Раньше людей Ермолай подымается,
Позже людей с полосы возвращается, Разбогатеть ему хочется пашнею.
Правит мужик свою нужду домашнююДа и семян запасает порядочно —
Тужит, землицы ему недостаточно! Сила меж тем в мужике убавляется,
Старость подходит, частенько хворается, —Стало хозяйство тогда поправлятися:
Стало земли от семян оставатися!
«Пусть дым совьется в виде той петли,
которая согнать его сумела
своим кивком с холмов родной земли».
Должно быть, в мщеньи выше нет предела.
Конечно, достигая до небес,
начнет гулять, дымить противоборство.
Не стоит крыш снимать, чтоб видел лес
сей быстрый труд, настойчивость, упорство.
Все в ход пойдет: смола, навоз, трава,
должно быть, в виде той петли разложат
в горящем очаге свои дрова.
Пусть ветер им поможет. Пусть поможет.
Нет, никогда ничья на свете власть
и всех стихий внезапное движенье
не явит ту, что просто родилась
и вот живет в их злом воображеньи.
Лес по краям. Блестящий снег хрустит,
никак не различить теней нерезких,
свидетелей того, как слабый мстит.
И он пошел во тьму с холмов еврейских.
ЗАГОВОР
Есть светлое Синее Море,
На светлом на Синем на Море,
Есть Остров, на Острове Камень,
И Остров и Камень тот — синь.
На Камени, в синей одежде,
Сидит Человек белоликий,
И лук у него бестетивный,
Лук синий для синих пустынь.
И синей стрелою без перьев
Стреляет он в притчи, в призоры,
Во всякую нечисть, в притворства,
В телесный и в думный излом.
В Серебряном Море, напротив,
Серебряный Остров и Камень,
Серебряный кто-то на Камне
Ему отвечает как гром.
Ему подпевает пособно,
Стрела за стрелой улетает,
Над дивной Рекой поперечной
Огонь разрастается, синь.
Так сгиньте же, ковы, призоры,
Рассейтесь вы, притчи и чары,
Я стрелы вам здесь заостряю,
Аминь, говорю я, аминь.
Какую пользу тот в сокровищах имеет,
Кто в землю прячет их и ими не владеет?
Живет в провинции скупяк,
И хочет вечно жить дурак,
Затем, что предки жили так.
По дедовскому он примеру
И по старинному манеру,
Имеет к деньгам веру,
Не бреет никогда усов,
Не курчит волосов:
У прадеда его они бывали прямы,
Который прятывал всегда богатства в ямы.
Таков был дедушка, отец и сын таков.
Когда он при конце, впоследки, рот разинул,
Едва успел сказать жене,
Что деньги он в земле покинул,
В саду, в такой-то стороне;
Но чтоб не трогать их, — и умер с тем заветом;
Жена, не тронув их, простилась после с светом.
Вступил в наследство внук,
Но деньги те еще людских не знали рук,
По завещанью он зарыл их в землю ниже,
Как будто для того, чтоб были к черту ближе.
«Натко медку! с караваем покушай,
Притчу про пчелок послушай!
Нынче не в меру вода разлилась,
Думали, просто идет наводнение,
Только и сухо, что наше селение
По огороды, где ульи у нас.
Пчелка осталась водой окруженная,
Видит и лес, и луга вдалеке,
Ну и летит, — ничего налегке,
А как назад полетит нагруженная,
Сил не хватает у милой. Беда!
Пчелами вся запестрела вода,
Тонут работницы, тонут сердечные!
Горю помочь мы не чаяли, грешные,
Не догадаться самим бы вовек!
Да нанесло человека хорошего,
Под благовещенье помнишь прохожего?
Он надоумил, христов человек!
Слушай, сынок, как мы пчелок избавили:
Я при прохожем тужил-тосковал;
„Вы бы им до суши вехи поставили“, —
Это он слово сказал!
Веришь: чуть первую веху зеленую
На воду вывезли, стали втыкать,
Поняли пчелки сноровку мудреную:
Так и валят и валят отдыхать!
Как богомолки у церкви на лавочке,
Сели — сидят.
На бугре-то ни травочки,
Ну, а в лесу и в полях благодать:
Пчелкам не страшно туда залетать.
Всё от единого слова хорошего!
Кушай на здравие, будем с медком.
Благослови бог прохожего!»
Кончил мужик, осенился крестом;
Мед с караваем парнишка докушал,
Тятину притчу тем часом прослушал
И за прохожего низкий поклон
Господу богу отвесил и он.
Был в мире древний Великан,
Без сердца исполин.
Он был как между гор туман,
Он был чумой для многих стран,
Угрюм, свиреп, один.
Он сердце вынул у себя,
И спрятал далеко.
Не дрогнет гром, скалу дробя,
Хоть громок он; и лишь себя
Люби, — убить легко.
Без сердца жадный Великан
Давил людей кругом.
Едва расправить тяжкий стан,
Как в рот свой, точно в страшный чан
Кровавый бросит ком.
А сердце где же? Топь болот —
Чудовищный пустырь.
Который год там дуб растет,
С дуплом, и дуб тот стережет
Слепой и злой Упырь.
