Благословенный плод проклятого терпенья
За цену сходную он отдает в печать;
Но, к большей верности, зачем не досказать:
За цену, сходную с достоинством творенья.
Самоубийц хоронят
Меж четырех дорог;
Растет цветок там синий,
Проклятых душ цветок.
Я плакал мертвой ночью
Меж четырех дорог;
В лучах луны кивал мне
Проклятых душ цветок.
Всех самоубийц хоронят
На распутьи, меж дорог;
Там растет цветок унылый —
Бледный, проклятый цветок.
Я на том распутьи ночью
Плакал, сердцем изнемог…
В лунном свете колебался,
Бледный, проклятый цветок.
Новый год я встретила одна.
Я, богатая, была бедна,
Я, крылатая, была проклятой.
Где-то было много-много сжатых
Рук — и много старого вина.
А крылатая была — проклятой!
А единая была — одна!
Как луна — одна, в глазу окна.
Мне выпало счастье быть русским поэтом.
Мне выпала честь прикасаться к победам.Мне выпало горе родиться в двадцатом,
В проклятом году и в столетье проклятом.Мне выпало все. И при этом я выпал,
Как пьяный из фуры, в походе великом.Как валенок мерзлый, валяюсь в кювете.
Добро на Руси ничего не имети.
Не оттого ль, уйдя от легкости проклятой,
Смотрю взволнованно на темные палаты?
Уже привыкшая к высоким, чистым звонам,
Уже судимая не по земным законам,
Я, как преступница, еще влекусь туда,
На место казни долгой и стыда.
И вижу дивный град, и слышу голос милый,
Как будто нет еще таинственной могилы,
Где, день и ночь, склонясь, в жары и холода,
Должна я ожидать Последнего Суда.
О тёплый, о розово-белый,
О горький миндальный цветок!
Зачем ты мой дух онемелый
Проклятой надеждой ожёг? Надежда клятая — упорна,
Свиваются нити в клубок…
О белые, хрупкие зерна,
О жадный миндальный цветок! Изъеденный дымом и гарью,
Задавленный тем, что люблю, —
Ползу я дрожащею тварью,
Тянусь я к нему — к миндалю.Качаясь, огни побежали,
Качаясь, свиваясь в клубок…
О кали, цианистый кали,
О белый, проклятый цветок!
Если тело твое христиане,
Сострадая, земле предадут,
Это будет в полночном тумане,
Там, где сорные травы растут.
И когда на немую путину
Выйдут чистые звезды дремать,
Там раскинет паук паутину
И змеенышей выведет мать.
По ночам над твоей головою
Не смолкать и волчиному вою.
Будет ведьму там голод долить,
Будут вопли ее раздаваться,
Старичонки в страстях извиваться,
А воришки добычу делить.
Увечье, помешательство, чахотка,
Падучая, и бездна всяких зол,
Как части мира, я терплю вас кротко,
И даже в вас я таинство нашел.
Для тех, кто любит чудищ, все находка,
Иной среди зверей всю жизнь провел,
И как для закоснелых пьяниц — водка,
В гармонии мне дорог произвол.
Люблю я в мире скрип всемирных осей,
Крик коршуна на сумрачном откосе,
Дорог житейских рытвины и гать.
На всем своя — для взора — позолота.
Но мерзок сердцу облик идиота,
И глупости я не могу понять!
Я стар душой. Какой-то жребий черный —
Мой долгий путь.
Тяжелый сон, проклятый и упорный,
Мне душит грудь.
Так мало лет, так много дум ужасных!
Тяжел недуг…
Спаси меня от призраков неясных,
Безвестный друг!
Мне друг один — в сыром ночном тумане
Дорога вдаль.
Там нет жилья — как в темном океане —
Одна печаль.
Я стар душой. Какой-то жребий черный —
Мой долгий путь.
Тяжелый сон — проклятый и упорный —
Мне душит грудь.6 июня 1899
Вёсны и зимы меняли убранство.
Месяц по небу катился — зловещий фонарь.
Вы, люди, рождались с желаньем скорей умереть,
Страхом ночным обессилены.
А над болотом — проклятый звонарь
Бил и будил колокольную медь.
Звуки летели, как филины,
В ночное пространство.
Колокол самый блаженный,
Самый большой и святой,
Тот, что утром скликал прихожан,
По ночам расточал эти звуки.
Кто рассеет болотный туман,
Хоронясь за ночной темнотой?
Чьи качают проклятые руки
Этот колокол пленный?
В час угрюмого звона я был
Под стеной, средь болотной травы,
Я узнал тебя, черный звонарь,
Но не мне укротить твою медь!
Я в туманах бродил.
Люди спали. О, люди! Пока не пробудитесь вы, —
Месяц будет вам — красный, зловещий фонарь,
Страшный колокол будет вам петь!
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна, —
Идет война народная,
Священная война!
Как два различных полюса,
Во всем враждебны мы:
За свет и мир мы боремся,
Они — за царство тьмы.
Дадим отпор душителям
Всех пламенных идей,
Насильникам, грабителям,
Мучителям людей!
Не смеют крылья черные
Над Родиной летать,
Поля ее просторные
Не смеет враг топтать!
Гнилой фашистской нечисти
Загоним пулю в лоб,
Отребью человечества
Сколотим крепкий гроб!
Встает страна огромная,
Встает на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой.
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна, —
Идет война народная,
Священная война!
По улицам метель метет,
Свивается, шатается.
Мне кто-то руку подает
И кто-то улыбается.
Ведет — и вижу: глубина,
Гранитом темным сжатая.
Течет она, поет она,
Зовет она, проклятая.
Я подхожу и отхожу,
И замер в смутном трепете:
Вот только перейду межу -
И буду в струйном лепете.
И шепчет он — не отогнать
(И воля уничтожена):
"Пойми: уменьем умирать
Душа облагорожена.
Пойми, пойми, ты одинок,
Как сладки тайны холода…
Взгляни, взгляни в холодный ток,
Где всё навеки молодо…"
Бегу. Пусти, проклятый, прочь!
Не мучь ты, не испытывай!
Уйду я в поле, в снег и в ночь,
Забьюсь под куст ракитовый!
Там воля всех вольнее воль
Не приневолит вольного,
И болей всех больнее боль
Вернет с пути окольного!
Опять подошли «незабвенные даты»,
И нет среди них ни одной не проклятой.
Но самой проклятой восходит заря…
Я знаю: колотится сердце не зря —
От звонкой минуты пред бурей морскою
Оно наливается мутной тоскою.
И даже сегодняшний ветреный день
Преступно хранит прошлогоднюю тень,
Как тихий, но явственный стук из подполья,
И сердце на стук отзывается болью.
Я все заплатила до капли, до дна,
Я буду свободна, я буду одна.
На прошлом я черный поставила крест,
Чего же ты хочешь, товарищ зюйд-вест,
Что ломятся в комнату липы и клены,
Гудит и бесчинствует табор зеленый.
И к брюху мостов подкатила вода? —
И всё как тогда, и всё как тогда.
Все ясно — кончается злая неволя,
Сейчас я пройду через Марсово Поле,
А в Мраморном крайнее пусто окно,
Там пью я с тобой ледяное вино,
И там попрощаюсь с тобою навек,
Мудрец и безумец — дурной человек.
«Что ты, Параша, так бледна?»
«Родная! домовой проклятый
Меня звал нынче у окна.
Весь в черном, как медведь лохматый,
С усами, да какой большой!
Век не видать тебе такого».
«Перекрестися, ангел мой!
Тебе ли видеть домового?»
«Ты не спала, Параша, ночь».
«Родная! страшно; не отходит
Проклятый бес от двери прочь;
Стучит задвижкой, дышит, бродит,
В сенях мне шепчет: «отопри!»
«Ну, что же ты?» — «Да я ни слова».
«Э, полно, ангел мой, не ври:
Тебе ли слышать домового?»
«Параша! ты не весела;
Опять всю ночь ты прострадала».
«Нет, ничего: я ночь спала».
«Как ночь спала! ты тосковала,
Ходила, отпирала дверь;
Ты, верно, испугалась снова?»
«Нет, нет, родимая, поверь!
Я не видала домового».
Молчите, проклятые струны!
А. Майков
Друг другу мы тайно враждебны,
Завистливы, глу́хи, чужды́,
А как бы и жить и работать,
Не зная извечной вражды!
Что делать! Ведь каждый старался
Свой собственный дом отравить,
Все стены пропитаны ядом,
И негде главу преклонить!
Что делать! Изверившись в счастье,
От смеху мы сходим с ума,
И, пьяные, с улицы смотрим,
Как рушатся наши дома!
Предатели в жизни и дружбе,
Пустых расточители слов,
Что делать! Мы путь расчищаем
Для наших далеких сынов!
