Там — я люблю иль ненавижу, —
Но понимаю всех равно:
И лгущих,
И обманутых,
И петлю вьющих,
И петлей стянутых…
А здесь — я никого не вижу.
Мне все равны. И всё равно.
Что молчишь? Иль не видишь — горю,
Всё равно — отстрани хоть, приветь ли.
Я тебе о любви говорю,
А вязанья считаешь ты петли.Отчего же сомненье свое
Не гасить мне в неведенье этом?
Отчего же молчанье твое
Не наполнить мне радужным светом? Может быть, я при нем рассмотрю,
В нем отрадного, робкого нет ли…
Хоть тебе о любви говорю,
А вязанья считаешь ты петли.11 ноября 1890
На ржавых петлях открываю ставни,
Вдыхаю сладко первые струи.
С горы спустился весь туман недавний
И, белый, обнял пажити мои.
Там рассвело, но солнце не всходило
Я ожиданье чувствую вокруг.
Спи без тревог. Тебя не разбудила
Моя мечта, мой безмятежный друг.
Я бодрствую, задумчивый мечтатель:
У изголовья, в тайной ворожбе,
Твои черты, философ и ваятель,
Изображу и передам тебе.
Когда-нибудь в минуту восхищенья
С ним заодно и на закате дня,
Даря ему свое изображенье,
Ты скажешь вскользь: «Как он любил меня!»Июнь 1902
Дикий ветер
Стекла гнет,
Ставни с петель
Буйно рвет.
Час заутрени пасхальной,
Звон далекий, звон печальный,
Глухота и чернота.
Только ветер, гость нахальный,
Потрясает ворота.
За окном черно и пусто,
Ночь полна шагов и хруста,
Там река ломает лед,
Там меня невеста ждет…
Как мне скинуть злую дрёму,
Как мне гостя отогнать?
Как мне милую — чужому,
Проклятому не отдать?
Как не бросить всё на свете,
Не отчаяться во всем,
Если в гости ходит ветер,
Только дикий черный ветер,
Сотрясающий мой дом?
Что ж ты, ветер,
Стекла гнешь?
Ставни с петель
Дико рвешь? 22 марта 1916
В тобой достигнутое равновесье,
О Франция, поверить не могу,
Когда на предполярном поднебесье
Ручных я помню коршунов ПегуВсе ждешь — свихнувшийся с зубцов уступа
Мотор, застопоривший наверху,
Низринется горбом на плечи трупа
В багряную когтистую труху.Но крепче, чем клещи руки могильной,
Руля послушливого поворот, -
И взмах пропеллера уже бессильный
Полощется, утративши оплот.Мгновенье обморочное и снова,
Как будто сердце в плоти голубой,
У птеродактиля его стального
Прерывистый учащен перебой.И после плавный спуск, — так бьющий птицу
О серебро кольца очистить клюв
Спадает сокол вниз на рукавицу
И смотрит в солнце, глазом не сморгнув.О Франция, одни сыны твои
Могли сковать из воздуха и света
Для дерзких висельников колеи
Свободней и законченней сонета!
Неизвестность, неизбежность, вот где лучший сок времен.
Ходишь, ходишь по дорогам, вещей тайной окружен.
Смотришь в домы, смотришь в лица, смотришь в души и в сердца.
Петли мудрых сетей вяжешь, вяжешь, вяжешь без конца.
Вот на мир накинул сети, вот и мир уж весь пленен.
И никто не спросит мудрый: — «Хитрый путник, кто же он?»
Неизбежность утомила, мудрость молится Отцу,
Петли вьются туже, туже, путь мой клонится к концу.
Выпит вылит без остатка сладкий, терпкий яд времен.
Мир в сетях, но что ж мне в мире? сердце просится в полон.
Сердце жаждет милой дамы с смуглой бледностью в лице,
И несет ей мудрый странник зелень камень на кольце.
Этот камень тайной слова, тайной лет заворожен
И спасает он от злого навождения времен.
«Пусть дым совьется в виде той петли,
которая согнать его сумела
своим кивком с холмов родной земли».
Должно быть, в мщеньи выше нет предела.
Конечно, достигая до небес,
начнет гулять, дымить противоборство.
Не стоит крыш снимать, чтоб видел лес
сей быстрый труд, настойчивость, упорство.
Все в ход пойдет: смола, навоз, трава,
должно быть, в виде той петли разложат
в горящем очаге свои дрова.
Пусть ветер им поможет. Пусть поможет.
Нет, никогда ничья на свете власть
и всех стихий внезапное движенье
не явит ту, что просто родилась
и вот живет в их злом воображеньи.
Лес по краям. Блестящий снег хрустит,
никак не различить теней нерезких,
свидетелей того, как слабый мстит.
И он пошел во тьму с холмов еврейских.
Жизнь свою вином расслабил
Я на склоне лет.
Скольких бил и что я грабил,
Не упомню — нет.
Под железной под решеткой
Вовсе не уснуть.
Как придут они ужотко
Узел затянуть.
Как там столб дубовый, нонче
Врыли в лыс бугор.
Заливайся, песня, звонче!
Вдаль лети же, взор!
Всё не верю — не поверю…
Поздно: срок истек;
И шаги, — шаги у двери;
Заскрипел замок.
Офицер кричит конвойным:
«Сабли наголо!»
И полдневным солнцем, знойным,
Темя обожгло.
Привели. Сухою пылью
Ветер в выси взвил.
Золотой епитрахилью
Поп меня накрыл.
Вот сурово мне холодный
Под нос тычут крест.
Сколько раз я шел, свободный,
Ширью этих мест.
Сколько раз встречал, как зверь, я
В логе белый день,
Прошибал со свистом перья
Меткий мой кремень —
Скольким, скольким певчим птицам.
Вкруг окрестных сел
Скольким, скольким молодицам
Вскидывал подол.
Закрутили петлю ловко.
Леденеет кровь.
Перекинулась веревка.
«Ей. не прекословь!»
Под ногой — сухие корни,
А под носом — смерть.
Выше, виселица, вздерни
В голубую твердь!
Подвели: зажмурюсь, нет ли —
Думать поотвык.
Вот и высунул из петли
Красный свой язык.
Только что
в окошечный
в кусочек прокопчённый
вглядывались,
ждя рассветный час.
Жили
черные,
к земле прижавшись черной,
по фабричным
по задворкам
волочась.
Только что
корявой сошкой
землю рыли,
только что
проселками
плелись возком,
только что…
куда на крыльях! —
еле двигались
шажочком
да ползком.
Только что
Керзоновы угрозы пролетали.
Только что
приказ
крылатый
дан:
— Пролетарий,
на аэроплан! —
А уже
гроши за грошами
слились
в мощь боевых машин.
Завинти винты
и, кроша́ ими
тучи,
в небе
крылом маши.
И уже
в ответ
на афиши
лётный
день
громоздится ко дню.
Задирается
выше и выше
голова
небесам в стрекотню.
Чаще
глаз
на солнце ще́рите,
приложив
козырек руки́. —
Это
пролетарий
в небе
чертит
первые
корявые круги.
Первый
неуклюжий шаг
пускай коряв —
не удержите
поднявших якоря.
