Все стихи про поезд - cтраница 3

Найдено стихов - 90

Владимир Маяковский

Уж, и весело!

О скуке
   на этом свете
Гоголь
   говаривал много.
Много он понимает —
этот самый ваш
         Гоголь!
В СССР
   от веселости
стонут
   целые губернии и волости.
Например,
        со смеха
         слёзы потопом
на крохотном перегоне
            от Киева до Конотопа.
Свечи
   кажут
      язычьи кончики.
11 ночи.
      Сидим в вагончике.
Разговор
      перекидывается сам
от бандитов
      к Брынским лесам.
Остановят поезд —
         минута паники.
И мчи
   в Москву,
           укутавшись в подштанники.
Осоловели;
      поезд
         темный и душный,
и легли,
   попрятав червонцы
            в отдушины.
4 утра.
   Скок со всех ног.
Стук
   со всех рук:
«Вставай!
        Открывай двери!
Чай, не зимняя спячка.
            Не медведи-звери!»
Где-то
   с перепугу
            загрохотал наган,
у кого-то
       в плевательнице
            застряла нога.
В двери
   новый стук
         раздраженный.
Заплакали
        разбуженные
             дети и жены.
Будь что будет…
          Жизнь —
            на ниточке!
Снимаю цепочку,
         и вот…
Ласковый голос:
           «Купите открыточки,
пожертвуйте
      на воздушный флот!»
Сон
        еще
      не сошел с сонных,
ищут
   радостно
      карманы в кальсонах.
Черта
   вытащишь
          из голой ляжки.
Наконец,
       разыскали
         копеечные бумажки.
Утро,
   вдали
      петухи пропели…
— Через сколько
           лет
         соберет он на пропеллер?
Спрашиваю,
      под плед
         засовывая руки:
— Товарищ сборщик,
         есть у вас внуки?
— Есть, —
          говорит.
         — Так скажите
               внучке,
чтоб с тех собирала,
         — на ком брючки.
А этаким способом
         — через тысячную ночку —
соберете
   разве что
           на очки летчику. —
Наконец,
      задыхаясь от смеха,
поезд
   взял
      и дальше поехал.
К чему спать?
      Позевывает пассажир.
Сны эти
   только
      нагоняют жир.
Человеческим
      происхождением
            гордятся простофили.
А я
       сожалею,
      что я
         не филин.
Как филинам полагается,
                не предаваясь сну,
ждал бы
   сборщиков,
         взлезши на сосну.

Эдуард Багрицкий

Весна

В аллеях столбов,
По дорогам перронов —
Лягушечья прозелень
Дачных вагонов;
Уже окунувшийся
В масло по локоть
Рычаг начинает
Акать и окать…
И дым оседает
На вохре откоса,
И рельсы бросаются
Под колеса…
Приклеены к стеклам
Влюбленные пары, -
Звенит палисандр
Дачной гитары:
«Ах! Вам не хотится ль
Под ручку пройтиться?..»-
«Мой милый! Конечно,
Хотится! Хотится!..»
А там, над травой,
Над речными узлами
Весна развернула
Зеленое знамя, -
И вот из коряг,
Из камней, из расселин
Пошла в наступленье
Свирепая зелень…
На голом прутье,
Над водой невеселой
Гортань продувают
Ветвей новоселы…
Первым дроздом
Закликают леса,
Первою щукой
Стреляют плеса;
И звезды
Над первобытною тишью
Распороты первой
Летучей мышью…
Мне любы традиции
Жадной игры:
Гнездовья, берлоги,
Метанье икры…
Но я — человек,
Я — не зверь и не птица,
Мне тоже хотится
Под ручку пройтиться;
С площадки нырнуть,
Раздирая пальто,
В набитое звездами
Решето…
Чтоб, волком трубя
У бараньего трупа,
Далекую течку
Ноздрями ощупать;
Иль в черной бочаге,
Где корни вокруг,
Обрызгать молоками
Щучью икру;
Гоняться за рыбой,
Кружиться над птицей,
Сигать кожаном
И бродить за волчицей;
Нырять, подползать
И бросаться в угон, -
Чтоб на сто процентов
Исполнить закон;
Чтоб видеть воочью:
Во славу природы
Раскиданы звери,
Распахнуты воды,
И поезд, крутящийся
В мокрой траве, -
Чудовищный вьюн
С фонарем в голове!..
И поезд от похоти
Воет и злится:
— Хотится! Хотится!
Хотится! Хотится!

Иннокентий Анненский

Прерывистые строки

Этого быть не может,
Это — подлог…
День так тянулся и дожит,
Иль, не дожив, изнемог?..
Этого быть не может…
С самых тех пор
В горле какой-то комок…
Вздор…
Этого быть не может…
Это — подлог…
Ну-с, проводил на поезд,
Вернулся, и solo, да!
Здесь был ее кольчатый пояс,
Брошка лежала — звезда,
Вечно открытая сумочка
Без замка,
И, так бесконечно мягка,
В прошивках красная думочка…
. . . . . . . . . . . . .
Зал…
Я нежное что-то сказал
Стали прощаться,
Возле часов у стенки…
Губы не смели разжаться,
Склеены…
Оба мы были рассеянны,
Оба такие холодные,
Мы…
Пальцы ее в черной митенке
Тоже холодные…
«Ну, прощай до зимы,
Только не той, и не другой
И не еще — после другой:
Я ж, дорогой,
Ведь не свободная…»
— Знаю, что ты — в застенке… —
После она
Плакала тихо у стенки
И стала бумажно-бледна…
Кончить бы злую игру…
Что ж бы еще?
Губы хотели любить горячо
А на ветру
Лишь улыбались тоскливо…
Что-то в них было застыло,
Даже мертво…
Господи, я и не знал, до чего
Она некрасива…
Ну, слава Богу, пускают садиться…
Мокрым платком осушая лицо,
Мне отдала она это кольцо…
Слиплись еще раз холодные лица,
Как в забытьи, -
И
Поезд еще стоял —
Я убежал…
…Но этого быть не может,
Это — подлог…
День или год и уж дожит,
Иль, не дожив, изнемог…
Этого быть не может…

Иннокентий Федорович Анненский

Зимний поезд

Снегов немую черноту
Прожгло два глаза из тумана,
И дым остался на лету
Горящим золотом фонтана.

Я знаю — пышущий дракон,
Весь занесен пушистым снегом,
Сейчас порвет мятежным бегом
Завороженной дали сон.

А с ним, усталые рабы,
Обречены холодной яме,
Влачатся тяжкие гробы,
Скрипя и лязгая цепями.

Пока с разбитым фонарем,
Наполовину притушенным,
Среди кошмара дум и дрем
Проходит Полночь по вагонам.

Она — как призрачный монах,
И чем ее дозоры глуше,
Тем больше чада в черных снах,
И затеканий, и удуший;

Тем больше слов, как бы не слов,
Тем отвратительней дыханье,
И запрокинутых голов
В подушках красных колыханье.

Как вор, наметивший карман,
Она тиха, пока мы живы,
Лишь молча точит свой дурман
Да тушит черные наплывы.

А снизу стук, а сбоку гул,
Да все бесцельней, безымянней…
И мерзок тем, кто не заснул,
Хаос полусуществований!

Но тает ночь… И дряхл и сед,
Еще вчера Закат осенний,
Приподнимается Рассвет
С одра его томившей Тени.

Забывшим за ночь свой недуг
В глаза опять глядит терзанье,
И дребезжит сильнее стук,
Дробя налеты обмерзанья.

Пары желтеющей стеной
Загородили красный пламень,
И стойко должен зуб больной
Перегрызать холодный камень.

