Напрасно, о солнце, блестящею пылью
С высот осыпаешь мой вольный простор!
Одежда златая отрадна бессилью,
Гиганту не нужен роскошный убор.
Напрасно, царь света, с игрою жемчужной
Ты луч свой на персях моих раздробил:
Тому ль нужны блестки и жемчуг наружной,
Кто дивные перлы в груди затаил?
Ты радуешь, греешь пределы земные,
Но что мне, что стрелы твои калены!
По мне проскользая, лучи огневые
Не греют державной моей глубины».
Продумало море глубокую думу;
Смирна его влага: ни всплеска, ни шуму!
Но тишь его чем — то грозящим полна;
Заметно: гиганта томит тишина.
Сон тяжкий его оковал — и тревожит,
Смутил, взволновал — и сдавил его грудь;
Он мучится сном — и проснуться не может,
Он хочет взреветь — и не в силах дохнуть.
Взгляните: трепещет дневное светило.
Предвидя его пробуждения миг,
И нет ли где облака, смотрит уныло,
Где б спрятать подернутый бледностью лик…
Вихорь! Взрыв! — Гигант проснулся,
Встал из бездны мутный вал,
Развернулся, расплеснулся,
Закипел, заклокотал.
Как боец, он озирает
Взрытых волн степную ширь,
Рыщет, пенится, сверкает —
Среброглавый богатырь!
Кто ж идет на вал гремучий?
Это он — пучины царь,
Это он — корабль могучий,
Волноборец, храм пловучий,
Белопарусный алтарь!
Он летит, ширококрылый,
Режет моря крутизны,
В битве вервия, как жилы
У него напряжены,
И как конь, отваги полный,
Выбивает он свой путь,
Давит волны, топчит волны,
Гордо вверх заносит грудь.
И с упорными стенами,
С неизменною кормой,
Он, как гений над толпой,
Торжествует над волнами.
Тщетно бьют со всех сторон
Влажных гор в него громады:
Нет могучему преграды!
Не волнам уступит он —
Нет; пусть прежде вихрь небесный,
Молний пламень перекрестный
Мачту, парус и канат
Изорвут, испепелят!
Лишь тогда безвластной тенью
Труп тяжелый корабля
Влаги бурному стремленью
Покорится, без руля…
Свершилось… Кончен бег свободной
При вопле бешеных пучин
Летит на грань скалы подводной
Пустыни влажной бедуин.
Удар — и взят ревущей бездной,
Измят, разбит полужелезной,
И волны с плеском на хребтах
Разносят тяжкие обломки,
И с новым плеском этот прах
От волн приемлют их потомки.
О чем шумит мятежный рой
Сих чад безумных океана?
Они ль пришельца — великана
Разбили в схватке роковой?
Нет; силы с небом он изведал,
Под божьим громом сильный пал,
по вихрю мысли разметал,
Слепым волнам свой остров предал,
А груз — пучинам завещал;
И море в бездне сокровенной
тот груз навеки погребло
И дар богатый, многоценной
В свои кораллы заплело.
Рев бури затихнул, а шумные волны
Все идут, стремленья безумного полны; —
Одни исчезают, другим уступив
Широкое место на вечном просторе.
Не тот же ль бесчисленных волн перелив
В тебе, человечества шумное море?
Не так же ль над зыбкой твоей шириной
Вослед за явленьем восходит явленье,
И время торопит волну за волной,
И волны мгновенны, а вечно волненье?
Здесь — шар светоносный над бездной возник,
И солнце свой образ на влаге узнало,
А ты, море жизни, ты — божье зерцало,
Где видит он, вечный, свой огненный лик!
О море, широкое, вольное море!
Ты шумно, как радость, глубоко, как горе;
Грозна твоя буря, светла твоя тишь;
Ты сладко волненьем душе говоришь.
