Все стихи про прадеда

Найдено стихов - 6

Николай Гумилев

Мой прадед был ранен под Аустерлицем

Мой прадед был ранен под Аустерлицем
И замертво в лес унесен денщиком,
Чтоб долгие, долгие годы томиться
В унылом и бедном поместье своем.

Демьян Бедный

Освободителям

Уж немцы здесь бывали ране
У вод чудских, средь псковских нив,
Но — смерть прошла во вражьем стане;
Торжествовали псковитяне,
Всех псов немецких разгромив. Преданья озера Чудского,
Великий подвиг старины
Освободителями Пскова
Сегодня вновь воскрешены! Бойцы стремительным ударом.
Напомнив прадедов дела,
Врагов, засевших в Пскове старом,
Разбили в прах, смели дотла! Смотри: средь гари и обломков,
У древних стен, в лучах зари
Встречают доблестных потомков
Их прадеды-богатыри, Псков ликованьем их встречает,
Блюдя обычай древний свой,
И славой их Москва венчает
За новый подвиг боевой!

Геннадий Шпаликов

Три посвящения Пушкину

1

Люблю Державинские оды,
Сквозь трудный стих блеснет строка,
Как дева юная легка,
Полна отваги и свободы.

Как блеск звезды, как дым костра,
Вошла ты в русский стих беспечно,
Шутя, играя и навечно,
О легкость, мудрости сестра.

2

Влетел на свет осенний жук,
В стекло ударился, как птица,
Да здравствуют дома, где нас сегодня ждут,
Я счастлив собираться, торопиться.

Там на столе грибы и пироги,
Серебряные рюмки и настойки,
Ударит час, и трезвости враги
Придут сюда для дружеской попойки.

Редеет круг друзей, но — позови,
Давай поговорим как лицеисты
О Шиллере, о славе, о любви,
О женщинах — возвышенно и чисто.

Воспоминаний сомкнуты ряды,
Они стоят, готовые к атаке,
И вот уж Патриаршие пруды
Идут ко мне в осеннем полумраке.

О собеседник подневольный мой,
Я, как и ты, сегодня подневолен,
Ты невпопад кивай мне головой,
И я растроган буду и доволен.

3

Вот человеческий удел —
Проснуться в комнате старинной,
Почувствовать себя Ариной,
Печальной няней не у дел.

Которой был барчук доверен
В селе Михайловском пустом,
И прадеда опальный дом
Шагами быстрыми обмерен.

Когда он ходит ввечеру,
Не прадед, Аннибал–правитель,
А первый русский сочинитель
И — не касается к перу.

Евгений Евтушенко

Гены

Я трогаю тихонько ветку вербную.
В ней гены наших прадедов, наверное,
Не прадедов, а дальше — пра-пра-пра…
Им всем воскреснуть на земле пора.
И все деревья — справа или слева,
Как генеалогические древа.
На их ветвях — российские синицы,
А под корой — этруски, ассирийцы.
В движенье соков от корней до кроны
Растворены рабы и фараоны.
Потрогаем замшелые коряги,
А нам из них откликнутся варяги.
И партизанка вздрогнула в петле
Когда из виселицы плачущей, берёзовой,
Раздался крик боярышни Морозовой,
От глаз фашистских спрятанной в дупле…
Я трогаю тихонько ветку вербную.
В себя, как в древо поколений верую.
Глаза в себя опустим, в наши гены.
Мы — дети пены.
Когда из моря выползли на сушу,
Зачем на человеческую душу
Мы обменяли плавники и жабры –
Чтоб волшебство огня раздуть в пожары?!
Ну, а зачем вставали с четверенек –
Чтобы грабастать в лапы больше денег?
Я с каплей крови при порезе пальца
Роняю из себя неандертальца,
И он мне шепчет, скрытый в тайном гене:
«не лучше, если б мы остались в пене?
Мир стал другим. Культуры нахватался.
Откуда же у вас неандертальство?
В руках убийц торчат не глубинно
Ракет неандертальские дубины…»
Из жилки на виске мне шепчет скиф:
«Я был кочевник. Ты — из городских.
Я убивал врагов, но не природу,
А города спускают яды в воду.
Нейтроновое зелье кто-то варит.
Вот варварство… Я — разве это варвар?»Я трогаю тихонько ветку вербную,
Но мне не лучше. Настроенье скверное.
Неандертальской стукнутый дубиной,
Я приползаю за полночь к любимой.
Промокшую от крови кепку стаскивая,
Она меня целует у дверей.
Её губами Ярославна, Саския
Меня целует нежно вместе с ней.
Неужто бомба дьявольская сдуру
Убьёт в ней Беатриче и Лауру
И пушкинская искорка во мне
Погибнет в страшной будущей войне?
И все деревья — справа или слева,
Как генеалогические древа,
Сгорят, хрипя от жалости и гнева!
Прислушаемся к генам, в нас томящимся,
Мы вместе с ними, спотыкаясь, тащимся.
Напрасно сокровеннейших уроков
Мы ждём от неких будущих пророков.
Пророки — в генах. Говорят пророки,
Что мы сейчас на гибельном пороге.
Пускай спасутся — хоть в других вселенных
Пророки в генах.
О человек, не жди проклятых сроков,
Когда с твоею кровью навсегда
Мильоны не услышанных пророков
Уйдут сквозь раны в землю без следа.
Но и земли не будет…