Внутри дупла, как черный гад,
Уродливый комок.
Он шевелится, говорят,
Мохнат, он судорожно рад
В час казни, в страшный срок.
Едва свирепый Великан
За горло хвать кого, —
Паук заклятый топких стран,
Комок в дупле как будто пьян,
Дуб чувствует его.
В дупле шуршание и смех.
Что жизнь людей? Пузырь
В дупле сам Дьявол, черный грех,
И в соучастии утех,
Скрипит слепой Упырь.
Но крылья ведают полет,
Стремленье знает путь.
И кто воздушен, тот пройдет
Все срывы ям, всю топь болот,
Чтоб цели досягнуть.
Комок кровавый, злой обман,
Ты взят моей рукой!
Последний миг свирепым дан,
И был, лишь был он, Великан,
Объят он смертной мглой!
Рассказать ли тебе, как однажды
Хоронил друг твой сердце свое,
Всех знакомых на пышную тризну
Пригласил он и позвал ее.И в назначенный час панихиды,
При сиянии ламп и свечей,
Вкруг убитого сердца толпою
Собралось много всяких гостей.И она появилась — все так же
Хороша, холодна и мила,
Он с улыбкой красавицу встретил;
Но ома без улыбки вошла.Поняла ли она, что за праздник
У него на душе в этот день,
Иль убитого сердца над нею
Пронеслась молчаливая тень? Иль боялась она, что воскреснет
Это глупое сердце — и вновь
Потревожит ее жаждой счастья —
Пожелает любви за любовь! В честь убитого сердца заезжий
Музыкант «Marche funebre» {*} играл,
{* «Похоронный марш» (фр.).}
И гремела рояль — струны пели,
Каждый звук их как будто рыдал.Его слушая, томные дамы
Опускали задумчивый взгляд, —
Вообще они тронуты были,
Ели дули и пили оршад.А мужчины стояли поодаль,
Исподлобья глядели на дам,
Вынимали свои папиросы
И курили в дверях фимиам.В честь убитого сердца какой-то
Балагур притчу нам говорил,
Раздирательно-грустную притчу, —
Но до слез, до упаду смешил.В два часа появилась закуска,
И никто отказаться не мог
В честь убитого сердца отведать,
Хорошо ли состряпан пирог? Наконец, слава богу, шампанским
Он ее и гостей проводил —
Так, без жалоб, роскошно и шумно
Друг твой сердце свое хоронил.
Вши в самой древности читать, писать умели
И песни пели.
Всползла,
Во удивленье взору,
На ту священну гору,
Где музы, Вошь, была котора зла,
И стала возглашать во злобе и роптаньи
О правде, честности, о добром воспитаньи.
Не слушает никто, что там поет та Вошь,
Известно, что у Вши нет песней ни на грош.
Когда бы пела мышь, мышь кошка б изловила,
А вшам таких угроз природа не явила,
Так музы, рассердясь и в жалобах своих,
Хотя Вши голос тих
И пела Вошь не шумно,
Ко Зевсу кликнули, соткав прекрасный стих.
Со Вшами музам брань имети и безумно,
Но Зевс недвижим пребывал
И говорил: «Я вшей и сроду не бивал,
А если мне убить ее за гнусны песни,
В которых ничего нет, кроме только плесни,
Так лучше мне побить безмозглых тех,
Которы мнят искать во гнусности утех.
Да это строго,
В ином селе людей останется немного.
А на срамную Вошь не брошу грома я,
Не осквернится ввек рука моя».
О музы! Должно вам отныне вечно рдиться,
Что вы могли на тварь гнуснейшу рассердиться.
Воспела Вошь; но что?
Не ведает никто.
Но кто хвалили то?
Хвалили те одни, кто сами все ничто.
Которые сей Вши хвалили безделушки,
Не стоят гады те и все одной полушки.
Се жених градеть в полунощи,
и блажен раб, егоже обращеть
бдаша: не достоин же паки, егоже
обращеть оунывающа.
Тропарь
Они засветили лампады свои;
На встречу они Жениху поднялися толпою
На радостный праздник любви.
Их пять было мудрых и пять неразумных.
Уж тьмою
Бесчисленных звезд небеса заблистали, —
Но медлил Жених. Долго девы прождали;
Уж сон безмятежный спустился на них,
И дремой смежились усталые очи.
Внезапно в немой тишине полуночи
Послышался клик: «Се Жених
«Грядет! Исходите на встречу!» И девы восстали,
Спеша полуночный исполнить обряд.
Елеем пять мудрых лампады свои напитали,
И так неразумные им говорят:
«Мы не́ взяли, сестры, елея с собою,
«Светильников пламень угас,
«И ныне мы к вам приступаем с мольбою,
«Елея мы просим у вас».
Им мудрые молвят в ответ: «Хоть помочь мы и рады,
«Но только ни вам недостанет, ни нам на лампады;
«Купить у торгующих вы бы могли».
И вот к продающим спешат неразумные девы…
Тогда раздалися веселья напевы:
Жених приближался. С Ним вместе вошли
Пять мудрых на свадебный пир со своими
Лампадами. И затворилися двери за ними.