Когда под забором в крапиве
Несчастные кости сгниют,
Какой-нибудь поздний историк
Напишет внушительный труд…
Вот только замучит, проклятый,
Ни в чем не повинных ребят
Годами рожденья и смерти
И ворохом скверных цитат…
Печальная доля — так сложно,
Так трудно и празднично жить,
И стать достояньем доцента,
И критиков новых плодить…
Зарыться бы в свежем бурьяне,
Забыться бы сном навсегда!
Молчите, проклятые книги!
Я вас не писал никогда!
1
Я помню ясно. Все. Была весна.
Я болен, беден, жалок, я не понят.
Но разве не весной мечты хоронят?
В душе был страх, недвижность, глубина.
Я медлил у высокого окна.
Мне мнилось: за стеною кто-то стонет.
Любимая, проклятая, жена —
Не слышно ей, что дух мой, дух мой тонет.
Я бросился на камни сквозь окно.
Но не было Судьбой мне суждено
Достичь конца чудовищной ошибки.
И я лежал, разбитый, на земле.
И слышал, как вверху, в лучистой мгле,
Роялю — отвечали звуки скрипки.
2
Прошли года. Я в прошлом вновь. Живу.
Я в память заглянул, как в круг зеркальный.
Изломанный и спящий наяву,
Я в пропасти какой-то, изначальной.
Недосягаем свод Небес хрустальный.
Заклятый замок жизни весь во рву.
В разъятости двух душ, я, сон печальный,
Проклятым никого не назову.
Спасенный странной помощью Незримых,
Я все свои изломы исцелил.
Я встал с земли в сияньи свежих сил.
Но с этих дней, сквозь смех, меж двух любимых,
Два строя звуков дух мой различил:
Двойной напев — врагов непобедимых.
Родная моя земля,
За что тебя погубили?
Зинаида ГиппиусI1Судьба одних была страшна,
Судьба других была блестяща,
И осеняла всех одна
России сказочная чаша.2Но Император сходит с трона,
Прощая все, со всем простясь,
И меркнет Русская корона
В февральскую скатившись грязь.3…Двухсотмиллионная Россия, —
«Рай пролетарского труда»,
Благоухает борода
У патриарха Алексия.4Погоны светятся, как встарь
На каждом красном командире,
И на кремлевском троне «царь»
В коммунистическом мундире.5…Протест сегодня бесполезный, -
Победы завтрашней залог!
Стучите в занавес железный,
Кричите: «Да воскреснет Бог!»II1…И вот лежит на пышном пьедестале
Меж красных звезд, в сияющем гробу,
«Великий из великих» — Оська Сталин,
Всех цезарей превозойдя судьбу.2И перед ним в почетном карауле,
Стоят народа меньшие «отцы»,
Те, что страну в бараний рог согнули, —
Еще вожди, но тоже мертвецы.Какие отвратительные рожи,
Кривые рты, нескладные тела:
Вот Молотов. Вот Берия, похожий
На вурдалака, ждущего кола…4В безмолвии у Сталинского праха
Они дрожат. Они дрожат от страха,
Угрюмо морща некрещеный лоб, —
И перед ними высится, как плаха,
Проклятого «вождя», — проклятый гроб.
____________________
Первое стихотворение написано незадолго до смерти Сталина, второе вскоре после его смерти.
Кровавое пламя подымется вдруг,
И вспыхнут угрюмые лица…
Увижу я черные тени вокруг,
И вздрогну в испуге, как птица.
Усталый мой мозг словно нож полоснет:
«Похожим ты стал на машину»!
Но некогда думать, хоть дума растет.
Как некогда выпрямить спину.
Насильно опять наклонюсь над станком,
Взглянуть на соседний не смея.
Колеса сердито шипят об одном:
«Живее работай, живее»!
Внимательно мастер за мною следит
И сводит бесцветные брови…
Мой старый товарищ ему говорит:
«Успеет привыкнуть… Он внове»…
Как сердце завода, гудит маховик.
Ремни без конца пробегают.
«Успеет привыкнуть… Еще не привык»…
Слова эти душу терзают…
Нет, лучше не думать! Не то доведешь
Себя до проклятий и брани.
Но режет мне сердце обида, как нож,
И сам я стою, как в тумане.
Кровавые искры из топок летят
Высоко под черную крышу…
Кругом меня черные люди стоят,
Их злобную ругань я слышу…
Уж я ненавижу проклятый завод,
Проклятую нашу работу,
И день, что работать опять позовет,
А дней этих будет без счету.
«Товарищи! братья»!.. я крикнуть хочу —
«Пусть лучше я нищим подохну»!
Но сам, как соседи, угрюмо молчу
И, молча, у пламени сохну.
Колеса шипят, пробегают ремни…
Нужда караулит у входа…
И страшно мне думать про черные дни,
Про черную силу завода.
Кровавое пламя подымется вдруг,
И вспыхнут угрюмыя лица…
Увижу я черныя тени вокруг,
И вздрогну в испуге, как птица.
Усталый мой мозг словно нож полоснет:
«Похожим ты стал на машину»!
Но некогда думать, хоть дума растет.
Как некогда выпрямить спину.
Насильно опять наклонюсь над станком,
Взглянуть на соседний не смея.
Колеса сердито шипят об одном:
«Живее работай, живее»!
Внимательно мастер за мною следит
И сводит безцветныя брови…
Мой старый товарищ ему говорит:
«Успеет привыкнуть… Он внове»…
Как сердце завода, гудит маховик.
Ремни без конца пробегают.
«Успеет привыкнуть… Еще не привык»…
Слова эти душу терзают…
Нет, лучше не думать! Не то доведешь
Себя до проклятий и брани.
Но режет мне сердце обида, как нож,
И сам я стою, как в тумане.
Кровавыя искры из топок летят
Высоко под черную крышу…
Кругом меня черныя люди стоят,
Их злобную ругань я слышу…
Уж я ненавижу проклятый завод,
Проклятую нашу работу,
И день, что работать опять позовет,
А дней этих будет без счету.
«Товарищи! братья»!.. я крикнуть хочу —
«Пусть лучше я нищим подохну»!
Но сам, как соседи, угрюмо молчу
И, молча, у пламени сохну.
Колеса шипят, пробегают ремни…
Нужда караулит у входа…
И страшно мне думать про черные дни,
Про черную силу завода.
Светло, свежо и тихо. Первый снег.
Вот он пестрит помолодевший воздух,
Вот он густой вуалью прикрывает
Мое похолодевшее окно.
И медленно снимаются с земли,
И за окном плывут, не проплывая,
Привычные дома, привычный купол.
Быть может, город в небо улетит,
И станет видно далеко – далеко:
До Крыма, до Урала, до Карпат...
Ведь не навек спускается вуаль,
Густая, белая. Вот-вот за нею
Откроется, и улыбнется в очи
Прекрасное и нежное лицо.
Как медленно спускается она!
Как нерешительно спадают с неба
Большие, нежные, простые хлопья.
Летят, летят тихонько, по косой,
Все медленней, как будто сомневаясь,
Уж падать ли на хлюпкий тротуар,
Под черные, тяжелые калоши,
Уж таять ли...
Вот так к полям сражений,
Вчера ревевшим раскаленной смертью,
Брезгливо прикасался первый снег,
Чистейшей простынею опадая
На скорченные, жесткие тела
Людей, и на разинутые рты
Войною искалеченных орудий.
Вот так в далеком, в самом дальнем поле
Такой же медленный и первый снег
Печатью неподвижности ложился
На шпалы звонкие, на паровоз,
Давно и безнадежно охладелый.
И легкой посыпью оснежены,
Недвижные вагоны цепенели,
Врастая в рельсы...
Вот и первый снег.
Что ж я не радуюсь? Свежо и тихо;
Как сказано, помолодевший воздух
Струею чистою пьянит и жжет.
А может быть, и упадет вуаль?
А может быть, я и лицо увижу?
– Проклятый снег! Проклятый возраст наш!
Горит свечи огарочек,
Гремит недальний бой.
Налей, дружок, по чарочке,
По нашей фронтовой!
Налей, дружок, по чарочке,
По нашей фронтовой!
Не тратя время попусту,
Поговорим с тобой.
Не тратя время попусту,
По-дружески да попросту
Поговорим с тобой.
Давно мы дома не были…
Цветет родная ель,
Как будто в сказке-небыли,
За тридевять земель.
Как будто в сказке-небыли,
За тридевять земель.
На ней иголки новые,
Медовые на ней.
На ней иголки новые,
А шишки все еловые,
Медовые на ней.
Где елки осыпаются,
Где елочки стоят,
Который год красавицы
Гуляют без ребят.
Который год красавицы
Гуляют без ребят.
Без нас девчатам кажется,
Что звезды не горят.
Без нас девчатам кажется,
Что месяц сажей мажется,
А звезды не горят.
Зачем им зорьки ранние,
Коль парни на войне,
В Германии, в Германии,
В проклятой стороне.
