Наши-то портные
Храбрые какие:
«Не боимся мы зверей,
Ни волков, ни медведей!»
А как вышли за калитку
Да увидели улитку —
Испугалися,
Разбежалися!
Вот они какие,
Храбрые портные!
Портной кроил,
Мартышка это примечает
И чает,
Искусства своего Портной не утаил.
Зачем-то он,
Скроив, и то и то оставив, вышел вон.
Мартышка ножницы Портного ухватила
И без него,
Не зная ничего,
Изрядно накутила,
И мнила так она, что это ремесло
От знания ея не уросло.
Зверок сей был ремеслоборец,
Портной пиит, а он негодный рифмотворец.
Портной обновочку утюжит,
Сопит портной, шипит утюг,
И брюки выглядят не хуже
Любых обыкновенных брюк. А между тем они из воска,
Из музыки, из лебеды,
На синем белая полоска —
Граница счастья и беды. Из бездны протянулись руки…
В одной цветы, в другой кинжал.
Вскочил портной, спасая брюки,
Но никуда не убежал. Торчит кинжал в боку портного,
Белеют розы на груди.
В сияньи брюки Иванова
Летят и — вечность впереди…
Портных у нас в столице много,
Все моде следуют одной:
Шьют ровной, кажется, иглой,
Но видишь, всматриваясь строго,
Что каждый шьет на свой покрой.
Портными нас всех можно счислить:
Покрой у каждого есть свой,
И тот, кто мастер сам плохой,
Других принудить хочет мыслить
И поступать на свой покрой.
Дай Бог покойнику здоровье!
Вольтер чудесный был портной:
В стихах, записочке простой,
В исторье, в сказках, в богословье
Везде найдешь его покрой.
Уча, нас комик забавляет:
Денис тому пример живой;
Но Вралькин сам себе большой,
И на смех прочим одевает
Он Талию на свой покрой.
Старик Федул, муж правил строгих,
Быть хочет в доме головой;
Жена пред ним равна с травой,
Но голове, не хуже многих,
Наряды шьет на свой покрой.
Язык наш был кафтан тяжелый
И слишком пахнул стариной;
Дал Карамзин покрой иной.
Пускай ворчат себе расколы!
Все приняли его покрой.
Пускай баллады — бабьи сказки,
Пусть черт качает в них горой;
Но в них я вижу слог живой,
Воображенье, чувство, краски, —
Люблю Жуковского покрой.
Пусть мне дурачество с любовью
Дурацкий шьют колпак порой;
Лишь парк бы только причет злой
Не торопился по условью
Убрать меня на свой покрой!
В Париже, нищетой и роскошью богатом,
Жил некогда портной, мой бедный старый дед;
У деда в тысячу семьсот восьмидесятом
Году впервые я увидел белый свет.
Орфея колыбель моя не предвещала:
В ней не было цветов… Вбежав на детский крик,
Безмолвно отступил смутившийся старик:
Волшебница в руках меня держала…
И усмиряло ласковое пенье
Мой первый крик и первое смятенье.
В смущенье дедушка спросил ее тогда:
— Скажи, какой удел ребенка в этом мире? —
Она в ответ ему: — Мой жезл над ним всегда.
Смотри: вот мальчиком он бегает в трактире,
Вот в типографии, в конторе он сидит…
Но чу! Над ним удар проносится громовый
Еще в младенчестве… Он для борьбы суровой
Рожден… но бог его для родины хранит… —
И усмиряло ласковое пенье
Мой первый крик и первое смятенье.
— Но вот пришла пора: на лире наслажденья
Любовь и молодость он весело поет;
Под кровлю бедного он вносит примиренье,
Унынью богача забвенье он дает.
И вдруг погибло все: свобода, слава, гений!
И песнь его звучит народною тоской…
Так в пристани рыбак рассказ своих крушений
Передает толпе, испуганной грозой… —
И усмиряло ласковое пенье
Мой первый крик и первое смятенье.
— Все песни будет петь! Не много в этом толку! —
Сказал, задумавшись, мой дедушка-портной. —
Уж лучше день и ночь держать в руках иголку,
Чем без следа пропасть, как эхо, звук пустой…
— Но этот звук пустой — народное сознанье! —
В ответ волшебница. — Он будет петь грозу,
И нищий в хижине и сосланный в изгнанье
Над песнями прольют отрадную слезу… —
И усмиряло ласковое пенье
Мой первый крик и первое смятенье.
Вчера моей душой унынье овладело,
И вдруг глазам моим предстал знакомый лик.
— В твоем венке цветов не много уцелело, —
Сказала мне она, — ты сам теперь старик.
Как путнику мираж является в пустыне,
Так память о былом отрада стариков.
