Все стихи про пену - cтраница 3

Найдено стихов - 87

Константин Бальмонт

В начале времен

(славянское сказание)В начале времен
Везде было только лишь Небо да Море.
Лишь дали морские, лишь дали морские, да светлый
бездонный вкруг них небосклон.
В начале времен
Бог плавал в ладье, в бесприютном, в безбрежном просторе,
И было повсюду лишь Небо да Море.
Ни леса, ни травки, ни гор, ни полей,
Ни блеска очей, Мир — без снов, и ничей.
Бог плавал, и видит — густая великая пена,
Там Кто-то лежит.
Тот Кто-то неведомый тайну в себе сторожит,
Название тайной мечты — Перемена,
Не видно ее никому,
В немой сокровенности — действенно-страшная сила,
Но Морю и Небу значение пены в то время невидимо было.
Бог видит Кого-то, и лодку направил к нему.
Неведомый смотрит из пены, как будто бы что заприметил.
«Ты кто?» — вопрошает Господь.
Причудливо этот безвестный ответил: —
«Есть Плоть, надлежащая Духу, и Дух, устремившийся в Плоть.
Кто я, расскажу. Но начально
Возьми меня в лодку свою».
Бог молвил: «Иди». И протяжно затем, и печально,
Как будто бы издали голос раздался вступившего с Богом в ладью: —
«Я Дьявол». — И молча те двое поплыли,
В своей изначальной столь разнствуя силе.
Весло, разрезая, дробило струю.
Те двое, те двое.
Кругом — только Небо да Море, лишь Море да Небо немое.
И Дьявол сказал: «Хорошо, если б твердая встала Земля,
Чтоб было нам где отдохнуть». И веслом шевеля,
Бог вымолвил: «Будет. На дно опустись ты морское,
Пригоршню песку набери там во имя мое,
Сюда принеси, это будет Земля, Бытие».
Так сказал, и умолк в совершенном покое.
А Дьявол спустился до дна,
И в Море глубоком,
Сверкнувши в низинах тревожным возжаждавшим оком,
Две горсти песку он собрал, но во имя свое, Сатана.
Он выплыл ликуя, играя,
Взглянул — ни песчинки в руке,
Взглянул, подивился — свод Неба пред этим сиял и синел вдалеке,
Теперь — отодвинулась вдвое и втрое над ним высота голубая.
Он снова к низинам нырнул.
Впервые на Море был бешеный гул,
И Небо содвинулось, дальше еще отступая,
Как будто хотело сокрыться в бездонностях, прочь.
Приблизилась первая Ночь.
Вот Дьявол опять показался. Шумней он дышал и свободней.
В руке золотилися зерна песку,
Из бездны взнесенные ввысь, во имя десницы Господней.
Из каждой песчинки — Земли создалось по куску.
И было Земли ровно столько, как нужно,
Чтоб рядом улечься обоим им дружно.
Легли.
К Востоку один, и на Запад другой.
Несчетные звезды возникли вдали,
Над бездной морской,
Жемчужно.
Был странен, нежданен во влажностях гул.
Бог спал, но не Дьявол. Бог крепко заснул.
И стал его Темный толкать потихоньку,
Толкать полегоньку,
Чтоб в Море упал он, чтоб в Бездне Господь потонул.
Толкнет — а Земля на Востоке все шире,
На Запад толкнет — удлинилась Земля,
На Юг и на Север — мелькнули поля,
Все ярче созвездья в раздвинутом Мире,
Все шире на Море ночная Земля.
Все больше, грознее. Гудят водопады.
Чернеют провалы разорванных гор.
Где ж Бог? Он меж звезд, там, где звезд мириады!
И враг ему Дьявол с тех пор.

Фердинанд Фрейлиграт

Поездка льва

Лев—могучий царь пустыни. Как прийдет ему охота
Обозреть свои владеньи,—он идет, и у болота,
В тростнике густом залегши, в даль вперяет жадный взор…
Над владыкою трепещут ветви робких сикомор.

Вот ужь вечер. Солнце скрылось за далекими горами;
Степь пустыни осветилась готтентотскими кострами;
Тьма ночная быстро сходит; все готовится ко сну —
Под кустом ложится серна, у потока дремлет гну.

В этот час, жираф, походкой величавою и стройной,
Направляется к болоту, истомленный жаждой знойной;
На коленях, протянувши шею длинную свою,
Он впивает с наслажденьем мутно-желтую струю.

Вдруг, тростник зашевелился… С ревом бешеным, в мгновенье,
Лев в жирафу сел на спину… Что за лошадь! Загляденье!
Что за кожа росписная! На конюшне у царей
Чепрака не сыщешь мягче, и роскошней, и пестрей!

Всадник-лев коня торопит: он впился зубами в шею.
Грива желтая, как знамя, развевается над нею;
Криком боли огласилась степь широкая,—и вот
Повелителя пустыни исполинский конь несет.

Быстро, быстро мчится жертва,—мчится, точно привиденье…
В тишине пустыни слышно сердца громкое биенье,
Губи в пене, очи дико выступают из орбит,
Нa песок рекою черной кровь горячая бежит.

И, вертясь, за ними следом, мчатся целыя колонны
Желтой пыли,—мчатся, точно исполинские тифоны
На песчаном океане… А меж тем, из логовищ,
Из лесов непроходимых, из заоблачных жилищ,

Собирается поспешно свита зверя-властелина…
Криком, ревом, завываньем оглашается равнина;
Под густыми облаками, по горячему песку,
Мчатся птицы, скачут звери вслед коню и седоку.

Разнородный, длинный поезд! Тут и коршун быстрокрылый,
И гиена—нечестивец, оскверняющий могилы,
И пантера—гнусный хищник, бич капландских пастухов…
Кровь и пот обозначают путь властителя лесов.

Смотрят все, дрожа от страха, как послушный дикой воле,
Их владыка возседает на живом своем престоле,
И покров его нарядный рвет когтями на куски,
И летит все дальше, дальше, в безконечные пески.

Нет пощады, нет спасенья! Но жираф изнемогает…
Весь в крови, лоту и пене, тише он переступает…
Вот с отчаянным усильем сделал он еще прыжок,
Захрипел—и труп бездушный повалялся на песок.

И тогда за сытный ужин всадник весело садится,
Между тем как на востоке загарается денница
О природа шепчет «здравствуй!» первым солнечным лучам…
Вот как лев свои владенья обезжает по ночам.

Владимир Маяковский

Атлантический океан

Испанский камень
          слепящ и бел,
а стены —
     зубьями пил.
Пароход
     до двенадцати
             уголь ел
и пресную воду пил.
Повёл
   пароход
       окованным носом
и в час,
сопя,
   вобрал якоря
          и понесся.
Европа
    скрылась, мельчась.
Бегут
   по бортам
         водяные глыбы,
огромные,
     как года,
Надо мною птицы,
         подо мною рыбы,
а кругом —
     вода.
Недели
    грудью своей атлетической —
то работяга,
      то в стельку пьян —
вздыхает
     и гремит
          Атлантический
океан.
«Мне бы, братцы,
к Сахаре подобраться…
Развернись и плюнь —
пароход внизу.
Хочу топлю,
хочу везу.
Выходи сухой —
сварю ухой.
Людей не надо нам —
малы к обеду.
Не трону…
     ладно…
пускай едут…»
Волны
    будоражить мастера́:
детство выплеснут;
          другому —
               голос милой.
Ну, а мне б
      опять
         знамёна простирать!
Вон —
   пошло,
       затарахтело,
              загромило!
И снова
    вода
       присмирела сквозная,
и нет
   никаких сомнений ни в ком.
И вдруг,
    откуда-то —
         чёрт его знает! —
встаёт
    из глубин
         воднячий Ревком.
И гвардия капель —
         воды партизаны —
взбираются
      ввысь
         с океанского рва,
до неба метнутся
         и падают заново,
порфиру пены в клочки изодрав.
И снова
    спаялись воды в одно,
волне
   повелев
        разбурлиться вождём.
И прет волнища
        с под тучи
             на дно —
приказы
     и лозунги
          сыплет дождём.
И волны
    клянутся
         всеводному Цику
оружие бурь
      до победы не класть.
И вот победили —
        экватору в циркуль
Советов-капель бескрайняя власть.
Последних волн небольшие митинги
шумят
    о чём-то
         в возвышенном стиле.
И вот
   океан
      улыбнулся умытенький
и замер
    на время
         в покое и в штиле.
Смотрю за перила.
         Старайтесь, приятели!
Под трапом,
      нависшим
           ажурным мостком,
при океанском предприятии
потеет
    над чем-то
          волновий местком.
И под водой
      деловито и тихо
дворцом
     растёт
         кораллов плетёнка,
чтоб легше жилось
         трудовой китихе
с рабочим китом
         и дошкольным китёнком.
Уже
  и луну
     положили дорожкой.
Хоть прямо
      на пузе,
          как по суху, лазь.
Но враг не сунется —
          в небо
              сторожко
глядит,
    не сморгнув,
           Атлантический глаз.
То стынешь
      в блеске лунного лака,
то стонешь,
      облитый пеною ран.
Смотрю,
     смотрю —
          и всегда одинаков,
любим,
    близок мне океан.
Вовек
   твой грохот
         удержит ухо.
В глаза
    тебя
       опрокинуть рад.
По шири,
     по делу,
         по крови,
              по духу —
моей революции
         старший брат.