Люблю твою тишь я: в ней царствует нега;
На ясное, мирное лоно твое
Смотрю я спокойно с печального брега,
И бьется отраднее сердце мое;
Но я не хотел бы стекла голубого
В сей миг беспокойной ладьей возмутить
И след человека — скитальца земного —
На влаге небесной безумно чертить.
Когда ж над тобою накатятся тучи,
И ветер ударит по влаге крылом,
И ал твой разгульный, твой витязь могучий,
Серебряным гребнем заломит шелом,
И ты, в красоте величавой бушуя,
Встаешь, и стихий роковая вражда
Кипит предо мною — о море! тогда,
Угрюмый, от берега прочь отхожу я.
Дичусь я раскатов валов твоих зреть
С недвижной границы земного покоя:
Мне стыдно на бурю морскую смотреть,
Лениво на твердом подножьи стоя.
Тогда, если б взор мой упал на тебя,
Тобою бы дико душа взлюбовалась,
И взбитому страстью, тебе б показалась
Обидной насмешкой улыбка моя,
И занято небо торжественным спором,
Сияя в венце громового огня,
Ты б мне простонало понятным укором,
Презрительно влагой плеснуло в меня!
Я внемлю разливу гармонии дивной…
Откуда?.. Не волны ль играют вдали?
О море, я слышу твой голос призывной,
И рвусь, и грызу я оковы земли.
О, как бы я жадно окинул очами
Лазурную рябь и лазурную твердь!
Как жадно сроднился б с твоими волнами!
Как пламенно бился б с родными насмерть!
Я понял бы бури музыку святую,
Душой проглотил бы твой царственный гнев,
Забыл песни неги, и песнь громовую
Настроил под твой гармонический рев!
И.
Дул ветер с утра… Как свинцом налита,
Сердито вздувалась река за кормою:
Еще раз проведать хотел я места,
Любимыя некогда мною.
Вдоль стройных, одетых в гранит, берегов
Я плыл с затуманенным сердцем и взором;
И тускло светилась фаланга дворцов
За водным широким простором.
Застыли гиганты в таинственном сне
Среди величавой, унылой пустыни…
Вон, серой змеею в другой стороне
Стена притаилась твердыни.
И долго туда я, и жадно глядел…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О, годы проклятые, мимо!
Лениво тянулся холодный гранит, —
И слезы в груди закипали невольно:
От старых страданий и старых обид
Так было и сладко, и больно!..
Чу, свист… Пароход меня дальше понес.
Угрюмые своды из камня и стали,
С рокочущим гулом копыт и колес,
Не раз надо мной пролетали,
И грозно в пролетах шипела волна.
Исакия шлем замелькал золоченый…
Вот узкая красная лента видна
Средь липовой рощи зеленой.
Как дрогнуло сердце опять!—Я узнал:
Здесь, в этих стенах незабвенных, когда-то
Я воздух познанья так жадно вдыхал,
Так в Истину веровал свято.
Но с гордых, заоблачно-льдистых высот
Она, как царица, на землю глядела;
До боли вседневных скорбей и забот
Владычице не было дела.
А мы… Мы любили отчизну, как мать,
Всем пылом сердец беззаветно-влюбленных;
За братьев всю душу хотели отдать,
За братьев, судьбой обойденных!
И душен нам стал величавый чертог…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но вот уж и сфинксы… Пришельцы из Ѳив
Загадочным взором глядят друг на друга;
Все снится им желтаго Нила разлив
Под солнцем сверкающим юга.
В чужбине холодной уж семьдесят зим
Вкруг них отшумело… Все длится изгнанье!
О, бедные сфинксы! Я болен другим,
Но ваше ценю я страданье.
Мы старые с вами знакомцы… Не раз
Вверял я вам тайну святого обета, —
И долго бродил здесь, и спрашивал вас
О часе, минуте разсвета.
Свинцовое небо грозило дождем;
Мне горькое в душу сомненье закралось:
Здесь камни повсюду твердят о былом,
Но люди… Что в людях осталось?!
