Одному повелели: за конторкою цифрами звякай!
Только 24,
А у вас такие глаза!
Какие
Такие?
Разве зло гляжу, Дима, я?
— Нет. Золотые,
Любимые.Хотите смеяться со мною, беспутником,
Сумевшим весну из-под снега украсть?
Вы будете мохнатым лешим, а я буду путником,
Желающим в гости к лешему попасть.
Только смотрите, будьте хорошим лешим, настоящим,
Шалящим! Как хорошо, что нынче два мая,
Я ничего не понимаю!
Когда среди обыденной жизни,
Свора слез в подворотне глотки
За искры минут проходящий час.
Сердце без боли — парень без походки.
В пепельницу платка окурки глаз.Долго плюс дольше. Фокстерьеру сердца
Кружиться, юлиться, вертеться.Волгою мокрый платок.
В чайнике сердца кипяток.
Доменной печью улыбки: 140 по Цельсию
Обжигать кирпичи моих щек.
Мимо перрона шаблона по рельсам
Паровоз голоса с вагонами строк.Сквозь обруч рта, сквозь красное «о» он
Красный клоун,
Язык ранний
Тост.
В небес голубом стакане
Гонококки звезд.
Первозданные оси сдвинуты
Во вселенной. Слушай: скрипят!
Что наш разум зубчатый? — лавину ты
Не сдержишь, ограды крепя.
Для фараоновых радужных лотосов
Петлицы ли фрака узки,
Где вот-вот адамант Leges motus’ов
Ньютона — разлетится в куски!
И на сцену — венецианских дожей ли,
Если молнии скачут в лесу!
До чего, современники, мы дожили:
Самое Время — канатный плясун!
Спасайся, кто может! — вопль с палубы.
Шлюпки спускай! — Вам чего ж еще?
Чтоб треснул зенит и упало бы
Небо дырявым плащом?
Иль колеса в мозгу так закручены,
Что душат и крики и речь,
И одно вам — из церкви порученный
Огонек ладонью беречь!
И один. И прискорбный. И приходят оравой
Точно выкрики пьяниц шаги ушлых дней.
И продрогшим котенком из поганой канавы
Вылезаю из памяти своей.Да, из пляски вчерашней,
Пляски губ слишком страшной,
Слишком жгучей, как молнии среди грома расплат,
Сколько раз не любовь, а цыганский романс бесшабашный
Уносил, чтоб зарыть бережливей, чем клад.И все глубже на лбу угрюмеют складки,
Как на животе женщины, рожавшей не раз,
И синяки у глаз,
Обложки синей тетрадки,
Где детским почерком о злых поцелуях рассказ.Но проходишь, и снова я верю блеснувшим
Ресницам твоим
И беспомощно нежным словам,
Как дикарь робко верит своим обманувшим,
Бессильно-слепым,
Деревянным богам.
Есть страшный миг, когда окончив резко ласку
Любовник вдруг измяк и валится ничком…
И только сердце бьется (колокол на Пасху)
Да усталь ниже глаз чернит карандашом.И складки сбитых простынь смотрят слишком грубо
(Морщины всезнающего мертвеца).
Напрасно женщина еще шевелит губы!
(Заплаты красные измятого лица!)Как спичку на ветру, ее прикрыв рукою,
Она любовника вблизи грудей хранит,
Но, как поэт над конченной, удавшейся строкою,
Он знает только стыд,
Счастливый краткий стыд! Ах! Этот жуткий миг придуман Богом гневным,
Его он пережил воскресною порой,
Когда насквозь вспотев в хотеньи шестидневном
Он землю томную увидел пред собой…
Когда сумерки пляшут вприсядку
Над паркетом наших бесед,
И кроет звезд десятку
Солнечным тузом рассвет, —Твои слезы проходят гурьбою,
В горле запуталась их возня.
Подавился я видно тобою,
Этих губ бормотливый сквозняк.От лица твоего темнокарего
Не один с ума богомаз…
Над Москвою блаженное зарево
Твоих распятых глаз.Я тобой на страницах вылип,
Рифмой захватанная подобно рублю.