Михаил Исаковский

В заштатном городе

1В деревянном городе
с крышами зелеными,
Где зимой и летом
улицы глухи,
Девушки читают
не романы — «романы»
И хранят в альбомах
нежные стихи.Украшают волосы
молодыми ветками
И, на восемнадцатом году,
Скромными записками,
томными секретками
Назначают встречи
В городском саду.И, до слов таинственных охочие,
О кудрях мечтая золотых,
После каждой фразы
ставят многоточия
И совсем не ставят
запятых.И в ответ на письма,
на тоску сердечную
И навстречу сумеркам
и тишине
Звякнет мандолиной
сторона Заречная,
Затанцуют звуки
по густой струне.Небеса над линией —
чистые и синие,
В озере за мельницей —
теплая вода.
И стоят над озером,
и бредут по линии,
Где проходят скорые
поезда.Поезда напомнят
светлыми вагонами,
Яркими квадратами
бемского стекла,
Что за километрами
да за перегонами
Есть совсем другие
люди и дела.Там плывут над городом
фонари янтарные,
И похож на музыку рассвет.
И грустят на линии
девушки кустарные,
Девушки заштатные
в восемнадцать лет.2За рекой, за озером,
в переулке Водочном,
Где на окнах ставни,
где сердиты псы,
Коротали зиму
бывший околоточный,
Бывший протодьякон,
бывшие купцы.Собирались вечером
эти люди странные,
Вспоминали
прожитые века,
Обсуждали новости
иностранные
И играли
в русского дурака.Старый протодьякон
открывал движение,
Запускал он карты
в бесконечный рейс.
И садились люди,
и вели сражение,
Соблюдая
пиковый интерес.И купца разделав
целиком и начисто,
Дурость возведя
на высоту,
Слободской продукции
пробовали качество,
Осушая рюмки
на лету.Расходились в полночь…
Тишина на озере,
Тишина на улицах
и морозный хруст.
Высыпали звезды,
словно черви-козыри,
И сияет месяц,
как бубновый туз.

Михаил Валентинович Кульчицкий

Новелла

От рожденья он не видел солнца.
Он до смерти не увидит звезд.
Он идет. И статуй гибких бронза
Смотрит зачарованно под мост.
Трость стучит слегка. Лицо недвижно.
Так проходит он меж двух сторон.
У лотка он покупает вишни
И под аркой входит на перрон.
Поезда приходят и уходят,
Мчит решетка тени по лицу.
В город дикая идет погода
Тою же походкой, что в лесу.
Как пред смертью – душным-душно стало.
И темно, хоть выколи глаза.
И над гулким куполом вокзала
Начался невидимый зигзаг.
Он узнал по грохоту. И сразу,
Вместе с громом и дождем, влетел
В предыдущую глухую фразу –
Поезд, на полметра от локтей.
А слепой остался на перроне.
И по скулам дождь прозрачный тек.
И размок в его больших ладонях
Из газеты сделанный кулек.
(Поезд шел, скользящий весь и гладкий,
В стелющемся понизу дыму.)
С неостановившейся площадки
Выскочила девушка к нему.
И ее лицо ласкали пальцы
Хоботками бабочек. И слов –
Не было. И поцелуй – прервался
Глупым многоточием гудков.
Чемодан распотрошив под ливнем,
Вишни в чайник всыпали. Потом
Об руку пошли, чтоб жить счастливо,
Чайник с вишнями внести в свой дом
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И, прикуривая самокрутку,
У меня седой носильщик вдруг
Так спросил (мне сразу стало грустно):
«Кто еще встречает так сестру?»
Только б он соврал, старик носильщик.

Александр Галич

Стихи о России

А было недавно. А было давно.
А даже могло и не быть.
Как много, на счастье, нам помнить дано,
Как много, на счастье, — забыть.

В тот год окаянный, в той чёрной пыли,
Омытые морем кровей,
Они уходили — не с горстью земли,
А с мудрою речью своей.

И в старый-престарый прабабкин ларец
Был каждый запрятать готов
Не ветошь давно отзвеневших колец,
А строки любимых стихов.

А их увозили — пока — корабли,
А их волокли поезда.
И даже подумать они не могли,
Что это «пока» — навсегда!

И даже представить себе не могли,
Что в майскую ночь наугад
Они, прогулявши по рю Риволи,
Не выйдут потом на Арбат.

И в дым переулков — навстречу судьбе,
И в склон переулков речных,
Чтоб нежно лицо обжигало тебе
Лохмотья черёмух ночных.

Ну, ладно! И пусть — ни двора, ни кола —
И это Париж, не Москва,
Ты в окна гляди, как глядят в зеркала,
И слушай шаги, как слова!

Поклонимся низко сумевшим сберечь,
Ронявшим и здесь невзначай
Простые слова расставаний и встреч:
«О, здравствуй, мой друг!», «О, прощай!».

Вы их сохранили, вы их сберегли,
Вы их пронесли сквозь года…
И снова уходят в туман корабли,
И плачут во тьме поезда.

И в наших вещах не звенит серебро,
И путь наш всё также суров,
Но в сердце у нас благодать и добро
Да строки любимых стихов.

Поклонимся же низко парижской родне,
Немецкой, английской, нью-йорской родне,
И скажем — спасибо, друзья!
Вы русскую речь закалили в огне
В таком нестерпимом и жарком огне,
Что жарче придумать нельзя.

И нам её вместе хранить и беречь,
Лелеять родные слова.
А там где живёт наша русская речь,
Там вечно Россия жива!..

Николай Асеев

Собачий поезд

1 Стынь,
Стужа,
Стынь,
Стужа,
стынь,
стынь,
стынь!
День —
ужас,
день —
ужас,
День,
день,
динь!
Это бубен шаманий,
или ветер о льдину лизнул?
Всё равно: он зовет, он заманивает
в бесконечную белизну.
А р р о э!
А р р р о э!
А р р р р о э!
В ушах — полозьев лисий визг,
глазам темно от синих искр,
упрям упряжек поиск —
летит собачий поезд!
А р р о э!
А р р р о э!
А р р р р о э!
А р р р р р о э! 2 На уклонах — нарты швыдче…
Лишь бичей привычный щелк.
Этих мест седой повытчик —
затрубил слезливо волк. И среди пластов скрипучих,
где зрачки сжимает свет,
он — единственный попутчик,
он — ночей щемящий бред.
И он весь —
гремящая песнь
нестихающего отчаяния,
и над ним
полыхают дни
векового молчания!
«Я один на белом свете вою
зазвеневшей древле тетивою!»
— «И я, человек, ловец твой и недруг,
также горюю горючей тоскою
и бедствую в этих беззвучья недрах!»
Стынь,
Стужа,
Стынь,
Стужа,
стынь,
стынь,
стынь!
День —
ужас,
день —
ужас,
День,
день,
динь! 3 Но и здесь, среди криков города,
я дрожу твоей дрожью, волк,
и видна опененная морда
над раздольем Днепров и Волг.
Цепенеет земля от края
и полярным кроется льдом,
и трава замирает сырая
при твоем дыханье седом,
хладнокровьем грозящие зимы
завевают уста в метель…
Как избегнуть — промчаться мимо
вековых ледяных сетей?
Мы застыли
у лица зим.
Иней лют зал —
лаз тюлений.
Заморожен —
нежу розу,
безоружен —
нежу роз зыбь,
околдован:
«На вот локон!»
Скован, схован
у висков он.
Эта песенка — синего Севера тень,
замирающий в сумраке перевертень,
но хотелось весне побороть в ней
безголосых зимы оборотней.
И, глядя на сияние Севера,
на дыхание мертвое света,
я опять в задышавшем напеве рад
раззвенеть, что еще не допето. 4 Глаза слепит от синих искр,
в ушах — полозьев зыбкий свист,
упрям упряжек поиск —
летит собачий поезд!..
Влеки, весна, меня, влеки
туда, где стынут гиляки,
где только тот в зимовья вхож,
кто в шерсти вывернутых кож,
где лед ломается, звеня,
где нет тебя и нет меня,
где всё прошло и стало
блестящим сном кристалла!

Евгений Евтушенко

Два города

Я, как поезд,
что мечется столько уж лет
между городом Да
и городом Нет.
Мои нервы натянуты,
как провода,
между городом Нет
и городом Да! Все мертво, все запугано в городе Нет.
Он похож на обитый тоской кабинет.
По утрам натирают в нем желчью паркет.
В нем диваны — из фальши, в нем стены —
из бед.
В нем глядит подозрительно каждый портрет.
В нем насупился замкнуто каждый предмет.
Черта с два здесь получишь ты добрый совет,
или, скажем, привет, или белый букет.
Пишмашинки стучат под копирку ответ:
«Нет-нет-нет…
Нет-нет-нет…
нет-нет-нет…»
А когда совершенно погасится свет,
начинают в нем призраки мрачный балет.
Черта с два —
хоть подохни —
получишь билет,
чтоб уехать из черного города Нет… Ну, а в городе Да — жизнь, как песня дрозда.
Этот город без стен, он — подобье гнезда.
С неба просится в руки любая звезда.
Просят губы любые твоих без стыда,
бормоча еле слышно: «А, — все ерунда…» —
и сорвать себя просит, дразня, резеда,
и, мыча, молоко предлагают стада,
и ни в ком подозрения нет ни следа,
и куда ты захочешь, мгновенно туда
унесут поезда, самолеты, суда,
и, журча, как года, чуть лепечет вода:
«Да-да-да…
Да-да-да…
Да-да-да…»
Только скучно, по правде сказать, иногда,
что дается мне столько почти без труда
в разноцветно светящемся городе Да… Пусть уж лучше мечусь
до конца моих лет
между городом Да
и городом Нет!
Пусть уж нервы натянуты,
как провода,
между городом Нет
и городом Да!