ИИ.
В огромной столице один уголок
Я вспомнил,—душе дорогой и заветный.
Безшумно катился там жзни поток
Теснился в нужде безпросветной
Рабочий народ. Там и мы, молодежь,
Ютились по скромным мансардам и кельям,
Враждою встречая лишь трусость и ложь,
А муки лишений—весельем.
В средину беседы там бледный разсвет
Врывался нередко холодной волною;
Там зрели герои, дивившие свет
Душевной своей красотою…
Все сразу узнал я,—ту улицу, дом,
В котором окошко до света мелькало,
Как звездочкой ясной, маня огоньком
В укромный приют идеала.
Но каменный вырос гигант впереди,
Исчезло окно за стеною огромной…
С безумно забившимся сердцем в груди
Бегу я по лестнице темной!
Минута—и юность вернется назад:
Отворится дверь—ярко солнце засветит —
С серебряным смехом, с косою до пят
Меня моя милая встретит!..
Я долго звонил… В нетерпеньи рванул
Заветную дверь—и во тьме корридора
Один очутился… Несдержанный гул
Услышал я жаркаго спора.
Звенела толпа молодых голосов.
Обрывки речей до меня долетали…
Спадала завеса, из мрака годов
Знакомыя тени вставали!
Я кашлянул. Выглянул стройный брюнет:
Глаза удивленно и строго глядели…
Мелькнула головка кудрявая вслед
С глазами пугливой газели.
Еще и еще, точно в поле цветы…
В смущеньи стоял я, слова подбирая,
А в сердце победныя пели мечты:
Да здравствует жизнь молодая!
П. Я.
СОН.
В небе странно-высоком, зловеще-немом
Гас кровавый вечерний закат.
Умирал я от ран,—в гаоляне густом
Позабытый своими солдат.
Как ребенок, затеряяный в чаще лесной,
Я кричал, я отчаянно звал —
И на помощь ни свой не пришел, ни чужой,
Гаолян только глухо шуршал!
Да орел целый день над горою парил, —
Хищный клекот носился кругом…
Все на север, в безвестную даль уходил
Затихающих выстрелов гром.
И скользил угасающий взор мой, в тоске,
По менявшим наряд облакам:
Что там парусом белым стоит вдалеке--
Не села ли родимаго храм?
Вон старуха с клюкой… Не моя-ль это мать
«По кусочки» с сумой побрела?
Горе-горькая! Сына тебе не дождать —
Ты на муку его родила!
Злобно лязгают цепи… В дыму и в огне,
Будто стая всполошенных птиц,
Вьется лента вагонов,—и в каждом окне
Сколько бледных, измученных лиц!
Безконечен ваш путь, и тяжел, и суров:
Мертвой степи пустынная гладь,
Выси грозныя гор, темень диких лесов…
Вас в чужбину везут умирать!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Умирал я от ран на чужой стороне…
Так хотелось мучительно жить, —
О проклятой, безумно-кровавой войне,
Как о грезе больной позабыть!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ночь сошла. Или смерть? Сеть туманов сырых
Поползла над ущельями гор;
В черном небе невиданно-ярких, больших,
Странных звезд засветился узор.
И в зловещей тиши, мне казалось, не я —
Кто-то чуждый безсильно стонал…
И от жалости в сердце больном у меня
Слез кипучих родник клокотал!
П. Я.
Бог благости щедрой, Бог правды великой!
Меч силы в деснице ль твоей?
Считал ли Ты слезы, кровавыя слезы
Смиренной отчизны моей?
Что-ж медлишь сойти Ты с грозою и гневом
Из вечных чертогов своих?
Даров ли свободной и радостной доли
Она недостойней других?
Иль мало она безответно страдала,
Томилась, как в келье глухой?
О цепи все тело свое истерзала,
Ослепла от тьмы вековой!
