Ему в окно стучатся розы,
Струится вкрадчивый аккорд…
Он не изменит гордой позы,
Поклонник Байрона, — он горд.
В саду из бархата и блесток
Шалит с пастушкою амур.
Не улыбается подросток,
Поклонник Байрона, — он хмур.
Чу! За окном плесканье весел,
На подоконнике букет…
Он задрожал, он книгу бросил.
Прости поклоннику, поэт!
Среди поклонников Кармен,
Спешащих пестрою толпою,
Ее зовущих за собою,
Один, как тень у серых стен
Ночной таверны Лиллас-Пастья,
Молчит и сумрачно глядит,
Не ждет, не требует участья,
Когда же бубен зазвучит
И глухо зазвенят запястья, —
Он вспоминает дни весны,
Он средь бушующих созвучий
Глядит на стан ее певучий
И видит творческие сны.26 марта 1914
Поклонник эллинов — я лиру забывал,
Когда мой путь ты словом преграждала.
Я пред тобой о счастьи воздыхал,
И ты презрительно молчала.
И я горел душой, а ты была темна.
И я, в страданьи безответном,
Я мнил: когда-нибудь единая струна
На зов откликнется приветно.
Но ты в молчании прошла передо мной,
И, как тогда, одним напоминаньем
Ты рвешь теперь и мучаешь порой
Мои эллинские призванья.12 октября 1900
Геройских лет поклонник жадный
В тебе Миноса узнает:
Никто без нити Ариадны
В твое владенье не войдет.Но это суд земного рода:
Он не зовет души моей.
О, как я рад, что ты у входа
Стоишь в блаженный Елисей! Взглянув на ширь долины злачной,
Никто не ценит так, как ты,
Всей этой прелести прозрачной,
Всей этой легкой простоты.Вот почему, смирясь душою,
Тебя о милости прошу
И неуверенной рукою
Венки Тибулла подношу2 октября 1885
Толпу поклонников, как волны, раздвигая,
Вы шли в величье красоты своей,
Как шествует в лесах полунагая
Диана среди сонмища зверей.
В который раз рассено-устало
Вы видели их раболепный страх,
И роза, пойманная в кружевах,
Дыханьем вашей груди терпетала.
Под электричеством в многоколонном зале
Ваш лик божественный мне чудился знаком:
Не вам ли ноги нежные лизали,
Ласкаясь, тигры дымным языком?
И стала мне понятна как-то вдруг
Богини сребролунной синеокость
И девственно-холодная жестокость
Не гнущихся в объятьях тонких рук.
1Гибло наше просвещенье,
Смерть была невдалеке,
Вдруг, о, радость! Есть спасенье —
Во латинском языке.
Если ж нас латынь обманет,
Все же выигрыш и тут,
Что ослов у нас не станет —
Всюду asin«ы {ослы (от лат. asinus).} пойдут! 2»Эврика, эврика!
В латыни вся сила!» —
Vir doctus {ученый муж (лат.).} кричит.
«Не ври-ка, не ври-ка!» —
Ум русский педанту
В ответ говорит.
В былые дни, поклонник Феба,
Я пламенно молил у неба,
Чтобы в моей груди младой
Не угасал огнь думы сладкой,
Чтоб муза рифмою живой
Шептала мне свой стих украдкой;
Тогда в рассвете бытия
Мечтой вся жизнь цвела моя.Блаженны были те мгновенья,
Мир светских снов и упоенья
Нежданных и завидных встреч!
Всё, всё прошло волною шумной —
И сердца пыл, увы, безумный,
И вдохновительная речь,
И то, чем дух ласкался юный,
Чем жили, трепетались струны!.. Теперь, как странник, на дорогу
Глядя, твержу я: «Слава богу!
Мой дальний путь пройден, за мной…»
Но дум исчезнул рой крылатый,
Холодный опыт, мой вожатый,
Меня уводит в мир иной,
Там, циркуль взяв для измеренья,
Стопою ценит вдохновенья!.. Но ты, Языков, пробудил
Тот огнь, что я в груди таил;
На вызов твой красноречивый,
Поэт, кому в святой тиши
Знакомы радости души,
Восторгов дивные порывы, —
На вызов твой я ожил вновь
Петь юность, дружбу и любовь.Прими ж, певец мой благодатный,
Стих дружбы нелицеприятный!