И прочие девы к закрытым дверям
Вернулись. Стеная и плача, они восклицали:
«Отверзи, о, Господи, Господи, нам!»
И слышат в ответ в неутешной печали
Они Жениха укоризненный глас:
«Аминь, говорю вам, не ведаю вас!»
Разсказать ли тебе, как однажды
Хоронил друг твой сердце свое,
Всех знакомых на пышную тризну
Пригласил он и позвал ее.
И в назначенный час панихиды,
При сиянии ламп и свечей,
Вкруг убитаго сердца толпою
Собралось много всяких гостей.
И она появилась, все так же
Хороша, холодна и мила, —
Он с улыбкой красавицу встретил,
Но она без улыбки вошла.
Поняла ли она, что̀ за праздник
У него на душе в этот день,
Иль убитаго сердца над нею
Пронеслась молчаливая тень,
Иль боялась она, что воскреснет
Это глупое сердце — и вновь
Потревожит ее жаждой счастья,—
Пожелает любви за любовь!..
В честь убитаго сердца заезжий
Музыкант «Marchе funèbrе» играл,
И гремела рояль — струны пели,—
Каждый звук их как будто рыдал.
Его слушая, томныя дамы
Опускали задумчивый взгляд,
Вообще оне тронуты были,
Ели дули и пили оршад.
А мужчины стояли поо̀даль,
Исподлобья глядели на дам,
Вынимали свои папиросы
И курили в дверях ѳимиам.
В честь убитаго сердца какой-то
Балагур притчу нам говорил,—
Раздирательно-грустную притчу,—
Но до слез, до упаду смешил.
В два часа появилась закуска
И никто отказаться не мог
В честь убитаго сердца отведать,
Хорошо ли состряпан пирог.
Наконец, — слава Богу! Шампанским
Он ее и гостей проводил…
Так без жалоб, роскошно и шумно
Друг твой сердце свое хоронил.
Булату Окуджаве
Нежная Правда в красивых одеждах ходила,
Принарядившись для сирых, блаженных, калек,
Грубая Ложь эту Правду к себе заманила:
Мол, оставайся-ка ты у меня на ночлег.
И легковерная Правда спокойно уснула,
Слюни пустила и разулыбалась во сне,
Хитрая Ложь на себя одеяло стянула,
В Правду впилась — и осталась довольна вполне.
И поднялась, и скроила ей рожу бульдожью:
Баба как баба, и что её ради радеть?!
Разницы нет никакой между Правдой и Ложью,
Если, конечно, и ту и другую раздеть.
Выплела ловко из кос золотистые ленты
И прихватила одежды, примерив на глаз;
Деньги взяла, и часы, и ещё документы,
Сплюнула, грязно ругнулась — и вон подалась.
Только к утру обнаружила Правда пропажу —
И подивилась, себя оглядев делово:
Кто-то уже, раздобыв где-то чёрную сажу,
Вымазал чистую Правду, а так — ничего.
Правда смеялась, когда в неё камни бросали:
«Ложь это всё, и на Лжи одеянье моё…»
Двое блаженных калек протокол составляли
И обзывали дурными словами её.
Тот протокол заключался обидной тирадой
(Кстати, навесили Правде чужие дела):
Дескать, какая-то мразь называется Правдой,
Ну, а сама пропилась, проспалась догола.
Полная Правда божилась, клялась и рыдала,
Долго скиталась, болела, нуждалась в деньгах,
Грязная Ложь чистокровную лошадь украла —
И ускакала на длинных и тонких ногах.
Некий чудак и поныне за Правду воюет,
Правда в речах его правды — на ломаный грош:
«Чистая Правда со временем восторжествует —
Если проделает то же, что явная Ложь!»
Часто, разлив по сту семьдесят граммов на брата,
Даже не знаешь, куда на ночлег попадёшь.
Могут раздеть — это чистая правда, ребята;
Глядь — а штаны твои носит коварная Ложь.
Глядь — на часы твои смотрит коварная Ложь.
Глядь — а конём твоим правит коварная Ложь.
Перо. Чернила. Лист бумаги.
Строка: «Обкому ВКП...»
(А. Безыменский. «Ночь начальника политотдела»)
1
Пол. Потолок. Четыре сте́ны.
А если правильно — стены́.
Стол. Стул. Окошко. Свет Селены,
А по-колхозному — луны.
Ночь. Небо. Звезды. Папка «Дело».
Затылок. Два плеча. Спина.
И это значит — у окна
Мечтает начполитотдела.
2
Сколько в республике нашей чудес!
Сеялки,
Сеялки, веялки,
Сеялки, веялки, загсы,
Сеялки, веялки, загсы, косилки.
ГИХЛ,
ГИХЛ, МТП,
ГИХЛ, МТП, МКХ,
ГИХЛ, МТП, МКХ, МТС.
Тысячи книг —
Тысячи книг — в переплетах и без,
Фабрики-кухни,
Фабрики-кухни, тарелки и вилки.
Сотни поэм
Сотни поэм и кило́метры строк.
Сядем, товарищи,
Сядем, товарищи, если не ляжем,
Ночь понеспим,
Ночь понеспим, а поэта уважим,
Притчи послушаем,
Притчи послушаем, перерасскажем,
Выполним бодро
Выполним бодро нелегкий оброк.