Владимир Маяковский

Тамара и Демон

От этого Терека
                       в поэтах
                                    истерика.
Я Терек не видел.
                        Большая потерийка.
Из омнибуса
                   вразвалку
сошел,
           поплевывал
                              в Терек с берега,
совал ему
               в пену
                         палку.
Чего же хорошего?
                            Полный развал!
Шумит,
           как Есенин в участке.
Как будто бы
                    Терек
                             сорганизовал,
проездом в Боржом,
                               Луначарский.
Хочу отвернуть
                       заносчивый нос
и чувствую:
                  стыну на грани я,
овладевает
                  мною
                            гипноз,
воды
         и пены играние.
Вот башня,
                револьвером
                                    небу к виску,
разит
         красотою нетроганой.
Поди
        подчини ее
                        преду искусств —
Петру Семенычу
                        Когану.
Стою,
          и злоба взяла меня,
что эту
           дикость и выступы
с такой бездарностью
                                 я
                                    променял
на славу,
              рецензии,
                            диспуты.
Мне место
                не в «Красных нивах»,
                                                а здесь,
и не построчно,
                        а даром
реветь
           стараться в голос во весь,
срывая
            струны гитарам.
Я знаю мой голос:
                           паршивый тон,
но страшен
                  силою ярой.
Кто видывал,
                    не усомнится,
                                        что
я
   был бы услышан Тамарой.
Царица крепится,
                          взвинчена хоть,
величественно
                      делает пальчиком.
Но я ей
           сразу:
                     — А мне начхать,
царица вы
                или прачка!
Тем более
                с песен —
                               какой гонорар?!
А стирка —
                в семью копейка.
А даром
            немного дарит гора:
лишь воду —
                  поди
                          попей-ка! —
Взъярилась царица,
                            к кинжалу рука.
Козой,
          из берданки ударенной.
Но я ей
           по-своему,
                            вы ж знаете как —
под ручку…
                любезно…
                                — Сударыня!
Чего кипятитесь,
                        как паровоз?
Мы
       общей лирики лента.
Я знаю давно вас,
                            мне
                                   много про вас
говаривал
                некий Лермонтов.
Он клялся,
                что страстью
                                    и равных нет…
Таким мне
                мерещился образ твой.
Любви я заждался,
                            мне 30 лет.
Полюбим друг друга.
                               Попросту.
Да так,
           чтоб скала
                            распостелилась в пух.
От черта скраду
                        и от бога я!
Ну что тебе Демон?
                            Фантазия!
                                           Дух!
К тому ж староват —
                              мифология.
Не кинь меня в пропасть,
                                    будь добра.
От этой ли
                струшу боли я?
Мне
       даже
                пиджак не жаль ободрать,
а грудь и бока —
                        тем более.
Отсюда
            дашь
                     хороший удар —
и в Терек
              замертво треснется.
В Москве
               больнее спускают…
                                            куда!
ступеньки считаешь —
                                лестница.
Я кончил,
              и дело мое сторона.
И пусть,
            озверев от помарок,
про это
            пишет себе Пастернак.
А мы…
          соглашайся, Тамара!
История дальше
                        уже не для книг.
Я скромный,
                    и я
                          бастую.
Сам Демон слетел,
                            подслушал,
                                            и сник,
и скрылся,
                смердя
                            впустую.
К нам Лермонтов сходит,
                                    презрев времена.
Сияет —
            «Счастливая парочка!»
Люблю я гостей.
                        Бутылку вина!
Налей гусару, Тамарочка!

Яков Петрович Полонский

Наяды

(ФАНТАЗИЯ).

Я всю ночь просидел на уступе скалы,
И знакомый мне ропот я слышал у ног:
То Эгейское море катило валы
И плескало на рыхлый песок.
Там, доверясь пустыне, я громко читал
Заунывныя песни отчизны моей,
Говорил я народу, не видя людей,
И далеко по взморью мой голос звучал.
Над пучиною, в лоне глубоких небес,
Почивал громовержец Зевес…
Все попрежнему!—вера была не нова̀…
И я громко богов уличал; но едва
Я замолк,—на яву увидал чудный сон.
В лунный блеск из воды поднялась голова

И другая, и третья, и следом за ней,
На поверхности ровно-бегущих зыбей,
И вдали, и вблизи, целый рой
Их возник из пучины морской.
То все были Наяды. В серебряной мгле
Рисовались их очерки; тихо оне
Колыхались и плыли, как пена, к земле,
И нагия мерцали при полной луне…
И луны отраженье колебля, залив
Тихо к отмели нес их, журча как поток,
И к отлогому берегу, молча, приплыв,
Нимфы моря локтями на влажный песок
Оперлись и поникли…

Я долго не мог
Ни понять, ни разслушать их. Вдруг
Сладкогласная речь поразила мой слух:
«Это он! земнородный титан Прометей,
«Что̀ похитил огонь у небес!—это он,
«Одаривший душою людей!
«Не его ли мы слышали стон?
«Тише, сестры!—быть может, опять
«Мы услышим страдальческий голос его,
«Научающий мыслить, страдать
«И любить, не боясь никого!»

В этот миг над заливом свинцовой горой
Поднялася громада-волна. Страшный гул
Сонный воздух потряс, и из пены морской,
Закачавшись, трезубец мелькнул.
Кверху—брызнул фонтан, книзу—прянул каскад,
Захрапели подводные кони… Я мог
Только видеть сквозь брызги зубчатый венок
Седовласаго бога—владыки Наяд;
Но не видел лица его. Сильной рукой
Он вожжами хлестнул, и сердито-глухой
Раздался его голос: «Вот я вас! назад!»

На-яву ли,—не знаю, быть-может, во сне,
Все мгновенно исчезло—и он, и оне.
Только плачущий вал
По песку прокатился до каменных скал,
Только я просидел до румяных лучей…
Поднимались ночные пары; чуть дышал
Побледневший залив, и я чутко молчал,
И молчало все…
Бледныя нимфы морей,
Не титан я, безсмертнаго мира творец.
Обманули вас песни отчизны моей!
Испугал вас ревнивый отец!

Яков Петрович Полонский

Наяды

Я всю ночь просидел на уступе скалы,
И знакомый мне ропот я слышал у ног:
То Эгейское море катило валы
И плескало на рыхлый песок.
Там, доверясь пустыне, я громко читал
Заунывные песни отчизны моей,
Говорил я народу, не видя людей,
И далеко по взморью мой голос звучал.
Над пучиною, в лоне глубоких небес,
Почивал громовержец Зевес…
Все по-прежнему! — вера была не нова…
И я громко богов уличал; но едва
Я замолк, — наяву увидал чудный сон.
В лунный блеск из воды поднялась голова
И другая, и третья, и следом за ней,
На поверхности ровно-бегущих зыбей,
И вдали, и вблизи, целый рой
Их возник из пучины морской.
То все были Наяды. В серебряной мгле
Рисовались их очерки; тихо оне
Колыхались и плыли, как пена, к земле,
И нагие мерцали при полной луне…
И луны отраженье колебля, залив
Тихо к отмели нес их, журча как поток,
И к отлогому берегу, молча, приплыв,
Нимфы моря локтями на влажный песок
Оперлись и поникли…
Я долго не мог
Ни понять, ни расслушать их. Вдруг
Сладкогласная речь поразила мой слух:
«Это он! земнородный титан Прометей,
«Что похитил огонь у небес! — это он,
«Одаривший душою людей!
«Не его ли мы слышали стон?
«Тише, сестры! — быть может, опять
«Мы услышим страдальческий голос его,
«Научающий мыслить, страдать
«И любить, не боясь никого!»

В этот миг над заливом свинцовой горой
Поднялася громада-волна. Страшный гул
Сонный воздух потряс, и из пены морской,
Закачавшись, трезубец мелькнул.
Кверху — брызнул фонтан, книзу — прянул каскад,
Захрапели подводные кони… Я мог
Только видеть сквозь брызги зубчатый венок
Седовласого бога — владыки Наяд;
Но не видел лица его. Сильной рукой
Он вожжами хлестнул, и сердито-глухой
Раздался его голос: «Вот я вас! назад!»