Да посетит твой мирный кров
Здоровье — спутник вдохновенья!
Дай вновь нам слышать песнопенья,
Восторг, разгул и шум пиров,
И кверху поднятые чаши,
Вино — былые годы наши! Ноябрь 1834
Закричат и захлопочут петухи,
загрохочут по проспекту сапоги,
засверкает лошадиный изумруд,
в одночасье современники умрут.
Запоет над переулком флажолет,
захохочет над каналом пистолет,
загремит на подоконнике стекло,
станет в комнате особенно светло.
И помчатся, задевая за кусты,
невидимые солдаты духоты
вдоль подстриженных по-новому аллей,
словно тени яйцевидных кораблей.
Так начнется двадцать первый, золотой,
на тропинке, красным солнцем залитой,
на вопросы и проклятия в ответ,
обволакивая паром этот свет.
Но на Марсовое поле дотемна
Вы придете одинешенька-одна,
в синем платье, как бывало уж не раз,
но навечно без поклонников, без нас.
Только трубочка бумажная в руке,
лишь такси за Вами едет вдалеке,
рядом плещется блестящая вода,
до асфальта провисают провода.
Вы поднимете прекрасное лицо —
громкий смех, как поминальное словцо,
звук неясный на нагревшемся мосту —
на мгновенье взбудоражит пустоту.
Я не видел, не увижу Ваших слез,
не услышу я шуршания колес,
уносящих Вас к заливу, к деревам,
по отечеству без памятника Вам.
В теплой комнате, как помнится, без книг,
без поклонников, но также не для них,
опирая на ладонь свою висок,
Вы напишите о нас наискосок.
Вы промолвите тогда: «О, мой Господь!
этот воздух запустевший — только плоть
дум, оставивших признание свое,
а не новое творение Твое!»
Теперь в глуши полей, поклонник мирных граций,
В деревне дедовской под тению акаций,
От шума удален, он любит в летний зной
Вкушать наедине прохладу и покой,
Степенных классиков все боле любит чтенье
И дружеских бесед умеренные пренья,
Прогулки к мельнице иль к полному гумну,
Блеяние стадов, лесную тишину,
Сокровища своей картинной галереи
И мудрой роскоши полезные затеи,
И. . . . . . . . . . .
И. . . . . . . . . . .
[А осенью глухой, усевшись у камина,
Велит себе принесть он дедовские вина,
И старый эскулап, друг дома и знаток,
Бутылки пыльной с ним оценивает ток.][Блажен. . . . . . . . .
Кто, просвещением себя не охладив,
Умел остепенить страстей своих порыв
И кто от оргии неистовой и шумной
Мог впору отойти, достойный и разумный.
Кто, верен и душе, и светлому уму,
Идет, не торопясь, к закату своему.]Блажен, кто с оргии, неистовой и шумной,
Уходит впору прочь, достойный и разумный,
Кто, мужеством врагов упорных победив,
Умеет торжества удерживать порыв.
Блажен, кто каждый час готов к судьбы ударам,
Кто в суете пустой не тратит силы даром,
Кто, верный до конца спокойному уму,
Идет, не торопясь, к закату своему.
. . . . . . . . . . . .
Так в цирке правящий квадригою возница,
Соперников в пыли оставя за собой,
Умеривает бег звенящей колесницы
И вожжи коротит искусною рукой.
И кони мощные, прощаяся с ареной,
Обходят вкруг нее, слегка покрыты пеной.
Пятнадцатый век еще юношей был,
Стоял на своем он семнадцатом годе,
Париж и тогда хоть свободу любил,
Но слепо во всем раболепствовал моде.
Король и характер и волю имел,
А моды уставов нарушить не смел, И мод образцом королева сама
Венсенского замка в обители царской
Служила… Поклонников-рыцарей тьма
(Теснилась вокруг Изабеллы Баварской.
Что ж в моде? — За пиром блистательный пир,
Интрига, любовь, поединок, турнир. Поутру — охота в Венсенском лесу,
Рога и собаки, олени и козы.