3
Ax, зачем эта ночь
Так была коротка!
Эту ночь я не прочь
Растянуть на века.
4
Хорошо любить жену
И гитарную струну,
Маму, папу, тетю, — ну
И Советскую страну.
Хорошо писать стихи
О кремации сохи,
Выкорчевывать грехи
Тещи, свекра и снохи.
Ты строчи, строчи, рука,
За строкой лети, строка.
Для поэта ночь легка,
Для поэмы — коротка.
5
Хорошо теперь поспать бы,
Но нельзя сегодня спать.
Напоследок справим свадьбы,
А потом заснем на-ять.
До утра плясать мы будем,
Выполняя свадьбы план.
Две гитары, буйный бубен,
Балалайка, барабан,
Мандолина и фанфара,
Три гармони и дуда.
И пошла за парой пара
Рать колхозного труда.
Гром великого оркестра
Раздается под луной.
Льются звуки румбы «фьеста»,
Звуки польки неземной.
6
Начполит, скрывать не стану,
В честь невесты и родни
Выпил рюмочку нарзану,
Ну, а кроме — ни-ни-ни...
7
Трудодни!
Трудодни! Трудодни!
Трудодни! Трудодни! Трудодни!
Трудодни! Трудодни! Трудодни! Трудодни!
8
Да. Поэма — вещь серьезная.
Призадуматься велит...
9
Только знает ночь колхозная,
Как мечтает начполит!
Довольно и беглого взгляда:
Воссел — вы узнали без слов —
Средь зелени Летнего Сада
Отлитый из бронзы Крылов,
И, видимо, в думе глубок он,
И чтоб то дума была —
Подслушать навесился локон
На умную складку чела.
Разогнута книга; страницу
Открыл себе дедушка наш,
И ловко на льва и лисицу
Намечен его карандаш.
У ног баснописца во славе
Рассыпан зверей его мир:
Квартет в его полном составе,
Ворона, добывшая сыр,
И львы и болотные твари,
Петух над жемчужным зерном,
Мартышек лукавые хари,
Барашки с пушистым руном.
Не вся ль тут живность предстала
Металлом себя облила
И группами вкруг пьедестала
К ногам чародея легла? Вы помните, люди: меж вами
Жил этот мастистый старик,
Правдивых уроков словами
И жизненным смыслом велик.
Как меткий был взгляд его ясен!
Какие он вам истины он
Развертывал в образах басен,
На притчи творцом умудрен!
Умел же он истины эти
В такие одежды облечь,
Что разом смекали и дети,
О чем ведет дедушка речь.
Представил он матушке-Руси
Рассказ про гусиных детей,
И слушали глупые гуси —
Потомки великих гусей.
При басне его о соседе
Сосед на соседа кивал,
А притчу о Мишке-медведе
С улыбкой сам Мишка читал.
Приятно и всем безобидно
Жил дедушка, правду рубя.
Иной… да ведь это же стыдно
Узнать в побасенке себя!
И кто предъявил бы, что колки
Намеки его на волков,
Тот сам напросился бы в волки,
Признался, что сам он таков.
Он создал особое царство,
Где умного деда перо
Карало и злость и коварство,
Венчая святое добро.
То царство звериного рода:
Все лев иль орел его царь,
Какой-нибудь слон воевода,
Плутовка-лиса — секретарь;
Там жадная щука — исправник,
А с парой поддельных ушей
Всеобщий знакомец — наставник,
И набран совет из мышей.
Ведь, кажется, всё небылицы:
С котлом так дружится горшок,
И сшитый из старой тряпицы
В великом почёте мешок;
Там есть говорящие реки
И в споре с ручьём водопад,
И словно как мы — человеки —
Там камни, пруды говорят.
Кажись баснописец усвоил,
Чего в нашем мире и нет;
Подумаешь — старец построил
Какой фантастический свет,
А после, когда оглядишься,
Захваченной деда стихом,
И в бездну житейского толка
Найдёшь в его складных речах:
Увидишь двуногого волка
с ягнёнком на двух же ногах:
Там в перьях павлиньих по моде
Воронья распущена спесь,
А вот и осёл в огороде:
‘Здорово, приятель, ты здесь? ‘
Увидишь тех в горьких утехах,
А эту в почётной тоске:
Беззубою белку в орехах
И пляшущих рыб на песке,
И взор наблюдателей встретит
Там — рыльце в пушку, там — судью,
Что дел не касаяся, метит
На первое место в раю.