Наяву ли, — не знаю, быть может, во сне,
Все мгновенно исчезло — и он, и оне.
Только плачущий вал
По песку прокатился до каменных скал,
Только я просидел до румяных лучей…
Поднимались ночные пары; чуть дышал
Побледневший залив, и я чутко молчал,
И молчало все…
Бледные нимфы морей,
Не титан я, бессмертного мира творец.
Обманули вас песни отчизны моей!
Испугал вас ревнивый отец!

Жан Батист Расин

Смерть Ипполита

Трезенские врата уже проехал с нами
На колеснице он. Шли воины за ним,
Являя тяжку скорбь молчанием своим.
В задумчивости, путь в Мицену свой направил;
Вожжами слабыми коней своих он правил,
И гордые кони, которые ему
Повиновалися доселе одному,
Огня и ярости своей в тот час лишенны,
Казались грустию, с ним равной, пораженны.
Вдруг глас, ужасный глас средь моря возопил,
Природы тишину, как буря, возмутил.
И горы, и леса внезапно застонали
И гласу страшному все воплем отвечали.
Кровь в жилах застужал у нас невольный страх,
И дыбом поднялась вдруг грива на конях.
Средь моря между тем гора из вод вздымалась;
К брегам кипящая и с шумом приближалась,
С густою пеною неслася по волнам,
Разверзлась—на брегу явился зверь глазам:
Широкое чело, круты рога имела,
И желтой чешуей его покрыто тело;
Главой, как дикий вол, чудовище, дракон,
Подобно змию полз и извивался он;
Ужасным ревом дол и горы устрашает
И небо на него, гнушаяся, взирает.
Колеблется земля, наполнил воздух смрад,
И с ним волна приплыв, страшась, течет назад —
Все в ближний храм бегут, и храбрость бесполезна
Против столь явного карания небесна.
Единый Ипполит, твой сын, как ты, герой,
Коней сдержав, с копьем готовится с ним в бой.
Приближася к нему, могучею рукою
Чудовище разит, и кровь течет рекою.
Но боле раздражен зверь раною своей,
Крушится, мечется, падет к ногам коней,
Ревет и пламенну гортань им разрывает,
Их кровию, огнем и дымом покрывает
От ужаса стремглав бросаются кони,
Ни гласа, ни вожжей не слушают они
У Ипполита все уж силы истощились,
Кровавой удила их пеной обагрились.
Иные говорят, бог некий умножал
Их ярость, бешенство и к бегу поощрял
По камням, пропастям свирепость их стремилась;
Они летят, как вихрь. Ось, треснув, преломилась.
Удар сей сокрушил вдруг колесницу в прах,
В паденье Ипполит запутался в вожжах,
Прости мне скорбь мою! то зрелище ужасно
Причиной будет мне лить слезы ежечасно.
При мне, о государь! при мне, влеком сын твой
Коньми, которых он питал своей рукой,
Желает их сдержать, но гласом устрашенны
Бегут! и Ипполит влечется изязвленный.
Наш вопль и тяжкий стон лишь наполняет брег,
Но наконец кони свой укрощают бег,
Близь древних тех гробниц, смиряся, становятся,
Где прадедов его, царей, тела хранятся
Бегу туда в слезах и воины со мной;
Находим след его по крови мы одной,
Покрыты камни ей и тернья орошенны,
На ветвиях несут власы окровавленны.
Я подошел—глаза он томные открыл,
И руку мне подав, их снова затворил.
«Я казнь, он мне сказал, безвинно принимаю,
Но Арисию я тебе, мой друг, вручаю;
Невинность же мою узнает коль Тезей,
И будет сожалеть об участи моей:
Скажи, что тень моя стеняща усладится,
Коль Арисия им от плена свободится,
Когда отдаст…» при сем окончил жизнь герой.
Лишь безобразный труп остался предо мной.
О горестный предмет! что гнев богов являет,
И сим отец его увидя, не узнает.
А. П.

Константин Дмитриевич Бальмонт

В начале Времен

В начале времен
Везде было только лишь Небо да Море.
Лишь дали морские, лишь дали морские, да светлый бездонный вкруг них небосклон.
В начале времен
Бог плавал в ладье, в бесприютном, в безбрежном просторе,
И было повсюду лишь Небо да Море.
Ни леса, ни травки, ни гор, ни полей,
Ни блеска очей, Мир — без снов, и ничей.
Бог плавал, и видит — густая великая пена,
Там Кто-то лежит.
Тот Кто-то неведомый тайну в себе сторожит,
Название тайной мечты — Перемена,
Не видно ее никому,
В немой сокровенности — действенно-страшная сила,
Но Морю и Небу значение пены в то время невидимо было.
Бог видит Кого-то, и лодку направил к нему.
Неведомый смотрит из пены, как будто бы что заприметил.
«Ты кто?» — вопрошает Господь.
Причудливо этот безвестный ответил:
«Есть Плоть, надлежащая Духу, и Дух, устремившийся в Плоть.
Кто я, расскажу. Но начально
Возьми меня в лодку свою».

Бог молвил: «Иди». И протяжно затем, и печально,
Как будто бы издали голос раздался вступившего с Богом в ладью:
«Я Дьявол». — И молча те двое поплыли,
В своей изначальной столь разнствуя силе.
Весло, разрезая, дробило струю.
Те двое, те двое.
Кругом — только Небо да Море, лишь Море да Небо немое.
И Дьявол сказал: «Хорошо если б твердая встала Земля,
Чтоб было нам где отдохнуть». И веслом шевеля,
Бог вымолвил: «Будет. На дно опустись ты морское,
Пригоршню песку набери там во имя мое,
Сюда принеси, это будет Земля, Бытие».
Так сказал, и умолк в совершенном покое.
А Дьявол спустился до дна,
И в Море глубоком,
Сверкнувши в низинах тревожным возжаждавшим оком,
Две горсти песку он собрал, но во имя свое, Сатана.
Он выплыл ликуя, играя,
Взглянул — ни песчинки в руке,
Взглянул, подивился — свод Неба пред этим сиял и синел вдалеке,
Теперь — отодвинулась вдвое и втрое над ним высота голубая.
Он снова к низинам нырнул.
Впервые на Море был бешеный гул,
И Небо содвинулось, дальше еще отступая,
Как будто хотело сокрыться в бездонностях, прочь.
Приблизилась первая Ночь.
Вот Дьявол опять показался. Шумней он дышал и свободней.
В руке золотилися зерна песку,
Из бездны взнесенные ввысь, во имя десницы Господней.
Из каждой песчинки — Земли создалось по куску.
И было Земли ровно столько, как нужно,
Чтоб рядом улечься обоим им дружно.
Легли.

К Востоку один, и на Запад другой. Несчетные звезды возникли вдали,
Над бездной морской,
Жемчужно.
Был странен, нежданен во влажностях гул.
Бог спал, но не Дьявол. Бог крепко заснул.
И стал его Темный толкать потихоньку,
Толкать полегоньку,
Чтоб в Море упал он, чтоб в Бездне Господь потонул.
Толкнет — а Земля на Востоке все шире,
На Запад толкнет — удлиннилась Земля,
На Юг и на Север — мелькнули поля,
Все ярче созвездья в раздвинутом Мире,
Все шире на Море ночная Земля.
Все больше, грознее. Гудят водопады.
Чернеют провалы разорванных гор.
Где-ж Бог? Он меж звезд, там, где звезд мириады!
И враг ему Дьявол с тех пор.

Василий Жуковский

Кубок

«Кто, рыцарь ли знатный иль латник простой,
В ту бездну прыгнёт с вышины?
Бросаю мой кубок туда золотой.
Кто сыщет во тьме глубины
Мой кубок и с ним возвратится безвредно,
Тому он и будет наградой победной».

Так царь возгласил и с высокой скалы,
Висевшей над бездной морской,
В пучину бездонной, зияющей мглы
Он бросил свой кубок златой.
«Кто, смелый, на подвиг опасный решится?
Кто сыщет мой кубок и с ним возвратится?»

Но рыцарь и латник недвижно стоят;
Молчанье — на вызов ответ;
В молчанье на грозное море глядят;
За кубком отважного нет.
И в третий раз царь возгласил громогласно:
«Отыщется ль смелый на подвиг опасный?»

И все безответны… вдруг паж молодой
Смиренно и дерзко вперёд;
Он снял епанчу и снял пояс он свой;
Их молча на землю кладёт…
И дамы и рыцари мыслят, безгласны:
«Ах! юноша, кто ты? Куда ты, прекрасный?»

И он подступает к наклону скалы,
И взор устремил в глубину…
Из чрева пучины бежали валы,
Шумя и гремя, в вышину;
И волны спирались, и пена кипела,
Как будто гроза, наступая, ревела.

И воет, и свищет, и бьёт, и шипит,
Как влага, мешаясь с огнём,
Волна за волною; и к небу летит
Дымящимся пена столбом;
Пучина бунтует, пучина клокочет…
Не море ль из моря извергнуться хочет?