Анатолий Адольфович Дактиль

Колеса и полозья

1
Живя мечтою: жать, не сея
Без задних мыслей на уме,
Бывало, старая Расея,
Кряхтя, готовилась к зиме
Да и какая подготовка?
Уж так от дедов и отцов:
Была бы темная кладовка
Полна соленых огурцов;
Да чтобы шуба в нафталине,
Да чтобы с лета на малине,
Ароматичный и густой
Хмелел испытанный настой;
Да чтобы сменою телеге
Стояли легкие в разбеге
Утехою морозных дней
Все разновидности саней.
2
Вопрос восходит к печенегам,
К далеким дням,
К замшелым пням.
Пришел апрель—разгул телегам!
Пришел ноябрь—простор саням!
Не раз говорено и пето
Про то и в шутку и всерьез:
Вопрос зимы и лета—это
Вопрос полозьев и колес.
Морозный ветер, злясь и дуя,
Слепит глаза и студит грудь,
И вот «крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь».
Но мы отцам своим не ровни:
Делам и планам нет числа.
Проблема транспортная—дровни —
Для нас давно переросла.
Уж нам колеса на полозья
Менять не стоит и труда.
3
«Зима. Крестьянин, торжествуя…»
Нет! Вас, читатель, не зову я
(Мне на традиции плевать)
Заранее торжествовать.
Пообождем. Еще не время.
Сначала надо скинуть бремя
Подготовительных трудов,
Чтобы движенью поездов
Преград не ставили метели;
Чтоб над землей они свистели,
Не обрывая проводов;
Чтобы глубокие сугробы
Не прерывали нам учебы;
Чтоб и в столице и в селе
Страна зимой, как летом, пела
И чтобы в жилах кровь кипела
На реомюровском нуле!
Эпоха наша—паровозья!
Телеги наши—поезда!
Мы в сокрушительном разбеге
Летим навстречу бытию:
Не нам победы на краю
Скользить на льду и вязнуть в снеге.
Менять нам надо не телеги
А психологию свою!
4
В судьбе страны своей не волен,
Крестьянин был уж тем доволен,
Что мелкой рысью—как-нибудь —
Он обновлял на дровнях путь
Но должен круто повернуть я
И углубить проблему.
Глядь:
Нам все пути и перепутья
Сегодня надо обновлять.
Мы на полозья смотрим косо…
Еще бы! Вперекор всему —
Мы жизнь саму,
Мы жизнь саму
Умело ставим на колеса.

Владимир Луговской

Письмо к республике от моего друга

Ты строишь, кладешь и возводишь,
ты гонишь в ночь поезда,
На каждое честное слово
ты мне отвечаешь: «Да!»
Прости меня за ошибки —
судьба их назад берет.
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед,
Я плоть от твоей плоти
и кость от твоей кости.
И если я много напутал —
ты тоже меня прости.
Наполни приказом мозг мой
и ветром набей мне рот,
Ты самая светлая в мире,
ведущая мир вперед.
Я спал на твоей постели,
укрыт снеговой корой,
И есть на твоих равнинах
моя молодая кровь.
Я к бою не опоздаю
и стану в шеренгу рот, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед.
Такие, как я, срывались
и гибли наперебой.
Я школы твои, и газеты,
и клубы питал собой.
Такие, как я, поднимали
депо, и забой, и завод, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед.
Такие, как я, сидели
над цифрами день и ночь.
Такие, как я, опускались,
а ты им могла помочь.
Кто силен тобой —
в работе он,
Кто брошен тобой —
умрет.
Ты самая светлая в мире,
ведущая мир вперед.
Я вел твои экспедиции,
стоял у твоих реторт,
Я делал свою работу, -
хоть это не первый сорт.
Ты строишь за месяцем месяц,
ты крепнешь за годом год, -
Ты самая светлая в мире,
ведущая мир вперед.
Я сонным огнем тлею
и еле качаю стих.
За то, что я стал холодным,
ты тоже меня прости.
Но время идет, и стройка идет,
и выпадет мой черед, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед.
Три поколенья культуры,
и три поколенья тоски,
И жизнь, и люди, и книги,
прочитанные до доски.
Республика это знает,
республика позовет, -
Возьмет меня,
переделает,
Двинет время вперед.
Ты строишь, кладешь и возводишь,
ты гонишь в ночь поезда,
На каждое честное слово
ты мне отвечаешь: «Да!»
Так верь и этому слову —
от сердца оно идет, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед!

Сергей Михалков

Телефон

Мне поставили сегодня телефон
И сказали: «Аппарат у вас включен!»
Я могу по телефону с этих пор
С кем хочу вести из дома разговор.

Я сажусь, снимаю трубку с рычажка,
Дожидаюсь непрерывного гудка
И, волнуясь, начинаю набирать
Номер «восемь — сорок восемь —
двадцать пять».
Телефон мне отвечает: «Дуу… дуу…
дуу…»
Я сижу у аппарата — жду… жду…
жду…

Наконец я слышу голос:
— Вам кого?
— Попросите дядю Степу!
— Нет его!
Улетел он рано утром в Ленинград.
— А когда же возвратится он назад?
— Нам об этом не известно ничего.
Срочно вызвали на Балтику его.

«Три — пятнадцать — восемнадцать» я
набрал
И в контору на строительство попал.
— Что вы строите?
— Мы строим новый дом.
Он становится все выше с каждым днем.
— Вы скажите мне, пожалуйста, скорей,
Сколько будет в этом доме этажей? —
Архитектор отвечает: — Двадцать пять!
Приходите посмотреть и посчитать.

«Пять — семнадцать — тридцать восемь».
— Я — вокзал! —
Кто-то басом очень вежливо сказал.
— Вы ответьте мне, пожалуйста: когда
Из Ташкента прибывают поезда?

— Из Ташкента скорый поезд номер пять
В десять вечера мы будем принимать,
А почтовый прибывает в семь утра,
Он придет без опозданья, как вчера.

«Семь — ноль восемь — ноль четыре».
И в ответ
Слышу голос я, что в цирк билетов нет.
— Это Дуров? Добрый вечер. Как дела?
— Я придумал новый номер для осла!
— Как же в цирк я без билета попаду?
— Приходите, приходите! Проведу!

Набираю «два — двенадцать — двадцать
два».
— Это что? Гостиница «Москва»? —
Кто-то в трубку дышит и молчит,
Ничего не отвечает и рычит.
— Это что? Гостиница «Москва»?
— Гр-р-ражданин! Вы рр-р-разбудили
льва!

Только трубку положил на рычажок —
Раздается оглушительный звонок.
— Что такое? Что случилось? Кто звонит?
— Это дети! — чей-то голос говорит. —
Вам пожаловаться хочет детский сад:
Мало пишете вы книжек для ребят!
— Передать моим читателям прошу,
Что веселые стихи я напишу
Про чудесный аппарат, про телефон,
И про то, как помогает людям он.

Хоть приятель мой живет и далеко,
Я могу с ним разговаривать легко.
Темной ночью и в любое время дня
Замечательно услышит он меня.

Позвоню я поздно ночью в Ленинград
С ленинградцами меня соединят.
Я могу звонить в любые города,
Даже в самый дальний город иногда.

Удивительно устроен телефон!
Все мне кажется, что это только сон.
Чтобы этому скорей поверил я,
Позвоните мне, пожалуйста, друзья!