Смотри, твои друзья к тебе собрались ныне —
Ты не умрешь для них и будущих веков… —
И усмирило ласковое пенье,
Как некогда, души моей смятенье.
Пали на долю мне песни унылые,
Песни печальные, песни постылые,
Рад бы не петь их, да грудь надрывается,
Слышу я, слышу, чей плач разливается:
Бедность голодная, грязью покрытая,
Бедность несмелая, бедность забытая, —
Днем она гибнет, и в полночь, и за полночь,
Гибнет она — и никто нейдет на помочь,
Гибнет она — и опоры нет волоса,
Теплого сердца, знакомого голоса…
Горький полынь — эта песнь невеселая,
Песнь невеселая, правда тяжелая!
Кто здесь узнает кручину свою?
Эту я песню про бедность пою.
1
Мороз трещит, и воет вьюга,
И хлопья снега друг на друга
Ложатся, и растет сугроб.
И молчаливый, будто гроб,
Весь дом промерз. Три дня забыта,
Уж печь не топится три дня,
И нечем развести огня,
И дверь рогожей не обита,
Она стара и вся в щелях;
Белеет иней на стенах,
Окошко инеем покрыто,
И от мороза на окне
Вода застыла в кувшине.
Нет крошки хлеба в целом доме,
И на дворе нет плахи дров.
Портной озяб. Он нездоров
И головой поник в истоме.
Печальна жизнь его была,
Печально молодость прошла,
Прошло и детство безотрадно:
С крыльца ребенком он упал,
На камнях ногу изломал,
Его посекли беспощадно…
Не умер он. Полубольным
Все рос да рос. Но чем кормиться?
Что в руки взять? Чему учиться?
И самоучкой стал портным.
Женился бедный, — все не радость:
Жена недолго пожила
И Богу душу отдала
В родах под Пасху. Вот и старость
Теперь пришла. А дочь больна,
Уж кровью кашляет она.
И все прядет, прядет все пряжу
Иль молча спицами звенит,
Перчатки вяжет на продажу,
И все грустит, и все грустит.
Робка, как птичка полевая,
Живет одна, живет в глуши,
В глухую полночь, чуть живая,
Встает и молится в тиши.
2
Мороз и ночь. В своей постели
Не спит измученный старик.
Его глаза глядят без цели,
Без цели он зажег ночник,
Лежит и стонет. Дочь привстала
И посмотрела на отца:
Он бледен, хуже мертвеца…
«Что ж ты не спишь?» — она сказала.
— «Так, скучно. Хоть бы рассвело…
Ты не озябла?» — «Мне тепло…»
И рассвело. Окреп и холод.
Но хлеба, хлеба где добыть?
Суму надеть иль вором быть?
О, будь ты проклят, страшный голод!
Куда идти? Кого просить?
Иль самого себя убить?
Портной привстал. Нет, силы мало!
Все кости ноют, все болит;
Дочь посинела и дрожит…
Хотел заплакать, — слез не стало…
И со двора, в немой тоске,
Побрел он с костылем в руке.
Куда? Он думал не о пище,
Шел не за хлебом, — на кладбище,
Шел бить могильщику челом;
Он был давно ему знаком.
Но как начать? Неловко было…
Портной с ним долго толковал
О том о сем, а сердце ныло…
И наконец он шапку снял:
«Послушай, сжалься, ради Бога!
Мне остается жить немного;
Нельзя ли тут вот, в стороне,
Могилу приготовить мне?»
— «Ого! — могильщик улыбнулся. —
Ты шутишь иль в уме рехнулся?
Умрешь — зароют, не грусти…
Грешно болтать-то без пути…»
— «Зароют, друг мой, я не спорю.
Ведь дочь-то, дочь моя больна!
Куда просить пойдет она?
Кого?.. Уж пособи ты горю!
Платить-то нечем… я бы рад,
Я заплатил бы… вырой, брат!..»
— «Земля-то, видишь ты, застыла…
Рубить-то будет нелегко».
— «Ты так… не очень глубоко,
Не очень… все-таки могила!
Просить и совестно — нужда!»
— «Пожалуй, вырыть не беда».
3
И слег портной. Лицо пылает,
В бреду он громко говорит,
Что Божий гнев ему грозит,
Что грешником он умирает,
Что он повеситься хотел
И только Катю пожалел.
Дочь плачет: «Полно, ради Бога!
У нас тепло, обита дверь,
И чай налит: он есть теперь,
И есть дрова, и хлеба много, —
Все дали люди… Встань, родной!»
И вот встает, встает портной.
«Ты понимаешь? Жизнь смеется,
Смеется… Кто тут зарыдал?
Не кашляй! Тише! Кровь польется…»
И навзничь мертвым он упал.