И вдруг, успокоясь, волненье легло;
И грозно из пены седой
Разинулось чёрною щелью жерло;
И воды обратно толпой
Помчались во глубь истощённого чрева;
И глубь застонала от грома и рева.

И он, упредя разъярённый прилив,
Спасителя-бога призвал…
И дрогнули зрители, все возопив, —
Уж юноша в бездне пропал.
И бездна таинственно зев свой закрыла —
Его не спасёт никакая уж сила.

Над бездной утихло… в ней глухо шумит…
И каждый, очей отвести
Не смея от бездны, печально твердит:
«Красавец отважный, прости!»
Всё тише и тише на дне её воет…
И сердце у всех ожиданием ноет.

«Хоть брось ты туда свой венец золотой,
Сказав: кто венец возвратит,
Тот с ним и престол мой разделит со мной! —
Меня твой престол не прельстит.
Того, что скрывает та бездна немая,
Ничья здесь душа не расскажет живая.

Немало судов, закружённых волной,
Глотала её глубина:
Все мелкой назад вылетали щепой
С её неприступного дна…»
Но слышится снова в пучине глубокой
Как будто роптанье грозы недалёкой.

И воет, и свищет, и бьёт, и шипит,
Как влага, мешаясь с огнём,
Волна за волною; и к небу летит
Дымящимся пена столбом…
И брызнул поток с оглушительным ревом,
Извергнутый бездны зияющим зевом.

Вдруг… что-то сквозь пену седой глубины
Мелькнуло живой белизной…
Мелькнула рука и плечо из волны…
И борется, спорит с волной…
И видят — весь берег потрясся от клича —
Он левою правит, а в правой добыча.

И долго дышал он, и тяжко дышал,
И божий приветствовал свет…
И каждый с весельем «Он жив! — повторял. —
Чудеснее подвига нет!
Из тёмного гроба, из пропасти влажной
Спас душу живую красавец отважной».

Он на берег вышел; он встречен толпой;
К царёвым ногам он упал
И кубок у ног положил золотой;
И дочери царь приказал:
Дать юноше кубок с струёй винограда;
И в сладость была для него та награда.

«Да здравствует царь! Кто живёт на земле,
Тот жизнью земной веселись!
Но страшно в подземной таинственной мгле…
И смертный пред богом смирись:
И мыслью своей не желай дерзновенно
Знать тайны, им мудро от нас сокровенной.

Стрелою стремглав полетел я туда…
И вдруг мне навстречу поток;
Из трещины камня лилася вода;
И вихорь ужасный повлёк
Меня в глубину с непонятною силой…
И страшно меня там кружило и било.

Но богу молитву тогда я принёс,
И он мне спасителем был:
Торчащий из мглы я увидел утёс
И крепко его обхватил;
Висел там и кубок на ветви коралла:
В бездонное влага его не умчала.

И смутно всё было внизу подо мной,
В пурпуровом сумраке там,
Всё спало для слуха в той бездне глухой;
Но виделось страшно очам,
Как двигались в ней безобразные груды,
Морской глубины несказанные чуды.

Я видел, как в чёрной пучине кипят,
В громадный свиваяся клуб,
И млат водяной, и уродливый скат,
И ужас морей однозуб;
И смертью грозил мне, зубами сверкая,
Мокой ненасытный, гиена морская.

И был я один с неизбежной судьбой,
От взора людей далеко;
Один меж чудовищ, с любящей душой,
Во чреве земли глубоко,
Под звуком живым человечьего слова,
Меж страшных жильцов подземелья немого.

И я содрогался… вдруг слышу: ползёт
Стоногое грозно из мглы,
И хочет схватить, и разинулся рот…
Я в ужасе прочь от скалы!..
То было спасеньем: я схвачен приливом
И выброшен вверх водомёта порывом».

Чудесен рассказ показался царю:
«Мой кубок возьми золотой;
Но с ним я и перстень тебе подарю,
В котором алмаз дорогой,
Когда ты на подвиг отважишься снова
И тайны все дна перескажешь морскова».

То слыша, царевна, с волненьем в груди,
Краснея, царю говорит:
«Довольно, родитель, его пощади!
Подобное кто совершит?
И если уж должно быть опыту снова,
То рыцаря вышли, не пАжа младова».

Но царь, не внимая, свой кубок златой
В пучину швырнул с высоты:
«И будешь здесь рыцарь любимейший мой,
Когда с ним воротишься ты;
И дочь моя, ныне твоя предо мною
Заступница, будет твоею женою».

В нём жизнью небесной душа зажжена;
Отважность сверкнула в очах;
Он видит: краснеет, бледнеет она;
Он видит: в ней жалость и страх…
Тогда, неописанной радостью полный,
На жизнь и погибель он кинулся в волны…

Утихнула бездна… и снова шумит…
И пеною снова полна…
И с трепетом в бездну царевна глядит…
И бьёт за волною волна…
Приходит, уходит волна быстротечно —
А юноши нет и не будет уж вечно.

Джордж Гордон Байрон

Из "Чайльд-Гарольда"

ИЗ ЧАЙЛД-ГАРОЛЬДА.
К морю.
Ах! если бы я мог от смертных отложиться,
И с добрым Гением в пустне дни вести;
Делить досуги с ним, душою с ним сдружиться,
И к ближним ненавист от сердца отвести!
Там страсти бурныя и суеты мирския
Не волновали бы моих забытых дней.
Ужель не властна ты, державная стихия!
Ты, породившая восторг в груди моей,
Переселить меня в заветный край желаний?
Иль обольщен мечтой, я всуе созидал
Приюты тайные, места очарований,
И Гениями их по воле населял?
Ах! ежели они в сем мире обитают,
То к кругу своему нас редко приобщают!
Отрадны для меня дремучия дубравы,
Картины дикия прибрежия морей;
Есть с берегом морским беседы величавы,
Утехи тайныя—в мелодии зыбей.
Я ближняго люблю,—природа мне милее,
Душой сливаюсь с ней; забыв чем ныне я,
И чем был некогда, я чувствую живее
Все то, что выразить и скрыть вполне нельзя.
Клуби, волнуй, пучина-море!
Хребты лазоревых зыбей!
Пусть тщетно на твоем просторе
Текут станицы кораблей.
Рука губителя покрыла
Грядой развалин сонм земель:
Но вод твоих не возмутила,
Ты тот же, Океан! досель.
На зыбкой влаге всех крушений
Ты был виновником один:
Нет и следа опустошеиий
Рук смертных средь твоих пучин.
Тееь человека чуть мелькает
И зыблется твоей волной,
Когда он в бездне утопает
Подобно капле дождевой,
Там без могилы, не обвитый
И саваном, лежит забытый.
Его следы среди зыбей
Без впечатленья исчезають;
И степи влажныя морей
Под власть его не подпадают…..
Воспрянеть в гневе; и его
Далече от себя отринешь;
Иль дерзновеннаго ниринешь
С пренебрежением на дно.
Взыграешь ли?—и с волн на волны
Его мчишь с пеной к облакам,
Потом, бросаешь, силы полный,
Трепещущаго к берегам,
Где пристань, цель его желаний,
Ему видна, его манит!
И после страшных истязаний,
Там—посинелый труп лежит.
Ряд мощных кораблей, как стая
Китов огромных на волнах,
Несется, громом поражая
Цветущи грады на брегах.
Народам возвещает горе,
И цепи на владык несет:
Но для твоих порывов море!
Игралище—несметный флот!
Его в обломки раздробляешь,
И с пеной белой зарываешь
На век в пучину горьких вод:
Так Трафальгара и Армады
Исчезли грозныя громады.
Твоя прибрежия—Державы,
Их изменнл полет времян;
Твои же бездны величавы
Не изменились, Океан!
Где Греция, где Рим цветущий,
Ассирия и Карѳаген?
В дни воли сих держав могучих,
И позже, как в позорный плен
Оне вдались, забыв дни славы,
Ты омывал их рубежи!
Судьбою роковой—державы
В пустыни преобращены!
Но ты, в теченьи, тихом, бурном,
Все тот же, мощный исполин!
И на челе твоем лазурном
Века не провели морщин.
Каким ты был в день мирозданья,
Таков и есть …..
Ты зеркалом Творцу вселенной
Сияешь, Океан! средь бурь.
В спокойном лоне, разяренный,
Светла-ль, мрачна-ль твоя лазурь,
Оковы льдяныя носящий,
Под знойвым небом ли, кипящий,
Всегда могуч, неизмерим;
Ты образ вечности являешь,
Престолом Божества сияешь;
Течешь, один, неодолим.
В. Б-ский.

Марина Ивановна Цветаева

Фортуна

Из рая в рай, из плена в плен…
Цепь розовых измен, Лозэн!