Черные!
Смотрите,
своры,
сворищи и сворки.
Ежедневно —
руки тверже,
мозг светлей.
Вот уже
летим
восьмеркою к восьмерке
и нанизываем
петлю к петле.
Мы
привыкли
слово
утверждать на деле,
пусть
десяток птиц кружился нынче.
На недели
взгромоздя
труда недели,
миллионокрылые
в грядущих битвах
вымчим.
Если
вздумают
паны и бары
наступлением
сменить
мазурки и кадрили,
им любым
на ихний вызов ярый
мы
ответим
тыщей эскадрилий.
И когда
придет
итогов год,
в памяти
недели этой
отрывая клад,
скажут:
итого —
пролетарий
стал крылат.
Что за медвежие набеги
Сам-друг с медведем на спине?
Нет, нет, путь зимний не по мне:
Мороз, ухабы, вьюги, снеги.
А подвижной сей каземат,
А подвижная эта пытка,
Которую зовут: кибитка,
А изобрел нам зимний ад.
Неволя, духота и холод;
Нос зябнет, а в ногах тоска,
То подтолкнет тебя в бока,
То головой стучишь, как молот.
И все, что небо обрекло
На сон вещественный смерти,
Движеньем облекают черти
Страдальцу горькому назло.
Подушки, отдыха приюты,
Неугомонною возней
Скользят, вертятся под тобой,
Как будто в них бесенок лютый,
Иль шерстью с зверя царства тьмы
Набил их адский пересмешник,
И, разорвав свой саван, грешник
Дал ведьмам наволки взаймы.
И в шапке дьявол колобродит:
То лоб теснит, то с лба ползет,
То голова в нее уйдет,
То с головы она уходит.
Что в платье шов, то уж рубец,
В оковах словно руки, ноги,
Их снаряжая для дороги,
Твой камердинер был кузнец.
Дремота липнет ли к реснице,
Твой сон — горячки бред шальной:
То обопрется домовой
На грудь железной рукавицей;
То хочешь ты без крыл лететь,
То падаешь в пучину с моста,
То вдруг невиданного роста
Идет здороваться медведь;
То новый враг перед страдальцем:
С тетрадью толстой рифмодул
Стихами в петлю затянул,
Схватя за петлю мощным пальцем.
Истома ящерицей ползает в костях,
И сердце с трезвой головой не на ножах,
И не захватывает дух на скоростях,
Не холодеет кровь на виражах,
И не прихватывает горло от любви,
И нервы больше не внатяжку: хочешь — рви,
Провисли нервы, как верёвки от белья,
И не волнует, кто кого — он или я.
Я на коне, толкани — я с коня.
Только «не», только «ни» у меня.
Не пью воды, чтоб стыли зубы, питьевой
И ни событий, ни людей не тороплю,
Мой лук валяется со сгнившей тетивой,
Все стрелы сломаны — я ими печь топлю.
Не наступаю и не рвусь, а как-то так…
Не вдохновляет даже самый факт атак.
Сорви-голов не принимаю и корю,
Про тех, кто в омут с головой, — не говорю.
Я на коне, толкани — я с коня.
Только «не», только «ни» у меня.
И не хочу ни выяснять, ни изменять
И ни вязать и ни развязывать узлы.
Углы тупые можно и не огибать,
Ведь после острых — это не углы.
Любая нежность душу не разбередит,
И не внушит никто, и не разубедит.
А так как чужды всякой всячине мозги,
То ни предчувствия не жмут, ни сапоги.
Я на коне, толкани — я с коня.
Только «не», только «ни» у меня.
Не ноют раны, да и шрамы не болят, —
На них наложены стерильные бинты!
Не бесят больше, не свербят, не теребят
Ни мысли, ни вопросы, ни мечты.
Не знаю, скульптор в рост ли, в профиль слепит ли,
Ни пули в лоб не удостоюсь, ни петли.
Я весь прозрачный, как раскрытое окно,
И неприметный, как льняное полотно.
Толка нет: толкани — я с коня.
Только «не», только «ни» у меня.
Ни философский камень больше не ищу,
Ни корень жизни — ведь уже нашли женьшень.
Не напрягаюсь, не стремлюсь, не трепещу
И не пытаюсь поразить мишень.
Устал бороться с притяжением земли:
Лежу — так больше расстоянье до петли.
И сердце дёргается, словно не во мне, —
Пора туда, где только «ни» и только «не».
Я на коне, толкани — я с коня.
Только «не», только «ни» у меня.
(Из Верхарна)Как длинные нити, нетихнущий дождь
Сквозь серое небо, и полон и тощ,
Над квадратами луга, над кубами рощ
Струится нетихнущий дождь,
Томительный дождь,
Дождь…
Так он льет со вчера,
Так он мокрые тянет лоскутья
С тверди серой и черной;
Терпеливый, упорный,
Так он льет со вчера
На перепутья,
Необорный.
По путям,
Что ведут от полей к городам,
По дорогам, безмерно скривленным,
Шагом сонным,
Монотонным,
Утомленным,
Словно дроги путем похоронным,
Проезжают возы, в колеях,
Для того без конца параллельных,
Что они исчезают в ночных небесах,
И сливаются в далях предельных…
А вода,
Час за часом, струится всегда;
Плачут травы, деревья и домы
В бесконечности краткой истомы…
Перейдя за гнилые плотины,
Разливаются реки в долины
Серой пеной,
И плывет унесенное сено;
Ветер хлещет орешник и ивы;
И, хвостами в воде шевеля,
Стадо черных быков наполняет мычаньем поля;
Вечер близится; тени — пугливы,
И неслышно ложатся вдоль сумрачных рощ;
Твердь — все та же;
Так же льется нетихнущий дождь,
Долгий дождь,
Дождь густой и прозрачный, как сажа.
Долгий дождь
Нити вытянул ровно и прямо;
Ткет ногтями своими упрямо, —
Петля за петлей, стежок за стежком
Одеянье,
Закрывая в свой плащ каждый дом,
Каждое зданье,
В плащ изодранный, жалкий,
Что виснет тряпьем,
Как на палке…
Голубятня под крышей зубчатой;
Слуховое оконце, бумагой заткнутое грубо;
Водосточные трубы,
Что крестом стоят над коньком;
На мельницах крылья с заплатой;
Крест над родной колокольней, —
Под долгим дождем,
Непрерывным дождем
Умирают зимой в агонии безбольной…
О, нетихнущий дождь,
В серых нитях, в морщинах, с большой
бородой
Водяной!
О, нетихнущий дождь
Старых стран,
Многодневный, седой, облеченный в туман!
Позорной казни обреченной,
Лежит в цепях венгерский граф.
Своей отчизне угнетенной
Хотел помочь он: гордый нрав
В нем возмущался; межь рабами
Себя он чувствовал рабом —
И взят в борьбе с могучим злом,
И к петле присужден врагами.
Едва двадцатая весна
Настала для него — и надо
Покинуть мир! Не смерть страшна:
Больному сердцу в ней отрада!
Ужасно в петле роковой
Средь людной площади качаться…
Вороны жадныя слетятся,
И над опальной головой
Голодный рой их станет драться.
