В одежде пыльной пилигрима,
Обет свершая, он идет,
Босой, больной, неутомимо,
То шаг назад, то два вперед.
И, чередуясь мерно, дали
Встают всё новые пред ним,
Неистощимы, как печали, -
И все далек Ерусалим…
В путях томительной печали
Стремится вечно род людской
В недосягаемые дали
К какой-то цели роковой.
И создает неутомимо
Судьба преграды пред ним,
И все далек от пилигрима
Его святой Ерусалим.
Знойным солнцем палимы,
Вдаль идут пилигримы
Поклониться гробнице священной.
От одежд запыленныx,
От очей просветленныx
Веет радостью цели блаженной.Тяжела иx дорога —
И отставшиx так много,
Утомленныx от зноя и пыли,
Что легли на дороге,
Что забыли о Боге,
О крылатыx виденьяx забыли.Им в сияющей дали
Голоса отзвучали,
Отжурчали поющие реки.
Им — без времени павшим,
Им — до срока уставшим,
Не простится вовеки. Вовеки!
Вдыхаю сосен запах горький.
Ах, я привык к нему давно!
Зачем выходит на задворки
Мое унылое окно.
Невесело на эти сосны
Глядеть с второго этажа,
Тоска, тоска — комар несносный —
Томится здесь, тебе служа!
Еще я вижу купол дальний,
Теперь на нем закатный блеск.
Доносит ветер из купальни
Веселый говор, легкий плеск.
Луна, как пенящийся кубок
Среди летящих облаков.
Тоска томит не зло, не грубо,
Но легких не разбить оков.
Стал на ковер, у якорных цепей,
Босой, седой, в коротеньком халате,
В большой чалме. Свежеет на закате,
Ночь впереди — и тело радо ей.Стал и простер ладони в муть зыбей:
Как раб хранит заветный грош в заплате,
Хранит душа одну мечту — о плате
За труд земной, — и все скупей, скупей.Орлиный клюв, глаза совы, но кротки
Теперь они: глядят туда, где синь
Святой страны, где слезы звезд — как четки
На смуглой кисти Ангела Пустынь.Открыто все: и сердце и ладони…
И блещут, блещут слезы в небосклоне.
Мимо ристалищ, капищ,
мимо храмов и баров,
мимо шикарных кладбищ,
мимо больших базаров,
мира и горя мимо,
мимо Мекки и Рима,
синим солнцем палимы,
идут по земле пилигримы.
Увечны они, горбаты,
голодны, полуодеты,
глаза их полны заката,
сердца их полны рассвета.
За ними поют пустыни,
вспыхивают зарницы,
звезды горят над ними,
и хрипло кричат им птицы:
что мир останется прежним,
да, останется прежним,
ослепительно снежным,
и сомнительно нежным,
мир останется лживым,
мир останется вечным,
может быть, постижимым,
но все-таки бесконечным.
И, значит, не будет толка
от веры в себя да в Бога.
…И, значит, остались только
иллюзия и дорога.
И быть над землей закатам,
и быть над землей рассветам.
Удобрить ее солдатам.
Одобрить ее поэтам.
Шел пилигрим убогий, и зашел
В такия скалы, что нигде из них
Он выхода не видел. Так прошло
Все лето. Подошла зима, такая
Суровая, что птицы, замерзая,
Из воздуха в златых спадали перьях.
Озябший пилигрим ждал верной смерти,
Как вдруг он горностая увидал,
Который пробежал в скале огромной
Чрез узкую расщелину. Взглянувши,
Обрадовался он, что есть дорога,
«Дорога здесь», вскричал, но те слова
Замерзли тотчас, сам же пилигрим
В огромный мертвый камень превратился.
Пришел другой в то место пилигрим,
И так же между этих скал высоких
Он выхода не мог найти, как первый.
Ужь начал он отчаяваться, плакать,
Вдруг Солнце на весну оборотилось,
Оттаяли замерзшия слова.