Мы все в этих баснях; нам больно
Признаться, но в хоть взаймы
Крыловскую правду, невольно,
Как вол здесь мычу я: ‘и мы! ‘
Сам грешен я всем возвещаю:
Нередко читая стихи,
Друзей я котлом угощаю,
Демьяновой страшной ухи. Довольно и беглого взгляда:
Воссел — вы узнали без слов —
Средь зелени Летнего Сада
Отлитый из бронзы Крылов, —
И станут мелькать мимоходом
Пред ликом певца своего
С текущим в аллее народом
Ходячие басни его:
Пойдут в человеческих лицах
Козлы, обезьяны в очках;
Подъедут и львы в колесницах
На скачущих бурно конях;
Примчатся в каретах кукушки,
Рогатые звери придут,
На памятник деда лягушки,
Вздуваясь, лорнет наведут, —
И в Клодта живых изваяньях
Увидят подобья свои,
И в сладостных дам замечаньях
Радастся: ‘mais oui, c’est joli’
Порой подойдёт к великану
И серый кафтан с бородой
И скажет другому кафтану:
‘Митюха, сынишко ты мой
Читает про Мишку, мартышку
Давно уж, — понятлив, хоть мал:
На память всю вызубрил книжку,
Что этот старик написал’.
О, если б был в силах нагнуться
Бессмертный народу в привет!
О, если б мог хоть улыбнуться
Задумчивый бронзовый дед!
Нет, — тою ж всё думою полный
Над группой звериных голов
Зрим будет недвижный, безмолвный
Из бронзы отлитый Крылов.
Послание к Русскому Бавию (*) об истинном поете.
О ты, дерзающий, судьбе на перекор,
До старости писать стихами сущий вздор,
Ковачь нелепых слов и оборотов странных,
За деньги славимый в газетах иностранных,
Наш Бавий! за перо берусь я для тебя!
Опомнись! пощади и ближних и себя,
Познай, что все твои посланья, притчи, оды,
Сатиры, мелочи, и даже переводы,
С тех пор как рифмачи здесь стали не в чести,
Лишь могут на тебя безславье навести,
Лишь могут на весах правдивыя Ѳемиды
Поставить на равне с отцем Телемахиды!
Тот жалкой человек, кто ссорится с судьбой!
Так! истинный Поет несходствует с тобой;
Он просто, без хлопот, собою нас пленяет,
На нем с рождения печать небес сияет;
Ему наставник!—Бог, природа—образец;
Он Мудр и всемогущ: он сам другой творец.
Как сладостно внимать его восторгам лирным,
Когда он, пред Царем преклоньшася всемирным,
Приносит от души чистейший фимиам,
Дивится благостям, дивится чудесам,
И вновь о благостях ко смертным умоляет…
Тогда он Божество в самом себе являет!
Иль взоры обратив на сей подлунный свет,
Поет природу нам,—он всюду зрит предмет,
Воспламеняющий его ко песнопенью;
Все силы придает восторгу, вдохновенью, —
Вид гор, полей, лесов, небесная лазѵрь,
Треск грома, молний блеск, свист ветров, ужас бури!
Он мыслью возносясь, тогда ефиром дышет,
И видимое здесь небесной кистью пишет.
Но мир сей мал ему! превыше он парит;
Он в сонме Ангелов себя мгновенно зрит;
Ему открыто все, он все проникнул тайны,
Постиг деяния для смертных чрезвычайны;
Узнал протекшее с рождения Времен
И что назначено для будущих племен.
Тогда, познаньем дел Творца обогращенный,
Возвысив громкий глас—пророческий, священный —
Вливает в души огнь, божественный восторг!
Иль вдруг—преносит нас в волшебный свой чертог,
Куда сопутствует ему воображенье,
Творений выспренних душа и украшенье.
Там вымысл царствует, там произвол—закон,
Здесь в действиях своих Поет-не зрит премен,
Ему возможно все. По сей обширной власти
Он вид и существо дает пороку, страсти,
И добродетели дает приличный вид,
Он фурий и богов и милых нимф творит
И управляет их деяньями всевластно.
Ты, Бавий, не таков! ты мучишься напрасно,
Желая заменить трудом небесный дар,
Приходишь не в восторг, в какой-то жалкой жар,
И в нем беснуяся, уродов пораждаешь,
Которых с радостью на белый свет пускаешь.
Несчастный мученик! ты сколько ни пиши,
Стихи без гения—как тело без души:
Один нахлебников твоих они пленяют;
И те перед тобой украдкою зевают,
Смеются за глаза; а в лавках….. твой портрет
Наслушался, какой дают тебе совет,
О Бавий!—Но позволь теперь с тобой проститься
И к настоящему Поету обратиться,
Сей благодатный сын благих к нему Небес,
Что мыслью запредел вещей себя вознес,
И с нами в дружеском быть хочет сообщенья,
Печется иногда о нашем просвещеньи.
То философии храня святой закон,
Поет нам как Орфей, и мыслит как Платон?
Ему покорены душа и ум и чувства!
То правила дает науки, иль искусства,
И тут приятности стараясь не лишать,
Цветами терние он любит украшать;
Он знает—лишь тебе урок. сей неизвесшен,
Что с мудростью одной не может быть прелестен,
Что страшен и смешон угрюмый педагог
И что важней всего приятный, плавный слог.
Иль свиток древности очами пробегая,
Отличных доблестью героев избирая,
Потомству их дела со славой предает,
И слава их его к безсмертию ведет!
Виргилий меньше ли теперь Енея славен?
В сих повестях Поет всегда предмету равен.
О битвах ли гласит,—тогда от громких струн,
Оружий слышен звук и медных жерл перун!