В Германии, в Германии,
В проклятой стороне.
Лети, мечта солдатская,
Да помни обо мне.
Лети, мечта солдатская,
К дивчине самой ласковой,
Что помнит обо мне.
Горит свечи огарочек,
Гремит недальний бой.
Налей, дружок, по чарочке,
По нашей фронтовой!
Проклятый замок! образ твой
Еще мелькает пред очами —
С своими мрачными стенами,
С своей запуганной толпой.
Над кровлей в воздухе чернея,
Вертелся флюгер и скрипел,
И кто лишь рот раскрыть хотел,
На флюгер взглядывал, бледнея.
Не начинал никто речей,
Не справясь с ветром: всяк страшился,
Чтоб не зафыркал, не озлился
Старик придирчивый Борей.
Кто был умней, не молвил слова:
Он знал, что эхо в замке том
Переиначить все готово
Своим фальшивым языком.
В саду, средь зелени убогой,
Темнел гранитный водоем:
Он вечно был с засохшим дном,
Хоть слез в него катилось много.
Проклятый сад! в нем нет угла,
Где б сердца злость не отравляла
И где бы слез моих не пало,
Которым не было числа.
Не счесть и тяжких оскорблений!
Во всех углах я был язвим
То речью, полной ухищрений,
То словом грубо-площадным.
Подслушать мой позор обидный
И жаба черная ползла…
И злую речь потом вела
С своею тетушкой — ехидной.
И — вся их грязная родня —
Лягушки, крысы узнавали,
Как беспощадно оскорбляли
И как позорили меня.
Алели розы, расцветая,
Но рано свяла их весна —
И, чем-то вдруг отравлена,
Поблекла жизнь их молодая.
С тех пор зачах и соловей,
Чья песнь лилась над сонным садом,
Лаская роз во мгле ночей:
И он отравлен тем же ядом!
Проклятый сад! проклятый! да!
Повсюду клеймы отверженья!
И в ясный день там иногда
Меня пугали привиденья.
Порой мелькал мне чей-то лик —
Зеленый, злобой искаженный…
И слышал вопли я и стоны,
Последний хрип, предсмертный крик.
Террасой к морю сад кончался:
Там о пяты крутой скалы
Хлестали буйные валы —
И вал за валом сокрушался.
Скорбя, что воля хороша,
Стоял я часто там. Синела
Морская даль. Во мне душа
Рвалась, и билась, и кипела…
Кипела, билась и рвалась
Она, как этот вал мятежный,
Что мчится, горд, к скале прибрежной —
И вспять отходит, раздробясь.
О! сколько я судов крылатых
Вдали сквозь слезы различал!
Меня из стен своих проклятых
Проклятый замок не пускал.
Страшно!.. Колокол проклятый
мир оплакал и затих.
Ты со мной, во мне, Распятый,
Царь, Господь и мой Жених!
Тайно в сумрак тихой кельи
сходишь Ты, лучи струя,
в четках, черном ожерелье
пред Тобой невеста я.
Я, склонясь, оцепенела,
лучезарен лик святой,
но, как дым. прозрачно тело.
и ужасен крест пустой.
Я невеста и вдовица,
дочь Твоя и сирота,
и незыблема гробница,
как подножие Креста.
Я шепчу мольбы Франциска.
чтоб зажегся, наконец.
ярче солнечного диска
надо мною Твой венец.
Веки красны, губы смяты,
но мольба звучит смелей,
возрасти на мне стигматы,
розы крови без стеблей!
. . . . . . . . . . . . . . .
То не я ль брела с волхвами
за пророческой звездой,
колыбель кропя слезами
возле Матери Святой?
То не я ли ветвь маслины
над Тобою подняла,
волосами Магдалины,
плача, ноги обвила?
В день суда и бичеванья
(иль, неверный, Ты забыл?)
Я простерлась без дыханья,
вся в крови, без слов, без сил.
То не я ли пеленала
пеленами плоть Христа,
и, рыдая, лобызала
руки, ноги и уста?
Там, в саду, где скрыл терновник
вход пещерный, словно сон,
Ты не мне ли, как садовник,
вдруг явился изязвлен?
Вот лобзая язву Божью,
вся навеки проклята,
припадаю я к подножью,
чтобы Ты сошел с Креста.
Завтра ж снова в час проклятый
в нетерпимом свете дня
беспощадно Ты, Распятый,
снова взглянешь на меня!
Над руинами храмов, над пеплом дворцов, академий,
Как летучая мышь, отенившая крыльями мир,
Ты растешь, торжествуя, глумясь над преданьями всеми,
Город - вампир!
Полный сладких плодов, цветодевственный рог изобилья
Скрыла Гея-Земля. Небо пусто давно, а под ним -
Только визги машин, грохотание автомобиля.
Только сумрак и дым.
Опаляя деревья и вызов бросая лазури,
Просит крови и жертв огнедышащий зверь - паровоз.
Целый мир обезумел, и рухнуть великой культуре
В довременный хаос.
Пролагая дорогу грядущему князю Хаоса,
Неустанны властители знаний, искусств и труда.
Содрогаются стержни, стремительно кружат колеса,
Все летит. Но куда?
Что за странных сияний, доселе неслыханных звуков,
Диких образов полон себе предоставленный мир?
Где же песни, молитвы? Ты создан из визгов и стуков,
Город - вампир!
Горе, горе живым! Горе юности, силе, здоровью!
Раскаленная челюсть, дыхание огненных губ
Прикоснулось к народу: трепещущей плотью и кровью
Упивается труп.
Небеса безответны, и людям состраждет природа.
И детей, как бывало, земные сосцы не поят.
Кто-то хитрый и тайный пускает по жилам народа
Разлагающий яд.
Город, город проклятый! во скольких, во скольких вагонах
Ежедневно везут безответно покорных судьбе
И быков, и свиней, и младенцев, и дев, обреченных
На закланье тебе.
Сколько жизней прекрасных стихия твоя растоптала.
Сколько лиц отцвело, сколько сильных угасло умов,
Затерявшись средь банков, контор - алтарей капитала -
И публичных домов.
Расцветет ли любовь, где под грохот железных орудий
Изнуренные девушки в темный влачатся вертеп
Отдавать упыриным лобзаньям бесплодные груди
За каморку и хлеб!
Где и ночи, и дни, побледневший и весь исхудалый,
Надрывается мальчик средь вечно гудящих машин
И, родных вспоминая, на зорьке, холодной и алой,
Тихо плачет один.
Город, город проклятый! где место для каждого дома
Чистой кровью народа и потом его залито!
Вавилон наших дней, преступленья Гоморры, Содома
Пред твоими - ничто.
Торжествуй, торжествуй надо всем, что великого было
И справляй свой кощунственный братоубийственный пир!
Час грядет: ты услышишь дыхание Иммануила,
Город - вампир!
Дикарь! Тебе мила свобода
Твоих лесов, твоих степей,
Но что и воля для народа,
Хоть и не носит он цепей,
Когда он дик, как и природа
Его пустынь… Он тот же раб,
Он раб невежества, преданья;
Как и младенец, в деле знанья.
Пася в лугах свои стада,
Он сам пасется, словно стадо…
Скажи, ужели никогда
Мысль не влекла тебя туда,
Где возвышается громада
Богатых фабрик, городов,
Где силой творческих трудов
За чудом в мир являлось чудо
Ума пытливаго; откуда
Ты не уйдешь побывши раз?..
Так брось кибитку кочевую
И долю предков вековую.
Иди со мной!..
А есть у вас, —
Надеюсь, нет — голодных нищих?
Да где-ж их нет! В иных жилищах
Царят такая нищета,
Что страх смотреть… Но занята
3ато судьбою их печальной
Наука; много дельных книг
Явилось в прессе социальной.
И если-б каждый бедный вник —
С какою ревностью похвальной
Пустились все о нем писать,
То он благословил бы небо…
И умер с голоду, без хлеба,
Не зная где его достать?..
Да, в нищете не мало зла
На всей земле… За то прогресс-то
Везде каков! В Европе места
Ты не найдешь, где-б не прошла
Теперь железная дорога.
В час, — да и то, пожалуй, много, —
Весть перешлешь ты в Новый Свет
К американскому банкиру.
Канал прорыли в пять — шесть лет
Меж двух морей, на диво миру…
Девиз наш — мир, нам ближний — брат;
Живем мы тихо, нетревожно.
Так, значит, нет у вас солдат?
Да разве жить без них возможно?
За то с врагом мы в бой пойдем —
Окончим с славою войну ту:
Ведь под игольчатым ружьем
Шесть-семь врагов падет в минуту…
Затем, наш суд правдив вполне,
В своей семье не знаем бурь мы…
А есть у вась в Европе тюрьмы?
Сперва ответь на это мне.