Но граф в тюрьме, в углу сыром,
Заснул спокойным, детским сном.
Поу́тру, грустно мать лаская,
Он говорил: „Прощай, родная!
Я у тебя дитя одно;
А мне так скоро суждено
Разстаться с жизнью молодою!
Погибнет без следа со мною
И имя честное мое.
Ах, пожалей дитя свое!
Я в вихре битв не знал боязни,
Я не дрожал в дыму, в огне;
Но завтра, при позорной казни,
Дрожать как лист придется мне.“
Мать говорила, утешая:
„Не бойся, не дрожи, родной!
Я во дворец пойду, рыдая:
Слезами, воплем и мольбой
Я сердце разбужу на троне…
И поутру́, как поведут
Тебя на площадь, стану тут,
У места казни, на балконе.
Коль в черном платье буду я,
Знай — неизбежна смерть твоя…
Не правда ль, сын мой! шагом смелым
Пойдешь на встречу ты судьбе?
Ведь кровь венгерская в тебе!
Но если в покрывале белом
Меня увидишь над толпой,
Знай — вымолила я слезами
Пощаду жизни молодой.
Пусть будешь схвачен палачами —
Не бойся, не дрожи, родной!“
И графу тихо, мирно спится,
И до утра он будет спать…
Ему все на балконе мать
Под белым покрывалом снится.
Гудит набат; бежит народ…
И тихо улицей идет,
Угрюмой стражей окруженный,
На площадь граф приговоренный.
Все окна настежь. Сколько глаз
Его слезами провожает,
И сколько женских рук бросает
Ему цветы в последний раз!
Граф ничего не замечает:
Вперед, на площадь он глядит.
Там на балконе мать стоит —
Спокойна, в покрывале белом.
И заиграло сердце в нем!
И к месту казни шагом смелым
Пошел он… с радостным лицом
Вступил на по́мост с палачом…
И ясен к петле поднимался…
И в самой петле — улыбался!
Зачем же в белом мать была?..
О ложь святая!.. Так могла
Солгать лишь мать, полна боязнью,
Чтоб сын не дрогнул перед казнью!
И
Позорной казни обреченный,
Лежит в цепях венгерский граф.
Своей отчизне угнетенной
Хотел помочь он: гордый нрав
В нем возмущался; меж рабами
Себя он чувствовал рабом —
И взят в борьбе с могучим злом,
И к петле присужден врагами.
Едва двадцатая весна
Настала для него — и надо
Покинуть мир! Не смерть страшна:
Больному сердцу в ней отрада!
Ужасно в петле роковой
Средь людной площади качаться…
Вороны жадные слетятся,
И над опальной головой
Голодный рой их станет драться.
Но граф в тюрьме, в углу сыром,
Заснул спокойным, детским сном.
Поу́тру, грустно мать лаская,
Он говорил: «Прощай, родная!
Я у тебя дитя одно;
А мне так скоро суждено
Расстаться с жизнью молодою!
Погибнет без следа со мною
И имя честное мое.
Ах, пожалей дитя свое!
Я в вихре битв не знал боязни,
Я не дрожал в дыму, в огне;
Но завтра, при позорной казни,
Дрожать как лист придется мне».
Мать говорила, утешая:
«Не бойся, не дрожи, родной!
Я во дворец пойду, рыдая:
Слезами, воплем и мольбой
Я сердце разбужу на троне…
И поутру́, как поведут
Тебя на площадь, стану тут,
У места казни, на балконе.
Коль в черном платье буду я,
Знай — неизбежна смерть твоя…
Не правда ль, сын мой! шагом смелым
Пойдешь навстречу ты судьбе?
Ведь кровь венгерская в тебе!
Но если в покрывале белом
Меня увидишь над толпой,
Знай — вымолила я слезами
Пощаду жизни молодой.
Пусть будешь схвачен палачами —
Не бойся, не дрожи, родной!»
И графу тихо, мирно спится,
И до утра он будет спать…
Ему все на балконе мать
Под белым покрывалом снится.
ИИ
Гудит набат; бежит народ…
И тихо улицей идет,
Угрюмой стражей окруженный,
На площадь граф приговоренный.
Все окна настежь. Сколько глаз
Его слезами провожает,
И сколько женских рук бросает
Ему цветы в последний раз!
Граф ничего не замечает:
Вперед, на площадь он глядит.
Там на балконе мать стоит —
Спокойна, в покрывале белом.
И заиграло сердце в нем!
И к месту казни шагом смелым
Пошел он… с радостным лицом
Вступил на по́мост с палачом…
И ясен к петле поднимался…
И в самой петле — улыбался!
Зачем же в белом мать была?..
О, ложь святая!.. Так могла
Солгать лишь мать, полна боязнью,
Чтоб сын не дрогнул перед казнью!
Запечалясь, в рябиновых бусах
Ты глядишься ко мне в тарантас.
Не прогонит ямщик седоусый
Зычным голосом вдумчивый час.
Ночь беззвездная, месяц несветлый –
Скрип колес – неумолчно родной.
Поворотов дорожные петли
Перепутаны каждой верстой.
Шум березовый молчи не смоет,
Лес в веснушках стоит золотых.
Яснозвукая ночь надо мною
Уронила проселочный стих.
Воздух лунными вдруг хрусталями
Заструился на плечи твои.
Время прошлое стукнуло в память,
Но обратно меня не зови!
Мне рябиновых бус не касаться
И не трогать мне русых волос.
Сердцу новые девушки снятся
И слюбиться с другими пришлось.
Эти девушки в бога не верят,
Им серебряный крестик – запрет,
И они не грустят о потерях
Отшумевших и канувших лет.
До меня они многих ласкали;
Разлюбили и – к новым ушли.
Ты – осенняя! Ты – не такая!
Ты и в детстве не смела шалить!
Мне глаза твои снятся нечасто,
Загрустившие в жизни глаза.
Не от них ли ты стала несчастной
И не смела веселого звать?
Были круты печальные брови,
О которых успел я забыть:
За тобою мне девушек новых
Приходилось немало любить.
Сколько лет я родного не встретил!
В сердце старом – не прежний закал,
Но тебе не родимый ли ветер
О поездке моей рассказал?
Ты, рябиновых бус не снимая,
В тарантас загляделась ко мне.
И от этого ночь молодая
Начинает звенеть в тишине.
Ты от жизни устала, устала
И не любишь ты жизни своей.
Не томи же тоскою бывалой
По родимому близких полей!
Эта грусть, о которой ты пела,
Мне давно отшумела – давно.
Ты по-старому верить хотела
И не смела остаться со мной…
Ночь беззвездная, месяц несветлый,
Скрип колес неумолчно родной.
Поворотов дорожные петли
Перепутаны каждой верстой.
Ты напрасно печалишь мне думы,
Я к тебе никогда не вернусь.
В эту ночь за березовым шумом
Догорай, как осенняя Русь!
Я первый смерил жизнь обратным счётом,
Я буду беспристрастен и правдив:
Сначала кожа выстрелила потом
И задымилась, поры разрядив.
Я затаился и затих. И замер.