Что при дворе сегодня? Нет новинок?
Еще не изменил король?
До ре ми фа… ре ми фа соль…

Мне шахматный наскучил поединок!
Хочу другого! — Только не с тобой!
Что за противник, если над губой
Еще ни разу не гуляла бритва!
С тобою хорошо протяжный вой
Гобоя слушать, и шептать молитвы,
И в шахматы играть, и шоколад
Пить из одной и той же чашки…

Вы шутите?

Давно не веселят
Меня ни куклы, ни барашки!

Отставка?

Не кусайте губ!

Я жизнь свою поставил ставкой!

Растешь, растешь — и так же глуп!
При чем тут жизнь, раз вся любовь — вопрос
В удачный час, без лишних просьб
Умно отколотой булавки.

Я заменен?

Светлейший граф Бирон!
Бирон — не просто — де Гонто и герцог
Лозэн — не просто — а моя Любовь
Вчерашняя: губ не кусайте в кровь
И коготочков не вонзайте в сердце!

Не может без шипов — шиповник,
Любовь не может — без измен.
Незаменимы как кузен,
Но заменимы — как любовник!
— Заменены! —

Что ж! Умереть!

Не смейте! Будете жалеть!
Блистательно — открыть карьеру
Самой маркизой д'Эспарбэс!
Вы — чудо!

Не хочу чудес!
Я призову его к барьеру!
Один из нас умрет!

Твой рот —
Не рот — сплошное целованье!
Взор — как у кровного коня!
Но выслушайте, не кляня:
Вы слишком юны для меня, —
Вам бабушка нужна — и няня!

Кто — он?

Зачем?

Кондэ?

Тщета имен!
Какие имена в вопросах кожи?
Плачь, коли глуп, и смейся — коль умен…
Любовник дорог, но Любовь — дороже!
Как ты хорош!..

Ах, хорошо бы нож
Вам в грудь вонзить — и слушать ваши стоны
У самых уст…

В который раз дивлюсь
Убожеству мужского лексикона!
Какое нищенство! Люблю, убью —
Убью — люблю… Нет, наш словарь — богаче!
Взойду, взгляну и побежду… Взгляну —
И не возьму…

Маркиза, я запла́чу!

Возьму и не отдам… Отдам и вновь
В горсть соберу, миг подержу — и брошу…
— Хорош словарь? — Не плачь, моя Любовь!
Вот мой совет тебе: садись на лошадь,
Мчи во весь дух, пусть ветр береговой
Кудри и сердце выветрит от пыли
Пудры и памяти…

А все ж я твой,
И все ж — когда-то — вы меня — любили!

Еще вчера! — Вольно же вам добра
Ждать от причуды!

В сердце штопор ввинчен!

— Игра!

А завтра?

Новая игра!
Нет никакого завтра, — только нынче!

Как завтра утром я проснусь?

В слезах.
А день спустя — смеясь. Пока мы юны —
Все — хорошо, все — пустота, все — взмах
Слепого колеса Фортуны!
— Прощай!

Навек?

Опять свое?! — «Навек» —
Нет в женском словаре.

Как знать, как скоро
Две этих головы, ушедших в снег
Одной подушки — озарит Аврора?
И будем пить с тобою шоколад
Из той же чашки… И опять мой пальчик
Тебе нашепчет на ушко…

Вернись назад!

Все безвозвратно, милый мальчик!

Шампанского златою пеной
Шальную голову кроплю,
Чтобы забыл «убью, люблю»,
Чтобы смеясь склонял колена,
Чтоб вечно вылетал из плена,
Как маленькое божество.
Чтобы Елена — за него,
Не он сражался — за Елену!
Чтобы взыграв, как эта пена,
Как пена таял, чтоб взамен:
Ложь, любопытство, нежность, лесть, измена —
Мы просто говорили бы: Лозэн.

Николай Гнедич

Последняя песнь Оссиана

О источник ты лазоревый,
Со скалы крутой спадающий
С белой пеною жемчужного!
О источник, извивайся ты,
Разливайся влагой светлою
По долине чистой Лутау.
О дубрава кудреватая!
Наклонись густой вершиною,
Чтобы солнца луч полуденный
Не палил долины Лутау.
Есть в долине голубой цветок,
Ветр качает на стебле его
И, свевая росу утренню,
Не дает цветку поблекшему
Освежиться чистой влагою.
Скоро, скоро голубой цветок
Головою нерасцветшею
На горячу землю склонится,
И пустынный ветр полуночный
Прах его развеет по полю.
Звероловец, утром видевший
Цвет долины украшением,
Ввечеру придет пленяться им,
Он придет — и не найдет его! Так-то некогда придет сюда
Оссиана песни слышавший!
Так-то некогда приближится
Звероловец к моему окну,
Чтоб еще услышать голос мой.
Но пришлец, стоя в безмолвии
Пред жилищем Оссиановым,
Не услышит звуков пения,
Не дождется при окне моем
Голоса ему знакомого;
В дверь войдет он растворенную
И, очами изумленными
Озирая сень безлюдную,
На стене полуразрушенной
Узрит арфу Оссианову,
Где вися, осиротелая,
Будет весть беседы тихие
Только с ветрами пустынными.О герои, о сподвижники
Тех времен, когда рука моя
Раздробляла щит трелиственный!
Вы сокрылись, вы оставили
Одного меня, печального!
Ни меча извлечь не в силах я,
В битвах молнией сверкавшего;
Ни щита я не могу поднять,
И на нем напечатленные
Язвы битв, единоборств моих,
Я считаю осязанием.
Ах! мой голос, бывший некогда
Гласом грома поднебесного,
Ныне тих, как ветер вечера,
Шепчущий с листами топола. —
Всё сокрылось, всё оставило
Оссиана престарелого,
Одинокого, ослепшего! Но недолго я остануся
Бесполезным Сельмы бременем;
Нет, недолго буду в мире я
Без друзей и в одиночестве!
Вижу, вижу я то облако,
В коем тень моя сокроется;
Те туманы вижу тонкие,
Из которых мне составится
Одеяние прозрачное.О Мальвина, ты ль приближилась?
Узнаю тебя по шествию,
Как пустынной лани, тихому,
По дыханью кротких уст твоих,
Как цветов, благоуханному.
О Мальвина, дай ты арфу мне;
Чувства сердца я хочу излить,
Я хочу, да песнь унылая
Моему предыдет шествию
В сень отцов моих воздушную.
Внемля песнь мою последнюю,
Тени их взыграют радостью
В светлых облачных обителях;
Спустятся они от воздуха,
Сонмом склонятся на облаки,
На края их разноцветные,
И прострут ко мне десницы их,
Чтоб принять меня к отцам моим!..
О! подай, Мальвина, арфу мне,
Чувства сердца я хочу излить.Ночь холодная спускается
На крылах с тенями черными;
Волны озера качаются,
Хлещет пена в брег утесистый;
Мхом покрытый, дуб возвышенный
Над источником склоняется;
Ветер стонет меж листов его
И, срывая, с шумом сыплет их
На мою седую голову! Скоро, скоро, как листы его
Пожелтели и рассыпались,
Так и я увяну, скроюся!
Скоро в Сельме и следов моих
Не увидят земнородные;
Ветр, свистящий в волосах моих,
Не разбудит ото сна меня,
Не разбудит от глубокого! Но почто сие уныние?
Для чего печали облако
Осеняет душу бардову?
Где герои преждебывшие?
Рано, младостью блистающий?
Где Оскар мой — честь бестрепетных?
И герой Морвена грозного,
Где Фингал, меча которого
Трепетал ты, царь вселенныя?
И Фингал, от взора коего
Вы, стран дальних рати сильные,
Рассыпалися, как призраки!
Пал и он, сраженный смертию!
Тесный гроб сокрыл великого!
И в чертогах праотцев его
Позабыт и след могучего!
И в чертогах праотцев его
Ветр свистит в окно разбитое;
Пред широкими вратами их
Водворилось запустение;
Под высокими их сводами,
Арф бряцанием гремевшими,
Воцарилося безмолвие!
Тишина их возмущается
Завываньем зверя дикого,
Жителя их стен разрушенных.Так в чертогах праотеческих
Позабыт и след великого!
И мои следы забудутся?
Нет, пока светила ясные
Будут блеском их и жизнию
Озарять холмы Морвенские, —
Голос песней Оссиановых
Будет жить над прахом тления,
И над холмами пустынными,
Над развалинами сельмскими,
Пред лицом луны задумчивой,
Разливаяся гармонией,
Призовет потомка позднего
К сладостным воспоминаниям.