Взглянул он, видит, что лежат слова,
Их лед держал, с последним темным снегом,
Теперь же в них сияла мурава,
Свежо. Он подошел и прочитал:
«Дорога здесь». Пошел по указанью,
И этот проводник не обманул,
Он вышел прямо к гробу Иисуса.
Шел пилигрим убогий, и зашел
В такие скалы, что нигде из них
Он выхода не видел. Так прошло
Все лето. Подошла зима, такая
Суровая, что птицы, замерзая,
Из воздуха в златых спадали перьях.
Озябший пилигрим ждал верной смерти,
Как вдруг он горностая увидал,
Который пробежал в скале огромной
Чрез узкую расщелину. Взглянувши,
Обрадовался он, что есть дорога,
«Дорога здесь», вскричал, но те слова
Замерзли тотчас, сам же пилигрим
В огромный мертвый камень превратился.
Пришел другой в то место пилигрим,
И так же между этих скал высоких
Он выхода не мог найти, как первый.
Уж начал он отчаяваться, плакать,
Вдруг Солнце на весну оборотилось,
Оттаяли замерзшие слова.
Взглянул он, видит, что лежат слова,
Их лед держал, с последним темным снегом,
Теперь же в них сияла мурава,
Свежо. Он подошел и прочитал:
«Дорога здесь». Пошел по указанью,
И этот проводник не обманул,
Он вышел прямо к гробу Иисуса.
Когда один, среди степи Сирийской,
Пал пилигрим на тягостном пути, —
Есть, может, там приют оазы близкой,
Но до нее ему уж не дойти.Есть, может, там в спасенье пилигрима
Прохлада пальм и ток струи живой;
Но на песке лежит он недвижимо…
Он долго шел дорогой роковой! Он бодро шел и, в бедственной пустыне
Не раз упав, не раз вставал опять
С молитвою, с надеждою; но ныне
Пора пришла, — ему нет силы встать.Вокруг него блестит песок безбрежный,
В его мехах иссяк воды запас;
В немую даль пустыни, с небом смежной,
Он, гибнувший, глядит в последний раз.И солнца луч, пылающий с заката,
Жжет желтый прах; и степь молчит; но вот —
Там что-то есть, там тень ложится чья-то
И близится, — и человек идет —И к падшему подходит с грустным взглядом —
Свело их двух страдания родство, —
Как с другом друг садится с ним он рядом
И в кубок свой льет воду для него; И подает; но может лишь немного
Напитка он спасительного дать:
Он путник сам: длинна его дорога,
А дома ждет сестра его и мать.Он встал; и тот, его схвативши руку,
В предсмертный час прохожему тогда
Всю тяжкую высказывает муку,
Все горести бесплодного труда: Всё, что постиг и вынес он душою,
Что гордо он скрывал в своей груди,
Всё, что в пути оставил за собою,
Всё, что он ждал, безумец, впереди.И как всегда он верил в час спасенья,
Средь лютых бед, в безжалостном краю,
И все свои напрасные боренья,
И всю любовь напрасную свою.Жму руку так тебе я в час прощальный,
Так говорю сегодня я с тобой.
Нашел меня в пустыне ты печальной
Сраженную последнею борьбой.И подошел, с заботливостью брата,
Ты к страждущей и дал ей всё, что мог;
В чужой глуши мы породнились свято, —
Разлуки нам теперь приходит срок.Вставай же, друг, и в путь пускайся снова;
К тебе дойдет, в безмолвьи пустоты,
Быть может, звук слабеющего зова;
Но ты иди, и не смущайся ты.Тебе есть труд, тебе есть дела много;
Не каждому возможно помогать;
Иди вперед; длинна твоя дорога,
И дома ждет сестра тебя и мать.Будь тверд твой дух, честна твоя работа,
Свершай свой долг, и — бог тебя крепи!
И не тревожь тебя та мысль, что кто-то
Остался там покинутый в степи.