Мне показалось — я вернулся вдруг
В бездушье безвоздушных барокамер
И в замкнутые петли центрифуг.Сейчас я стану недвижим и грузен,
И погружён в молчанье. А пока
Меха и горны всех газетных кузен
Раздуют это дело на века.Хлестнула память, как кнутом, по нервам,
В ней каждый образ был неповторим:
Вот мой дублёр, который мог быть первым,
Который смог впервые стать вторым.Пока что на него не тратят шрифта:
Запас заглавных букв — на одного.
Мы вместе с ним прошли весь путь до лифта,
Но дальше я поднялся без него.Вот тот, который прочертил орбиту,
При мне его в лицо не знал никто.
Всё мыслимое было им открыто
И брошено горстями в решето.И словно из-за дымовой завесы,
Друзей явились лица и семьи.
Они все скоро на страницах прессы
Расскажут биографии свои.Их всех, с кем вёл я доброе соседство,
Свидетелями выведут на суд.
Обычное моё босое детство
Обуют и в скрижали занесут.Чудное слово «Пуск!» — подобье вопля –
Возникло и нависло надо мной.
Недобро, глухо заворчали сопла
И сплюнули расплавленной слюной.И пламя мыслей вихрем чувств задуло,
И я не смел или забыл дышать.
Планета напоследок притянула,
Прижала, не желая отпускать.И килограммы превратились в тонны,
Глаза, казалось, вышли из орбит,
И правый глаз впервые удивлённо
Взглянул на левый, веком не прикрыт.Мне рот заткнул — не помню — крик ли? Кляп ли?
Я рос из кресла, как с корнями пень.
Вот сожрала всё топливо до капли
И отвалилась первая ступень.Там надо мной сирены голосили
Не знаю — хороня или храня.
А здесь надсадно двигатели взвыли
И из объятий вырвали меня.Приборы на земле угомонились,
Вновь чередом своим пошла весна.
Глаза мои на место возвратились,
Исчезли перегрузки. Тишина.Эксперимент вошёл в другую фазу, –
Пульс начал реже в датчики стучать.
Я в ночь влетел, минуя вечер, сразу –
И получил команду отдыхать.Я шлем скафандра положил на локоть,
Изрек про самочувствие своё.
Пришла такая приторная лёгкость,
Что даже затошнило от неё.Шнур микрофона словно в петли свился,
Стучались в рёбра лёгкие, звеня.
Я на мгновенье сердцем подавился, –
Оно застряло в горле у меня.Я отдал рапорт весело, на совесть,
Разборчиво и очень делово.
Я думал: вот она и невесомость,
Я вешу нуль — так мало, ничего!.. И стало тесно голосам в эфире,
Но Левитан ворвался, как в спортзал,
И я узнал, что я впервые в мире
В Историю «поехали!» сказал.
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали до времени старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят фанфарами!
Сколько раз вас морочали, мяли, ворочали,
Сколько раз соблазняли соблазнами тщетными…
И как черти вы злы, и как ветер отходчивы,
И — скупцы! — до чего ж вы бываете щедрыми!
Она стоит — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
А может, это поручни…
Да, впрочем, все равно!
И спать ложилась — к полночи,
И поднялась — темно.
Всю жизнь жила — не охала,
Не крыла белый свет.
Два сына было — сокола,
Обоих нет как нет!
Один убит под Вислою,
Другого хворь взяла!
Она лишь зубы стиснула —
И снова за дела.
А мужа в Потьме льдиною
Распутица смела.
Она лишь брови сдвинула —
И снова за дела.
А дочь в больнице с язвою,
А сдуру запил зять…
И, думая про разное, —
Билет забыла взять.
И тут один — с авоською
И в шляпе, паразит! —
С ухмылкою со свойскою
Геройски ей грозит!
Он палец указательный
Ей чуть не в нос сует:
— Какой, мол, несознательный,
Еще, мол, есть народ!
Она хотела высказать:
— Задумалась, прости!
А он, как глянул искоса,
Как сумку сжал в горсти
И — на одном дыхании
Сто тысяч слов подряд!
(«Чем в шляпе — тем нахальнее!» —
Недаром говорят!)
Он с рожею канальскою
Гремит на весь вагон,
Что с кликой, мол, китайскою
Стакнулся Пентагон!
Мы во главе истории,
Нам лупят в лоб шторма,
А есть еще, которые
Все хочут задарма!
Без нас — конец истории,
Без нас бы мир ослаб!
А есть еще, которые
Все хочут цап-царап!
Ты, мать, пойми: неважно нам,
Что дурость — твой обман.
Но — фигурально — кажному
Залезла ты в карман!
Пятак — монетка малая,
Ей вся цена — пятак,
Но с неба каша манная
Не падает за так!
Она любому лакома,
На кашу кажный лих!..
И тут она заплакала,
И весь вагон затих.
Стоит она — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
Бегут слезинки скорые,
Стирает их кулак…
И вот вам — вся история,
И ей цена — пятак!
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали до времени старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят фанфарами.
И пускай это время в нас ввинчено штопором,
Пусть мы сами почти до предела заверчены,
Но оставьте, пожалуйста, бдительность «операм»!
Я люблю вас, люди!
Будьте доверчивы!
О, скажи мне, милая резвушка,
Чем перед тобою я провинился,
Что такой меня ты мучишь пыткой
И не держишь данного мне слова?
Не сама ль вчерашний вечер жала
Ты мне руку и шептала нежно:
— Я приду поу́тру непременно
В твою комнату, — приду, увидишь.
Дверь слегка я затворил и рад был,
До безумья рад был, как заметил,
Что нам петли изменить не могут.
Я всю ночь томился в ожиданьи,
Я не спал, все четверти считая:
Лишь глаза сомкнутся на минуту, —
А уж сердце, этот чуткий сторож,
В грудь начнет стучаться и разбудит.
Как я тьму благословлял ночную
За покой, которым все дышало!
Как я слушал, затая дыханье, —
Нет ли звуков в этой чуткой тиши?
Если бы у ней такие ж мысли,
Если бы у ней такие ж чувства, —
Не дождалась бы она рассвета,
А тотчас же бы сюда явилась!
На чердак вспрыгнет ли резвый котик,
Заскребет ли мышка за карнизом, —
Все как будто бы твоя походка,
Все шаги твои как будто слышу.
Так я долго-долго ждал в томленьи —
И вот свет денной уже забрезжил,
И уж там и сям раздался шелест…
Не ее ли дверь-то?.. Не моя ли?..
Я сидел, поджавшись, на кровати
И смотрел на дверь пол-освещенну, —
Ждал, не распахнутся ль половинки?
Нет, — на тихих петлях неподвижно
Виснут в ожиданьи половинки.
День все ярче, ярче становился;
Слышу, дверь соседа заскрипела,
И сосед пошел уж на работу —
И потом колеса загремели,
Ворота градские растворились,
И вся дрянь на рынке завозилась,
В суматохе без толку мешаясь.
Взад, вперед пошли таскаться в доме,
По ступеням вверх и вниз, — то двери
Затрещат, то простучит походка, —
А мне все еще, как с милой жизнью,
Жаль расстаться с сладостной надеждой.