Николай Тарусский

Дитя

Сегодня кухне – не к лицу названье!
В ней – праздничность. И, словно к торжеству,
Начищен стол. Кувшин широкогорлый
Клубит пары под самый потолок.
Струятся стены чистою известкой
И обтекают ванну. А она
Слепит глаза зеленой свежей краской.
Звенит вода. Хрустальные винты
Воды сбегают по железным стенкам
И, забурлив, сливаются на дне.

И вот уж ванна, как вулкан, дымится,
Окутанная паром, желтизной
Пронизанная полуваттной лампы.
И вымытая кухня ждет, когда
Мать и отец тяжелыми шагами
Ее сосредоточенность нарушат
И, всколебавши пар и свет, внесут
Дитя, завернутое в одеяло.

Покамест мрак бормочет за окном
И в стекла бьется ветками; покамест
Дождь пришивает ловко, как портной,
Лохмотья мглы к округлым веткам липы,
Заполнившей всю раму, – мать берет
Ребенка на руки и осторожно
Развертывает одеяло, вся
Наполненная важностью минуты.
И вот усаживает его
На край стола, промытого до лоску,
И постепенно, вслед за одеялом,
Развязывает рубашонку. Вслед
За рубашонкой – чепчик. Донага
Дитя раздето, ножками болтает,
Свисающими со стола. А между тем
Отец воды холодной добавляет
В дымящуюся ванну. И дитя
Погружено в сияющую воду,
Нагретую до двадцати восьми.
Телесно-розоватый, пухлый, в складках
Упругой кожи, в бархатном пушке,
На взгляд бескостный, шумный и безбровый,
Еще бесполый и почти немой, –
Он произносит не слова, а звуки, –
Барахтается ребенок в ванне
И шумно ссорится с водой: зачем
Врывается без предупрежденья
В открытый рот,
В глаза и в уши. Он
По-своему знакомится с водой.
Сначала – драка. Сжавши кулачки,
Дитя колотит воду, чтобы больно
Ей сделать. Шлепает ее ручонкой,
Но безуспешно. Ей не больно, нет!
Она все так же неизменна, как
Была до драки. И дитя готово
Бежать из ванны, делая толчок
Неловкими ножонками, вопя,
Захлебываясь плачем и водою.
То опуская, чтобы окунуть
Намыленное темя, то опять
Приподнимая, мать стоит над ванной
С довольною улыбкой на лице.
Она стоит безмолвно, только руки
Мелькают, словно крылья. Вся она –
В своих руках, округлых, добрых, теплых,
По локоть обнаженных. Пальцы рук
Как бы ласкаются в прикосновеньях
К ребенку, к шелковистой коже. Вот
Она берет резиновую губку,
Оранжевое мыло и, пройдясь
Намыленною губкой по затылку
Дитяти, по спине и по груди,
Все покрывает розовое тело
Клоками пены.
Тихое дитя
В запенившейся взмыленной воде
Сидит по шею, круглой головой
Высовываясь из воды, как в шапке
Из белой пены. Как тепло ему!
Теперь вода с ним подружилась и
Не кажется холодной иль горячей:
Она как раз мягка, тепла. А мать
Так ласково касается руками
Его спины, его затылка. Нет,
Приятней не бывает ощущений,
Чем ванна! Ах, как хорошо! Сполна
Всем телом познавать такие вещи,
Как гладкое касание воды,
Шершавость материнских рук и мыло,
Щекочущею бархатною пеной
Скрывающее тело.
А в окно
Сквозь форточку сырой волнистый шум
Сочится. Хлещет дождь, скользя с куста
На куст, задерживаясь на листьях.
И ночь стучит столбами ветра, капель
И веток по скелету рамы. Мать
Прислушивается невольно к шуму.
Отец приглядывается к ребенку,
Который тоже что-то услыхал.
Уж к девяти идет землевращенье.
Дождь, осень. Дом – песчинкою земли,
А комната – пылинкой. И пылинка –
В борьбе за жизнь – в рассерженную ночь
Сияет электрическою искрой,
Потрескивая. В комнате дитя,
Безбровое и лысое созданье,
Прислушивается к чему-то. Дождь
Стучится в раму. Может быть, к дождю
Прислушивается дитя? Иль к сердцу?
К пылающему сердцебиенью,
Что гонит кровь от головы до ног,
Живым теплом напитывая тело
И сообщая рост ему и жизнь.
С каким вниманьем, с гордостью какою,
С какой любовью смотрят на него
Родители! Посасывая палец,
Ребенок так внимательно глядит
Прекрасными животными глазами.
Как воплощенье первых темных лет,
Существований древних, что еще
Истории не начинали, он
На много тысяч поколений старше
Своих родителей. Но этот шум
Сырой осенней ночи ничего
Не говорит ему. Воспоминанья
Далеких лет, родивших человека,
Исчезли в нем. Он позабыл о ней –
Глубокой темноте перворожденья,
И никогда не вспомнит, если есть
Благоухающая мылом ванна,
Чудесная нагретая вода –
И добрые ладони материнства.

Александр Пушкин

Вадим

Свод неба мраком обложился;
В волнах Варяжских лунный луч,
Сверкая меж вечерних туч,
Столпом неровным отразился.
Качаясь, лебедь на волне
Заснул, и всё кругом почило;
Но вот по темной глубине
Стремится белое ветрило,
И блещет пена при луне;
Летит испуганная птица,
Услыша близкий шум весла.
Чей это парус? Чья десница
Его во мраке напрягла?

Их двое. На весло нагбенный,
Один, смиренный житель волн,
Гребет и к югу правит челн;
Другой, как волхвом пораженный;
Стоит недвижим; на брега
Глаза вперив, не молвит слова,
И через челн его нога
Перешагнуть уже готова.
Плывут…

«Причаливай, старик!
К утесу правь» — и в волны вмиг
Прыгнул пловец нетерпеливый
И берегов уже достиг.
Меж тем, рукой неторопливой
Другой ветрило опустив,
Свой челн к утесу пригоняет,
К подошвам двух союзных ив
Узлом надежным укрепляет,
И входит медленной стопой
На берег дикой и крутой.
Кремень звучит, и пламя вскоре
Далеко осветило море.
Суровый край! Громады скал
На берегу стоят угрюмом;
Об них мятежный бьется вал
И пена плещет; сосны с шумом
Качают старые главы
Над зыбкой пеленой пучины;
Кругом ни цвета, ни травы,
Песок да мох; скалы, стремнины,
Везде хранят клеймо громов
И след потоков истощенных,
И тлеют кости — пир волков
В расселинах окровавленных.
К огню заботливый старик
Простер немеющие руки.
Приметы долголетной муки,
Согбенны кости, тощий лик,
На коем время углубляло
Свои последние следы,
Одежда, обувь — всё являло
В нем дикость, нужду и труды.
Но кто же тот? Блистает младость.
В его лице; как вешний цвет
Прекрасен он; но, мнится, радость
Его не знала с детских лет;
В глазах потупленных кручина;
На нем одежда славянина
И на бедре славянский меч.
Славян вот очи голубые,
Вот их и волосы златые,
Волнами падшие до плеч…
Косматым рубищем одетый,
Огнем живительным согретый,
Старик забылся крепким сном.
Но юноша, на перси руки
Задумчиво сложив крестом,
Сидит с нахмуренным челом…

Уста невнятны шепчут звуки.
Предмет великий, роковой
Немые чувства в нем объемлет,
Он в мыслях видит край иной,
Он тайному призыву внемлет…

Проходит ночь, огонь погас,
Остыл и пепел; вод пучина
Белеет; близок утра час;
Нисходит сон на славянина.

Видал он дальные страны,
По суше, по морю носился,
Во дни былые, дни войны,
На западе, на юге бился,
Деля добычу и труды
С суровым племенем Одена,
И перед ним врагов ряды
Бежали, как морская пена
В час бури к черным берегам.
Внимал он радостным хвалам
И арфам скальдов исступленных,
В жилище сильных пировал
И очи дев иноплеменных
Красою чуждой привлекал.
Но сладкий сон не переносит
Теперь героя в край чужой,
В поля, где мчится бурный бой,
Где меч главы героев косит;
Не видит он знакомых скал
Кириаландии печальной,
Ни Альбиона, где искал
Кровавых сеч и славы дальной;
Ему не снится шум валов;
Он позабыл морские битвы,
И пламя яркое костров,
И трубный звук, и лай ловитвы;
Другие грезы и мечты
Волнуют сердце славянина:
Перед ним славянская дружина;
Он узнает ее щиты,
Он снова простирает руки
Товарищам минувших лет,
Забытым в долги дни разлуки,
Которых уж и в мире нет…
Он видит Новгород великий,
Знакомый терем с давних пор;
Но тын оброс крапивой дикой,
Обвиты окна повиликой,
В траве заглох широкий двор.
Он быстро храмин опустелых
Проходит молчаливый ряд,
Все мертво… нет гостей веселых,
Застольны чаши не гремят.
И вот высокая светлица…
В нем сердце бьется: «Здесь иль нет
Любовь очей, душа девица,
Цветет ли здесь мой милый цвет,
Найду ль ее?» — и с этим словом
Он входит; что же? страшный вид!
В достеле хладной, под покровом
Девица мертвая лежит.
В нем замер дух и взволновался.
Покров приподымает он,
Глядит: она! — и слабый стон
Сквозь тяжкий сон его раздался…
Она… она… ее черты;
На персях рану обнажает.
«Она погибла, — восклицает, —
Кто мог?..» — и слышит голос: «Ты…»