Не хватит уж скоро отваги орлиной,
Могучия крылья в крови…
Пощады!.. Пощады!.. Дай луч хоть единый,
Дай каплю живую любви!
Мне чудится кругом какой-то шорох странный,
Тревожно-радостный, как веянье весны:
Так узник сторожит свиданья час желанный,
Проснувшись до зари, средь чуткой тишины…
Я жду, кого-то жду со страхом и любовью,
Кого-то, чья рука чудесное свершить,
Кто образумит нас, залитых братской кровью,
Залечит раны все и скорби облегчит.
«Пора! --я слышу стон в безмолвьи тяжком ночи, —
Довольно злых угроз! Раскройся, мир—тюрьма!»
Во мрак вперяю я расширенныя очи:
Вот дрогнет, наконец, испуганная тьма!
Миг—и разсвет блеснет, и защебечут птицы,
И развернется даль, заманчиво-пестра…
И крылья распахнет проснувшейся орлицы,
Быть может, песнь моя…
— Скорей! Пора, пора!
П. Я.
На чужбине далекой тоскуя вдвоем,
Мы, как дети, однажды тихонько болтали
В полумраке вечернем о горьком былом
(Нашей старой, но все еще свежей печали!).
"Нет, тех дней я забыт не могу никогда,
Никогда не прощу!—ты, бледнея, шептала:
Ни одна впереди не мерцала звезда,
Ум мешался, душа замирала.
"Днем и ночью шумела река под окном
Шевелясь, точно лапы чудовищ враждебных.
Рек таких мы в краю не видали родном--
Разве в грезах иль сказках волшебных.
"Величавый, холодный, безлюдный простор…
Наша лодка, да влажныя, черныя бездны,
Да по берегу стены отвесныя гор…
О возврате мечты безполезны!
"За утесом-громадой вздымался утес,
Все безмолвней, угрюмей, печальней…
Все на север поток нас безжалостный нес
Дальше, дальше от родины дальней!
"Раз, я помню, под гнетом безумной тоски,
Вся пропитана влагой холодной,
Я заснула, под мерные всплески реки;
И приснилось мне: вновь я свободна…
"Я лечу, будто птица,—мелькают вокруг
Занесенныя снегом равнины…
Я лечу на желанный сверкающий юг
Из холоднаго мрака чужбины.
"Ближе, ближе родная схрана--
Небо блещет лазурью и светом…
Сердце чует: весна, золотая весна!
Пахнет белой акации цветом.
"Вот и Днепр, утонувший в вишневых садах,
Засверкал бирюзою… Я вся задрожала
И, на берег родимый упавши в слезах,
Долго, жадно его целовала!..
"Я очнулась на мрачной, холодной реке —
Волны с грозным нахлынули плеском.
Сердце билось в груди, точно птица в силке,
Еще полное радостным блеском.
«И казалось в тот миг: если б родину я
Не во сне—на яву увидала,
Я упала-б на землю и, слез не тая,
Целовала ее, целовала!..»
Милый голос во тьме, как струна зазвенел —
Ты внезапно замолкла угрюмо.
И утешить тебя я, мой друг, не умел,
Полон той же мучительной думой!..
П. Я.
Я помню этот дом, я помню этот сад:
Хозяин их всегда гостям своим был рад,
И ждали каждого, с радушьем теплой встречи,
Улыбка светлая и прелесть умной речи.
Он в свете был министр, а у себя поэт,
Отрекшийся от всех соблазнов и сует;
Пред старшими был горд заслуженным почетом:
Он шел прямым путем и вывел честным счетом
Итог своих чинов и почестей своих.
Он правильную жизнь и правильный свой стих
Мог выставить в пример вельможам и поэтам,
Но с младшими ему по чину и по летам
Спесь щекотливую охотно забывал;
Он ум отыскивал, талант разузнавал,
И где их находил — там, радуясь успеху,
Не спрашивал: каких чинов они иль цеху?