Владимир Маяковский

Бруклинский мост

Издай, Кулидж,
радостный клич!
На хорошее
      и мне не жалко слов.
От похвал
     красней,
          как флага нашего мате́рийка,
хоть вы
    и разъюнайтед стетс
               оф
Америка.
Как в церковь
       идет
          помешавшийся верующий,
как в скит
     удаляется,
          строг и прост, —
так я
   в вечерней
        сереющей мерещи
вхожу,
   смиренный, на Бру́клинский мост.
Как в город
      в сломанный
             прет победитель
на пушках — жерлом
           жирафу под рост —
так, пьяный славой,
          так жить в аппетите,
влезаю,
    гордый,
        на Бруклинский мост.
Как глупый художник
           в мадонну музея
вонзает глаз свой,
         влюблен и остр,
так я,
   с поднебесья,
          в звезды усеян,
смотрю
    на Нью-Йорк
          сквозь Бруклинский мост
Нью-Йорк
     до вечера тяжек
             и душен,
забыл,
   что тяжко ему
          и высо́ко,
и только одни
       домовьи души
встают
    в прозрачном свечении о̀кон.
Здесь
   еле зудит
        элевейтеров зуд.
И только
     по этому
          тихому зуду
поймешь —
      поезда
          с дребезжаньем ползут,
как будто
     в буфет убирают посуду.
Когда ж,
    казалось, с под речки на̀чатой
развозит
     с фабрики
          сахар лавочник, —
то
 под мостом проходящие мачты
размером
     не больше размеров булавочных.
Я горд
   вот этой
       стальною милей,
живьем в ней
       мои видения встали —
борьба
    за конструкции
            вместо стилей,
расчет суровый
        гаек
          и стали.
Если
   придет
       окончание света —
планету
    хаос
       разделает влоск,
и только
    один останется
           этот
над пылью гибели вздыбленный мост,
то,
  как из косточек,
          тоньше иголок,
тучнеют
    в музеях стоящие
             ящеры,
так
  с этим мостом
         столетий геолог
сумел
   воссоздать бы
          дни настоящие.
Он скажет:
     — Вот эта
          стальная лапа
соединяла
     моря и прерии,
отсюда
    Европа
        рвалась на Запад,
пустив
    по ветру
        индейские перья.
Напомнит
     машину
         ребро вот это —
сообразите,
      хватит рук ли,
чтоб, став
     стальной ногой
             на Мангетен,
к себе
   за губу
      притягивать Бруклин?
По проводам
       электрической пряди —
я знаю —
     эпоха
        после пара —
здесь
   люди
      уже
        орали по радио,
здесь
   люди
      уже
        взлетали по аэро.
Здесь
   жизнь
      была
         одним — беззаботная,
другим —
     голодный
          протяжный вой.
Отсюда
    безработные
в Гудзон
    кидались
         вниз головой.
И дальше
     картина моя
           без загвоздки
по струнам-канатам,
          аж звездам к ногам.
Я вижу —
    здесь
       стоял Маяковский,
стоял
   и стихи слагал по слогам. —
Смотрю,
     как в поезд глядит эскимос,
впиваюсь,
     как в ухо впивается клещ.
Бруклинский мост —
да…
  Это вещь!

Николай Тарусский

Теплушки

Уж поезда давно в единоборстве
С разрухой станций. Мутною свечой
Они сквозь ночь выносят непокорство
На тихий город с красной каланчой.

Пусть ночь плотна, теплушки утверждают
В ее владеньях свой солдатский быт:
Свистят и воют, дружно голодают,
Больные и облезлые на вид.

У всех одно солдатское обличье,
Шинельное и серое, как дождь
В сентябрьский день. Несметных их количеств,
Пожалуй, и в неделю не сочтешь!

Они платформы осыпают в шуме
Сапог разбитых, блещут чешуей
Серебряною чайников, безумье
Мертвящих тифов носят за собой.

От них бегут, сторонятся и в прятки
Играют с ними: то игра, как смерть.
Здесь не помогут никакие взятки,
Здесь жизнь ломают, как сухую жердь.

Составы убегают от вокзала,
Вгоняя в дрожь разбитое окно.
Как мухами засиженное, зало
Мешочниками испещрено.

Куда ведут расхлябанные рельсы –
Позабывают, если на путях
Рвет облака свистками из-за леса
Чугунный задыхающийся шаг.

Покашливая, с хрипотцою, паром,
Одышливый и гулкий паровоз
С болезненным и непонятным жаром
Развертывает музыку колес.

Он вырывает – из-за станционных
Домишек – смешанных вагонов ряд,
Которых так трепали перегоны,
Что те до смерти ехать не хотят.

Еще не остановка – и в Челябинск
Идет ли поезд? Неизвестно, – но
Шинельные и ситцевые хляби
Потопом раздувают полотно.

Бьют сундучком, бьют чайником и просто
Бьют кулаком, чтоб в схватках поездных
Отбить состав, зверея от прироста
Подспудных сил, вдруг закипевших в них.

Отстаивают взятые позиции,
На буферах, на крышах грохоча;
Мелькают руки, бороды и лица,
То – меловые, то – из кирпича.

Пристраивают сундучки и чают
Вернуться с хлебом и уже, рядком
Подсаживаясь к бабам, их смущают
Румяным, нестыдящимся словцом.

И уж "хи-хи" несет по огуречной
Вагонной крыше, а под ней, внизу,
Малиновой гармоникою вечной
Клубит теплушка через щель в пазу.

И нехотя, крепчая понемногу,
Наматывая на колеса путь,
Состав, как червь, вползает по излогу
В березовую крашеную муть.

Пока настой раскуренной махорки
Мешается с прохладной пустотой,
Оставшиеся смотрят, как с пригорка
Исчез состав, заставясь берестой.

Когда ж черед их? И бредут обратно,
Шурша лузгою семечек, и тут
Обсеивают перрон, как пятна,
Жуют картошку, сплевывают, ждут.

Перрон моргает сеткой веток мокрых,
Густою стаей галок затенен.
Опять встречает комендантский окрик
Пришедший из уезда эшелон.

Переселенье? Тронулась Россия:
Она на шпалах долго проживет…
Нам незабвенны ливни проливные,
Что обмывали кровью этот год!

В ночные шахты памяти зарыто
Семнадцать лет, и верить тем трудней,
Что сыновья теплушечного быта
Для матери-земли всего милей.

В них есть ее уральская усмешка,
Спокойное величье до конца, –
Под скорлупой каленого орешка –
Испытанные, свежие сердца.