Только в омуты уха заплыли б
Форели твоих люблю! Если хочешь, тебе на подносе,
Где с жирком моей славы суп, —
Вместо дичи, подстреленной в осень,
Пару крыльев моих принесу.И стихи размахну я, как плети
Свистом рифм, что здоровьем больных,
Стучат по мостовой столетий
На подковах мыслей стальных.
Закат запыхался. Загнанная лиса.
Луна выплывала воблою вяленой.
А у подъезда стоял рысак.
Лошадь как лошадь. Две белых подпалины.И ноги уткнуты в стаканы копыт.
Губкою впитывало воздух ухо.
Вдруг стали глаза по-человечьи глупы
И на землю заплюхало глухо.И чу! Воробьев канители полет
Чириканьем в воздухе машется.
И клювами роют теплый помет,
Чтоб зернышки выбрать из кашицы.И старый угрюмо учил молодежь:
-Эх! Пошла нынче пища не та еще!
А рысак равнодушно глядел на галдеж,
Над кругляшками вырастающий.Эй, люди! Двуногие воробьи,
Что несутся с чириканьем, с плачами,
Чтоб порыться в моих строках о любви.
Как глядеть мне на вас по-иначему?! Я стою у подъезда придущих веков,
Седока жду с отчаяньем нищего
И трубою свой хвост задираю легко,
Чтоб покорно слетались на пищу вы!
Это лужицы светятся нежно и лоско,
Эти ногти на пальцах Тверской…
Я иду, и треплет мою прическу
Ветер теплой женской рукой.Ах, как трудно нести колокольчики ваших улыбок
И самому не звенеть,
На весь мир не звенеть,
Не звенеть…
Вы остались. Остались и стаей серебрянных рыбок
Ваши глаза в ресничную сеть.Только помнится: в окна вползали корни
Все растущей луны между звездами ос.
«Ах, как мертвенно золото всех Калифорний
Возле россыпи ваших волос!..»Канарейка в углу (как осколок души) нанизала,
Низала
Бусы трелей стеклянных на нитку и вдруг
Жестким клювом, должно быть, эту нить оборвала,
И стекляшки разбились, попадав вокруг.И испуганно прыснули под полом мышки,
И, взглянувши на капельки ваших грудей,
Даже март (этот гадкий весенний мальчишка)
Спотыкнулся о краткий февраль страстей.
В обвязанной веревкой переулков столице,
В столице,
Покрытой серой оберткой снегов,
Копошатся ночные лица
Черным храпом карет и шагов.На страницах
Улиц, переплетенных в каменные зданья,
Как названье,
Золотели буквы окна,
Вы тихо расслышали смешное рыданье
Мутной души, просветлевшей до дна.…Не верила ни словам, ни метроному сердца,
Этой скомканной белке, отданной колесу!..
— Не верится!
В хрупкой раковине женщины всего шума
Радости не унесу! Конечно, нелепо, что песчанные отмели
Вашей души встормошил ураган,
Который нечаянно
Случайно
Подняли
Заморозки чужих и северных стран.Июльская женщина, одетая январской!
На лице монограммой глаза блестят.
Пусть подъезд нам будет триумфальной аркой,
А звоном колоколов зазвеневший взгляд! В темноте колибри папиросы.
После января перед июлем,
Нужна вера в май!
Бессильно свисло острие вопроса… Прощай,
Удалившаяся!
От полночи частой и грубой,
От бесстыдного бешенства поз
Из души выпадают молочные зубы
Наивных томлений,
Влюблений и грез.От страстей в полный голос и шопотом,
От твоих суеверий, весна,
Дни прорастают болезненным опытом,
Словно костью зубов прорастает десна.Вы пришли, и с последнею, трудною самой
Болью врезали жизнь, точно мудрости зуб,
Ничего не помню, не знаю, упрямо
Утонувши в прибое мучительных губ.И будущие дни считаю
Числом оставшихся с тобою ночей…
Не живу… не пишу… засыпаю
На твоем голубом плече.И от каждой обиды невнятной
Слезами глаза свело,
На зубах у души побуревшие пятна.
Вместо сердца — сплошное дупло.Изболевшей душе не помогут коронки
Из золота. По ночам
Ты напрасно готовишь прогнившим зубам
Пломбу из ласки звонкой… Жизнь догнивает, чернея зубами.
Эти черные пятна — то летит воронье.
Знаю: мудрости зуба не вырвать щипцами,
Но так сладко его нытье!..