Но настежь растворял и душу им, и дом.
Заранее в цветке любуяся плодом,
Ласкал он молодежь, любил ее порывы,
Но не был он пред ней низкопоклонник льстивый,
Не закупал ценой хвалебных ей речей
Прощенья седине и доблести своей.
Вниманьем ласковым, судом бесстрастно-строгим
Он был доступен всем и верный кормчий многим.
Зато в глупцов метка была его стрела!
Жужжащий враль, комар с замашками орла,
Чужих достоинств враг, за неименьем личных;
Поэт ли, образец поэтов горемычных;
Надутый самохвал, сыгравший жизнь вничью,
Влюбленный по уши в посредственность свою
(А уши у него Мидасовых не хуже);
Профессор ли вранья и наглости к тому же;
Пролаз ли с сладенькой улыбкою ханжи;
Болтун ли, вестовщик, разносчик всякой лжи;
Ласкатель ли в глаза, а клеветник заочно, —
Кто б ни задел его, случайно иль нарочно,
Кто б ни был из среды сей пестрой и смешной,
Он каждого колол незлобивой рукой,
Болячку подсыпал аттическою солью —
И с неизгладимой царапиной и болью
Пойдет на весь свой век отмеченный бедняк
И понесет тавро: подлец или дурак.
Под римской тогою наружности холодной,
Он с любящей душой ум острый и свободный
Соединял; в своих он мненьях был упрям,
Но и простор давать любил чужим речам.
Тип самобытности, он самобытность ту же
Не только допускал, но уважал и вчуже;
Ни пред собою он, ни пред людьми не лгал.
Власть моды на дела и платья отвергал:
Когда все были сплошь под черный цвет одеты,
Он и зеленый фрак, и пестрые жилеты
Носил; на свой покрой он жизнь свою кроил.
Сын века своего и вместе старожил,
Хоть он Карамзина предпочитал Шишкову,
Но тот же старовер, любви к родному слову,
Наречием чужим прельстясь, не оскорблял
И русским русский ум по-русски заявлял.
Притом, храня во всем рассудка толк и меру,
Петрова он любил, но не в ущерб Вольтеру,
За Лафонтеном вслед он вымысла цветы,
С оттенком свежести и блеском красоты,
На почву русскую переносил удачно.
И плавный стих его, струящийся прозрачно,
Как в зеркале и мысль и чувство отражал.
Лабазным словарем он стих свой не ссужал,
Но кистью верною художника-поэта
Изящно подбирал он краски для предмета:
И смотрят у него, как будто с полотна,
Воинственный Ермак и Модная жена.
Случайно ль заглянусь на дом сей мимоходом —
Скользят за мыслью мысль и год за дальним годом,
Прозрачен здесь поток и сумрак дней былых:
Здесь память с стаею заветных снов своих
Свила себе гнездо под этим милым кровом;
Картина старины, всегда во блеске новом,
Рисуется моим внимательным глазам,
С приветом ласковым улыбке иль слезам.
Как много вечеров, без светских развлечений,
Но полных прелести и мудрых поучений,
Здесь с старцем я провел; его живой рассказ
Ушам был музыка и живопись для глаз.
Давно минувших дней то Рембрандт, то Светоний,
Гражданских доблестей и наглых беззаконий
Он краской яркою картину согревал.
Под кисть на голос свой он лица вызывал
С их бытом, нравами, одеждой, обстановкой;
Он личность каждую скрепит чертою ловкой
И в метком слове даст портрет и приговор.
Екатерины век, ее роскошный двор,
Созвездие имен сопутников Фелицы,
Народной повести блестящие страницы,
Сановники, вожди, хор избранных певцов,
Глашатаи побед Державин и Петров —
Все облекалось в жизнь, в движенье и в глаголы.