Сергей Сергеевич Заяицкий

Африканский гость

В Африке знойной,
среди лесов,
у реки собралось
стадо слонов.
Слоны умывались,
воду пили,
хобот поднимали
и громко трубили.
Но вдруг насторожился
старый вожак,
почуял, что в заросли
таится враг.
Не грозный лев,
не злая львица,
не леопард
в кустах таится —
охотники укрылись там,
винтовки приложив к плечам.
Они крадутся
осторожно;
а старый слои
трубит тревожно,
уже все стадо смущено —
бежать кидается оно.
Пиф-паф, бум-бах,
гром и молнии в кустах.
Вот бежит огромный слои,
исчезает в чаще он;
вот второй, а вот и третий,
все уносятся, как ветер,
и скрываются в лесах…
Пиф-паф, бум-бах…
Стрелки бранятся, что спугнули
они до времени зверей,
напрасно выпустили пули.
Теперь назад итти скорей.
Но вдруг один сказал:—Гляди-ка!
Глядят—под пальмою большой
стоит слоненок, смотрит дико,
от страха видно сам не свой,
смешной и маленький слоненок.
Смеясь, сказал один стрелок:
— Должно быть, прямо из пеленок.
удрать за старшими не мог.
Его, пожалуй, в Занзибаре
продать удастся на базаре.
Занзибар—африканский
город портовый,
на базаре торгуют там
костью слоновой,
змеиной кожей,
всякой посудой;
ножи и ружья
там свалены грудой,
иностранцев много,
в Занзибаре всегда,
пароходы отовсюду
плывут туда.
Порт удобный
и от бурь безопасный;
на одном пароходе
флаг ярко-красный;
на носу парохода
сверкают слова:
его названье «Москва».
Агент СССР
проходит по базару,
купил он двух пантер,
и львят купил он пару.
Охотники, к нему:
— Слоненка не хотите ль?
— Ну, что же, я возьму, —
ответил представитель.
Волны синих, синих вод
режет грудью пароход,
винт упорно воду режет,
день и ночь машинный скрежет,
день и ночь висит над ним
тучей черной черный дым.
Слоненок ест и пьет,
он позабыл о лесе.
Ду-ду… И пароход
на якорь встал в Одессе.
Какой огромный порт!
Как в нем кипит работа!
Товары разгружать
не малая забота.
Чего-чего тут нет!
и хлеб, и рис, и кожа.
Сирены день и ночь
здесь воют, рыб тревожа.
И слоника схватил
громадный край подемный
и быстро потащил
на грузовик огромный.
А за слоненком львят,
потом черед пантере.
Слоненок удивлен,
удивлены все звери.
На улицах толпа,
гудят автомобили,
а грузовик летит,
вздымая клубы пыли.
Шофера не смутишь:
он не боится давки.
Приехали. Вокзал.
И поезд ждет отправки.
Поставили клетки
в товарный вагон,
ярлык наклеили.
Весь груз нагружен.
Свистит паровоз,
открыт семафор,
у-у… и несется
в степной простор.
Слоненок глядит:
кругом трава;
на поезде надпись:
«Одесса-Москва».
Теперь слушайте:
начинается главное.
Приключение случилось,
и очень забавное.
Верст за двадцать от Москвы
поезд встал у семафора.
Ночь была темна-темна,
облака бежали скоро.
Слоник носом чуял лес,
страх его давно исчез.
Чтоб вольней дышали звери,
настежь отперли все двери!
Хоть не южная жара,
все же летняя пора!
Ткнулся слоник в прутья клетки
и сломал: удар был меткий!
Все кругом чудно на вид.
Хоть и ночь, а видно все же:
все здесь с Африкой несхоже.
Прыг! Он с насыпи ползет,
по траве во тьме идет.
Чуть от радости не пляшет,
хоботом, как плетью, машет,
а вдали:—Ду-ду-ду-ду.
Поезд покатил в Москву.
Вставало солнце; над рекою
туман стелился пеленою.
Андрюша с Федей шли к реке
с ведеркою в одной руке
и с удочкой в другой. Готово.
Удить уселись рыболовы.
Вдали в рожок дудит пастух,
встречая день, поет петух,
ныряет поплавок все чаще.
Вдруг странный шум раздался в чаще.
Какой-то зверь в кустах идет,
сухие ветки с треском мнет.
И с ужасом промолвил Федя:
— Ну, брат, похоже на медведя.—
А тот бормочет:—Будь готов! —
Вдруг слоник вышел из кустов.
Стоит и ежится с испуга.
Ребята смотрят друг на друга.
«С ума сошли мы, что ли? A?»
И оба ну тереть глаза.
А слоник вдруг как повернется
да как припустит удирать…
У Феди сердце так и рвется.
Подумал—и за ним бежать.
И вот по лугу возле Истры
(Река такая под Москвой)
слоненок мчится, мчится быстро,
подняв высоко хобот свой…
А Федя знай кричит:—Держите! —
Ребята, бывшие в ночном,
зов услыхали и, глядите,
помчались тоже за слоном.
Пастух вопит, мычат коровы,
бараны, овцы: мэ-мэ-мэ…
Овчарки всех задрать готовы
и тоже мчатся в кутерьме.
И вдруг навстречу--видит Федя-
огромный трактор с громом едет.
И был агент доволен очень
(он был пропажей озабочен).
— Ну, молодчина!—он сказал.—
А я-то думал—слон пропал.
Он сам явился за слоном,
с бумагой в сельский исполком.
Чтоб слои не думал о побеге,
он свез его в Москву в телеге.
пыхтит, фырчит—трах-тах-тах-тах
Обял слоненка лютый страх,
туда, сюда, не тут-то было,
толпа настигла, окружила,
и все сказали сразу:—Ну,
довольно бегать бегуну,
и нас-то всех вогнал в истому! —
И повалили к исполкому.
Народ бежит со всех сторон
и все кричат:—Смотрите—слон!
Поставили слоненка в стойло
и корму задали и пойла.
Селькор в газету написал,
что рыболов слона поймал.
Средь обезьян и какаду
в Зоологической саду
слои отдохнул от приключений.
Была зима. Морозы шли. ,
Андрюшу с Федей в воскресенье
в Москву родители свезли.
Они слона в саду нашли
в закрытой теплом помещеньи
и оба молвили:—Ой, ой!
Какой же слоник стал большой.
А тот ногами хлопал гулко
и уплетал за булкой булку.

Эдуард Багрицкий

Большевики (отрывки из поэмы)

1.
ОтъездДа совершится!
По ложбинам в ржавой
Сырой траве еще не сгнили трупы
В штиблетах и рогатых шапках. Ветер
Горячим прахом не занес еще
Броневики, зарывшиеся в землю,
Дождь не размыл широкой колеи,
Где греческие проползали танки.
Да совершится!
Кровью иль баканом
Дощатые окрашены теплушки,
Скрежещут двери, и навозный чад
Из сырости вагонной выплывает:
Там лошади просовывают морды
За жесткие перегородки, там
Они тугими топчутся ногами
В заржавленной соломе и, подняв
Хвосты крутые над широким крупом,
Горячие вываливают комья.
И неумелою зашит рукой
В жестокую холстину, острым краем
Топорщась, в темноту и тишину
Задвинут пулемет. А дальше, медным
И звонким животом прогрохотав,
На низкую нагружена платформу
Продымленная кухня. И поет
Откуда-то, не разберешь откуда,
Из будки ли, где стрелочник храпит,
Иль из теплушки, где махорка бродит,
Скрипучая гармоника. Уже
Размашистым написанные мелом
На крови иль бакане письмена
Об Елисаветграде возвещают,
Уже по жирным рельсам просопел,
Весь в нетопырьей саже и угаре,
Широкозадый паровоз. И вдруг
Толчок и свист. Назад, с размаху, в стены
Дощатые толкаются, гремя,
Закутанные пулеметы. Кони
Шатаются и, растопырив ноги
И шеи вытянув, храпят и ржут.
И далеко, за косогором, свист,
Скрипение колес и дребезжанье
Невидимых цепей. И по краям,
Мигая и подпрыгивая, мчатся
Столбы, деревья, избы и овины.
Кружатся степи, зеленью горячей
И черными квадратами сверкая.
И снова свист. Зеленый флаг дорогу
Свободную нам указует. Ветер
Клубящийся относит дым. И вот
Бормочущий кирпичною змеей
На повороте изогнулся поезд.
Лети скорее! Пусть гремят мосты,
Пускай коровы, спящие в дорожной
Траве, испуганно приподнимают
Внимательные головы, пускай
Кружатся степи и трясутся шпалы.
Не всё ль равно. Наш путь широк и буен.
И кажется, что впереди, вдали,
Привязанное натуго к вагонам,
Скрежещет наше сердце и летит
По скользким рельсам, грохоча и воя,
Чугунное и звонкое, насквозь
Проеденное копотью и дымом.
Сопит насосами, и сыплет искры,
И дымом истекает небывалым.
И мы, в теплушках, сбившиеся в кучу,
Мы чувствуем, как лихорадка бьет
И как чудовищный озноб колотит
Набухшее огнем и дымом сердце.
Вперед. Крути, Гаврила. И Гаврила
Накручивает. И уже не поезд,
А яростный летит благовеститель
Архангел Гавриил. И голосит
Изъеденная копотью и ржою
Его труба. И дымные воскрылья
Над запотевшей плещутся спиной!
2.
ГородОткрой окно и выгляни.
…Под ветром
Костлявые акации мотают
Ветвями, и по лужам осторожно
Подпрыгивает дождевая рябь…
И ты припоминаешь дождь и ветер,
И улицы в акациях и лужах,
И горький запах, что идет от моря,
И голоса, и грохот колеса…
В те дни настороженные предместья
Винтовки зарывали по подвалам,
Шептались, перемигивались, ждали,
Как стая лаек, броситься готовых
В медвежий лог, чтобы рычать и грызть.
А город жил необычайной жизнью…
Огромными нарывами вспухали
Над кабаками фонари — и гулко
Нерусский говор смешивался с бранью
Извозчиков и забулдыг ночных.
Пехота иностранцев проходила
По мостовым. И голубые куртки
Морскою отливали синевой,
А фески, вспыхивая, расцветали
Не розами, а кровью. Дни за днями
По улицам на мулах, на тачанках
Свозили пулеметы, хлеб и сахар…
Предместья ожидали.
На заводах
Листовки перечитывались…
Слово
О людях, двигающихся, как буря,
Входило в уши и росло в сердцах…
Но город жил в горячем перегаре
Пивных, распахнутых наотмашь, в чаде
Английских трубок, в топоте тяжелых
Морских сапог, в румянах и прическах
Беспутных женщин, в шорохе газетных
Листов и звяканье стаканов, полных
Вином, пропахнувшим тоской и морем.
А в это время с севера вставала
Орда, в папахах, в башлыках, в тулупах.
Она топтала снежные дороги,
Укутанные ветром и морозом.
Она дышала потом и овчиной,
Она отогревалась у случайных
Костров и песнями разогревала
Морозный воздух, гулкий, как железо.
Здесь были все:
Румяные эстонцы,
Привыкшие к полету лыж и снегу,
И туляки, чьи бороды примерзли
К дубленым кожухам, и украинцы
Кудлатые и смуглые, и финны
С глазами скользкими, как чешуя.
На юг, на юг!..
Из деревень, забытых
В колючей хвое, из рыбачьих хижин,
Из городов, где пропитался чадом
Густой кирпич, из юрт, покрытых шерстью, — Они пошли, ладонями сжимая
Свою пятизарядную надежду,
На юг, на юг, — в горячий рокот моря,
В дрожь тополей, в раскинутые степи,
А город ждал…

Дмитрий Борисович Кедрин

Солдатка

Ты все спала. Все кислого хотела..
Все плакала. И скоро поняла,
Что и медлительна и полнотела
Вдруг стала оттого, что — тяжела.