Вот, кажется, ты и ушла навсегда,
Не зовя, не оглядываясь, не кляня,
Вот кажется ты и ушла навсегда…
Откуда мне знать: зачем и куда?
Знаю только одно: от меня! Верный и преданный и немного без сил,
С закушенною губой,
Кажется: себя я так не любил,
Как после встречи с тобой.В тишине вижу солнечный блеск на косе…
И как в просеке ровно стучит дровосек
По стволам красных пней,
Но сильней, но сильней,
По стволам тук — тук — тук,
Стукает сердце топориком мук.У каждого есть свой домашний
Угол, грядки, покос.
У меня только щеки изрытей, чем пашня,
Волами медленных слез.Не правда ль смешно: несуразно-громадный,
А слово боится произнести,
Мне бы глыбы ворочать складко,
А хочу одуваньчик любви донести.Ну, а та, что ушла, и что мне от тоски
Не по здешнему как-то мертво, —
Это так, это так, это так пустяки —
Это почти ничего!
Вот, как черная искра, и мягко и тускло,
Быстро мышь прошмыгнула по ковру за порог…
Это двинулся вдруг ли у сумрака мускул?
Или демон швырнул мне свой черный смешок? Словно пот на виске тишины, этот скорый,
Жесткий стук мышеловки за шорохом ниш…
Ах! Как сладко нести мышеловку, в которой,
Словно сердце, колотится между ребрами проволок мышь! Распахнуть вдруг все двери! Как раскрытые губы!
И рассвет мне дохнет резедой.
Резедой.
Шаг и кошка… Как в хохоте быстрые зубы.
В деснах лап ее когти блеснут белизной.И на мышь, на кусочек
Мной пойманной ночи,
Кот усы возложил, будто ленты веков,
В вечность свесивши хвостик свой длинный,
Офелией черной, безвинно-
Невинной,
Труп мышонка плывет в пышной пене зубов.И опять тишина… Лишь петух — этот маг голосистый,
Лепестки своих криков уронит на пальцы встающего дня…
________________Как тебя понимаю, скучающий Господи чистый,
Что так часто врагам предавал, как мышонка меня!..
Ты грустишь на небе, кидающий блага нам, крошкам,
Говоря: — Вот вам хлеб ваш насущный даю!
И под этою лаской мы ластимся кошками
И достойно мурлычем молитву свою.На весы шатких звезд, коченевший в холодном жилище,
Ты швырнул свое сердце, и сердце упало, звеня.
О, уставший Господь мой, грустящий и нищий,
Как завистливо смотришь ты с небес на меня! Весь род ваш проклят навек и незримо,
И твой сын без любви и без ласк был рожден.
Сын влюбился лишь раз,
Но с Марией любимой
Эшафотом распятий был тогда разлучен.Да! Я знаю, что жалки, малы и никчемны
Вереницы архангелов, чудеса, фимиам,
Рядом с полночью страсти, когда дико и томно
Припадаешь к ответно встающим грудям! Ты, проживший без женской любви и без страсти!
Ты, не никший на бедрах женщин нагих!
Ты бы отдал все неба, все чуда, все страсти
За объятья любой из любовниц моих! Но смирись, одинокий в холодном жилище,
И не плачь по ночам, убеленный тоской,
Не завидуй Господь, мне, грустящий и нищий,
Но во царстве любовниц себя успокой!
Вас
Здесь нет. И без вас.
И без смеха.
Только вечер укором глядится в упор.
Только жадные ноздри ловят милое эхо,
Запах ваших духов, как далекое звяканье шпор.Ах, не вы ли несете зовущее имя
Вверх по лестнице, воздух зрачками звеня?!
Это ль буквы проходят строками
Моими,
Словно вы каблучками
За дверью дразня?! Желтый месяц уже провихлялся в окошке.
И ошибся коснуться моих только губ.
И бренчит заунывно полусумрак на серой гармошке
Паровых остывающих медленно труб.Эта тихая комната помнит влюбленно
Ваши хрупкие руки, веснушки и взгляд.
Словно вдруг кто-то вылил духи из флакона,
Но флакон не посмел позабыть аромат.Вас здесь нет. И без вас. Но не вы ли руками
В шутку спутали четкий пробор моих дней?!