Меж тем привычные заботы
Средь усладительной дремоты
Тревожат душу старика:
Во сне он парус развивает,
Плывет по воле ветерка,
Его тихонько увлекает
К заливу светлая река,
И рыба сонная впадает
В тяжелый невод старика;
Всё тихо: море почивает,
Но туча виснет; дальный гром
Над звучной бездною грохочет,
И вот пучина под челном
Кипит, подъемлется, клокочет;
Напрасно к верным берегам
Несчастный возвратиться хочет,
Челнок трещит и — пополам!
Рыбак идет на дно морское,
И, пробудясь, трепещет он,
Глядит окрест: брега в покое,
На полусветлый небосклон
Восходит утро золотое;
С дерев, с утесистых вершин,
Навстречу радостной денницы,
Щебеча, полетели птицы
И рассвело…— но славянин
Еще на мшистом камне дремлет,
Пылает гневом гордый лик,
И сонный движется язык.
Со стоном камень он объемлет…
Тихонько юношу старик
Ногой толкает осторожной —
И улетает призрак ложный
С его главы, он восстает
И, видя солнечный восход,
Прощаясь, старику седому
Со златом руку подает.
«Чу, — молвил, — к берегу родному
Попутный ветр тебя зовет,
Спеши — теперь тиха пучина,
Ступай, а я — мне путь иной».
Старик с веселою душой
Благословляет славянина:
«Да сохранят тебя Перун,
Родитель бури, царь полнощный,
И Световид, и Ладо мощный;
Будь здрав до гроба, долго юн,
Да встретит юная супруга
Тебя в веселье и слезах,
Да выпьешь мед из чаши друга,
А недруга низринешь в прах».
Потом со скал он к челну сходит
И влажный узел развязал.
Надулся парус, побежал.
Но старец долго глаз не сводит
С крутых прибрежистых вершин,
Венчанных темными лесами,
Куда уж быстрыми шагами
Сокрылся юный славянин.

Владимир Владимирович Маяковский

Владикавказ — Тифлис

Только
Только нога
Только нога вступила в Кавказ,
я вспомнил,
я вспомнил, что я —
я вспомнил, что я — грузин.
Эльбрус,
Эльбрус, Казбек.
Эльбрус, Казбек. И еще —
Эльбрус, Казбек. И еще — как вас?!
На гору
На гору горы грузи!
Уже
Уже на мне
Уже на мне никаких рубах.
Бродягой, —
Бродягой, — один архалух.
Уже
Уже подо мной
Уже подо мной такой карабах,
что Ройльсу —
что Ройльсу — и то б в похвалу.
Было:
Было: с ордой,
Было: с ордой, загорел и носат,
старее
старее всего старья,
я влез,
я влез, веков девятнадцать назад,
вот в этот самый
вот в этот самый в Дарьял.
Лезгинщик
Лезгинщик и гитарист душой,
в многовековом поту,
я землю
я землю прошел
я землю прошел и возделал мушо́й
отсюда
отсюда по самый Батум.
От этих дел
От этих дел на вспомнят ни зги.
История —
История — врун даровитый,
бубнит лишь,
бубнит лишь, что были
бубнит лишь, что были царьки да князьки:
Ираклии,
Ираклии, Нины,
Ираклии, Нины, Давиды.
Стена —
Стена — и то
Стена — и то знакомая что-то.
В тахтах
В тахтах вот этой вот башни —
я помню:
я помню: я вел
я помню: я вел Руставели Шо́той
с царицей
с царицей с Тамарою
с царицей с Тамарою шашни.
А после
А после катился,
А после катился, костями хрустя,
чтоб в пену
чтоб в пену Тереку врыться.
Да это что!
Да это что! Любовный пустяк!
И лучше
И лучше резвилась царица.
А дальше
А дальше я видел —
А дальше я видел — в пробоину скал
вот с этих
вот с этих тропиночек узких
на сакли,
на сакли, звеня,
на сакли, звеня, опускались войска
золотопогонников русских.
Лениво
Лениво от жизни
Лениво от жизни взбираясь ввысь,
гитарой
гитарой душу отверз —
«Мхолот шен эртс
«Мхолот шен эртс рац, ром чемтвис
Моуция
Моуция маглидган гмертс...»
И утро свободы
И утро свободы в кровавой росе
сегодня
сегодня встает поодаль.
И вот
И вот я мечу,
И вот я мечу, я, мститель Арсен,
бомбы
бомбы 5-го года.
Живились
Живились в пажах
Живились в пажах князевы сынки,
а я
а я ежедневно
а я ежедневно и наново
опять вспоминаю
опять вспоминаю все синяки
от плеток
от плеток всех Алихановых.
И дальше
И дальше история наша
И дальше история наша хмура́.
Я вижу
Я вижу правящих кучку.
Какие-то люди,
Какие-то люди, мутней, чем Кура́,
французов чмокают в ручку.
Двадцать,
Двадцать, а может,
Двадцать, а может, больше веков
волок
волок угнетателей узы я,
чтоб только
чтоб только под знаменем большевиков
воскресла
воскресла свободная Грузия.
Да,
Да, я грузин,
Да, я грузин, но не старенькой нации,
забитой
забитой в ущелье в это.
Я —
Я — равный товарищ
Я — равный товарищ одной Федерации
грядущего мира Советов.
Еще
Еще омрачается
Еще омрачается день иной
ужасом
ужасом крови и яри.
Мы бродим,
Мы бродим, мы
Мы бродим, мы еще
Мы бродим, мы еще не вино,
ведь мы еще
ведь мы еще только мадчари.
Я знаю:
Я знаю: глупость — эдемы и рай!
Но если
Но если пелось про это,
должно быть,
должно быть, Грузию,
должно быть, Грузию, радостный край,
подразумевали поэты.
Я жду,
Я жду, чтоб аэро
Я жду, чтоб аэро в горы взвились.
Как женщина,
Как женщина, мною
Как женщина, мною лелеема
надежда,
надежда, что в хвост
надежда, что в хвост со словом «Тифлис»
вобьем
вобьем фабричные клейма.
Грузин я,
Грузин я, но не кинто озорной,
острящий
острящий и пьющий после.
Я жду,
Я жду, чтоб гудки
Я жду, чтоб гудки взревели зурной,
где шли
где шли лишь кинто
где шли лишь кинто да ослик.
Я чту
Я чту поэтов грузинских дар,
но ближе
но ближе всех песен в мире
мне ближе
мне ближе всех
мне ближе всех и зурн
мне ближе всех и зурн и гитар
лебедок
лебедок и кранов шаири.
Строй
Строй во всю трудовую прыть,
для стройки
для стройки не жаль ломаний!
Если
Если даже
Если даже Казбек помешает —
Если даже Казбек помешает — срыть!
Все равно
Все равно не видать
Все равно не видать в тумане.
1924

Джон Драйден

Пиршество Александра

По страшной битве той, где царь Персиды пал,
Оставя рать, венец и жизнь в кровавом поле,
Возвышен восседал,
В сиянье на престоле,
Красою бог, Филиппов сын.
Кругом — вождей и ратных чин;
Венцами роз главы увиты:
Венец есть дар тебе, сын брани знаменитый!
Таиса близ царя сидит,
Любовь очей, востока диво;
Как роза — юный цвет ланит,
И полон страсти взор стыдливый.
Блаженная чета!
Величие с красою!
Лишь бранному герою,
Лишь смелому в боях наградой красота!

И зрелся Тимотей среди поющих клира;
Летали персты по струнам;
Как вихорь, мощный звон стремился к небесам;
Звучала радостию лира.

От Зевса песнь ведет певец:
«О власть любви! Богов отец,
Свои покинув громы, с трона,
Под дивным образом дракона,
Нисходит в мир; дугами вьет
Огнечешуйчатый хребет;
В нем страсти пышет вожделенье;
К Олимпии летит, к грудям ее приник,
Обвил трикраты стан — и вот Зевесов лик!
Вот новый царь земле! Зевесово рожденье!»

И строй внимающих восторгов распален;
Клич шумный: царь наш бог! И стар и млад воспрянул.
И звучно: царь наш бог! — по сводам отзыв грянул.
Царь славой упоен;
Зрит звезды под стопою;
И мыслит: он — Зевес;
И движет он главою,
И мнит — подвигнул свод небес.