Была война. Ты, трудно подбоченясь,
Несла ведро. Шла огород копать.
Твой бородатый ратник-ополченец
Шагал по взгорьям ледяных Карпат.

Как было тяжело и как несладко!
Все на тебя легло: топор, игла,
Корыто, печь… Но ты была солдаткой,
Великорусской женщиной была,

Могучей, умной, терпеливой бабой
С нечастыми сединками в косе…
Родился мальчик. Он был теплый, слабый,
Пискливый, красный, маленький, как все.

Как было хорошо меж сонных губок
Вложить ему коричневый сосок
Набухшей груди, полной, словно кубок,
На темени пригладить волосок,

Прислушаться, как он сосет, перхая,
Уставившись неведомо куда,
И нянчиться с мальчишкой, отдыхая
От женского нелегкого труда…

А жизнь тебе готовила отместку:
Из волостной управы понятой
В осенний день принес в избу повестку.
Дурная весть была в повестке той!

В ней говорилось, что в снегах горбатых,
Зарыт в могилу братскую, лежит,
Германцами убитый на Карпатах,
Твой работящий пожилой мужик.

Как убивалась ты! Как голосила!..
И все-таки, хоть было тяжело,
Мальчишка рос. Он наливался силой,
Тянулся вверх, всем горестям назло.

А время было трудное!.. Бывало,
Стирала ты при свете ночника
И что могла для сына отрывала
От своего убогого пайка.

Всем волновалась: ртом полуоткрытым,
Горячим лбом, испариной во сне.
А он хворал. Краснухой. Дифтеритом.
С другими малышами наравне.

Порою из рогатки бил окошки,
И люди говорили: "Ох, бедов!"
Порою с ходу прыгал на подножки —
Мимо идущих скорых поездов…

Мальчишка вырос шустрый, словно чижик,
Он в школу не ходил, а несся вскачь.
Ах, эта радость первых детских книжек
И горечь первых школьных неудач!

А жизнь вперед катилась час за часом.
И вот однажды, раннею весной,
Ломающимся юношеским басом
Заговорил парнишка озорной.

И все былое горе — малой тучкой
Представилось тебе, когда сынок
Принес, богатый первою получкой,
Тебе в подарок кубовый платок.

Ты стала дряхлая, совсем седая…
Тогда ухватами в твоей избе
Загрохала невестка молодая.
Вот и нашлась помощница тебе!

А в уши все нашептывает кто-то,
Что краток день счастливой тишины:
Есть материнства женская работа
И есть мужской тяжелый труд войны.

Недаром сердце ныло, беспокоясь:
Она пришла, военная страда.
Сынка призвали. Дымный красный поезд
Увез его неведомо куда.

В тот день в прощальной суете вокзала,
Простоволоса и как мел бела,
Твоя сноха всплакнула и сказала,
Что от него под сердцем понесла.

А ты, очки связав суровой ниткой,
Гадала: мертвый он или живой?
И подолгу сидела над открыткой
С неясным штампом почты полевой.

Но сын умолк. Он в воду канул будто!
Что говорить? Беда приходит вдруг!
Какой фашист перечеркнул в минуту
Все двадцать лет твоих надежд и мук?

Твой мертвый сын лежит в могиле братской,
Весной ковыль начнет над ним расти.
И внятный голос с хрипотцой солдатской
Меня ночами просит: "Отомсти!"

За то, что в землю ржавою лопатой
Зарыта юность жаркая моя,
За старика, Что умер на Карпатах
От той же самой пули, что и я.

За мать, что двадцать лет, себе на горе,
Промаялась бесплодной маетой,
За будущего мальчика, что вскоре
На белый свет родится сиротой!

Ей будет нелегко его баюкать:
Она одна. Нет мужа. Сына нет…
Разбойники! Они убьют и внука —
Не через год, так через двадцать лет!..

И все орудья фронта, каждый воин,
Все бессемеры тыла, как один,
Солдату отвечают: "Будь спокоен!
Мы отомстим! Он будет жить, твой сын!

Он будет жить! В его могучем теле
Безоблачно продлится жизнь твоя.
Ты пал, чтоб матери не сиротели
И в землю не ложились сыновья!"

Эдуард Асадов

Родине

Как жаль мне. что гордые наши слова
«Держава», «Родина» и «Отчизна»
Порою затерты, звенят едва
В простом словаре повседневной жизни.

Я этой болтливостью не грешил.
Шагая по жизни путем солдата,
Я просто с рожденья тебя любил
Застенчиво, тихо и очень свято.

Какой ты была для меня всегда?
Наверное, в разное время разной.
Да, именно разною, как когда,
Но вечно моей и всегда прекрасной!

В каких-нибудь пять босоногих лет
Мир — это улочка, мяч футбольный,
Сабля, да синий змей треугольный,
Да голубь, вспарывающий рассвет.

И если б тогда у меня примерно
Спросили: какой представляю я
Родину? Я бы сказал, наверно:
— Она такая, как мама моя!

А после я видел тебя иною,
В свисте метельных уральских дней,
Тоненькой, строгой, с большой косою —
Первой учительницей моей.

Жизнь открывалась почти как —
в сказке, Где с каждой минутой иная ширь,
Когда я шел за твоей указкой
Все выше и дальше в громадный мир!

Случись, рассержу я тебя порою —
Ты, пожурив, улыбнешься вдруг
И скажешь, мой чуб потрепав рукою:
— Ну ладно. Давай выправляйся, друг!

А помнишь встречу в краю таежном,
Когда, заблудившись, почти без сил,
Я сел на старый сухой валежник
И обреченно глаза прикрыл?

Сочувственно кедры вокруг шумели,
Стрекозы судачили с мошкарой:
— Отстал от ребячьей грибной артели…
Жалко… Совсем еще молодой!

И тут, будто с суриковской картины,
Светясь от собственной красоты,
Шагнула ты, чуть отведя кусты,
С корзинкою, алою от малины.

Взглянула и все уже поняла:
— Ты городской?.. Ну дак что ж, бывает…
У нас и свои-то, глядишь, плутают,
Пойдем-ка! -И руку мне подала.

И, сев на разъезде в гремящий поезд,
Хмельной от хлеба и молока,
Я долго видел издалека
Тебя, стоящей в заре по пояс…

Кто ты, пришедшая мне помочь?
Мне и теперь разобраться сложно:
Была ты и впрямь лесникова дочь
Или «хозяйка» лесов таежных?

А впрочем, в каком бы я ни был краю
И как бы ни ждал и сейчас, и прежде,
Я всюду, я сразу тебя узнаю —
Голос твой, руки, улыбку твою,
В какой ни явилась бы ты одежде!

Помню тебя и совсем иной.
В дымное время, в лихие грозы,
Когда завыли над головой
Чужие черные бомбовозы!

О, как же был горестен и суров
Твой образ, высоким гневом объятый,
Когда ты смотрела на нас с плакатов
С винтовкой и флагом в дыму боев!

И, встав против самого злого зла,
Я шел, ощущая двойную силу:
Отвагу, которую ты дала,
И веру, которую ты вселила.

А помнишь, как встретились мы с тобой,
Солдатской матерью, чуть усталой,
Холодным вечером подо Мгой,
Где в поле солому ты скирдовала.

Смуглая, в желтой сухой пыли,
Ты, распрямившись, на миг застыла,
Затем поклонилась до самой земли
И тихо наш поезд перекрестила…

О, сколько же, сколько ты мне потом
Встречалась в селах и городищах —
Вдовой, угощавшей ржаным ломтем,
Крестьянкой, застывшей над пепелищем…

Я голос твой слышал средь всех тревог,
В затишье и в самом разгаре боя.
И что бы я вынес? И что бы смог?
Когда бы не ты за моей спиною!

А в час, когда, вскинут столбом огня,
Упал я на грани весны и лета,
Ты сразу пришла. Ты нашла меня.
Даже в бреду я почуял это…

И тут, у гибели на краю,
Ты тихо шинелью меня укрыла
И на колени к себе положила
Голову раненую мою.

Давно это было или вчера?
Как звали тебя: Антонида? Алла?
Имени нету. Оно пропало.
Помню лишь — плакала медсестра.
Сидела, плакала и бинтовала…

Но слезы не слабость. Когда гроза
Летит над землей в орудийном гуле.
Отчизна, любая твоя слеза
Врагу отольется штыком и пулей!