Любовь ли воспоет,—сердец очарованье, —
Нам слышатся тогда и вздохи и стенанья!
Вот свойства главныя, вот истинный Поет,
Котораго читать и славить будет свет!
Ты, Бавий, смолода на все статьи пустился?
Отважился, дерзнул, запел и—осрамился (**)
О жалкой человек! Имел ли ты друзей,
Могущих обявить о странности твоей,
Могущих ласкою, угрозой, иль советом,
Не дать тебе прослыть за шута, перед светом?
Нет, верно не имел! Но ум тебе был дан;
Ты мог бы сделаться почтен от сограждан
Без притчей и без од!—Взманил, тебя лукавой!
Ты ими захотел знакомиться со славой ----
И тотчас все тесней и полки в кладовых,
Скрыпя, погнулися под тяжестию их;
Все лавки, лавочки, прилавки и окошки,
Мешки разнощиков, на площадях рогожки,
Твоей прилежности наполнились плодом,
Который стал покрыт и пылью и стыдос,
Ты скажешь, может быть; какия в том напасти,
Что так я предаюсь моей стиховной страсти,
И отдавать люблю в печать мои труды? —
Конечно, Бавий, нет великой в том беды,
Закон, правительство не терпят потрясенья,
Но посрамляется век вкуса, просвеиценья,
К томуж, какой пример поетам молодым!
Иной нечаянно пойдет путем твоим,
Не об изящности захочет он стараться,
Захочет книг числом с тобою поравняться,
Прибегнет наконец к издателям газет —
В минуту аксиос—и новой наш Поет,
Дивяся легонькой к безсмертию дороге,
С Державиным себя встречает в каталоге
И мыслит не шутя, что равен стал ему!
Он будет, целой век негоден ни к чему,
И кто же, как не ты, причиною разврата?
Не ты ли нас лишил полезнаго собрата?
Ужель невреден ты?—Но мой напрасен труд!
Потомство даст тебе нелицемерный суд;
Потомства не купить ни завтраком, ни балом!
Услышишь приговор перед его зерцалом,
И знаешь ли какой ужасной приговор?
Ты, Бавий, и тобой произведенный вздор,
Святой Поезии служащий к поношенью?
Во веки преданы не будете забвенью:
Чтоб именем твоим именовать других,
Похожих на тебя товарищей твоих,
Чтобы стихи в пример галиматьи ходили
И все бы наизусть для смеха их твердили.
Вот слава, чем тебя желает увенчать!
Пиши еще, пиши—и отдавай в печать!
Прислушайте, братцы! Жил царь в старину,
Он царствовал бодро и смело.
Любя бескорыстно народ и страну,
Задумал он славное дело:
Он вместе с престолом наследовал храм,
Где царства святыни хранились;
Но храм был и тесен и ветх; по углам
Летучие мыши гнездились;
Сквозь треснувший пол прорастала полынь,
В нем многое сгнило, упало,
И места для многих народных святынь
Давно уже в нем не хватало…
И новый создать ему хочется храм,
Достойный народа и века,
Где б честь воздавалась и мудрым богам,
И славным делам человека.
И сделался царь молчалив, нелюдим,
Надолго отрекся от света
И начал над планом великим своим
Работать в тиши кабинета.
И бог помогал ему — план поражал
Изяществом, стройной красою,
И царь приближенным его показал
И был возвеличен хвалою.
То правда, ввернули в хвалебную речь
Сидевшие тут староверы,
Что можно бы старого часть уберечь,
Что слишком широки размеры,
Но царь изменить не хотел ничего:
«За все я один отвечаю!..»
И только что слухи о плане его
Прошли по обширному краю,—
На каждую отрасль обширных работ
Нашлися способные люди
И двинулись дружной семьею в поход
С запасом рабочих орудий.
Давно они были согласны вполне
С царем, устроителем края,
Что новый палладиум нужен стране,
Что старый — руина гнилая.
И шли они с гордо поднятым челом,
Исполнены честного жара:
Их мускулы были развиты трудом
И лица черны от загара.
И вера сияла в очах <их>; горя
Ко славе отчизны любовью,
Они вдохновенному плану царя
Готовились жертвовать кровью!
Рабочие люди в столицу пришли,
Котомки свои развязали,
Иные у старого храма легли,
Иные присели — и ждали…
Но вот уже полдень — а их не зовут!
Безропотно ждут они снова;
Царь мимо проехал, вельможи идут —
А все им ни слова, ни слова!
И вот уже скучно им праздно сидеть,
Привыкшим трудиться до поту,
И день уже начал приметно темнеть,—
Их все не зовут на работу!
Увы! не дождутся они ничего!
Пришельцы царю полюбились,
Но их испугались вельможи его
И в ноги царю повалились:
«О царь! ты прославишься в поздних веках,
За что же ты нас обижаешь?
Давно уже преданность в наших сердцах
К особе своей ты читаешь.
А это пришельцы… Суровость их лиц
Пророчит недоброе что—то,
Их надо подальше держать от столиц,
У них на уме не работа!
Когда ты на площади ехал вчера
И мы за тобой поспешали,
Тебе они громко кричали: „ура!“
На нас же сурово взирали.