Наконец, когда, к моей досаде,
Солнышко мне в окна засветило,
Я вскочил и в сад бежать пустился,
Чтоб смешать горячее дыхание
С утренней прохладою зефира,
Может быть, здесь встретиться с тобою…
Ждал, — и что́ ж? Тебя нет ни в беседке,
Ни в высокой липовой алее!..
I.Секунд, минут, часов — нули.
Сердца с часами сверьте!
Объявлен праздник всей земли —
День без единой смерти! Вход в рай забили впопыхах,
Ворота ада — на засове, —
Без оговорок и условий
Всё согласовано в верхах.Старухе Смерти взятку дали
И погрузили в забытьё,
И напоили вдрызг её,
И даже косу отобрали.Никто от родов не умрёт,
От старости, болезней, от
Успеха, страха, срама, оскорблений.
Ну, а за кем недоглядят,
Тех беспощадно оживят —
Спокойно, без особых угрызений.И если где резня теперь —
Ножи держать тупыми!
А если — бой, то — без потерь,
Расстрел — так холостыми.Указ гласит без всяких «но»:
«Свинцу отвешивать поклоны,
Чтоб лучше жили миллионы,
На этот день запрещено.И вы, убийцы, пыл умерьте,
Забудьте мстить и ревновать!
Бить можно, но — не убивать,
Душить, но только не до смерти.Конкретно, просто, делово:
Во имя чёрта самого
Никто нигде не обнажит кинжалов.
И злой палач на эшафот
Ни капли крови не прольёт
За торжество добра и идеалов.Оставьте, висельники, тли,
Дурацкие затеи!
Вы, вынутые из петли,
Не станете святее.Вы нам противны и смешны,
Слюнтяи, трусы, самоеды, —
У нас несчастия и беды
На этот день отменены! Не смейте вспарывать запястья,
И яд глотать, и в рот стрелять,
На подоконники вставать,
Нам яркий свет из окон застя! Мы будем вас снимать с петли
И напоказ валять в пыли,
Ещё дышащих, тёпленьких, в исподнем…
Жить, хоть насильно, — вот приказ!
Куда вы денетесь от нас:
Приёма нынче нет в раю Господнем.И запылают сто костров —
Не жечь, а греть нам спины,
И будет много катастроф,
А смерти — ни единой! И, отвалившись от стола,
Никто не лопнет от обжорства,
И падать будут из притворства
От выстрелов из-за угла.И заползут в сырую келью
И вечный мрак, и страшный рак,
Уступят место боль и страх
Невероятному веселью! Ничто не в силах помешать
Нам жить, смеяться и дышать.
Мы ждём событья в радостной истоме.
Для тёмных личностей в Столбах
Полно смирительных рубах:
Особый праздник в Сумасшедшем доме…II.И пробил час — и день возник,
Как взрыв, как ослепленье!
То тут, то там взвивался крик:
«Остановись, мгновенье!»И лился с неба нежный свет,
И хоры ангельские пели, —
И люди быстро обнаглели:
Твори что хочешь — смерти нет! Иной — до смерти выпивал,
Но жил, подлец, не умирал,
Другой — в пролёты прыгал всяко-разно,
А третьего душил сосед,
А тот — его… Ну, словом, все
Добро и зло творили безнаказно.Тихоня-паинька не знал
Ни драки, ни раздоров —
Теперь он голос поднимал,
Как колья от заборов.Он торопливо вынимал
Из мокрых мостовых булыжник,
А прежде он был тихий книжник
И зло с насильем презирал.Кругом никто не умирал,
И тот, кто раньше понимал
Смерть как награду или избавленье, —
Тот бить стремился наповал,
А сам при этом напевал,
Что, дескать, помнит чудное мгновенье.Учёный мир — так весь воспрял,
И врач, науки ради,
На людях яды проверял —
И без противоядий! Вон там устроила погром,
Должно быть, хунта или клика,
Но все от мала до велика
Живут — всё кончилось добром.Самоубийц — числом до ста —
Сгоняли танками с моста,
Повесившихся — скопом оживляли.
Фортуну — вон из колеса…
Да, день без смерти удался!
Застрельщики, ликуя, пировали.…Но вдруг глашатай весть разнёс
Уже к концу банкета,
Что торжество не удалось,
Что кто-то умер где-тоВ тишайшем уголке земли,
Где спят и страсти, и стихии, —
Реаниматоры лихие
Туда добраться не смогли.Кто смог дерзнуть, кто смел посметь?!
И как уговорил он Смерть?
Ей дали взятку — Смерть не на работе.
Недоглядели, хоть реви, —
Он просто умер от любви —
На взлёте умер он, на верхней ноте!
Печальный странник, перейдя вершину
Крутой горы, увидел пред собой
Веселую, цветущую долину,
Облитую вечернею зарей.
Спустясь в нее, усталый, он решился
Прилечь на ней, чтоб членам дать покой;
На мягкую траву он опустился,
Усердную молитву сотворил
И скоро в сон глубокий погрузился.
И видится ему что озарил
Вдруг дивный свет над ним весь свод небесный
И солнца щит лик Бога отразил,
Лик лучезарный, красоты чудесной.
И в трепете священном перед Ним
Повергся странник. «Мой Отец Небесный!
Воскликнул он; Ты милостив к Своим
Покорным чадам, слышишь их моленье,
Ты бремя жизни облегчаешь им,
Ты посылаешь скорбным утешенье.
О, Боже! крест, что я доселе нес,
Мне не по силам: дай мне облегченье!»
Едва слова он эти произнес, —
Ужасный вихрь как будто бы руками
Схватил его внезапно и понес
Куда-то вдаль; когда жь потом ногами
Коснулся он земли, перед собой
Увидел он наполненный крестами
Обширный храм, и над его главой
Раздался глас: «Тут все перед тобою
Кресты скорбей: возьми себе любой.»
И он по храму медленной стопою
Искать креста удобнаго пошел;
Он щупал их и взвешивал рукою:
Тот слишком был велик, а тот тяжел,
Тот хоть и мал, но острыми углами
Его плечо и резал, и колол,
Тот был красив и с гладкими краями,
Но золотой, за то и не вподем.
И тщетно странник зоркими глазами
Искал креста: все были не по нем.
И снова он хотел ужь, утомленный,
Начать обзор,—как вдруг на месте том,
Где он стоял, в раздумье погруженный,
Увидел крест какого он искал,
И ободрился дух его смущенный.
Был не велик на вид он и не мал,
Не легок, но как раз ему по силам
И на плече удобно так лежал.
И, возведя молящий взор к светилам,
Он благодарность Господу принес,
Что бремя Он дает ему по силам.
«Вот этот крест по мне»,—он произнес
И взял его с душою облегченной
И, на плечо взвалив его, понес.
Но только тут заметил, изумленный,
Что новый крест, который он избрал,
Все тот же прежний крест, ему сужденный.
И с той поры он больше не роптал.
Ѳ. МИЛЛЕР.
"Три талера в год подавай им налог
За этого пса! Разрази меня Бог!
Что думают там эти все господа?
Ведь будет у нас живодерня тогда!