Но вот свершилось! Пропели горны!
И вновь сверкнула голубизна,
И улыбнулась ты в мир просторный,
А возле ног твоих птицей черной
Лежала замершая война!

Так и стояла ты: в гуле маршей,
В цветах после бед и дорог крутых,
Под взглядом всех наций рукоплескавших —
Мать двадцати миллионов павших
В объятьях двухсот миллионов живых!

Мчатся года, как стремнина быстрая…
Родина? Трепетный гром соловья!
Росистая, солнечная, смолистая,
От вьюг и берез белоснежно чистая,
Счастье мое и любовь моя!

Ступив мальчуганом на твой порог,
Я верил, искал, наступал, сражался.
Прости, если сделал не все, что мог,
Прости, если в чем-нибудь ошибался!

Возможно, что, вечно душой горя
И никогда не живя бесстрастно,
Кого-то когда-то обидел зря,
А где-то кого-то простил напрасно.

Но пред тобой никогда, нигде, -
И это, поверь, не пустая фраза!
— Ни в споре, ни в радости, ни в беде
Не погрешил, не схитрил ни разу!

Пусть редко стихи о тебе пишу
И не трублю о тебе в газете
Я каждым дыханьем тебе служу
И каждой строкою тебе служу,
Иначе зачем бы и жил на свете!

И если ты спросишь меня сердечно,
Взглянув на прожитые года:
— Был ты несчастлив? — отвечу: — Да!
— Знал ли ты счастье? — скажу: — Конечно!

А коли спросишь меня сурово:
— Ответь мне: а беды, что ты сносил,
Ради меня пережил бы снова?
— Да! — я скажу тебе. — Пережил!

— Да! — я отвечу. — Ведь если взять
Ради тебя даже злей напасти,
Без тени рисовки могу сказать:
Это одно уже будет счастьем!

Когда же ты скажешь мне в третий раз:
— Ответь без всякого колебанья:
Какую просьбу или желанье
Хотел бы ты высказать в смертный час? —

И я отвечу: — В грядущей мгле
Скажи поколеньям иного века:
Пусть никогда человек в человека
Ни разу не выстрелит на земле!

Прошу: словно в пору мальчишьих лет,
Коснись меня доброй своей рукою.
Нет, нет, я не плачу… Ну что ты, нет…
Просто я счастлив, что я с тобою…

Еще передай, разговор итожа,
Тем, кто потом в эту жизнь придут,
Пусть так они тебя берегут,
Как я. Даже лучше, чем я, быть может.

Пускай, по-своему жизнь кроя,
Верят тебе они непреложно.
И вот последняя просьба моя?
Пускай они любят тебя, как я,
А больше любить уже невозможно!

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

В годы прежния,
Времена первоначальныя,
При бывшем вольном царе,
При Иване Васильевиче,
Когда холост был государь,
Царь Иван Васильевич,
Поизволил он женитися.
Берет он, царь-государь,
Не у себя в каменно́й Москве,
А берет он, царь-государь,
В той Золотой орде,
У тово Темрюка-царя,
У Темрюка Степановича,
Он Марью Темрюковну,
Сестру Мастрюкову,
Купаву крымскую
Царицу благоверную.
А и царскова поезду
Полторы было тысячи:
Князи-бо́яра, могучие бога́тыри,
Пять со́т донских казаков,
Что н(и) лутчих добрых молодцов.
Здравствует царь-государь
Через реки быстрыя,
Через грязи смоленския,
Через лесы брынския,
Он здравствует, царь-государь,
В той Золотой орде,
У тово Темрюка-царя,
У Темрюка Степановича.
Он по́нел, царь-государь,
Царицу благоверную
Марью Темрюковну,
Сестру Мастрюкову,
И взял в провожатые за ней
Три ста́ татаринов,
Четыре ста́ бухаринов,
Пять сот черкашенинов
И любимова шурина
Мастрюка Темрюковича,
Молодова черкашенина.
Уж царскова поезду
Без малова три тысячи,
Везут золоту казну
Ко царю в каменну́ Москву.
Переехал царь-государь
Он реки быстрыя,
Грязи смоленския
И лесы брынския,
Он здравствует, царь-государь,
У себя в каменно́й Москве,
Во полатах белокаменных.
В возлюбленной крестовой своей
Пир навеселе повел,
Столы на радостех.
И все ли князи-бо́яра,
Могучие богатыри
И гости званыя,
Пять сот донских казаков
Пьют-едят, потешаются,
Зелено вино кушают,
Белу лебедь рушают,
А един не пьет да не ест
Царской гость дорогой,
Мастрюк Темрюкович,
Молодой черкашенин.
И зачем хлеба-соли не ест,
Зелена вина не кушает,
Белу лебедь не рушает?
У себя на уме держит:
Изошел он семь городов,
Поборол он семьдесят борцов
И по себе борца не нашел.
И только он думает,
Ему вера поборотися есть
У царя в каменной Москве,
Хочет царя потешити
Со царицею благоверною
Марьею Темрюковною,
Он хочет Москву загонять,
Сильно царство Московское.
Никита Романович
Об том царю доложил,
Царю Ивану Васильевичу:
«А и гой еси, царь-государь,
Царь Иван Васильевич!
Все князи-бояра,
Могучие богатыри
Пьют-едят, потешаются
На великих на радостех,
Один не пьет, не ест
Твой царской гость дорогой,
Мастрюк Темрюкович,
Молодой черкашенин —
У себя он на уме держит,
Вера поборотися есть,
Твое царское величество потешити
Со царицею благоверною».
Говорит тут царь-государь,
Царь Иван Васильевич:
«Ты садися, Никита Романович,
На добра коня,
Побеги по всей Москве,
По широким улицам
И по частым переулачкам».
Он будет, дядюшка
Никита Романович,
Середь Урья Повол[ж]скова,
Слободы Александровы, —
Два братца родимые
По базару похаживают,
А и бороды бритые,
Усы торженые,
А платья саксонское,
Сапоги с рострубами,
Аб ручку-ту дядюшке челом:
«А и гой еси ты, дядюшка
Никита Романович,
Ково ты спрашиваешь?
Мы борцы в Москве похваленые.
Молодцы поученые, славные!»
Никита Романович
Привел борцов ко дворцу,
Говорили тут борцы-молодцы:
«Ты, Никита Романович,
Ты изволь об том царю доложить,
Смет(ь) ли н[а]га спустить
С царским шурином,
И смет(ь) ли ево побороть?».
Пошел он, Никита Романович,
Об том царю доложил,
Что привел борцов ко дворцу.
Злата труба протрубела
Во полате белокаменной,
Говорил тут царь-государь,
Царь Иван Васильевич:
«Ты, Никита Романович,
Веди борцов на двор,
На дворец государевой,
Борцов ученыех,
Молодцов похваленыех,
И в том им приказ отдавай,
Кто бы Мастрюка поборол,
Царскова шурина,
Платья бы с плеч снял
Да нагова с круга спустил,
А нагова, как мать родила,
А и мать на свет пустила».
Послышал Мастрюк борцов,
Скачет прямо Мастрюк
Из места большева,
Из угла переднева
Через столы белод[у]бовы,
Через ества сахарныя,
Чрез питья медяныя,
Левой ногой задел
За столы белодубовы.
Повалил он тридцать столов
Да прибил триста гостей:
Живы да не годны,
На карачках ползают
По полате белокаменной —
То похвальба Мастрюку,
Мастрюку Темрюковичу.
Выбежал тут Мастрюк
На крылечка красное,
Кричит во всю голову,
Чтобы слышел царь-государь:
«А свет ты, вольной царь,
Царь Иван Васильевич!
Что у тебя в Москве
За похвальные молодцы,
Поученые, славные?
На ладонь их посажу,
Другой рукою роздавлю!».
С борцами сходится
Мастрюк Темрюкович,
Борьба ево ученая,
Борьба черкасская,
Колесом он бороться пошел.
А и малой выступается
Мишка Борисович,
Смотрит царь-государь,
Что кому будет божья помочь,
И смотрят их борьбу князи-бо́яра
И могучие богатыри,
Пять сот донских казаков.
А и Мишка Борисович
С носка бросил о землю
Он царскова шурина,
Похвалил ево царь-государь:
«Исполать тебе, молодцу,
Что чиста борешься!».
А и Мишка к стороне пошел, —
Ему полно боротися.
А Потанька бороться пошел,
Костылем попирается,
Сам вперед подвигается,
К Мастрюку приближается.
Смотрит царь-государь,
Что кому будет божья помочь.
Потанька справился,
За плеча сграбился,
Согнет корчагою,
Воздымал выше головы своей,
Опустил о сыру землю:
Мастрюк без памети лежит,
Не слыхал, как платья сняли.
Был Мастрюк во всем,
Стал Мастрюк ни в чем,
Ожерелья в пять сот рублев
Без единые денежки,
А платья саксонскова
Снял на три тысячи —
Со стыду и сорому
О карачках под крылец ползет.
Как бы бела лебедушка
По заре она прокликала,
Говорила царица царю,
Марья Темрюковна:
«Свет ты, вольной царь
Иван Васильевич!
Такова у тебя честь добра́
До любимова шурина?
А детина наругается,
Что детина деревенской,
Почто он платья снимает?».
Говорил тут царь-государь:
«Гой еси ты, царица во Москве,
Да ты, Марья Темрюковна!
А не то у меня честь во Москве,
Что татары-те борются,
То-то честь в Москве,
Что русак тешится!
Хотя бы ему голову сломил,
Да любил бы я, пожаловал
Двух братцов родимыех,
Двух удалых Борисовичев».