Есть, и построек самых прочных,
Различных видов и систем:
Для заключений „одиночных",
Иль так, чтоб можно было всем
Сходиться вместе арестантам.
А ваши жены каковы?
У немцев, чтоль, у англичан там,
Оне свободны, как и вы?
Оне у нас свободны лично,
Хотя не делят наших прав,
Что было-б вовсе не логично;
Но мир веселья и забав
Для всех открыт, и мы отлично
Жен одеваем, холим жен;
Оне нарядны и богаты.
Иди же прочь от дикаря ты!
Тебе — плохой товарищ он.
Иди к блистательным жилищам,
К своим солдатам, тюрьмам, нищим,
Куй позолоченную цепь
Жене — наложнице, рабыне,
А я уйду с кибиткой в степь,
Я вас свободней и в пустыне.
Ночь гремела в бочки, в банки,
В дупла сосен, в дудки бури,
Ночь под маской истуканки
Выжгла ляписом лазури.
Ночь гремела самодуркой,
Всё к чертям летело, к черту.
Волк, ударен штукатуркой,
Несся, плача, пряча морду.
Вепрь, муха, всё собранье
Птиц, повыдернуто с сосен,
»Ах, — кричало, — наказанье!
Этот ветер нам несносен!»
В это время, грустно воя,
Шел медведь, слезой накапав.
Он лицо свое больное
Нес на вытянутых лапах.
»Ночь! — кричал.— Иди ты к шуту,
Отвяжись ты, Вельзевулша!»
Ночь кричала: «Буду! Буду!»
Ну и ветер тоже дул же!
Так, скажу, проклятый ветер
Дул, как будто рвался порох!
Вот каков был русский север,
Где деревья без подпорок.СолдатСлышу бури страшный шум,
Слышу ветра дикий вой,
Но привычный знает ум:
Тут не черт, не домовой,
Тут ре демон, не русалка,
Не бирюк, не лешачиха,
Но простых деревьев свалка.
После бури будет тихо.ПредкиЭто вовсе не известно,
Хотя мысль твоя понятна.
Посмотри: под нами бездна,
Облаков несутся пятна.
Только ты, дитя рассудка,
От рожденья нездоров,
Полагаешь — это шутка,
Столкновения ветров.СолдатПредки, полно вам, отстаньте!
Вы, проклятые кроты,
Землю трогать перестаньте,
Открывая ваши рты.
Непонятным наказаньем
Вы готовы мне грозить.
Объяснитесь на прощанье,
Что желаете просить? ПредкиПредки мы, и предки вам,
Тем, которым столько дел.
Мы столетье пополам
Рассекаем и предел
Представляем вашим бредням,
Предпочтенье даем средним —
Тем, которые рожают,
Тем, которые поют,
Никому не угрожают,
Ничего не создают.СолдатПредки, как же? Ваша глупость
Невозможна, хуже смерти!
Ваша правда обернулась
В косных неучей усердье!
Ночью, лежа на кровати,
Вижу голую жену, —
Вот она сидит без платья,
Поднимаясь в вышину.
Вся пропахла молоком…
Предки, разве правда в этом?
Нет, клянуся молотком,
Я желаю быть одетым! ПредкиТы дурак, жена не дура,
Но природы лишь сосуд.
Велика ее фигура,
Два младенца грудь сосут.
Одного под зад ладонью
Держит крепко, а другой,
Наполняя воздух вонью,
На груди лежит дугой.СолдатХорошо, но как понять,
Чем приятна эта мать? ПредкиОбъясняем: женщин брюхо,
Очень сложное на взгляд,
Состоит жилищем духа
Девять месяцев подряд.
Там младенец в позе Будды
Получает форму тела,
Голова его раздута,
Чтобы мысль в ней кипела,
Чтобы пуповины провод,
Крепко вставленный в пупок,
Словно вытянутый хобот,
Не мешал развитью ног.СолдатПредки, всё это понятно,
Но, однако, важно знать,
Не пойдем ли мы обратно,
Если будем лишь рожать? ПредкиДурень ты и старый мерин,
Недоносок рыжей клячи!
Твой рассудок непомерен,
Верно, выдуман иначе.
Ветры, бейте в крепкий молот,
Сосны, бейте прямо в печень,
Чтобы, надвое расколот,
Был бродяга изувечен! СолдатПрочь! Молчать! Довольно! Или
Уничтожу всех на месте!
Мертвецам — лежать в могиле,
Марш в могилу и не лезьте!
Пусть попы над вами стонут,
Пусть над вами воют черти,
Я же, предками нетронут,
Буду жить до самой смерти! В это время дуб, встревожен,
Раскололся. В это время
Волк пронесся, огорошен,
Защищая лапой темя.
Вепрь, муха, целый храмик
Муравьев, большая выдра —
Всё летело вверх ногами,
О деревья шкуру выдрав.
Лишь солдат, закрытый шлемом,
Застегнув свою шинель,
Возвышался, словно демон
Невоспитанных земель.
И полуночная птица,
Обитательница трав,
Принесла ему водицы,
Ветку дерева сломав.
На соборе на Констанцском
Богословы заседали:
Осудив Йоганна Гуса,
Казнь ему изобретали.В длинной речи доктор черный,
Перебрав все истязанья,
Предлагал ему соборно
Присудить колесованье; Сердце, зла источник, кинуть
На съеденье псам поганым,
А язык, как зла орудье,
Дать склевать нечистым вранам, Самый труп — предать сожженью,
Наперед прокляв трикраты,
И на все четыре ветра
Бросить прах его проклятый… Так, по пунктам, на цитатах,
На соборных уложеньях,
Приговор свой доктор черный
Строил в твердых заключеньях; И, дивясь, как всё он взвесил
В беспристрастном приговоре,
Восклицали: «Bene, bene!»—
Люди, опытные в споре; Каждый чувствовал, что смута
Многих лет к концу приходит
И что доктор из сомнений
Их, как из лесу, выводит… И не чаяли, что тут же
Ждет еще их испытанье…
И соблазн великий вышел!
Так гласит повествованье: Был при кесаре в тот вечер
Пажик розовый, кудрявый;
В речи доктора не много
Он нашел себе забавы; Он глядел, как мрак густеет
По готическим карнизам,
Как скользят лучи заката
Вкруг по мантиям и ризам; Как рисуются на мраке,
Красным светом облитые,
Ус задорный, череп голый,
Лица добрые и злые… Вдруг в открытое окошко
Он взглянул и — оживился;
За пажом невольно кесарь
Поглядел, развеселился; За владыкой — ряд за рядом,
Словно нива от дыханья
Ветерка, оборотилось
Тихо к саду всё собранье: Грозный сонм князей имперских,
Из Сорбонны депутаты,
Трирский, Люттихский епископ,
Кардиналы и прелаты, Оглянулся даже папа! —
И суровый лик дотоле
Мягкой, старческой улыбкой
Озарился поневоле; Сам оратор, доктор черный,
Начал путаться, сбиваться,
Вдруг умолкнул и в окошко
Стал глядеть и — улыбаться! И чего ж они так смотрят?
Что могло привлечь их взоры?
Разве небо голубое?
Или — розовые горы? Но — они таят дыханье
И, отдавшись сладким грезам,
Точно следуют душою
За искусным виртуозом… Дело в том, что в это время
Вдруг запел в кусту сирени
Соловей пред темным замком,
Вечер празднуя весенний; Он запел — и каждый вспомнил
Соловья такого ж точно,
Кто в Неаполе, кто в Праге,
Кто над Рейном, в час урочный, Кто — таинственную маску,
Блеск луны и блеск залива,
Кто — трактиров швабских Гебу,
Разливательницу пива… Словом, всем пришли на память
Золотые сердца годы,
Золотые грезы счастья,
Золотые дни свободы… И — история не знает,
Сколько длилося молчанье
И в каких странах витали
Души черного собранья… Был в собранье этом старец;
Из пустыни вызван папой
И почтен за строгость жизни
Кардинальской красной шляпой, —Вспомнил он, как там, в пустыне,
Мир природы, птичек пенье
Укрепляли в сердце силу
Примиренья и прощенья, —И, как шепот раздается
По пустой, огромной зале,
Так в душе его два слова:
«Жалко Гуса» — прозвучали; Машинально, безотчетно
Поднялся он — и, объятья
Всем присущим открывая,
Со слезами молвил: «Братья!»Но, как будто перепуган
Звуком собственного слова,
Костылем ударил об пол
И упал на место снова;«Пробудитесь! — возопил он,
Бледный, ужасом объятый.—
Дьявол, дьявол обошел нас!
Это глас его проклятый!.. Каюсь вам, отцы святые!
Льстивой песнью обаянный,
Позабыл я пребыванье
На молитве неустанной —И вошел в меня нечистый!