Владимир Владимирович Маяковский

Киев

Лапы елок,
Лапы елок, лапки,
Лапы елок, лапки, лапушки…
Все в снегу,
Все в снегу, а теплые какие!
Будто в гости
Будто в гости к старой,
Будто в гости к старой, старой бабушке
я
я вчера
я вчера приехал в Киев.
Вот стою
Вот стою на горке
Вот стою на горке на Владимирской.
Ширь во-всю —
Ширь во-всю — не вымчать и перу!
Так
Так когда-то,
Так когда-то, рассиявшись в выморозки,
Киевскую
Киевскую Русь
Киевскую Русь оглядывал Перун.
А потом —
А потом — когда
А потом — когда и кто,
А потом — когда и кто, не помню толком,
только знаю,
только знаю, что сюда вот
только знаю, что сюда вот по́ льду,
да и по воде,
да и по воде, в порогах,
да и по воде, в порогах, волоком —
шли
шли с дарами
шли с дарами к Диру и Аскольду.
Дальше
Дальше било солнце
Дальше било солнце куполам в литавры.
— На колени, Русь!
— На колени, Русь! Согнись и стой. —
До сегодня
До сегодня нас
До сегодня нас Владимир гонит в лавры.
Плеть креста
Плеть креста сжимает
Плеть креста сжимает каменный святой.
Шли
Шли из мест
Шли из мест таких,
Шли из мест таких, которых нету глуше, —
прадеды,
прадеды, прапрадеды
прадеды, прапрадеды и пра пра пра!..
Много
Много всяческих
Много всяческих кровавых безделушек
здесь у бабушки
здесь у бабушки моей
здесь у бабушки моей по берегам Днепра.
Был убит
Был убит и снова встал Столыпин,
памятником встал,
памятником встал, вложивши пальцы в китель.
Снова был убит,
Снова был убит, и вновь
Снова был убит, и вновь дрожали липы
от пальбы
от пальбы двенадцати правительств.
А теперь
А теперь встают
А теперь встают с Подола
А теперь встают с Подола дымы,
киевская грудь
киевская грудь гудит,
киевская грудь гудит, котлами грета.
Не святой уже —
Не святой уже — другой,
Не святой уже — другой, земной Владимир
крестит нас
крестит нас железом и огнем декретов.
Даже чуть
Даже чуть зарусофильствовал
Даже чуть зарусофильствовал от этой шири!
Русофильство,
Русофильство, да другого сорта.
Вот
Вот моя
Вот моя рабочая страна,
Вот моя рабочая страна, одна
Вот моя рабочая страна, одна в огромном мире.
— Эй!
— Эй! Пуанкаре!
— Эй! Пуанкаре! возьми нас?..
— Эй! Пуанкаре! возьми нас?.. Черта!
Пусть еще
Пусть еще последний,
Пусть еще последний, старый батька
содрогает
содрогает плачем
содрогает плачем лавры звонницы.
Пусть
Пусть еще
Пусть еще врезается с Крещатика
волчий вой:
волчий вой: «Даю-беру червонцы!»
Наша сила —
Наша сила — правда,
Наша сила — правда, ваша —
Наша сила — правда, ваша — лаврьи звоны.
Ваша —
Ваша — дым кадильный,
Ваша — дым кадильный, наша —
Ваша — дым кадильный, наша — фабрик дым.
Ваша мощь —
Ваша мощь — червонец,
Ваша мощь — червонец, наша —
Ваша мощь — червонец, наша — стяг червонный.
— Мы возьмем,
— Мы возьмем, займем
— Мы возьмем, займем и победим.
Здравствуй
Здравствуй и прощай, седая бабушка!
Уходи с пути!
Уходи с пути! скорее!
Уходи с пути! скорее! ну-ка!
Умирай, старуха,
Умирай, старуха, спекулянтка,
Умирай, старуха, спекулянтка, на́божка.
Мы идем —
Мы идем — ватага юных внуков!

1924

Николай Тарусский

Моя родословная

Есть во мне горячая струя
Непоседливой монгольской крови.
И пускай не вспоминаю я
Травянистых солнечных становий.

И пускай не век, а полтора
Задавили мой калмыцкий корень, –
Не прогнать мне предков со двора,
Если я, как прадед, дик и черен!

Этот прадед, шут и казачок,
В сальном и обтерханном камзоле,
Верно, наслужить немного мог,
Если думал день и ночь о воле.

Спал в углу и получал щелчки.
Кривоногий, маленький, нечистый –
Подавал горшки и чубуки
Барыне плешивой и мясистой.