Велимир Хлебников

Журавль

На площади в влагу входящего угла,
Где златом сияющая игла
Покрыла кладбище царей
Там мальчик в ужасе шептал: ей-ей!
Смотри закачались в хмеле трубы — те!
Бледнели в ужасе заики губы
И взор прикован к высоте.
Что? мальчик бредит наяву?
Я мальчика зову.
Но он молчит и вдруг бежит: — какие страшные
скачки!
Я медленно достаю очки.
И точно: трубы подымали свои шеи
Как на стене тень пальцев ворожеи.
Так делаются подвижными дотоле неподвижные
на болоте выпи
Когда опасность миновала.
Среди камышей и озерной кипи
Птица-растение главою закивала.
Но что же? скачет вдоль реки в каком-то вихре
Железный, кисти руки подобный крюк.
Стоя над волнами, когда они стихли,
Он походил на подарок на память костяку рук!
Часть к части, он стремится к вещам с неведомой еще
силой
Так узник на свидание стремится навстречу милой!
Железные и хитроумные чертоги, в каком-то
яростном пожаре,
Как пламень возникающий из жара,
На место становясь, давали чуду ноги.
Трубы, стоявшие века,
Летят,
Движеньям подражая червяка игривей в шалости
котят.
Тогда части поездов с надписью «для некурящих»
и «для служилых»
Остов одели в сплетенные друг с другом жилы
Железные пути срываются с дорог
Движением созревших осенью стручков.
И вот и вот плывет по волнам, как порог
Как Неясыть иль грозный Детинец от берегов
отпавшийся Тучков!
О Род Людской! Ты был как мякоть
В которой созрели иные семена!
Чертя подошвой грозной слякоть
Плывут восстанием на тя, иные племена!
Из желез
И меди над городом восстал, грозя, костяк
Перед которым человечество и все иное лишь пустяк,
Не более одной желёз.
Прямо летящие, в изгибе ль,
Трубы возвещают человечеству погибель.
Трубы незримых духов се! поют:
Змее с смертельным поцелуем была людская грудь
уют.
Злей не был и кощей
Чем будет, может быть, восстание вещей.
Зачем же вещи мы балуем?
Вспенив поверхность вод
Плывет наперекорь волне железно стройный плот.
Сзади его раскрылась бездна черна,
Разверсся в осень плод
И обнажились, выпав, зерна.
Угловая башня, не оставив глашатая полдня —
длинную пушку,
Птицы образует душку.
На ней в белой рубашке дитя
Сидит безумнее, летя. И прижимает к груди подушку.
Крюк лазает по остову
С проворством какаду.
И вот рабочий, над Лосьим островом,
Кричит безумный «упаду».
Жукообразные повозки,
Которых замысел по волнам молний сил гребет,
В красные и желтые раскрашенные полоски,
Птице дают становой хребет.
На крыше небоскребов
Колыхались травы устремленных рук.
Некоторые из них были отягощением чудовища зоба
В дожде летящих в небе дуг.
Летят как листья в непогоду
Трубы сохраняя дым и числа года.
Мост который гиератическим стихом
Висел над шумным городом,
Обяв простор в свои кова,
Замкнув два влаги рукава,
Вот медленно трогается в путь
С медленной походкой вельможи, которого обшита
золотом грудь,
Подражая движению льдины,
И им образована птицы грудина.
И им точно правит какой-то кочегар,
И может быть то был спасшийся из воды в рубахе
красной и лаптях волгарь,
С облипшими ко лбу волосами
И с богомольными вдоль щек из глаз росами.
И образует птицы кисть
Крюк, остаток от того времени, когда четверолапым
зверем только ведал жисть.
И вдруг бешеный ход дал крюку возница,
Точно когда кочегар геростратическим желанием
вызвать крушенье поезда соблазнится.
Много — сколько мелких глаз в глазе стрекозы —
оконные
Дома образуют род ужасной селезенки.
Зеленно грязный цвет ее исконный.
И где-то внутри их просыпаясь дитя оттирает глазенки.
Мотри! Мотри! дитя,
Глаза, протри!
У чудовища ног есть волос буйнее меха козы.
Чугунные решетки — листья в месяц осени,
Покидая место, чудовища меху дают ось они.
Железные пути, в диком росте,
Чудовища ногам дают легкие трубчатообразные кости.
Сплетаясь змеями в крутой плетень,
И длинную на город роняют тень.
Полеты труб были так беспощадно явки
Покрытые точками точно пиявки,
Как новобранцы к месту явки
Летели труб изогнутых пиявки,
Так шея созидалась из многочисленных труб.
И вот в союз с вещами летит поспешно труп.
Строгие и сумрачные девы
Летят, влача одежды, длинные как ветра сил напевы.
Какая-то птица шагая по небу ногами могильного
холма
С восьмиконечными крестами
Раскрыла далекий клюв
И половинками его замкнула свет
И в свете том яснеют толпы мертвецов
В союз спешащие вступить с вещами.
Могучий созидался остов.
Вещи выполняли какой-то давнишний замысел,
Следуя старинным предначертаниям.
Они торопились, как заговорщики,
Возвести на престол: кто изнемог в скитаниях,
Кто обещал:
«Я лалы городов вам дам и сел,
Лишь выполните, что я вам возвещал».
К нему слетались мертвецы из кладбищ
И плотью одевали остов железный.
Ванюша Цветочкин, то Незабудкин бишь
Старушка уверяла: «он летит болезный».
Изменники живых,
Трупы злорадно улыбались,
И их ряды, как ряды строевых,
Над площадью желчно колебались.
Полувеликан, полужуравель
Он людом грозно правил,
Он распростер свое крыло, как буря волокна
Путь в глотку зверя предуказан был человечку,
Как воздушинке путь в печку.
Над готовым погибнуть полем.
Узники бились головами в окна,
Моля у нового бога воли.
Свершился переворот. Жизнь уступила власть
Союзу трупа и вещи.
О человек! Какой коварный дух
Тебе шептал убийца и советчик сразу,
Дух жизни в вещи влей!
Ты расплескал безумно разум.
И вот ты снова данник журавлей.
Беды обступали тебя снова темным лесом,
Когда журавль подражал в занятиях повесам,
Дома в стиле ренессанс и рококо,
Только ягель покрывший болото.
Он пляшет в небо высоко.
В пляске пьяного сколота.
Кто не умирал от смеха, видя,
Какие выкидывает в пляске журавель коленца.
Но здесь смех приобретал оттенок безумия,
Когда видели исчезающим в клюве младенца.
Матери выводили
Черноволосых и белокурых ребят
И, умирая, во взоре ждали.
О дне от счастия лицо и концы уст зыбят.
Другие, упав на руки, рыдали
Старосты отбирали по жеребьевке детей —
Так важно рассудили старшины
И, набросав их, как золотистые плоды в глубь сетей,
К журавлю подымали в вышины.
Сквозь сетки ячейки
Опускалась головка, колыхая шелком волос.
Журавль, к людским пристрастись обедням,
Младенцем закусывал последним.
Учителя и пророки
Учили молиться, о необоримом говоря роке.
И крыльями протяжно хлопал
И порой людишек скучно лопал.
Он хохот клик вложил
В победное «давлю».
И, напрягая дуги, жил,
Люди молились журавлю.
Журавль пляшет звончее и гольче еще
Он людские крылом разметает полчища,
Он клюв одел остатками людского мяса.
Он скачет и пляшет в припадке дикого пляса.
Так пляшет дикарь под телом побежденного врага.
О, эта в небо закинутая в веселии нога.
Но однажды он поднялся и улетел в даль.
Больше его не видали.