К вам простер мои объятья,
Из меня хотел воскликнуть:
«Гус невинен». Горе, братья!..»Ужаснулося собранье,
Встало с мест своих, и хором
«Да воскреснет бог!» запело
Духовенство всем собором, —И, очистив дух от беса
Покаяньем и проклятьем,
Все упали на колени
Пред серебряным распятьем, —И, восстав, Йоганна Гуса,
Церкви божьей во спасенье,
В назиданье христианам,
Осудили — на сожженье… Так святая ревность к вере
Победила ковы ада!
От соборного проклятья
Дьявол вылетел из сада, И над озером Констанцским,
В виде огненного змея,
Пролетел он над землею,
В лютой злобе искры сея.Это видели: три стража,
Две монахини-старушки
И один констанцский ратман,
Возвращавшийся с пирушки.
Среди людей отброшенный к презренью,
Их преступленья жертвою я стал,
Друг друга ненавидеть избегают,
И сгромоздили ненависть во мне.
И, в руку мне вложив всю злую память,
Велели мне быть мстителем за них.
Так про себя промолвили: — «Пусть мщенье,
За нас, за всех, пусть месть в него падет.
Пусть лоб его хранит проклятье наше,
Пусть месит хлеб на желчи с кровью он,
И герб его есть вечность поношенья,
Его в наследство сыну передаст,
Он про́клятый от общества навеки».
И вин своих покров швырнули мне,
И от меня поспешно убежали, —
Мой плач, мой крик, — нет жалости ему.
Кто к смерти присуждает, он возвышен.
Судья ли человеку человек?
Не чувствует палач, не человек он, —
Воображают люди иногда.
Не видно им, что тот же образ Божий
Есть и во мне! А я для них как зверь,
И зверю в пасть, порой, добычу бросят.
Как жертва там в зубах его хрустит,
Так гений зла, меня избрав орудьем,
Бросает человека мне на смерть.
И справедливо, я же лишь проклятый,
Без преступленья, но преступник я? —
Взгляните, как, за смерть платя, надменен
Кто платит мне, — как деньги он швырнет
На землю, — мне, тому, кто здесь с ним равный!
Та пытка, что ломает кости, хруст,
И жалкий вскрик, с которым осужденный
Промолвит: — «Ай!», и треск разятых жил,
Под топором, который рухнул книзу,
Моя услада. И когда под гул,
С которым голова падет на камни,
Несчастная в кровавых брызгах вся,
Народ обят свирепой суматохой,
Мой лоб спокойно светит над толпой,
Ужасный, с торжеством неумолимым.
Весь гнев людей, и вся людская злость
Во мне, жестокость душ их нечестивых
Вся перешла дыханьем на меня,
И я, их месть, и месть мою свершая,
Весь упиваюсь ужасом моим.
Он более высок был, чем властитель,
Способный гордо растоптать закон,
Палач, вниманьем этим всенародным
Взнесенный, — власть была в его плечах,
Насытился он ею, опьянился,
И в этот день он так был услажден,
Что не могли не увидать веселья
В его лице его жена, семья: —
Взамен густого мрака страшной жути,
Увидели усмешку в горьком рте,
В глазах огонь, судьбинный и упорный.
Палач с враждой взнесен был на престол,
И тот народ, который с громким криком
Его бы мог поднять на высоту,
Дрожа, признал, что он владыка мщенья.(?)
Во мне живет, как в летописи, мир,
Судьба тот свиток кровью написала,
И на страницах красных тех сам Бог
Напечатлел мой образ величавый.
Уж вечность поглотила сто веков,
И сто еще, а зло во мне, как прежде,
Свой памятник тяжелый зрит и зрит.
И тщетно человек, как ветром взятый,
Туда, где расцветает свет, летит,
Столетьями еще палач все правит!
И с каждой каплей красной, что на мне,
Вновь зримо преступленье человека,
Неразлучимо-двойственная связь: —
Отображенье всех времен прошедших,
И гневных, вслед за ними, сто теней.
О, почему от палача рожден ты,
Мой сын, мой мальчик, чистый как хрусталь?
Твой нежен рот, как будто это ангел
Сквозь детский смех улыбку показал.
Твое чистосердечие, невинность, —
О, горе мне! — вся красота твоя,
В моей душе рождают только ужас,
Зачем с несчастным этим тратишь ты,
О, женщина, любовность нежной ласки?
Явись как сострадательная мать,
И утопи его, он будет счастлив,
Ты можешь быть уверена вполне.
Что в том, что мир тебя сочтет жестокой?
Иль хочешь ты, чтобы мое избрал
Презренное он дело? Или хочешь,
Чтоб научился проклинать тебя?
Подумай, будет день, и ты однажды
Того, кто здесь играет пред тобой,
Увидишь, как меня, проклятым в мире,
Преступным, затемненным, как меня!
Бедняга и Поэт, и нелюдим несчастный
Дамон, который нас стихами все морил,
Дамон, теперь презрев и славы шум напрасный,
Заимодавцев всех своих предупредил.
Боясь судей, тюрьмы, он в бегство обратился,
Как новый Диоген, надел свой плащ дурной.
Как рыцарь, посохом своим вооружился
И, связку навязав сатир, понес с собой.
Но в тот день, из Москвы как в путь он собирался
Кипя досадою и с гневом на глазах,
Бледнее, чем Глупон который проигрался,
Свой гнев истощевал почти что в сих словах:
«Возможно ль здесь мне жить? Здесь честности не знают!
Проклятая Москва! Проклятый скучный век!
Пороки все тебя лютейши поглощают,
Незнаем и забыт здесь честный человек.
С тобою должно мне навеки распроститься,
Бежать от должников, бежать из всех мне ног
И в тихом уголке надолго притаиться.
Ах! если б поскорей найти сей уголок!..
Забыл бы в нем людей, забыл бы их навеки
Пока дней Парка нить еще моих прядет,
Спокоен я бы был, не лил бы слезны реки.
Пускай за счастием, пускай иной идет,
Пускай найдет его Бурун с кривой душою,
Он пусть живет в Москве, но здесь зачем мне жить?
Я людям ввек не льстил, не хвастал и собою,
Не лгал, не сплетничал, но чтил, что должно чтить
Святая истина в стихах моих блистала
И Музой мне была, но правда глаз нам жжет.
Зато Фортуна мне, к несчастью, не ласкала.
Богаты подлецы, что наполняют свет,
Вооружились все против меня и гнали
За то, что правду я им вечно говорил.
Глупцы не разумом, не честностью блистали,
Но золотом одним. А я чтоб их хвалил!..
Скорее я почту простого селянина,
Который потом хлеб кропит насущный свой,
Чем этого глупца, большого господина,
С презреньем давит что людей на мостовой!
Но кто тебе велит (все скажут мне) браниться?
Не мудрено, что ты в несчастии живешь;
Тебе никак нельзя, поверь, с людьми ужиться:
Ты беден, чином мал — зачем же не ползешь?
Смотри, как Сплетнин здесь тотчас обогатился,
Он князем уж давно… Таков железный век:
Кто прежде был в пыли, тот в знати очутился!
Фортуна ветрена, и этот человек
Который в золотой карете разезжает
Без помощи ее на козлах бы сидел
И правил лошадьми, — теперь повелевает,
Теперь он славен стал и сам в карету сел.
А между тем Честон, который не умеет
Стоять с почтением в лакейской у бояр,
И беден, и презрен, ступить шага не смеет;
В грязи замаран весь он терпит холод, жар.
Бедняга с честностью забыт людьми и светом:
И так, не лучше ли в стихах нам всех хвалить?
Зато богатым быть, в покое жить нагретом.
Чем добродетелью своей себя морить?
То правда государь нам часто помогает
И Музу спящую лишь взглянет — оживит.
Он Феба из тюрьмы нередко извлекает
Чего не может царь!.. Захочет — и творит.
Но Мецената нет, увы! — и Август дремлет.
Притом захочет ли мне кто благотворить?
Кто участь в жалобах несчастного приемлет.
И можно ли толпу просителей пробить,
Толпу несносную сынов несчастных Феба?
За оду просит тот, сей песню сочинил,
А этот — мадригал. Проклятая от неба,
Прямая саранча! Терпеть нет боле сил!..
И лучше во сто раз от них мне удалиться.
К чему прибегнуть мне? Не знаю, что начать?
Судьею разве быть, в приказные пуститься?
Судьею?.. Боже мой! Нет, этому не быть!
Скорее Стукодей бранить всех перестанет,
Скорей любовников Лаиса отошлет
И мужа своего любить как мужа станет,
Скорей Глицера свой, скорей язык уймет,
Чем я пойду в судьи! Не вижу средства боле,
Как прочь отсюдова сейчас же убежать
И в мире тихо жить в моей несчастной доле,
В Москву проклятую опять не заезжать
В ней честность с счастием всегда почти бранится,
Порок здесь царствует, порок здесь властелин,
Он в лентах в орденах повсюду ясно зрится
Забыта честность, но Фортуны милый сын
Хоть плут, глупец, злодей в богатстве утопает.