И стихи мои так же переполнены вами,
Как здесь воздух, тахта и протяженье ночей.Вас здесь нет. Но вернетесь. Чтоб смехом, как пеной,
Зазвенеться, роняя свой пепельный взгляд.
И ваш облик хранят
Эти строгие стены,
Словно рифмы строки дрожь поэта хранят.
Грудь на грудь,
Живот на живот —
Все заживет!
Жил, как все… Грешил маленько,
Больше плакал… А еще
По вечерам от скуки тренькал
На гитаре кой о чем.Плавал в строфах плавных сумерек,
Служил обедни, романтический архирей,
Да пытался глупо в сумме рек
Подсчитать итог морей! Ну, а в общем,
Коль не ропщем,
Нам, поэтам, красоты лабазникам, сутенерам событий,
Профессиональным проказникам,
Живется дни и годы
Хоть куда! Так и я непробудно, не считая потери и
Не копя рубли радости моей,
Подводил в лирической бухгалтерии
Балансы моих великолепных дней.Вы пришли усмехнуться над моею работой,
Над почтенной скукой моей
И размашистым росчерком поперек всего отчета
Расчеркнулись фамилией своей.И бумага вскрикнула, и день голубой еще
Ковыркнулся на рельсах телеграфных струн,
А в небе над ними разыгралось побоище
Звезд и солнц, облаков и лун! Но перо окунули в чернила вы
Слишком сильно, чтоб хорошо…
Знаю милая, милая, милая,
Что росчерк окончился кляксой большой.Вы уйдете, как все… Вы, как все, отойдете,
И в сахаре мансард мне станет зачем-то темно.
Буду плакать, как встарь… Целовать на отчете
Это отчетливое незасохнувшее пятно!
У купца — товаром трещат лобазы,
Лишь скидывай засов, покричи пять минут:
— Алмазы! Лучшие, свежие алмазы!
И покупатели ордой потекут.Девушка дождется лунного часа.
Выйдет на площадь, где прохожий част,
И груди, как розовые чаши мяса,
Ценителю длительной дрожи продаст.Священник покажется толстый, хороший,
На груди с большим крестом,
И у прихожан обменяет на гроши
Свое интервью с Христом.Ну, а поэту? Кто купит муки,
Обмотанные марлей чистейших строк?
Он выйдет на площадь, протянет руки
И с голоду подохнет в недолгий срок! Мое сердце не банк увлечений, ошибки
И буквы восходят мои на крови.
Как на сковородке трепещется рыбка,
Так жарится сердце мое на любви! Эй, люди! Монахи, купцы и девицы!
Лбом припадаю отошедшему дню,
И сердце не успевает биться,
А пульс слился в одну трескотню.Но ведь сердце, набухшее болью, дороже,
Пустого сердца продашь едва ль,
И где сыскать таких прохожих,
Которые золотом скупили б печаль?! И когда ночь сжимаете в постельке тело ближнее,
Иль устаете счастье свое считать,
Я выхожу площадями рычать:
— Продается сердце неудобное, лишнее!
Эй! Кто хочет пудами тоску покупать?!
Это я набросал вам тысячи
Слов нежных, как ковры на тахтах,
И жду пока сумрак высечет
Ваш силуэт на этих коврах.Я жду. Ждет и мрак. Мне смеется.
Это я. Только я. И лишь
Мое сердце бьется,
Юлит и бьется,
Как в мышеловке ребер красная мышь.Ах, из пены каких-то звонков и материй,
В запевающих волнах лифта невдруг,
Чу! Взлетели в сквозняк распахнуться двери,
Надушить вашим смехом порог и вокруг.Это я протянул к вам руки большие,
Мои длинные руки вперед
И вперед,
Как вековые веки Вия,
Как копье
Свое
Дон-Кихот.Вы качнулись, и волосы ржавые двинуться
Не сумели, застыв, измедузив анфас.
Пусть другим это пробило только одиннадцать,
Для меня командором шагает двенадцатый час.Разве берег и буря? Уж не слышу ли гром я?
Не косою ли молний скошена ночь?
Подкатилися волны, как к горлу комья,
Нагибается профиль меня изнемочь.Это с бедер купальщицы или с окон стекает?