На площади Мира сегодня в ночи
Они совещалися шумно…
Строение храма ты нам поручи,
А им доверять — неразумно!..»"
Волнуют царя и боязнь и печаль,
Он слушает с видом суровым:
И старых, испытанных слуг ему жаль,
И вера колеблется к новым…
И вышел указ… И за дело тогда
Взялись празднолюбцы и воры…
А люди, сгоравшие жаждой труда
И рвеньем, сдвигающим горы,
Связали пожитки свои — и пошли,
Стыдом неудачи палимы,
И скорбь вавилонскую в сердце несли,
Ни с чем уходя, пилигримы,
И целая треть не вернулась домой:
Иные в пути умирали,
Иные бродили по царству с сумой
И смуты в умах поселяли,
Иные скитались по чуждым странам,
Иные в столице остались
И зорко следили, как строился храм,
И втайне царю удивлялись.
Строители храма не плану царя,
А собственным целям служили,
Они пожалели того алтаря,
Где жертвы богам приносили,
И многое, втайне ликуя, спасли,
Задавшись задачею трудной,
Они благотворную мысль низвели
До уровня ветоши скудной.
В основе труда подневольного их
Лежала рутина — не гений…
Зато было много эффектов пустых
И бьющих в глаза украшений…
Сплотившись в надменный и дружный кружок,
Лишь тех отличая вниманьем,
Кто их заслонить перед троном не мог
Энергией, разумом, знаньем,
Они не внимали советам благим
Людей, понимающих дело,
Советы обидой казалися им.
Царю говорят они смело:
«О царь, воспрети ты пустым крикунам
Язвить нас насмешливым словом!
Зане невозможно судить по частям
О целом, еще не готовом!..»
Указ роковой написали, прочли,
И царь утвердил его тут же,
Забыв поговорку своей же земли,
Что «ум хорошо, а два лучше!»
Но смело нарушил жестокий закон
Один гражданин именитый.
Служил бескорыстно отечеству он
И был уже старец маститый.
Измлада он жизни умел не жалеть,
Не знал за собой укоризны
И детям внушал, что честней умереть,
Чем видеть бесславье отчизны;
По мужеству воин, по жизни монах
И сеятель правды суровой,
О «новом вине и о старых мехах»
Напомнив библейское слово,
Он истину резко раскрыл пред царем,
Но слуги царя не дремали,
Успев овладеть уже царским умом,
Улик они много собрали:
Отчизны врагом оказался старик —
Чужда ему преданность, вера!
И царь, пораженный избытком улик,
Казнил старика для примера!
И паника страха прошла по стране,
Все головы долу склонило,
И строилось зданье в немой тишине,
Как будто копалась могила…
Леса убирают — убрали… и вот
«Готово!» — царю возвещают,
И царь по обширному храму идет,
Вельможи его провожают…
Но то ли пред ним, что когда—то в мечте
Очам его царским являлось
В такой поражающей ум красоте?
Что неба достойным казалось?
Над чем, напрягая взыскательный ум,
Он плакал, ликуя душою?
Нет! Это не плод его царственных дум!..
Царь грустно поник головою.
Ни в целом, ни в малой отдельной черте,
Увы! он не встретил отрады!
Но все ж в несказанной своей доброте
Строителям роздал награды.
И тотчас же им разойтись приказал,
А сам, перед капищем сидя,
О плане великом своем тосковал,
Его воплощенья не видя…
Жил-был за тридевять земель,
В каком-то царстве тридесятом,
И просвещенном, и богатом,
Вельможа, именем — Кисель.
За книгой с детства, кроме скуки,
Он ничего не ощущал,
Китайской грамотой — науки,
Искусство — бреднями считал;
Зато в войне, на поле брани
Подобных не было ему:
Он нес с народов диких дани
Царю — владыке своему.
Сломив рога крамоле внешней
Пожаром, казнями, мечом,
Он действовал еще успешней
В борьбе со внутренним врагом:
Не только чуждые народы,
Свои дрожали перед ним!
Но изменили старцу годы —
Заботы, дальние походы,
Военной славы гром и дым
Израненному мужу в тягость:
Сложил он бранные дела,
И императорская благость
Гражданский пост ему дала.
Под солнцем севера и юга,
Устав от крови и побед,
Кисель любил в часы досуга
Театр, особенно балет.
Чего же лучше? Свеж он чувством,
Он только изнурен войной —
Итак, да правит он искусством,
Вкушая в старости покой!
С обычной стойкостью и рвеньем
Кисель вступил на новый пост:
Присматривал за поведеньем,
Гонял говеть актеров в пост.
Высокомерным задал гонку,
Покорных, тихих отличил,
Остриг актеров под гребенку,
Актрисам стричься воспретил;
Стал роли раздавать по чину,
И, как он был благочестив,
То женщине играть мужчину
Не дозволял, сообразив,
Что это вовсе неприлично:
«Еще начать бы дозволять,
Чтобы роль женщины публично
Мужчина начал исполнять!»
Чтобы актеры были гибки,
Он их учил маршировать,
Чтоб знали роли без ошибки,
Затеял экзаменовать;
Иной придет поздненько с пира,
К нему экзаменатор шасть,
Разбудит: «Монолог из „Лира“
Читай!..» Досада — и напасть!