И даже он везде… Не смею говорить…
Какого стоика сие не раздражает?
Кто может, не браня, здесь целый век прожить?
Без Феба всякий здесь хорошими стихами
Опишет город вам, и в гневе стихотвор
На гору не пойдет Парнас с двумя холмами.
Он правдой удивит без вымыслов убор.
«Потише, — скажут мне, — зачем так горячиться?
Зачем так свысока? Немного удержись!
Ведь в гневе пользы нет: не лучше ли смириться?
А если хочешь врать на кафедру взберись,
Там можно говорить и хорошо, и глупо,
Никто не сердится, спокойно всякий спит.
На правду у людей, поверь мне, ухо тупо».
Пусть светски мудрецы, пусть так все рассуждают!
Противен, знаю, им всегда был правды свет.
Они любезностью пороки закрывают,
Для них священного и в целом мире нет.
Любезно дружество, любезна добродетель,
Невинность чистая, любовь краса сердец,
И совесть самая, всех наших дел свидетель,
Для них — мечта одна! Постой, о лжемудрец!
Куда влечешь меня? Я жить хочу с мечтою.
Постой! Болезнь к тебе, я вижу смерть ведет,
Уж крылия ее простерты над тобою.
Мечта ли то теперь? Увы, к несчастью, нет!
Кого переменю моими я словами?
Я верю, что есть ад, святые, дьявол, рай
Что сам Илья гремит над нашими главами
А здесь в Москве… Итак, прощай, Москва прощай!..»
1804/1805
Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.
С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…
Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…
Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.
И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.
И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…
Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.
— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль… Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…
— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…
— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…
— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.
Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…
И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».
Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».
Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.
С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…
Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…
Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.
И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.
И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…
Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.
— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль…
Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…
— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…
— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…
— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.
Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…
И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».
Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».
Максиму Дюкану
И
Дитя, влюбленное и в карты и в эстампы,
Чей взор вселенную так жадно обнимал, —
О, как наш мир велик при скудном свете лампы,
Как взорам прошлого он бесконечно мал!
Чуть утро — мы в пути; наш мозг сжигает пламя;
В душе злопамятной желаний яд острей,
Мы сочетаем ритм с широкими валами,
Предав безбрежность душ предельности морей.
Те с родиной своей, играя, сводят счеты,
Те в колыбель зыбей, дрожа, вперяют взгляд,
Те тонут взорами, как в небе звездочеты,
В глазах Цирцеи — пьют смертельный аромат.
Чтоб сохранить свой лик, они в экстазе славят
Пространства без конца и пьют лучи небес;
Их тело лед грызет, огни их тело плавят,
Чтоб поцелуев след с их бледных губ исчез.
Но странник истинный без цели и без срока
Идет, чтобы идти, — и легок, будто мяч;
Он не противится всесильной воле Рока
И, говоря «Вперед!», не задает задач.
ИИ
Увы! Мы носимся, вертясь как шар, и каждый
Танцует, как кубарь, но даже в наших снах
Мы полны нового неутолимой жаждой:
Так Демон бьет бичом созвездья в небесах.
Пусть цели нет ни в чем, но мы — всегда у цели;
Проклятый жребий наш — твой жребий, человек, —
Пока еще не все надежды отлетели,
В исканье отдыха лишь ускорять свой бег!
Мы — трехмачтовый бриг, в Икарию плывущий,
Где «Берегись!» звучит на мачте, как призыв,
Где голос слышится, к безумию зовущий:
«О слава, о любовь!», и вдруг — навстречу риф!..
Невольно вскрикнем мы тогда: о, ковы Ада!
Здесь каждый островок, где бродит часовой,
Судьбой обещанный, блаженный Эльдорадо ,
В риф превращается, чуть свет блеснет дневной.
В железо заковать и высадить на берег
Иль бросить в океан тебя, гуляка наш,
Любителя химер, искателя Америк,
Что горечь пропасти усилил сквозь мираж!
Задрав задорный нос, мечтающий бродяга
Вкруг видит райские, блестящие лучи,
И часто Капуей зовет его отвага
Шалаш, что озарен мерцанием свечи.
ИИИ
В глазах у странников, глубоких словно море,
Где и эфир небес, и чистых звезд венцы,
Прочтем мы длинный ряд возвышенных историй;
Раскройте ж памяти алмазные ларцы!
Лишь путешествуя без паруса и пара,
Тюрьмы уныние нам разогнать дано;
Пусть, горизонт обняв, видений ваших чара
Распишет наших душ живое полотно.
Так что ж вы видели?
ИV
«Мы видели светила,
Мы волны видели, мы видели пески;
Но вереница бурь в нас сердца не смутила —
Мы изнывали все от скуки и тоски.
Лик солнца славного, цвет волн нежней фиалки
И озлащенные закатом города
Безумной грезою зажгли наш разум жалкий:
В небесных отблесках исчезнуть без следа.
Но чар таинственных в себе не заключали
Ни роскошь городов, ни ширина лугов:
В них тщетно жаждал взор, исполненный печали,
Схватить случайные узоры облаков.
От наслаждения желанье лишь крепчает,
Как полусгнивший ствол, обернутый корой,
Что солнца светлый лик вершиною встречает,
Стремя к его лучам ветвей широких строй.
Ужель ты будешь ввысь расти всегда, ужели
Ты можешь пережить высокий кипарис?..
Тогда в альбом друзей мы набросать успели
Эскизов ряд — они по вкусу всем пришлись!..
Мы зрели идолов, их хоботы кривые,
Их троны пышные, чей блеск — лучи планет,
Дворцы, горящие огнями феерии;
(Банкирам наших стран страшней химеры нет!)
И красочность одежд, пьянящих ясность взоров,
И блеск искусственный накрашенных ногтей,
И змей, ласкающих волшебников-жонглеров».
V
А дальше что?
VИ
«Дитя! среди пустых затей
Нам в душу врезалось одно неизгладимо:
То — образ лестницы, где на ступенях всех
Лишь скуки зрелище вовек неустранимо,
Где бесконечна ложь и где бессмертен грех;
Там всюду женщина без отвращенья дрожи,
Рабыня гнусная, любуется собой;
Мужчина осквернил везде развратом ложе,
Как раб рабыни — сток с нечистою водой;
Там те же крики жертв и палачей забавы,
Дым пиршества и кровь все так же слиты там;
Все так же деспоты исполнены отравы,
Все так же чернь полна любви к своим хлыстам;
И там религии, похожие на нашу,
Хотят ворваться в Рай, и их святой восторг
Пьет в истязаниях лишь наслажденья чашу
И сладострастие из всех гвоздей исторг;
Болтлив не меньше мир, и, в гений свой влюбленный,
Он богохульствует безумно каждый миг,
И каждый миг кричит к лазури, исступленный:
„Проклятие тебе, мой Бог и мой Двойник!"
И лишь немногие, любовники Безумья,
Презрев стада людей, пасомые Судьбой,
В бездонный опиум ныряют без раздумья!
— Вот, мир, на каждый день позорный список твой!»
VИИ
Вот горькие плоды бессмысленных блужданий!
Наш монотонный мир одно лишь может дать
Сегодня, как вчера; в пустыне злых страданий
Оазис ужаса нам дан как благодать!
Остаться иль уйти? Будь здесь, кто сносит бремя,
Кто должен, пусть уйдет! Смотри: того уж нет,
Тот медлит, всячески обманывая Время —
Врага смертельного, что мучит целый свет.
Не зная отдыха в мучительном угаре,
Бродя, как Вечный Жид, презрев вагон, фрегат,
Он не уйдет тебя, проклятый ретиарий;
А тот малюткою с тобой покончить рад.
Когда ж твоя нога придавит наши спины,
Мы вскрикнем с тайною надеждою: «Вперед!»
Как в час, когда в Китай нас гнало жало сплина,
Рвал кудри ветр, а взор вонзался в небосвод;
Наш путь лежит в моря, где вечен мрак печальный,
Где будет весел наш неискушенный дух…
Чу! Нежащий призыв и голос погребальный
До слуха нашего слегка коснулись вдруг:
«Сюда, здесь Лотоса цветок благоуханный,
Здесь вкусят все сердца волшебного плода,
Здесь опьянит ваш дух своей отрадой странной
Наш день, не знающий заката никогда!»
Я тень по голосу узнал; со дна Пилады
К нам руки нежные стремятся протянуть,
И та, чьи ноги я лобзал в часы услады,
Меня зовет: «Направь к своей Электре путь!»
VИИИ
Смерть, капитан седой! страдать нет больше силы!
Поднимем якорь наш! О Смерть! нам в путь пора!
Пусть черен свод небес, пусть море — как чернилы,
В душе испытанной горит лучей игра!
