Нам двоим посвященная,
очень краткая,
очень долгая,
не по-зимнему черная,
ночь туманная, волглая,
неспокойная, странная…
Может, все еще сбудется?
Мне — лукавить не стану
все глаза твои чудятся,
то молящие, жалкие,
Колебля легкий в воздухе убор,
Папирус молча смотрит в воды Нила.
На влаге белоснежное кадило,
Заводит лотос с утром разговор.
Изиде, Озирису и Гатор
Возносит песнь — живых сердец горнило.
Дабы в столетьях Солнце сохранило
Тех верных, не вступивших с Богом в спор.
Придет к моим стихам неведомый поэт
И жадно перечтет забытые страницы,
Ему в лицо блеснет души угасшей свет,
Пред ним мечты мои составят вереницы.
Но смерти для души за гранью гроба — нет!
Я буду снова жив, я снова гость темницы, —
И смутно долетит ко мне чужой привет,
И жадно вздрогну я — откроются зеницы!
И вспомню я сквозь сон, что был поэтом я,
И помутится вся, до дна, душа моя,
Где свой алтарь воздвигли боги,
Не место призракам земли!
Мирра Лохвицкая
В Академии Поэзии — в озерзамке беломраморном —
Ежегодно мая первого фиолетовый концерт,
Посвященный вешним сумеркам, посвященный девам траурным…
Тут — газеллы и рапсодии, тут — и глина, и мольберт.
Какое священное поревание, кое божество меня одушевляет и коль сильнейший огнь разжигает мои мысли? Прииди ко мне, о Муза! да паки тобой прииму я лиру и последую твоим красотам. Поборствуй мне, добльственный Алкид, ты, которого бесстрашная бодрость низлагала ужаснейших чудовищ! В подобие тебе, яко отмститель вселенной, еще с опаснейшим чудовищем и я долженствую братися.
Вихри, разящие жестокостию своею корабли о каменья; моря, покрытые в кораблекрушение тысящами дерзновенных мореходцев; ветры, творящие тлетворным своим дыханием из земли опустошенной гнусное позорище Атропы, — не так страшны, как стрелы ласкательства, которые вредят сердца героев.
Нравное ласкательство есть чадо собственного своего прибытка. Притворство, воспитавшее оное, даровало ему убранство добродетелей. Оно, приседя непрестанно при подножиях трона, фимиамом тщеты окружает оный и упоевает им мужей и царей великих. Личиной учтивости прикрывается пресмыкающаяся подлость лживых его потаканий.
Тако клубящаяся змия, лежащая сокровенно во злаке, приуклоняет кичливую главу свою пред безопасным Африканцем. Она ползет, дабы напасть, и вред желающей угрызть несется под сеннолиствием и под цветами, или також неосторожного путника, вместо истинного света, прельщают огни блудящие мгновенным своим блистанием.
Коварный льстец скрывает под обманчивою сладостию своих безпрестанных хвал наивреднейший яд. Уста его лживы и обманчивы; язык его стрела изощренноубивственная, внезапно прилетающая, попадающая и пронзающая, подобно яко лютое пение Сирен с удовольствием смерть приносит.
Небо! какое преобращение делает из трости кедр, из терния розу, из скнипа Минотавра! Мевий тотчас сделался Виргилием, Терсит явился соперник Ахиллесов, и все стало одно с другим смешанно. Государи! научайтесь познавать ласкательство: оно есть то, котораго обожения пороки ваши творят добродетелями.
Часто его низкость благоговеет пред отвращения достойным тираном и, славословя его мерзости; продает за дорогую цену свое ему благоухание. Высоковыйное счастие, измена и благополучная дерзость находят себе почитателей. Ежели бы Картуша украсила корона, или Катилина был на престоле, то не имели ли б и они своих ласкателей?
Когда разгоряченная кровь моя, из жил в жилы стремящаяся, воспламеняется и скоропостижный огнь приносит биющемуся моему сердцу; когда потемненный мой разум уже оставляет меня моему беснованию: вотще тогда бесстыдный льстец обманчивым своим красноречием будет выхвалять и цвет лица моего и совершенство моего здравия.
Вместо того, чтоб скаредное ласкательство благообразило наши пороки, то искажает сие преступное богопочтение у витязей славу. Люди могут нас хвалить или хулить; но мы остаемся таковы, каковы есмы: немощны или здравы, откровенны или скрытны. Нет, не витийство человеков, но глас совести моей одобряет мои добродетели.
Людовик, который потряс землю, которого руки сильно ужасалися, был очень велик на войне, но весьма мал на театре. Все знаки чести, посвященные государями собственной их памяти, делают триумфы их ненавистными, и я не познаю уже гордого разорителя Вавилона на его престоле, когда он велел себя нарещи сыном божиим.
Сказка
Жил маленький мальчик:
Был ростом он с пальчик,
Лицом был красавчик,
Как искры глазенки,
Как пух волосенки;
Он жил меж цветочков;
В тени их листочков
В жары отдыхал он,
И ночью там спал он;
Поколение обреченных!
Как недавно — и ох как давно, —
Мы смешили смешливых девчонок,
На протырку ходили в кино.
Но задул сорок первого ветер —
Вот и стали мы взрослыми вдруг.
И вколачивал шкура-ефрейтор
В нас премудрость науки наук.
Не думай, дарагая,
Чтоб мной забвенно было
Все то, чем мне, драгая,
Ты тщилась угождати.
Все дух мой то прельщает
И все одной тобою
Мое веселье множит,
Мое стенанье рушит
И сердце услаждает!
И самы, ах, тропинки,
И
Я ехал к Ростову
Высоким холмом,
Лесок малорослый
Тянулся на нем:
Береза, осина,
Да ель, да сосна;
А слева — долина,
Итак, мой друг, увидимся мы вновь
В Москве, всегда священной нам и милой!
В ней знали мы и дружбу и любовь,
И счастье в ней дни наши золотило.
Из детства, друг, для нас была она
Святилищем драгих воспоминаний;
Протекших бед, веселий, слез, желаний
Здесь повесть нам везде оживлена.
Здесь красится дней наших старина,
Дней юности, и ясных и веселых,
Дом — не тележка у дядюшки Якова.
Господи боже! чего-то в ней нет!
Седенький сам, а лошадка каракова;
Вместе обоим сто лет.
Ездит старик, продает понемногу,
Рады ему, да и он-то того:
Выпито вечно и сыт, слава богу.
Пусто в деревне, ему ничего,
Знает, где люди: и куплю, и мену
На полосах поведет старина;
И
В августе, около Малых Вежей,
С старым Мазаем я бил дупелей.
Как-то особенно тихо вдруг стало,
На́ небе солнце сквозь тучу играло.
Тучка была небольшая на нем,
А разразилась жестоким дождем!