И что это? Дождь? Иль вода? А свозь мех
Этой тьмы — две строчки ваших губ выступают,
И рифмой коварной картавый ваш смех.Этот смех, как духи слишком пряные, льется.
Он с тахты. Из-за штор. От ковров. И из ниш.
А сердце бьется
Юлит и бьется,
В мышеловке ребер умирает мышь.
Были месяцы скорби, провала и смуты.
Ордами бродила тоска напролет,
Как деревья пылали часов минуты,
И о боге мяукал обезумевший кот.
В этот день междометий, протяжный и душный,
Ты охотилась звонким гременьем труб,
И слетел с языка мой сокол послушный,
На вабило твоих покрасневших губ.
В этот день обреченный шагом иноверца,
Как поклониик легких тревожных страстей,
На престол опустевшего сердца
Лжедимитрий любви моей,
Он взошел горделиво, под пышные марши,
Когда залили луны томящийся час,
Как мулаты обстали престол монарший
Две пары скользских и карих глаз.
Лишь испуганно каркнул, как ворон полночный,
Громкий хруст моих рук в этот бешенный миг,
За Димитрием вслед поцелуй твой порочный,
Как надменная панна Марина, возник.
Только разум мой кличет к восстанью колонны,
Ополчает и мысли, и грезы, и сны,
На того, кто презрел и нарушил законы,
Вековые заветы безвольной страны.
Вижу помыслы ринулись дружною ратью,
Эти слезы из глаз — под их топотом пыль,
Ты сорвешься с престола, словно с губ проклятье,
Только пушка твой пепел повыкинет в быль.
Все исчезнет; как будто ты не был на свете,
Не вступал в мое сердце владеть и царить.
Все пройдет в никуда, лишь стихи, мои дети,
Самозванца не смогут никогда позабыть.
В департаментах весен, под напором входящих
И выходящих тучек без номеров
На каски пожарных блестящие-
Толпа куполов.
В департаментах весен, где, повторяя обычай
Исконный в комнате зеленых ветвей,
Делопроизводитель весенних притчей —
Строчит языком соловей.
И строчки высыхают в сумерках, словно
Под клякспапиром моя строка.
И не в том ли закат весь, что прямо в бескровный
Полумрак распахнулась тоска?
В департаментах мая, где воробьев богаделки
Вымаливают крупу листвы у весны,
Этот сумрак колышет легче елочки мелкой
В департаментах весен глыбный профиль стены.
А по улицам скачут… и по жилам гогочут.
Как пролетки промчались в крови…
А по улицам бродят, по панелям топочут
Опричиной любви.
Вместо песьих голов развиваются лица,
Много тысяч неузнанных лиц…
Вместо песьих голов обагрятся ресницы,
Перелесок растущих ресниц.
В департаментах весен, о друзья, уследите
Эти дни всевозможных мастей.
Настрочит соловей, делопроизводитель,
Вам о новом налоге страстей.
Заблудился вконец я. И вот обрываю
Заусеницы глаз — эти слезы, и вот
В департаментах весен, в канцелярии мая,
Как опричник с метлою, у Арбатских ворот
Проскакала любовь. Нищий стоптанный высох
И уткнулся седым зипуном в голыши.
В департаментах весен палисадники лысых,
А на дантовых клумбах, как всегда, ни души!
Я — кондуктор событий, я кондуктор без крылий,
Грешен ли, что вожатый сломал наш вагон?!
Эти весны — не те, я не пас между лилий.
Муаровый снег тротуарами завивается
Как волосы височками чиновника.
Девушка из флигеля косого китайца
Под тяжестью тишины!
Девушка, перегнувшая сны!
Ты ищешь любовника?
Не стоит! Он будет шептать: Останься!
Любовью пригладит души непокорственный клок,
И неумело, как за сценой изображают поток
На киносеансе,
Будет притворяться: страдает от вторника
В гамаке убаюканных грез.
Разве не знаешь: любовник — побитый пес,
Которому не надо намордника.
Н, а и в н, а я! Песок на арене,
Как любовь, для того, чтоб его топтать,
Я не любовник, конечно, я поэт, тихий, как мать,
Безнадежный, как неврастеник в мягких тисках мигрени!
Но я еще знаю, что когда сквозь окна курица,
А за нею целый выводок пятен поспешит,
Тогда, как черепами,
Сердцами
Играет улица,
А с левой стороны у всех девушек особенно заболит.