На дню — сто забав, сто затей на часу,
А вечером — бал, упоение, розы
И тайных свиданий условленный час…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . И мода сердиться мужьям не велит, —
На шалости жен они смотрят без гнева.
На съездах придворных — толпа волокит, —
Их дерзости терпит сама королева,
По общей покатости века скользя.
Король недоволен, но… мода! — Нельзя! Тут любят по моде, любовь тут — не страсть,
Прилично ли делать скандал из пустого?
Конечно, он может… сильна его власть,
Но — что потом скажут про Карла Шестого! ,
‘Какой же он рыцарь? ’ — толпа закричит.
И сжался король, притаился, молчит. Но как-то — красавец Людовик Бурбон
Не вздумал, мечтая о прелести женской,
Отдать королю надлежащий поклон,
Летя к королеве дорогой венсенской,
И так его рыцарский жар увлекал,
Что мимо он гордо вгалоп проскакал. Король посмотрел и подумал: ‘Сверх мер
Влюблен этот рыцарь. По пылкой природе
Пускай он как модный спешит кавалер.
Но быть так невежливым — это не в моде!
Недаром король я. Ему ж на беду,
Постой-ка, я новую моду введу! ’ Сквозь чащу Венсенского леса, к реке
Шли люди потом возвестить эту моду —
И в полночь, при факелах, в черном мешке
Какая-то тяжесть опущена в воду;
Мешок тот воде поручила земля
С короткою надписью: ‘Суд короля’. Поклонников рой с той поры всё редел
Вокруг Изабеллы. Промчалися годы —
И всё изменилось. Таков уж удел
Всего в этом мире! Меняются моды:
Что прежде блестело — наполнилось тьмой,
И замок Венсенский явился тюрьмой.
1
Маленькая беженка
(Род не без скуфьи!..)
Молвила разнеженно:
— Знаете Тэффи?
Катеньке со станции
Очень потрафил
Сей француз из Франции —
Господин Тэффи. —
…Вот что, семя лузгая, —
В-яви, не во сне, —
Дама архи-русская
(Дура петербургская)
Говорила мне.
2
Я от здешней скуки
До того дошла,
Что, взяв книгу в руки,
Всю ее прочла!..
Ничего такого…
Типов никаких…
Как его?.. Лескова!
Про Карамзиных…
(На щеках румянец)
Про каких-то пьяниц…
3
От визитов Икса
Хоть в окошко выкинься —
Просит: «Дайте Дикса»…
(Это значит — Диккенса!)
А «эстет», понятно,
Стал каким-то «эстиком»…
Икса мне приятно,
Стукнув в темя пестиком,
Очень аккуратно
Уложить под крестиком.
4
В первые годы беженства
Тятенька ее был слесарем,
Драматург назывался «пьесарем»…
А теперь своеобразное бешенство:
Поважнела, обзавелась детектором
И — наперекор всем грамматикам —
«Пьесаря» зовет «драматиком»,
А слесаря — архитектором…
5
Сижу на подоконнике
И думаю: что такое поклонники?
Поклонников-то изобилье,
А у поэта — безавтомобилье.
Вокруг «восторги телячьи»,
А у поэта — бездачье!
Паломнические шатанья,
А у поэта — бесштанье!
И потому хорошо, читатели,
Что вы не почитатели,
А то было бы вам очень стыдно,
А поэту — за вас обидно…
Царица голосом и взором
Свой пышный оживляла пир,
Все, Клеопатру славя хором,
В ней признавая свой кумир,
Шумя, текли к ее престолу,
Но вдруг над чашей золотой
Она задумалась — и долу
Поникла дивною главой.
И пышный пир как будто дремлет,
И в ожиданье всё молчит…
Но вновь она чело подъемлет
И с видом важным говорит:
«Внемлите мне: могу равенство
Меж вас и мной восстановить.
В моей любви для вас блаженство,
Блаженство можно вам купить:
Кто к торгу страстному приступит?
Свои я ночи продаю.
Скажите, кто меж вами купит
Ценою жизни ночь мою?»
Она рекла. Толпа в молчанье.
И всех в волнении сердца.
Но Клеопатра в ожиданье
С холодной дерзостью лица:
«Я жду, — вещает, — что ж молчите?
Иль вы теперь бежите прочь?