Пролей же в сердце яд, он нас спасет от боли;
Наш мозг больной, о Смерть, горит в твоем огне,
И бездна нас влечет. Ад, Рай — не все равно ли?
Мы новый мир найдем в безвестной глубине!
Да из орды, Золотой земли,
Из тое Могозеи богатыя
Когда подымался злой Калин-царь,
Злой Калин-царь Калинович
Ко стольному городу ко Киеву
Со своею силою с поганою,
Не дошед он до Киева за семь верст,
Становился Калин у быстра Непра;
Сбиралося с ним силы на сто верст
Во все те четыре стороны.
Зачем мать сыра земля не погнется?
Зачем не расступится?
А от пару было от конинова
А и месец, со(л)нцо померкнула,
Не видить луча света белова;
А от духу татарскова
Не можно крещеным нам живым быть.
Садился Калин на ременчет стул,
Писал ерлыки скоропищеты
Ко стольному городу ко Киеву,
Ко ласкову князю Владимеру,
Что выбрал татарина выше всех,
А мерою тот татарин трех сажен,
Голова на татарине с пивной котел,
Которой котел сорока ведер,
Промеж плечами касая сажень.
От мудрости слово написано,
Что возьмет Калин-царь
Стольной Киев-град,
А Владимера-князя в полон полонит,
Божьи церквы на дым пустит.
Дает тому татарину ерлыки скоропищеты
И послал ево в Киев наскоро.
Садился татарин на добра коня,
Поехал ко городу ко Киеву,
Ко ласкову князю Владимеру.
А и будет он, татарин, в Киеве,
Середи двора княженецкова
Скокал татарин с добра коня,
Не вяжет коня, не приказавает,
Бежит он во гридню во светлую,
А Спасову образу не молится,
Владимеру-князю не кланется
И в Киеве людей ничем зовет.
Бросал ерлыки на круглой стол
Перед великова князя Владимера,
Атшод, татарин слово выговорил:
«Владимер-князь стольной киевской!
А наскоре сдай ты нам Киев-град
Без бою, без драки великия
И без того кроволития напраснаго!».
Владимер-князь запечалился,
А наскоре ерлыки распечатовал и просматривал
Гледючи в ерлыки, заплакал свет:
По грехам над князем учинилося —
Богатырей в Киеве не случилося,
А Калин-царь под стеною стоит,
А с Калином силы написано
Не много не мало — на́ сто верст
Во все четыре стороны,
Еще со Калином сорок царей со царевичем,
Сорок королей с королевичем,
Под всяким царем силы по три тьмы-по три тысячи;
По правую руку ево зять сидит,
А зятя зовут у нево Сартаком,
А по леву руку сын сидит,
Сына зовут Лоншеком.
И то у них дело не окончено,
Татарин из Киева не выехал,
Втапоры Василей-пьяница
[В]збежал на башню на стрельную,
Берет он свой тугой лук разрывчетой,
Калену стрелу переную,
Наводил он трубками немецкими,
А где-та сидит злодей Калин-царь,
И тот-та Василей-пьяница
Стрелял он тут во Калина-царя,
Не попал во собаку Калина-царя,
Что попал он в зятя ево Сартака,
Угодила стрела ему в правой глаз,
Ушиб ево до́ смерти.
И тут Калину-царю за беду стало,
Что перву беду не утушили,
А другую беду оне загрезили:
Убили зятя любимова
С тоя башни стрельныя.
Посылал другова татарина
Ко тому князю Владимеру,
Чтобы выдал тово виноватова.
А мало время замешкавши,
С тое стороны полуденныя,
Что ясной сокол в перелет летит,
Как белой кречет перепорхавает,
Бежит паленица удалая,
Старой казак Илья Муромец.
Приехал он во стольной Киев-град,
Середи двора княженецкова
Скочил Илья со добра коня,
Не вяжет коня, не приказывает,
Идет во гридню во светлую,
Он молится Спасу со Пречистою,
Бьет челом князю со княгинею
И на все четыре стороны,
А сам Илья усмехается:
«Гой еси, сударь Владимер-князь,
Что у тебе за болван пришел?
Что за дурак неотесоной?».
Владимер-князь стольной киевской
Подает ерлыки скоропищеты,
Принял Илья, сам прочитывал.
Говорил тут ему Владимер-князь:
«Гой еси, Илья Муромец!
Пособи мне думушку подумати:
Сдать ли мне, не сдать ли Киев-град
Без бою мне, без драки великия,
Без того кроволития напраснаго?».
Говорит Илья таково слово:
«Владимер-князь стольной киевской!
Ни о чем ты, асударь, не печалуйся:
Боже-Спас оборонит нас,
А нечто́ пречистой и всех сохранит!
Насыпай ты мису чиста серебра,
Другую — красна золота,
Третью мису — скатнова земчуга;
Поедем со мной ко Калину-царю
Со своими честными подарками,
Тот татарин дурак нас прямо доведет».
Нарежался князь тут поваром,
Заморался сажаю котельною.
Поехали оне ко Калину-царю,
А прямо их татарин в лагири ведет.
Приехал Илья ко Калину-царю
В ево лагири татарския,
Скочил Илья со добра коня,
Калину-царю поклоняется,
Сам говорит таково слово:
«А и Калин-царь, злодей Калинович!
Прими наши дороги подарочки
От великова князя Владимера:
Перву мису чиста серебра,
Другу — красна золота,
Третью мису — скатнова земчуга,
А дай ты нам сроку на три дни,
В Киеве нам приуправиться:
Отслужить обедни с понафидами,
Как-де служат по усопшим душам,
Друг с дружкой проститися!».
Говорит тут Калин таково слово:
«Гой еси ты, Илья Муромец!
Выдайте вы нам виноватова,
Которой стрелял с башни со стрельныя,
Убил моево зятя любимова!».
Говорит ему Илья таково слово:
«А ты слушай, Калин-царь, повеленое,
Прими наши дороги подарочки
От великова князя Владимера.
Где нам искать такова человека и вам отдать?».
И тут Калин принял золоту казну нечестно у нево.
Сам прибранивает.
И тут Ильи за беду стало,
Что не дал сроку на три дни и на три часа,
Говорил таково слово:
«Сабака, проклятой ты, Калин-царь,
Отойди с татарами от Киева!
Охото ли вам, сабака, живым быть?».
И тут Калину-царю за беду стало,
Велел татарам сохватать Илью.
Связали ему руки белыя
Во крепки чембуры шелковыя.
Втапоры Ильи за беду стало,
Говорил таково слово:
«Сабака, проклятой ты, Калин-царь,
Отойди прочь с татарами от Киева!
Охото ли вам, сабака, живым быть?».
И тут Калину за беду стало
И плюет Ильи во ясны очи:
«А русской люд всегды хвастлив,
Опутан весь, будто лысай бес,
Еще ли стоит передо мною, сам хвастает!».
И тут Ильи за беду стало,
За великую досаду показалося,
Что плюет Калин в ясны очи,
Скочил в полдрева стоячева,
Изарвал чембуры на могучих плечах.
Не допустят Илью до добра коня
И до ево-та до палицы тяжкия,
До медны литы в три тысячи.
Схвотил Илья татарина за́ ноги,
Которой ездил во Киев-град,
И зачал татарином помахивати,
Куда ли махнет — тут и улицы лежат,
Куды отвернет — с переулками,
А сам татарину приговаривает:
«А и крепок татарин — не ломится,
А жиловат сабака — не изорвется!».
И только Илья слово выговорил,
Оторвется глава ево татарская,
Угодила та глава по силе вдоль,
И бьет их, ломит, вконец губит.
Достальныя татара на побег пошли,
В болотах, в реках притонули все,
Оставили свои возы и лагири.
Воротился Илья он ко Калину-царю,
Схватал он Калина во белы руки,
Сам Калину приговаривает:
«Вас-та, царей, не бьют-не казнят,
Не бьют-не казнят и не вешают!».
Согнет ево корчагою,
Воздымал выше буйны головы своей,
Ударил ево о горюч камень,
Росшиб он в крохи говенныя.
Достальныя татара на побег бегут,
Сами оне заклинаются:
«Не дай бог нам бывать ко Киеву,
Не дай бог нам видать русских людей!
Неужто в Киеве все таковы:
Один человек всех татар прибил?».
Пошел Илья Муромец искать своего товарыща
Тово ли Василья-пьяницу Игнатьева,
И скоро нашел ево на кружале Петровскием,
Привел ко князю Владимеру.
А пьет Илья довольно зелено вино
С тем Васильем со пьяницой,
И называет Илья тово пьяницу Василья
Братом названыем.
То старина, то и деянье.
И.
Дул ветер с утра… Как свинцом налита,
Сердито вздувалась река за кормою:
Еще раз проведать хотел я места,
Любимыя некогда мною.
Вдоль стройных, одетых в гранит, берегов
Я плыл с затуманенным сердцем и взором;
И тускло светилась фаланга дворцов
За водным широким простором.