И все, даже комиссары, заговорят про Данте
И Беатриче, покрытых занавеской веков,
Верь! Весь звон курантов
Только треск перебитых горшков.
И теперь я помню, что и я когда-то
Уносил от молодости светлые волосы на черном пиджаке,
И бесстыдному красному закату
Шептал о моей тоске.
А ты все-таки ищешь молодого любовника,
Красивого, статного, ищешь с разбега,
Тротуарами, где пряди снега
Завиваются височками чиновника!
Ну что же, ищи!
Свищи!
Сквозь барабаны мороза и вьюги,
Сквозь брошенный игривым снежком плач,
На нежных скрипках твоих грудей упругих
Заиграет какой-нибудь скрипач.
Влюбится чиновник, изгрызанный молью входящих и старый
В какую-то молоденькую худощавую дрянь,
И натвердит ей, бренча гитарой,
Слова простые и запыленные, как герань.
Влюбится профессор, в очках, плешеватый,
Отвыкший от жизни, от сердец, от стихов,
И любовь в старинном переплете цитаты
Поднесет растерявшейся с букетом цветов.
Влюбится поэт и хвастает: выграню
Ваше имя солнцами по лазури я!
— Ну, а если все слова любви заиграны,
Будто вальс «На сопках Манджурии»?
Хочется придумать для любви не слова, а вздох малый,
Нежный, как пушок у лебедя под крылом,
А дураки назовут декадентом, пожалуй.
И футуристом — написавший критический том!
Им ли поверить, что в синий, синий
Дымный день у озера, роняя перья, как белые капли,
Лебедь не по-лебяжьи твердит о любви лебедине,
А на чужом языке (стрекозы или капли).
Когда в петлицу облаков вставлена луна чайная,
Как расскажу словами людскими
Про твои поцелуи необычайные
И про твое невозможное имя?
Вылупляется бабочка июня из зеленого кокона мая,
Через май за полдень любовь не устанет расти,
И вместо прискучившего: Я люблю тебя, дорогая! —
Прокричу: пинь-пинь-пинь-ти-ти-ти!
Это демон, крестя меня миру на муки,
Человечьему сердцу дал лишь людские слова,
Не поймет даже та, которой губ тяну я руки
Мое простое: лз-сз-фиорррр-эй-ва!
Осталось придумывать небывалые созвучья,
Малярной кистью вычерчивать профиль тонкий лица,
И душу, хотящую крика, измучить
Невозможностью крикнуть о любви до конца!
Допустим, трезвость. Культура, допустим,
Но здесь провинция, здесь захолустье,
Сюда сквозь жару, сквозь огромное лето
Едва добраться может газета.
Здесь скупостью землю покрыло пространство,
Здесь четверть недели идет на пьянство,
На скуку, на сплетни, ругань и прочее
Уходит часов остальных многоточие.
Школьный учитель, прохожий чудак —
Я, агроном, председатель Совета,
Мы выпиваем сегодня за «так»,
И, между прочим, за лето.
Льется вино по жилам тугим,
И вот, когда пьянеют двуногие,
Со всех концов в махорочный дым
Лезет из них психология.
И, агронома толкая в бок,
Бородач поднимается фактором,
Мыча: — Агроном, какой в те толк,
Ежели ты без трактора?
Побольше бы хлеба, побольше соломы,
На лешего нам тогда агрономы. —
Но тут и гвалт, и шум, и спор,
Своей достигая вершины,
Переходят в особого рода спорт,
Именуемый матерщиной.
И учитель кричит: — У нас в стране,
Как в сундуке, нам рыться ли,
Эпоха представляется нынче мне
Эпохой скупого рыцаря.
Мы государству взаймы даем,
Чтоб стройку нести скорее,
Но ведь это не жизнь, а сплошной заем.
Не стройка, а лотерея. —
И он стакан за стаканом пьет,
Глотать успевая еле,
Как будто внутри у него не живот,
А пустота Торричелли.
Он пьян, конечно, конечно, неправ,
Он путаник между деревьев и трав.
И когда надоедает мне шум и спор
Или в дыму сутулиться,
Я выхожу из избы на двор,
Чтоб подышать на улице.