Вас было много; приступите,
Торгуйте радостную ночь».
И гордый взор она обводит
Кругом поклонников своих…
Вдруг — из рядов один выходит,
Вослед за ним и два других.
Смела их поступь, ясны очи.
Царица гордо восстает.
Свершилось: куплены три ночи.,
И ложе смерти их зовет.
И снова гордый глас возвысила царица:
«Забыты мною днесь венец и багряница!
Простой наемницей на ложе восхожу;
Неслыханно тебе, Киприда, я служу,
И новый дар тебе ночей моих награда,
О боги грозные, внемлите ж, боги ада,
Подземных ужасов печальные цари!
Примите мой обет: до сладостной зари
Властителей моих последние желанья
И дивной негою и тайнами лобзанья,
Всей чашею любви послушно упою.,
Но только сквозь завес во храмину мою
Блеснет Овроры луч — клянусь моей порфирой, —
Главы их упадут под утренней секирой!»
Благословенные священною рукой,
Из урны жребии выходят чередой,
И первый Аквила, клеврет Помпея смелый,
Изрубленный в боях, в походах поседелый.
Презренья хладного не снес он от жены
И гордо выступил, суровый сын войны,
На вызов роковых последних наслаждений,
Как прежде выступал на славный клик сражений.
Критон за ним, Критои, изнеженный мудрец,
Воспитанный под небом Арголиды,
От самых первых дней поклонник и певец
И пламенных пиров и пламенной Киприды.
Последний имени векам не передал,
Никем не знаемый, ничем не знаменитый;
Чуть отроческий пух, темнея, покрывал
Его стыдливые ланиты.
Огонь любви в очах его пылал,
Во всех чертах любовь изображалась —
Он Клеопатрою, казалося, дышал,
И молча долго им царица любовалась.
Чертог сиял. Гремели хором
Певцы при звуке флейт и лир.
Царица голосом и взором
Свой пышный оживляла пир;
Сердца неслись к ее престолу,
Но вдруг над чашей золотой
Она задумалась и долу
Поникла дивною главой…
И пышный пир как будто дремлет,
Безмолвны гости. Хор молчит.
Но вновь она чело подемлет
И с видом ясным говорит:
В моей любви для вас блаженство?
Блаженство можно вам купить…
Внемлите ж мне: могу равенство
Меж нами я восстановить.
Кто к торгу страстному приступит?
Свою любовь я продаю;
Скажите: кто меж вами купит
Ценою жизни ночь мою? —
— Клянусь… — о матерь наслаждений,
Тебе неслыханно служу,
На ложе страстных искушений
Простой наемницей всхожу.
Внемли же, мощная Киприда,
И вы, подземные цари,
О боги грозного Аида,
Клянусь — до утренней зари
Моих властителей желанья
Я сладострастно утомлю
И всеми тайнами лобзанья
И дивной негой утолю.
Но только утренней порфирой
Аврора вечная блеснет,
Клянусь — под смертною секирой
Глава счастливцев отпадет.
Рекла — и ужас всех обемлет,
И страстью дрогнули сердца…
Она смущенный ропот внемлет
С холодной дерзостью лица,
И взор презрительный обводит
Кругом поклонников своих…
Вдруг из толпы один выходит,
Вослед за ним и два других.
Смела их поступь; ясны очи;
Навстречу им она встает;
Свершилось: куплены три ночи,
И ложе смерти их зовет.
Благословенные жрецами,
Теперь из урны роковой
Пред неподвижными гостями
Выходят жребии чредой.
И первый — Флавий, воин смелый,
В дружинах римских поседелый;
Снести не мог он от жены
Высокомерного презренья;
Он принял вызов наслажденья,
Как принимал во дни войны
Он вызов ярого сраженья.
За ним Критон, младой мудрец,
Рожденный в рощах Эпикура,
Критон, поклонник и певец
Харит, Киприды и Амура…
Любезный сердцу и очам,
Как вешний цвет едва развитый.
Последний имени векам
Не передал. Его ланиты
Пух первый нежно отенял;
Восторг в очах его сиял;
Страстей неопытная сила
Кипела в сердце молодом…
И с умилением на нем
Царица взор остановила.
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,
Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,
И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают
Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:
Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?