И, недосыпая по ночам,
Мимо раскоряченных диванов
Крадучись, согнувшись пополам,
Сторонясь лакеев полупьяных,

Покидал буфетную и брел
Вспоминать средь черной пермской ночи
Ржание кобыл да суходол,
Да кибиток войлочные клочья.

Видно, память предков горяча,
Если до сих пор я вижу четко,
Как стоит он – а в руке свеча –
С проволочной реденькой бородкой.

Наконец, отмыт, одет, обут,
В бариновом крапленом жилете.
Сапоги до обморока жмут,
А жилет обвис, как на скелете.

А невеста в кике, в распашной
Телогрее, сдвинув над глазами
Локти, разливается рекой,
Лежа на полу под образами.

"Замуж за уродца не хочу!
Только погляжу, как всю ломает!"
А уродец, выронив свечу,
Ничего, как есть, не понимает.

Девка хороша, как напоказ,
В лентах розовых и золоченых.
Но лишь только барынин приказ
Исполняет жалкий калмычонок.

Он не видит трефовой косы,
Бисерного обруча на шее,
Как не спит, как в горькие часы,
Убиваясь, девка хорошеет;

Как живет, смирившись, с калмыком…
Так восходит, цепкий и двукровный,
Из-за пермских сосен, прямиком,
Дуб моей жестокой родословной.

Смуглолиц, плечист и горбонос,
В плисовой подбористой поддевке
И в сорокаградусный мороз
В сапожках на звончатых подковках,

Сдерживая жарких рысаков,
Страшных и раскормленных, что кадки,
Он сдирал с обмерзших кулаков
Кожу из-под замшевой перчатки.

И едва, как колокол, бочком,
Тучная купчиха выплывала,
Мир летел из-под копыт волчком:
Слева – вороной, а справа – чалый.

Тракт визжал, и кланялись дома.
Мокрый снег хлестал, как банный веник.
И купчиха млела: "Ну, Кузьма!
Хватит! Поезжай обыкновенно!

Ублажил. Спасибо, золотой!"
И косилась затомленным глазом
На вихор и на кушак цветной,
Словно радугой он был подвязан,

Строгий воспитатель жеребцов
В городах губернских и уездных,
Из молодцеватых кучеров
Дед мой вскоре сделался наездник.

И отцов калмыцкий огонек
Жег, должно быть, волжскими степями,
Если он, усаживаясь вскок
И всплеснув, как струнами, вожжами,

С бородой, отвеянной к плечам,
С улыбающимися клыками
По тугим оранжевым кругам
Гнался за литыми рысаками.

Богатейки выдыхали: "Ах!"
В капорах, лисицах, пелеринах,
Загодя гадая о бровях
Сросшихся и взглядах ястребиных.

И не раз в купеческом тепле,
У продолговатых, жесткокрылых
Фикусов, с гитарой на столе,
Посреди графинов, рюмок, вилок,

Обнимаясь с влюбчивой вдовой,
Он размашистые брови хмурил
Перед крутобокой, городской
Юбкою на щегольском турнюре…

И когда ревнивица, курком
Щелкнув в истерической горячке,
Глянула: на простынях ничком
Он лежал, забыв бега и скачки.

И, как будто вольный человек,
А купцов холуй на самом деле,
Свой завившийся короткий век
Кончил на купчихиной постели.

Что же, – видно, очередь за внуком?
Вот я – лысоват, немолод, дик.
Знать, не сразу трудную науку
Жизни человеческой постиг.

Я родился в стародавнем мире –
Под пасхальный гром колоколов
С образами, с ладаном в квартире,
С пеньем камилавочных попов.

Маменькин сынок и недотрога,
Я тихонько жил, тихонько рос,
И катилась предо мной дорога,
Легкая для жизненных колес.

Ввергнутый в закон старозаветный
Со своей судьбишкой – не судьбой, –
Я, обремененный, многодетный,
Звезд не видел бы над головой.

Но страна хотела по-другому.
И крутой падучий ледоход
Смыл дорогу, разметал хоромы
И, как льдинку, выбросил вперед.

И среди широкой звездной ночи,
Посреди бугристых падунов
Вдруг очнулся маменькин сыночек
Голеньким, почти что без штанов.

…Был учителем, чернорабочим,
Был косцом, бродягой, рыбаком.
И по-лисьи облезали клочья
Старой шкуры с вешним ветерком.

И звериная тугая линька
По пути не раз лишала сил,
Потому что каждую шерстинку
Я из сердца сызмала растил.

И она тем медленней, труднее
Проходила, что в моей крови
Кровь текла дворовых и лакеев,
Ваша кровь, о, родичи мои!

Эта кровь, не верившая в небо,
В право правды, в честные глаза,
В сладость человеческого хлеба,
Покрывала всюду, где б я ни был,
Черной двойкой красного туза.

И когда б не годы, не учеба
У плечистых, грубоватых лет,
Может быть, как волк широколобый,
Я блуждал, разнюхивая след.

Может быть, и я бы лег на отдых
Под многопудовою плитой
Возле сосен в желтоперых звездах
Домовитым страшным Калитой.