То, возвратясь мечтой в тот возраст свой веселый,
Когда он отроком счастливо расцветал
При матери, в глазах любовь ее читал,
И тайну первых дум и первых вдохновений
Любимцу своему поведал вещий гений, —
Он тут воспоминал родной дубравы тень,
Над светлой Волгою горящий летний день,
На крыльях парусов летящие расшивы,
Златою жатвою струящиеся нивы,
Картины зимние и праздники весны,
И дом родительский, святыню старины,
Куда издалека вторгалась с новым лоском
Жизнь новая, а с ней слетались отголоском
Шум и событья дня, одно другому вслед:
То задунайский гром румянцовских побед,
То весть иных побед миролюбивой славы,
Науки торжество и мудрые уставы,
Забота и плоды державного пера,
То спор временщиков на поприще двора,
То книга новая со сплетнею вчерашней.
Всю эту жизнь среды семейной и домашней,
Весь этот свежий мир поэзии родной,
Еще сочувственный душе его младой,
Умевшей сохранить средь искушений света
Всю впечатлительность и свежесть чувств поэта, —
Все помнил он, умел всему он придавать
Блеск поэтический и местности печать.
Он память вопрошал, и живописью слова
Давал минувшему он плоть и краски снова.
То, Гогарта схватив игривый карандаш
(Который за десять из новых не отдашь),
Он, с русским юмором и напрямик с натуры,
Из глупостей людских кроил карикатуры.
Бесстрастное лицо и медленная речь,
А слушателя он умел с собой увлечь,
И поучал его, и трогал — как придется,
Иль со смеху морил, а сам не улыбнется.
Как живо памятны мне эти вечера:
Сдается, старца я заслушался вчера.
Давно уж нет его в Москве осиротевшей!
С ним светлой личности, в нем резко уцелевшей,
Утрачен навсегда последний образец.
Теперь все под один чекан: один резец
Всем тот же дал обем и вес; мы променяли
На деньги мелкие — старинные медали;
Не выжмешь личности из уровня людей.
Отрекшись от своих кумиров и властей,
Таланта и ума клянем аристократство;
Теперь в большом ходу посредственности братство;
За норму общую — посредственность берем,
Боясь, чтоб кто-нибудь владычества ярем
Не наложил на нас своим авторитетом;
Мы равенством больны и видим здравье в этом.
Нам душно, мысль одна о том нам давит грудь,
Чтоб уважать могли и мы кого-нибудь;
Все говорить спешим, а слушать не умеем;
Мы платонической к себе любовью тлеем,
И на коленях мы — но только пред собой.
В ином и поотстал наш век передовой,
Как ни цени его победы и открытья:
В науке жить умно, в искусстве общежитья,
В сей вежливости форм изящных и простых,
Дававшей людям блеск и мягкость нравам их,
Которая была, в условленных границах, —
Что слог в писателе и миловидность в лицах;
В уживчивости свойств, в терпимости, в любви,
Которую теперь гуманностью зови;
Во всем, чем общество тогда благоухало
И, не стыдясь, свой путь цветами усыпало,
Во всем, чем встарь жилось по вкусу, по душе,
Пред старым — новый век не слишком в барыше.
Тот разговорчив был: средь дружеской беседы
Менялись мыслями и юноши и деды,
Одни с преданьями, плодами дум и лет,
Других манил вперед надежды пышный цвет.
Тут был простор для всех и возрастов, и мнений
И не было вражды у встречных поколений.
Так видим над Невой, в прозрачный летний день,
Заката светлого серебряная тень
Сливается в красе, торжественной и мирной,
С зарею утренней на вышине сафирной:
Здесь вечер в зареве, там утро рассвело.
И вечер так хорош, и утро так светло,
Что радости своей предела ты не знаешь:
Ты провожаешь день, ты новый день встречаешь,
И любишь дня закат, и любишь дня рассвет, —
И осень старости, и весну юных лет.