"И стар я, и слаб, и живу я в нужде,
Ни гроша добыть не могу я нигде;
Больной и голодный едва я брожу,
Порою без хлеба по суткам сижу.
"Когда на рогоже лежал я без сил,
Кто лаской своею меня ободрил?
Как был я покинут, забыт от людей,
Кто был сотоварищем доли моей?
"И кто меня в горе любить бы так мог?
Меня согревать, как от стужи я дрог?
Кто в час тот, когда я на голод роптал,
Со мной голодая, как я не ворчал?
"Ах! кончено все между нами теперь!
Я должен разстаться с тобою, мой зверь!
Ведь ты же и болен, и стар, как и я, —
Так лучше ужь сам утоплю я тебя.
И вот благодарность за ласки твои!
Не гоже-ль порою бывает с людьми?
Владел на веку я штыком и ружьем,
И вот—привелось быть твоим палачем!
«Я взял и веревку, и камень с собой…
Все к казни готово: река предо мной…
Ну, полно-жь, дружище, ласкаться ко мне…
Толчек лишь один—и ты будешь на дне!»
И петлею шею он псу обвязал,
А тот его руки, ласкаясь, лизал…
Он вздрогнул, рука затряслась у него,
И петлю он с друга сорвал своего.
Сорвал и в тяжелой душевной борьбе
Он шею веревкой опутал себе
И ринулся с моста,—и с плеском река
Разверзлась и скрыла в волнах бедняка.
Пес верный бросается в омут за ним,
Гребцов призывает он воем своим…
Но тщетно: когда горемыку нашли,
Холодный лишь труп из реки извлекли…
И взяли его, и ночною порой
Зарыли его за чертой городской…
Его до могилы лишь пес провожал,
Улегся на ней—и ужь больше не встал!
Ѳ. Миллер.
Это было золотою ночью,
Золотою ночью, но безлунной,
Он бежал, бежал через равнину,
На колени падал, поднимался,
Как подстреленный метался заяц,
И горячие струились слезы
По щекам, морщинами изрытым,
По козлиной, старческой бородке.
А за ним его бежали дети,
А за ним его бежали внуки,
И в шатре из небеленой ткани
Брошенная правнучка визжала.
— Возвратись, — ему кричали дети,
И ладони складывали внуки,
— Ничего худого не случилось,
Овцы не наелись молочая,
Дождь огня священного не залил,
Ни косматый лев, ни зенд жестокий
К нашему шатру не подходили. —
Черная пред ним чернела круча,
Старый кручи в темноте не видел,
Рухнул так, что затрещали кости,
Так, что чуть души себе не вышиб.
И тогда еще ползти пытался,
Но его уже схватили дети,
За полы придерживали внуки,
И такое он им молвил слово:
— Горе! Горе! Страх, петля и яма
Для того, кто на земле родился,
Потому что столькими очами
На него взирает с неба черный,
И его высматривает тайны.
Этой ночью я заснул, как должно,
Обвернувшись шкурой, носом в землю,
Снилась мне хорошая корова
С выменем отвислым и раздутым,
Под нее подполз я, поживиться
Молоком парным, как уж, я думал,
Только вдруг она меня лягнула,
Я перевернулся и проснулся:
Был без шкуры я и носом к небу.
Хорошо еще, что мне вонючка
Правый глаз поганым соком выжгла,
А не то, гляди я в оба глаза,
Мертвым бы остался я на месте.
Горе! Горе! Страх, петля и яма
Для того, кто на земле родился. —
Дети взоры опустили в землю,
Внуки лица спрятали локтями,
Молчаливо ждали все, что скажет
Старший сын с седою бородою,
И такое тот промолвил слово:
— С той поры, что я живу, со мною
Ничего худого не бывало,
И мое выстукивает сердце,
Что и впредь худого мне не будет,
Я хочу обоими глазами
Посмотреть, кто это бродит в небе. —
Вымолвил и сразу лег на землю,
Не ничком на землю лег, спиною,
Все стояли, затаив дыханье,
Слушали и ждали очень долго.
Вот старик спросил, дрожа от страха:
— Что ты видишь? — но ответа не дал
Сын его с седою бородою.
И когда над ним склонились братья,
То увидели, что он не дышит,
Что лицо его, темнее меди,
Исковеркано руками смерти.
Ух, как женщины заголосили,
Как заплакали, завыли дети,
Старый бороденку дергал, хрипло
Страшные проклятья выкликая.
На ноги вскочили восемь братьев,
Крепких мужей, ухватили луки,
— Выстрелим, — они сказали — в небо,
И того, кто бродит там, подстрелим…
Что нам это за напасть такая? —
Но вдова умершего вскричала:
— Мне отмщения, а не вам отмщенья!
Я хочу лицо его увидеть,
Горло перервать ему зубами
И когтями выцарапать очи. —
Крикнула и брякнулась на землю,
Но глаза зажмуривши, и долго
Про себя шептала заклинанье,
Грудь рвала себе, кусала пальцы.
Наконец взглянула, усмехнулась
И закуковала как кукушка:
— Лин, зачем ты к озеру? Линойя,
Хороша печенка антилопы?
Дети, у кувшина нос отбился,
Вот я вас! Отец, вставай скорее,
Видишь, зенды с ветками омелы
Тростниковые корзины тащут,
Торговать они идут, не биться.
Сколько здесь огней, народу сколько!
Собралось все племя… славный праздник! —
Старый успокаиваться начал,
Трогать шишки на своих коленях,
Дети луки опустили, внуки
Осмелели, даже улыбнулись.
Но когда лежащая вскочила,
На ноги, то все позеленели,
Все вспотели даже от испуга.
Черная, но с белыми глазами,
Яростно она металась, воя:
— Горе! Горе! Страх, петля и яма!
Где я? что со мною? Красный лебедь
Гонится за мной… Дракон трёхглавый
Крадется… Уйдите, звери, звери!
Рак, не тронь! Скорей от козерога! —
И когда она всё с тем же воем,
С воем обезумевшей собаки,
По хребту горы помчалась к бездне,
Ей никто не побежал вдогонку.
Смутные к шатрам вернулись люди,
Сели вкруг на скалы и боялись.
Время шло к полуночи. Гиена
Ухнула и сразу замолчала.
И сказали люди: — Тот, кто в небе,
Бог иль зверь, он верно хочет жертвы.
Надо принести ему телицу
Непорочную, отроковицу,
На которую досель мужчина
Не смотрел ни разу с вожделеньем.
Умер Гар, сошла с ума Гарайя,
Дочери их только восемь весен,
Может быть она и пригодится. —
Побежали женщины и быстро
Притащили маленькую Гарру.
Старый поднял свой топор кремневый,
Думал — лучше продолбить ей темя,
Прежде чем она на небо взглянет,
Внучка ведь она ему, и жалко —
Но другие не дали, сказали:
— Что за жертва с теменем долбленным?
Положили девочку на камень,
Плоский черный камень, на котором
До сих пор пылал огонь священный,
Он погас во время суматохи.
Положили и склонили лица,
Ждали, вот она умрет, и можно
Будет всем пойти заснуть до солнца.