Не то — лунный кратер, не то — колизей; не то —
где-то в горах. И человек в пальто
беседует с человеком, сжимающим в пальцах посох.
Неподалеку собачка ищет пожрать в отбросах. Не важно, о чем они говорят. Видать,
о возвышенном; о таких предметах, как благодать
и стремление к истине. Об этом неодолимом
чувстве вполне естественно беседовать с пилигримом. Скалы — или остатки былых колонн —
покрыты дикой растительностью. И наклон
головы пилигрима свидетельствует об известной
примиренности — с миром вообще и с местной фауной в частности. ‘Да’, говорит его
поза, ‘мне все равно, если колется. Ничего
страшного в этом нет. Колкость — одно из многих
свойств, присущих поверхности. Взять хоть четвероногих: их она не смущает; и нас не должна, зане
ног у нас вдвое меньше. Может быть, на Луне
все обстоит иначе. Но здесь, где обычно с прошлым
смешано настоящее, колкость дает подошвам — и босиком особенно — почувствовать, так сказать,
разницу. В принципе, осязать
можно лишь настоящее — естественно, приспособив
к этому эпидерму. И отрицаю обувь’. Все-таки, это — в горах. Или же — посреди
древних руин. И руки, скрещенные на груди
того, что в пальто, подчеркивают, насколько он неподвижен.
‘Да’, гласит его поза, ‘в принципе, кровли хижин смахивают силуэтом на очертанья гор.
Это, конечно, не к чести хижин и не в укор
горным вершинам, но подтверждает склонность
природы к простой геометрии. То есть, освоив конус, она чуть-чуть увлеклась. И горы издалека
схожи с крестьянским жилищем, с хижиной батрака
вблизи. Не нужно быть сильно пьяным,
чтоб обнаружить сходство временного с постоянным и настоящего с прошлым. Тем более — при ходьбе.
И если вы — пилигрим, вы знаете, что судьбе
угодней, чтоб человек себя полагал слугою
оставшегося за спиной, чем гравия под ногою и марева впереди. Марево впереди
представляется будущим и говорит ‘иди
ко мне’. Но по мере вашего к мареву приближенья
оно обретает, редея, знакомое выраженье прошлого: те же склоны, те же пучки травы.
Поэтому я обут’. ‘Но так и возникли вы, —
не соглашается с ним пилигрим. — Забавно,
что вы так выражаетесь. Ибо совсем недавно вы были лишь точкой в мареве, потом разрослись в пятно’.
‘Ах, мы всего лишь два прошлых. Два прошлых дают одно
настоящее. И это, замечу, в лучшем
случае. В худшем — мы не получим даже и этого. В худшем случае, карандаш
или игла художника изобразят пейзаж
без нас. Очарованный дымкой, далью,
глаз художника вправе вообще пренебречь деталью — то есть моим и вашим существованьем. Мы —
то, в чем пейзаж не нуждается как в пирогах кумы.
Ни в настоящем, ни в будущем. Тем более — в их гибриде.
Видите ли, пейзаж есть прошлое в чистом виде, лишившееся обладателя. Когда оно — просто цвет
вещи на расстояньи; ее ответ
на привычку пространства распоряжаться телом
по-своему. И поэтому прошлое может быть черно-белым, коричневым, темно-зеленым. Вот почему порой
художник оказывается заворожен горой
или, скажем, развалинами. И надо отдать Джованни
должное, ибо Джованни внимателен к мелкой рвани вроде нас, созерцая то Альпы, то древний Рим’.
‘Вы, значит, возникли из прошлого? ’ — волнуется пилигрим.
Но собеседник умолк, разглядывая устало
собачку, которая все-таки что-то себе достала поужинать в груде мусора и вот-вот
взвизгнет от счастья, что и она живет.
‘Да нет, — наконец он роняет. — Мы здесь просто так, гуляем’.
И тут пейзаж оглашается заливистым сучьим лаем.