Приехал раз в театр вельможа
И видит: зала вся пуста,
Одна директорская ложа
Его особой занята.
Еще случилось то же дважды —
И понял наш Кисель тогда,
Что в публике к театру жажды
Не остается и следа.
Сам царь шутя сказал однажды:
«Театр не годен никуда!
В оркестре врут и врут на сцене,
Совсем меня не веселя,
С тех пор как дал я Мельпомене
И Терпсихоре — Киселя!»
Кисель глубоко огорчился,
Удвоил труд — не ел, не спал;
Но как начальник ни трудился,
Театр ни к черту не годился!
Тогда он истину сознал:
«Справлялся я с военной бурей,
Но мне театр не по плечу,
За красоту балетных гурий
Продать я совесть не хочу!
Мне о душе подумать надо,
И так довольно я грешил!»
(Кисель побаивался ада
И в рай, конечно, норовил.)
Мысль эту изложив круглее,
Передает секретарю:
Дабы переписал крупнее
Для поднесения царю.
Заплакал секретарь; печали
Не мог, бедняга, превозмочь!
Бежит к кассиру: «Мы пропали!»
(Они с кассиром вместе крали) —
И с ним беседует всю ночь.
Наутро в труппе гул раздался,
Что депутация нужна
Просить, чтобы Кисель остался,
Что уж сбирается она.
«Да кто ж идет? с какой же стати? —
Кричат строптивые. — Давно
Мы жаждем этой благодати!»
— Тссс! тссс!.. упросят неравно! —
И все пошло путем известным:
Начнет дурак или подлец,
А вслед за глупым и бесчестным
Пойдет и честный наконец.
Тот говорит: до пансиона
Мне остается семь недель,
Тот говорит: во время оно
Мою сестру крестил Кисель,
Тот говорит: жена больная,
Тот говорит: семья большая —
Так друг по дружке вся артель,
Благословив сначала небо,
Что он уходит наконец,
Пошла с дарами соли-хлеба
Просить: «Останься, наш отец!»…
Впереди шли вдовицы преклонные,
Прослужившие лета законные,
Седовласые, еле ползущие,
Пансионом полвека живущие;
Дальше причет трагедии: вестники,
Щитоносцы, тираны, кудесники,
Двадцать шесть благородных отцов,
Девять первых любовников;
Восемьсот театральных чиновников
По три в ряд выступали с боков
С многочисленным штабом:
С сиротами беспечными,
С бедняками увечными,
Прищемленными трапом.
Пели гимн представители пения,
Стройно шествовал кордебалет;
В белых платьицах, с крыльями гения
Корифейки младенческих лет,
Довершая эффект депутации,
Преклонялись с простертой рукой
И, исполнены женственной грации,
В очи старца глядели с мольбой…
Кто устоит перед слезами
Детей, теряющих отца?
Кисель растрогался мольбами:
«Я ваш, о дети! до конца!.
Я полагал, что я ненужен,
Я мнил, что даже вреден я,
Но вами я обезоружен!
Идем же, милые друзья,
Идем до гробового часу
Путем прогресса и добра…»
Актеры скорчили гримасу,
Но тут же крикнули: «ура!»
«Противустать возможно ядрам,
Но вашим просьбам — никогда!»
И снова правит он театром
И мечется туда-сюда;
То острижет до кожи труппу,
То космы разрешит носить.
А сам не ест ни щей, ни супу,
Не может вин заморских пить.
В пиесах, ради высших целей,
Вне брака допустил любовь
И капельдинерам с шинелей
Доходы предоставил вновь;
Смирившись, с автором «Гамлета»
Завесть знакомство пожелал,
Но бог британского поэта
К нему откушать не прислал.
Укоротил балету платья,
Мужчиной женщину одел,
Но поздние мероприятья
Не помогли — театр пустел!
Спились таланты при Ликурге,
Им было нечего играть:
Ни в комике, ни в драматурге
Охоты не было писать;
Танцорки, как ни горячились,
Не получали похвалы,
Они не то чтобы ленились,
Но вечно были тяжелы.
В партере явно негодуют,
Свет божий Киселю не мил,
Грустит: «Чиновники воруют,
И с труппой справиться нет сил!
Вчера статуя командора
Ни с места! Только мелет вздор —
Мертвецки пьяного актера
В нее поставил режиссер!
Зато случился факт печальный
Назад тому четыре дня:
С фронтона крыши театральной
Ушло три бронзовых коня!»
Кисель до гроба сценой правил,
Сгубил театр — хоть закрывай! —
Свои седины обесславил,
Да не попасть ему и в рай.
Искусство в государстве пало,
К великой горести царя,
И только денег прибывало
У молодца-секретаря:
Изрядный капитал составил,
Дом нажил в восемь этажей
И на воротах львов поставил,
Сбежавших перелив коней…
Мораль: хоть крепостные стены
И очень трудно разрушать,
Однако храмом Мельпомены
Трудней без знанья управлять.
Есть и другому поученью
Тут место: если хочешь в рай,
Путеводителем к спасенью
Секретаря не избирай.