Только девочка не умирала,
Посмотрела вверх, потом направо,
Где стояли братья, после снова
Вверх и захотела спрыгнуть с камня.
Старый не пустил, спросил: Что видишь? —
И она ответила с досадой:
— Ничего не вижу. Только небо
Вогнутое, черное, пустое,
И на небе огоньки повсюду,
Как цветы весною на болоте. —
Старый призадумался и молвил:
— Посмотри еще! — И снова Гарра
Долго, долго на небо смотрела.
— Нет, — сказала, — это не цветочки,
Это просто золотые пальцы
Нам показывают на равнину,
И на море и на горы зендов,
И показывают, что случилось,
Что случается и что случится. —
Люди слушали и удивлялись:
Так не то что дети, так мужчины
Говорить доныне не умели,
А у Гарры пламенели щеки,
Искрились глаза, алели губы,
Руки поднимались к небу, точно
Улететь она хотела в небо.
И она запела вдруг так звонко,
Словно ветер в тростниковой чаще,
Ветер с гор Ирана на Евфрате.
Мелле было восемнадцать весен,
Но она не ведала мужчины,
Вот она упала рядом с Гаррой,
Посмотрела и запела тоже.
А за Меллой Аха, и за Ахой
Урр, ее жених, и вот всё племя
Полегло и пело, пело, пело,
Словно жаворонки жарким полднем
Или смутным вечером лягушки.
Только старый отошел в сторонку,
Зажимая уши кулаками,
И слеза катилась за слезою
Из его единственного глаза.
Он свое оплакивал паденье
С кручи, шишки на своих коленях,
Гарра и вдову его, и время
Прежнее, когда смотрели люди
На равнину, где паслось их стадо,
На воду, где пробегал их парус,
На траву, где их играли дети,
А не в небо черное, где блещут
Недоступные чужие звезды.
1
Кто эта слезная тоскунья?
Кто эта дева, мальва льда?
Как ей идет горжетка кунья
И шлем тонов «pastиllеs valda»…
Блистальна глаз шатенки прорезь,
Сверкальны стальные коньки,
Когда в фигурах разузорясь,
Она стремглавит вдоль реки.
Глаза, коньки и лед — все стально,
Студено, хрустко и блистально.
Но кто ж она? но кто ж она?
Омальвенная конькобежка?
Японка? полька? иль норвежка?
Ах, чья невеста? чья жена?
Ничья жена, ничья невеста,
Корнета русского вдова,
Погибшего у Бухареста
Назад, пожалуй, года два,
В дни социального протеста.
Сама не ведая — зачем,
Она бежала за границу
И обреклась мытарствам всем,
Присущим беженцам. Страницу
Пустую жизни дневника
Тоской бесправья испещрила,
И рожа жизни, как горилла,
Ей глянула в лицо. Тоска
Тягучая ее обяла…
О, было много, стало мало
Беспечных и сердечных дней.
Старушка-мать больная с ней,
Отец, измайловский полковник,
И брата старшего вдова
С девизом в жизни: «Трын-трава»
И «каждый ухажер — любовник»…
«О, Гриппе легче жить, чем мне, —
Над ней задумывалась Липа, —
Она не видит слез и всхлипа
И видит лишь фонарь в луне…
Ей не дано в луне планету
Почувствовать, ей не дано…
Ее игривому лорнету
Все одинаково равно,
Будь то луна иль Кордильеры…
И если это не форшмак,
Не розы и не гондольеры,
Какой бы ты там ни был маг,
Ты сердцем Гриппы не омагишь
И перед нею в лужу „лягешь“
И легши, в слезах „потекешь“…»
2
Читатель! Кстати: где найдешь
Такую ты интеллигентку,
Окончившую институт,
Чтоб грамотной была! На стенку
Не лезь, обиженная: тут
Преувеличенного мало…
Не ты одна, поверь, ломала,
Коверкая, родной язык…
Предслышу я злорадный зык
Своих критических кретинов,
Что я не меньше Гриппы сам
Повинен в этой ломке… Гам
Их пустозвончатый откинув,
Им в назиданье преподам
Урок: не лаять скверной моськой
На величавого слона.
Послушай, критика! Ты брось-ка
Вести себя, как девка Фроська:
По существу соль солона!..
И как атласист лоский лацкан
И аморальна «фея тьмы»,
Так критика всегда дурацка:
Над этим думали ведь мы…
О, «девка Фроська»! Просто здесь-ка
Ты символ критики шальной.
Продумай термин мой и взвесь-ка
Его значенье, шут хмельной.
Попутно критике дав бокса,
От темы сильно я отвлекся,
И, Липу с Гриппой позабыв,
Впал в свой излюбленный мотив.
Мне в оправданье то, что силе
Моей мешали эти тли:
О, как они мне насолили!
Как оскорбляли! Поносили!
И довели бы до петли, —
До смерти, — если б дерзновенен
И смел я не был, как орел.
Убил же Надсона Буренин,
Безвременно в могилу свел…
Я не был никогда поклонник
Стереотипного нытья
И сладковатого питья,
Что горестный односторонник,
«Студенческий поручик» вам,
Сородичи, давал! Но сам,
Как человек кристально честный,
Бездарный Надсон был, и я
Разгневан травлей неуместной
Нововременского враля.
3
Когда разгромленный Юденич
В Прибалтику их приволок,
Полковник Александр Евгеньич
С женою вместе в тифе слег.
Да, тиф, свирепствовавший в Нарве
От Гунгенбурга и до Ярви,
Порядочно людей скосил
Слезами горести и скорби.
Его бациллы разносил
Бедняк — в узле, крестьянин — в торбе,
Вагон — в скамейках, по полям
И деревням болтливый ветер…
Тиф только Орро не заметил
И прикоснуться к тополям
Не смел своей гребучей лапой.
Как малярия под Анапой,
Так тиф — под Орро… Без гроша
В кармане Липа, пореша
Спасти родителей от смерти,
Истратив бывшее в конверте,
Продать решилась кое-что
Из наспех взятого: пальто
Каракулевое, браслетку,
Часы и ценный адамант.
Недаром ибсеновский Бранд
Закаливал тридцатилетку:
Ее заботы и уход
За страждущими не пропали, —
И вот отец уже встает
С постели в беженской опале;
За ним поправилась и мать,
Благодаря стараньям Липы.
Поэтому легко понять,
Что в этот год особо липы
Благоуханные цветут,
И чуждая ей деревушка
Совсем особенный уют
Таит в себе. И мать-старушка,
К весне восставшая с одра
Болезни, ей еще дороже…
Как с Липою она добра!
И папа, милый папа, — тоже!..
«Ведь вот как нищие живут:
Недоедая, прозябая,
Справляют непривычный труд,
Ан, глядь, не сдохнут, не умрут!» —
Соседка молвила рябая.
4
Увлекся Липою матрос,
Двадцатилетний иноземец:
Ей приносил букеты роз,
А иногда и целый хлебец.