Звездами выткан вечерний воздух,
Но что такое, в сущности, звезды?
В принципе я за земной простор,
За то, чтоб земля была устроена,
За то, чтобы этот пьяный спор
Нам повернуть по-своему.
За то, чтобы как можно скорее город
Добрался до самых глухих провинций
И чтоб всю эту бестолочь без оговорок
Смыл коллективный принцип.
Не то — лунный кратер, не то — колизей; не то —
где-то в горах. И человек в пальто
беседует с человеком, сжимающим в пальцах посох.
Неподалеку собачка ищет пожрать в отбросах. Не важно, о чем они говорят. Видать,
о возвышенном; о таких предметах, как благодать
и стремление к истине. Об этом неодолимом
чувстве вполне естественно беседовать с пилигримом. Скалы — или остатки былых колонн —
покрыты дикой растительностью. И наклон
головы пилигрима свидетельствует об известной
примиренности — с миром вообще и с местной фауной в частности. ‘Да’, говорит его
поза, ‘мне все равно, если колется. Ничего
страшного в этом нет. Колкость — одно из многих
свойств, присущих поверхности. Взять хоть четвероногих: их она не смущает; и нас не должна, зане
ног у нас вдвое меньше. Может быть, на Луне
все обстоит иначе. Но здесь, где обычно с прошлым
смешано настоящее, колкость дает подошвам — и босиком особенно — почувствовать, так сказать,
разницу. В принципе, осязать
можно лишь настоящее — естественно, приспособив
к этому эпидерму. И отрицаю обувь’. Все-таки, это — в горах. Или же — посреди
древних руин. И руки, скрещенные на груди
того, что в пальто, подчеркивают, насколько он неподвижен.
‘Да’, гласит его поза, ‘в принципе, кровли хижин смахивают силуэтом на очертанья гор.
Это, конечно, не к чести хижин и не в укор
горным вершинам, но подтверждает склонность
природы к простой геометрии. То есть, освоив конус, она чуть-чуть увлеклась. И горы издалека
схожи с крестьянским жилищем, с хижиной батрака
вблизи. Не нужно быть сильно пьяным,
чтоб обнаружить сходство временного с постоянным и настоящего с прошлым. Тем более — при ходьбе.
И если вы — пилигрим, вы знаете, что судьбе
угодней, чтоб человек себя полагал слугою
оставшегося за спиной, чем гравия под ногою и марева впереди. Марево впереди
представляется будущим и говорит ‘иди
ко мне’. Но по мере вашего к мареву приближенья
оно обретает, редея, знакомое выраженье прошлого: те же склоны, те же пучки травы.
Поэтому я обут’. ‘Но так и возникли вы, —
не соглашается с ним пилигрим. — Забавно,
что вы так выражаетесь. Ибо совсем недавно вы были лишь точкой в мареве, потом разрослись в пятно’.
‘Ах, мы всего лишь два прошлых. Два прошлых дают одно
настоящее. И это, замечу, в лучшем
случае. В худшем — мы не получим даже и этого. В худшем случае, карандаш
или игла художника изобразят пейзаж
без нас. Очарованный дымкой, далью,
глаз художника вправе вообще пренебречь деталью — то есть моим и вашим существованьем. Мы —
то, в чем пейзаж не нуждается как в пирогах кумы.
Ни в настоящем, ни в будущем. Тем более — в их гибриде.
Видите ли, пейзаж есть прошлое в чистом виде, лишившееся обладателя. Когда оно — просто цвет
вещи на расстояньи; ее ответ
на привычку пространства распоряжаться телом
по-своему. И поэтому прошлое может быть черно-белым, коричневым, темно-зеленым. Вот почему порой
художник оказывается заворожен горой
или, скажем, развалинами. И надо отдать Джованни
должное, ибо Джованни внимателен к мелкой рвани вроде нас, созерцая то Альпы, то древний Рим’.
‘Вы, значит, возникли из прошлого? ’ — волнуется пилигрим.
Но собеседник умолк, разглядывая устало
собачку, которая все-таки что-то себе достала поужинать в груде мусора и вот-вот
взвизгнет от счастья, что и она живет.
‘Да нет, — наконец он роняет. — Мы здесь просто так, гуляем’.
И тут пейзаж оглашается заливистым сучьим лаем.