Застыли гиганты в таинственном сне
Среди величавой, унылой пустыни…
Вон, серой змеею в другой стороне
Стена притаилась твердыни.
И долго туда я, и жадно глядел…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О, годы проклятые, мимо!
Лениво тянулся холодный гранит, —
И слезы в груди закипали невольно:
От старых страданий и старых обид
Так было и сладко, и больно!..
Чу, свист… Пароход меня дальше понес.
Угрюмые своды из камня и стали,
С рокочущим гулом копыт и колес,
Не раз надо мной пролетали,
И грозно в пролетах шипела волна.
Исакия шлем замелькал золоченый…
Вот узкая красная лента видна
Средь липовой рощи зеленой.
Как дрогнуло сердце опять!—Я узнал:
Здесь, в этих стенах незабвенных, когда-то
Я воздух познанья так жадно вдыхал,
Так в Истину веровал свято.
Но с гордых, заоблачно-льдистых высот
Она, как царица, на землю глядела;
До боли вседневных скорбей и забот
Владычице не было дела.
А мы… Мы любили отчизну, как мать,
Всем пылом сердец беззаветно-влюбленных;
За братьев всю душу хотели отдать,
За братьев, судьбой обойденных!
И душен нам стал величавый чертог…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но вот уж и сфинксы… Пришельцы из Ѳив
Загадочным взором глядят друг на друга;
Все снится им желтаго Нила разлив
Под солнцем сверкающим юга.
В чужбине холодной уж семьдесят зим
Вкруг них отшумело… Все длится изгнанье!
О, бедные сфинксы! Я болен другим,
Но ваше ценю я страданье.
Мы старые с вами знакомцы… Не раз
Вверял я вам тайну святого обета, —
И долго бродил здесь, и спрашивал вас
О часе, минуте разсвета.
Свинцовое небо грозило дождем;
Мне горькое в душу сомненье закралось:
Здесь камни повсюду твердят о былом,
Но люди… Что в людях осталось?!
ИИ.
В огромной столице один уголок
Я вспомнил,—душе дорогой и заветный.
Безшумно катился там жзни поток
Теснился в нужде безпросветной
Рабочий народ. Там и мы, молодежь,
Ютились по скромным мансардам и кельям,
Враждою встречая лишь трусость и ложь,
А муки лишений—весельем.
В средину беседы там бледный разсвет
Врывался нередко холодной волною;
Там зрели герои, дивившие свет
Душевной своей красотою…
Все сразу узнал я,—ту улицу, дом,
В котором окошко до света мелькало,
Как звездочкой ясной, маня огоньком
В укромный приют идеала.
Но каменный вырос гигант впереди,
Исчезло окно за стеною огромной…
С безумно забившимся сердцем в груди
Бегу я по лестнице темной!
Минута—и юность вернется назад:
Отворится дверь—ярко солнце засветит —
С серебряным смехом, с косою до пят
Меня моя милая встретит!..
Я долго звонил… В нетерпеньи рванул
Заветную дверь—и во тьме корридора
Один очутился… Несдержанный гул
Услышал я жаркаго спора.
Звенела толпа молодых голосов.
Обрывки речей до меня долетали…
Спадала завеса, из мрака годов
Знакомыя тени вставали!
Я кашлянул. Выглянул стройный брюнет:
Глаза удивленно и строго глядели…
Мелькнула головка кудрявая вслед
С глазами пугливой газели.
Еще и еще, точно в поле цветы…
В смущеньи стоял я, слова подбирая,
А в сердце победныя пели мечты:
Да здравствует жизнь молодая!
П. Я.
СОН.
В небе странно-высоком, зловеще-немом
Гас кровавый вечерний закат.
Умирал я от ран,—в гаоляне густом
Позабытый своими солдат.
Как ребенок, затеряяный в чаще лесной,
Я кричал, я отчаянно звал —
И на помощь ни свой не пришел, ни чужой,
Гаолян только глухо шуршал!
Да орел целый день над горою парил, —
Хищный клекот носился кругом…
Все на север, в безвестную даль уходил
Затихающих выстрелов гром.
И скользил угасающий взор мой, в тоске,
По менявшим наряд облакам:
Что там парусом белым стоит вдалеке--
Не села ли родимаго храм?
Вон старуха с клюкой… Не моя-ль это мать
«По кусочки» с сумой побрела?
Горе-горькая! Сына тебе не дождать —
Ты на муку его родила!
Злобно лязгают цепи… В дыму и в огне,
Будто стая всполошенных птиц,
Вьется лента вагонов,—и в каждом окне
Сколько бледных, измученных лиц!
Безконечен ваш путь, и тяжел, и суров:
Мертвой степи пустынная гладь,
Выси грозныя гор, темень диких лесов…
Вас в чужбину везут умирать!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Умирал я от ран на чужой стороне…
Так хотелось мучительно жить, —
О проклятой, безумно-кровавой войне,
Как о грезе больной позабыть!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ночь сошла. Или смерть? Сеть туманов сырых
Поползла над ущельями гор;
В черном небе невиданно-ярких, больших,
Странных звезд засветился узор.
И в зловещей тиши, мне казалось, не я —
Кто-то чуждый безсильно стонал…
И от жалости в сердце больном у меня
Слез кипучих родник клокотал!
П. Я.
Бог благости щедрой, Бог правды великой!
Меч силы в деснице ль твоей?
Считал ли Ты слезы, кровавыя слезы
Смиренной отчизны моей?
Что-ж медлишь сойти Ты с грозою и гневом
Из вечных чертогов своих?
Даров ли свободной и радостной доли
Она недостойней других?
Иль мало она безответно страдала,
Томилась, как в келье глухой?
О цепи все тело свое истерзала,
Ослепла от тьмы вековой!
Не хватит уж скоро отваги орлиной,
Могучия крылья в крови…
Пощады!.. Пощады!.. Дай луч хоть единый,
Дай каплю живую любви!
Мне чудится кругом какой-то шорох странный,
Тревожно-радостный, как веянье весны:
Так узник сторожит свиданья час желанный,
Проснувшись до зари, средь чуткой тишины…
Я жду, кого-то жду со страхом и любовью,
Кого-то, чья рука чудесное свершить,
Кто образумит нас, залитых братской кровью,
Залечит раны все и скорби облегчит.
«Пора! --я слышу стон в безмолвьи тяжком ночи, —
Довольно злых угроз! Раскройся, мир—тюрьма!»
Во мрак вперяю я расширенныя очи:
Вот дрогнет, наконец, испуганная тьма!
Миг—и разсвет блеснет, и защебечут птицы,
И развернется даль, заманчиво-пестра…
И крылья распахнет проснувшейся орлицы,
Быть может, песнь моя…
— Скорей! Пора, пора!
П. Я.
На чужбине далекой тоскуя вдвоем,
Мы, как дети, однажды тихонько болтали
В полумраке вечернем о горьком былом
(Нашей старой, но все еще свежей печали!).
"Нет, тех дней я забыт не могу никогда,
Никогда не прощу!—ты, бледнея, шептала:
Ни одна впереди не мерцала звезда,
Ум мешался, душа замирала.
"Днем и ночью шумела река под окном
Шевелясь, точно лапы чудовищ враждебных.
Рек таких мы в краю не видали родном--
Разве в грезах иль сказках волшебных.
"Величавый, холодный, безлюдный простор…
Наша лодка, да влажныя, черныя бездны,
Да по берегу стены отвесныя гор…
О возврате мечты безполезны!
"За утесом-громадой вздымался утес,
Все безмолвней, угрюмей, печальней…
Все на север поток нас безжалостный нес
Дальше, дальше от родины дальней!
"Раз, я помню, под гнетом безумной тоски,
Вся пропитана влагой холодной,
Я заснула, под мерные всплески реки;
И приснилось мне: вновь я свободна…
"Я лечу, будто птица,—мелькают вокруг
Занесенныя снегом равнины…
Я лечу на желанный сверкающий юг
Из холоднаго мрака чужбины.
"Ближе, ближе родная схрана--
Небо блещет лазурью и светом…
Сердце чует: весна, золотая весна!
Пахнет белой акации цветом.
"Вот и Днепр, утонувший в вишневых садах,
Засверкал бирюзою… Я вся задрожала
И, на берег родимый упавши в слезах,
Долго, жадно его целовала!..
"Я очнулась на мрачной, холодной реке —
Волны с грозным нахлынули плеском.
Сердце билось в груди, точно птица в силке,
Еще полное радостным блеском.
«И казалось в тот миг: если б родину я
Не во сне—на яву увидала,
Я упала-б на землю и, слез не тая,
Целовала ее, целовала!..»
Милый голос во тьме, как струна зазвенел —
Ты внезапно замолкла угрюмо.
И утешить тебя я, мой друг, не умел,
Полон той же мучительной думой!..
П. Я.