Он был хороший мальчуган,
Шикарь, кокет, поэт немного,
Но он был скользким, как минога,
В нее влюбленный Иоганн…
Его сменил приват-доцент
Гусь-Уткин, с рыжей ражей рожей,
Он ей дарил аршины лент
И туфли с лаковою кожей,
И шоколад, и пепермент…
За этим репортер прохожий
Увлекся Липой, но без крыл
И без бумажника в кармане,
В пустячном, проходном романе
Он ничего ей не дарил…
Была ли Липа с ним близка?
Но не были они ей близки.
Ей эта жизнь была узка:
Грязь, нищета, нужда, тоска
И эти жалкие огрызки…
Немудрено, когда хромой
Сын лавочника, рослый Дмитрий,
Игравший с огоньком на цитре,
К ней начал свататься зимой,
Она без долгих размышлений,
Уставшая от оскорблений,
Метнулась в брачную петлю,
Забыв сказать ему «люблю»…
Закатилось красно Солнце, за морями спать легло,
Закатилося, а в мире было вольно и светло.
Рассадились часты звезды в светлом Небе, как цветы,
Не пустили Ночь на Землю, не дозволя темноты.
Звезды, звезды за звездами, и лучист у каждой лик.
Уж и кто это на Небе возрастил такой цветник?
Златоцветность, звездоцветность, что ни хочешь — все проси.
В эту ночь Вольга родился на святой Руси.
Тихо рос Вольга пресветлый до пяти годков.
Дома больше быть не хочет, манит ширь лугов.
Вот пошел, и Мать-Земля восколебалася,
Со китов своих как будто содвигалася,
Разбежалися все звери во лесах,
Разлеталися все птицы в небесах,
Все серебряные рыбы разметалися,
В синем Море трепетали и плескалися.
А Вольга себе идет все да идет,
В чужедальную сторонку путь ведет.
Хочет хитростям он всяким обучаться,
Хочет в разныих языках укрепляться.
На семь лет Вольга задался посмотреть широкий свет,
А завлекся — на чужбине прожил все двенадцать лет.
Обучался, обучился. Что красиво? Жить в борьбе.
Он хоробрую дружину собирал себе.
Тридцать сильных собирал он без единого, а сам
Стал тридцатым, был и первым, и пустились по лесам.
«Ой дружина, вы послушайте, что скажет атаман.
Вейте петли вы шелковые, нам зверь в забаву дан,
Становите вы веревочки в лесу среди ветвей,
И ловите вы куниц, лисиц, и черных соболей.»
Как указано, так сделано, веревочки стоят,
Только звери чуть завидят их, чуть тронут — и назад.
По три дня и по три ночи ждали сильные зверей,
Ничего не изловили, жди не жди среди ветвей.
Тут Вольга оборотился, и косматым стал он львом,
Соболей, куниц, лисиц он заворачивал кругом,
Зайцев белых поскакучих, горностаев нагонял,
В петли шелковы скружал их, гул в лесу и рев стоял.
И опять Вольга промолвил: «Что теперь скажу я вам: —
Вы силки постановите в темном лесе по верхам.
Лебедей, гусей ловите, заманите сверху ниц,
Ясных соколов словите, да и малых пташек-птиц.»
Как он молвил, так и было, слово слушали его,
За три дня и за три ночи не словили ничего.
Тут Вольга оборотился, и в ветрах, в реке их струй,
Он в подоблачьи помчался, птица вольная Науй.
Заворачивал гусей он, лебедей, и соколов,
Малых птащиц, всех запутал по верхам среди силков.
И опять Вольга промолвил, возжелав иной игры: —
«Дроворубные возьмите-ка теперь вы топоры,
Вы суденышко дубовое постройте поскорей,
Вы шелковые путевья навяжите похитрей,
Выезжайте в сине Море, наловите рыбы мне,
Много щук, белуг, и всяких, много рыбы в глубине.»
Как он молвил, так и было, застучал о дуб топор,
И в путевьях во шелковых возникал мудрен узор.
Выезжали в сине Море, много рыб во тьме его,
За три дня и за три ночи не словили ничего.
Тут Вольга оборотился, щукой стал, зубастый рот,
Быстрым ходом их обходит, в верный угол их ведет.
Заворачивал белугу, дорогого осетра,
Рыб плотиц, и рыбу семгу. Будет, ладно, вверх пора.
Тут-то в Киеве веселом пировал светло Вольга,
Пировала с ним дружина, говорили про врага.
Говорил Вольга пресветлый: «Широки у нас поля.
Хлеб растет. Да замышляет против нас Турец-земля.
Как бы нам про то проведать, что задумал-загадал
Наш лихой давнишний ворог, этот царь Турец-Сантал?
Если старого послать к ним, долго ждать, а спешен час,
А середнего послать к ним, запоят вином как раз,
Если ж малого послать к ним, заиграется он там,
Только девушек увидит, не дождаться вести нам.
Видно, надобно нам будет, чтоб пошел к ним сам Вольга,
Посмотрел бы да послушал да почувствовал врага.»
Тут Вольга оборотился, малой пташкой полетел,
Против самого оконца, пред царем Турецким сел.
Речи тайные он слышит. Говорит с царицей царь: —
«Ай царица, на Руси-то не растет трава как встарь,
И цветы-то на Руси уж не по-прежнему цветут.
Нет в живых Вольги, должно быть». — Говорит царица тут:
«Ай ты царь, Турец-Сантал мой, все как есть цветок цветет.
На Руси трава густая все по-прежнему растет.
А спалось мне ночью, снилось, что с Восточной стороны
Пташка малая несется, звонко кличет с вышины.
А от Запада навстречу черный ворон к ней летит,
Вот слетелись, вот столкнулись, ветер в крылья им свистит
В чистом поле бой зачался, пташка — малая на взгляд,
Да побит ей черный ворон, перья по-ветру летят».
Царь Турец-Сантал подумал, и беседует с женой:
«Так я думаю, что скоро я на Русь пойду войной.
На святой Руси возьму я ровно девять городов,
Шубку выберу тебе я, погощу, и был таков».
А Турецкая царица говорит царю в ответ:
«Городов не покоришь ты, не найдешь мне шубки, нет».
Вскинул очи, осердился, забранился царь Сантал.
«Ах, сновидица-колдунья!» И учить царицу стал.
«Вот тебе! А на Руси мне ровно девять городов.
Вот тебе! А шубка будет. Погощу, и был таков».
Тут Вольга оборотился, примечай не примечай,
Только в горницу ружейну впрыгнул малый горностай,
Все луки переломал он, зубом острым проточил,
Тетивы все перервал он, прочь из горницы скочил.
Серым волком обернулся, на конюший прыгнул двор,
Перервал коням он глотки, прыг назад — и чрез забор.
Обернулся малой пташкой, вот в подоблачьи летит,
Свиснул, — дома. Светел Киев, он с дружиною сидит.
«Ой дружина, собирайся!» И дрожит Турец-земля.
На Руси чуть дышит ветер, тихо колос шевеля.
И склонилися пред силой молодецкою
Царь-Сантал с своей царицею Турецкою.
Проблистали и упали сабли вострые,
Развернулись чудо-шали ярко-пестрые,
И ковры перед дружиною узорные,
Растерял пред пташкой ворон перья черные.
И гуляет, и смеется вольный, светлый наш Вольга,
Он уж знает, как коснуться, как почувствовать врага.