Хвалою Бахуса воспламенились струны:
«Грядет, грядет веселый бог,
Всегда прекрасный, вечноюный.
Звучи, кимвал; раздайся, рог;
Наш Бахус светлый, сановитый;
Как пурпур, пламенны ланиты;
Звучи, труба! грядет, грядет!
Из кубков пена с шумом бьет;
Кипит в ней пламень сладострастный.
Пей, воин! дар тебе сосуд.
О, Вакха дар бесценный!
Вином воспламененный,
Забудь, сын брани, бранный труд».

И царь, волнуем струн игрою,
В мечтах сзывает рати к бою;
Трикраты враг сраженный им сражен;
Трикраты пленный брошен в плен.

Певец зрит гнева пробужденье
В сверкании очей, во пламени ланит;
И небу и земле грозящу ярость зрит..
Он струны укротил; их заунывно пенье;
Едва ласкает слух задумчивый их глас,
И жалость на струнах смиренных родилась.
Он Дария поет: «Царь добрый! Царь великий!
Кто равен с ним?.. Но рок свой грозный суд послал;
Он пал, он страшно пал;
Нет Дария-владыки.
В кипящей зыблется крови;
От всех забыт в ужасной доле;
Нет в мире для него любви;
Хладеет на песчаном поле;
Где друг — глаза его смежить
И прахом сирую главу его покрыть?»

Сидел герой с поникшими очами;
Он мыслию прискорбной пробегал
Стези судьбы, играющей царями;
За вздохом вздох из груди вылетал,
И пролилась печаль его слезами.

И дивный песнопевец зрит,
Что жар любви уже горит
В душе, вкусившей сожаленья, —
И песнь взыграл он наслажденья:
«Проснись, лидийский брачный глас;
Проникни душу, пламень сладкий;
О витязь! жизнь — крылатый час;
Мы радость ловим здесь украдкой;
Летучей пены клуб златой,
Надутый пышно и пустой —
Вот честь, надменных душ забава;
Народам казнь героев слава.
Спеши быть счастлив, бог земной;
Таиса, цвет любви, с тобой;
К тебе ласкается очами;
В груди желанья тайный жар,
И дышит страсть ее устами.
Вкуси любовь — бессмертных дар».
Восстал от сонма клич, и своды восстенали:
«Хвала и честь любви! певцу хвала и честь!»
И полон сладостной печали,
Очей не может царь задумчивых отвесть
От девы, страстью распаленной;
Блажен своей тоской; что взгляд, то нежный вздох;
Горит и гаснет взор, желаньем напоенный,
И, томный, пал на грудь Таисы полубог.

Но струны грянули под сильными перстами,
Их страшный звон, как с треском падший гром;
Звучней, звучней… поднялся царь; кругом
Он бродит смутными очами;
Разрушен неги сладкий сон;
Исчезла прелесть вожделенья,
И слух его разит тяжелый, дикий стон:
«Сын брани, мщенья! мщенья!
Покорствуй гневу Эвменид;
Се девы казни! страшный вид!
Смотри! смотри! меж волосами
Их змеи страшные шипят,
Сверкают грозными очами,
Зияют, жалами блестят…
Но что? Там бледных теней лики;
Воздушный полк на облаках;
Несутся… светочи в руках;
Их грозен вид; их взоры дики;
То воины твои… сраженным в битве нет
Последней дани погребенья;
Пустынный вран их трупы рвет,
И воют: мщенья! мщенья!
Бежит от их огней пожар по небесам;
Бедой на Персеполь их гневны очи блещут;
Туда погибель мещут;
К мечам! Бойницы в прах! Огню и дом и храм!..»

И сонмы всколебались к брани;
На щит и меч упали длани;
И царь погибельный светильник воспалил.
О горе, Персеполь! грядет владыка сил;
Таиса, вождь герою,
Елена новая, зажжет другую Трою.

Так древней лиры глас — когда еще молчал
Орга́на мех чудесный —
Перстам послушный, оживлял
В душе восторг, и гнев, и чувства жар прелестный.
Но днесь другую жизнь гармонии дала
Сесилия, творец органа.
Бессмертным вымыслом художница слила
Протяжность с быстротой, звон лиры, гром тимпана
И пенье нежных флейт. О древних лет певец,
Клади к ее стопам заслуг твоих венец…
Но нет! вы равны вдохновеньем!
Им смертный к небу вознесен;
На землю ангел низведен
Ее чудесным сладкопеньем!

Михаил Лермонтов

1831-го июня 11 дня (Моя душа, я помню)

1Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала. Я любил
Все обольщенья света, но не свет,
В котором я минутами лишь жил;
И те мгновенья были мук полны,
И населял таинственные сны
Я этими мгновеньями. Но сон,
Как мир, не мог быть ими омрачен. 2Как часто силой мысли в краткий час
Я жил века и жизнию иной,
И о земле позабывал. Не раз,
Встревоженный печальною мечтой,
Я плакал; но все образы мои,
Предметы мнимой злобы иль любви,
Не походили на существ земных.
О нет! всё было ад иль небо в них. 3Холодной буквой трудно объяснить
Боренье дум. Нет звуков у людей
Довольно сильных, чтоб изобразить
Желание блаженства. Пыл страстей
Возвышенных я чувствую, но слов
Не нахожу и в этот миг готов
Пожертвовать собой, чтоб как-нибудь
Хоть тень их перелить в другую грудь. 4Известность, слава, что они? — а есть
У них над мною власть; и мне они
Велят себе на жертву всё принесть,
И я влачу мучительные дни
Без цели, оклеветан, одинок;
Но верю им! — неведомый пророк
Мне обещал бессмертье, и, живой,
Я смерти отдал всё, что дар земной. 5Но для небесного могилы нет.
Когда я буду прах, мои мечты,
Хоть не поймет их, удивленный свет
Благословит; и ты, мой ангел, ты
Со мною не умрешь: моя любовь
Тебя отдаст бессмертной жизни вновь;
С моим названьем станут повторять
Твое: на что им мертвых разлучать? 6К погибшим люди справедливы; сын
Боготворит, что проклинал отец.
Чтоб в этом убедиться, до седин
Дожить не нужно. Есть всему конец;
Немного долголетней человек
Цветка; в сравненье с вечностью их век
Равно ничтожен. Пережить одна
Душа лишь колыбель свою должна. 7Так и ее созданья. Иногда,
На берегу реки, один, забыт,
Я наблюдал, как быстрая вода
Синея, гнется в волны, как шипит
Над ними пена белой полосой;
И я глядел, и мыслию иной
Я не был занят, и пустынный шум
Рассеивал толпу глубоких дум. 8Тут был я счастлив… О, когда б я мог
Забыть, что незабвенно! женский взор!
Причину стольких слез, безумств, тревог!
Другой владеет ею с давных пор,
И я другую с нежностью люблю,
Хочу любить, — и небеса молю
О новых муках; но в груди моей
Всё жив печальный призрак прежних дней. 9Никто не дорожит мной на земле,
И сам себе я в тягость, как другим;
Тоска блуждает на моем челе.
Я холоден и горд; и даже злым
Толпе кажуся; но ужель она
Проникнуть дерзко в сердце мне должна?
Зачем ей знать, что в нем заключено?
Огонь иль сумрак там — ей всё равно. 10Темна проходит туча в небесах,
И в ней таится пламень роковой;
Он, вырываясь, обращает в прах
Всё, что ни встретит. С дивной быстротой
Блеснет, и снова в облаке укрыт;
И кто его источник объяснит,
И кто заглянет в недра облаков?
Зачем? они исчезнут без следов. 11Грядущее тревожит грудь мою.
Как жизнь я кончу, где душа моя
Блуждать осуждена, в каком краю
Любезные предметы встречу я?
Но кто меня любил, кто голос мой
Услышит и узнает? И с тоской
Я вижу, что любить, как я, — порок,
И вижу, я слабей любить не мог. 12Не верят в мире многие любви
И тем счастливы; для иных она
Желанье, порожденное в крови,
Расстройство мозга иль виденье сна.
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая! — любить
Необходимость мне; и я любил
Всем напряжением душевных сил. 13И отучить не мог меня обман;
Пустое сердце ныло без страстей,
И в глубине моих сердечных ран
Жила любовь, богиня юных дней;
Так в трещине развалин иногда
Береза вырастает молода
И зелена, и взоры веселит,
И украшает сумрачный гранит. 14И о судьбе ее чужой пришлец
Жалеет. Беззащитно предана
Порыву бурь и зною, наконец
Увянет преждевременно она;
Но с корнем не исторгнет никогда
Мою березу вихрь: она тверда;
Так лишь в разбитом сердце может страсть
Иметь неограниченную власть. 15Под ношей бытия не устает
И не хладеет гордая душа;
Судьба ее так скоро не убьет,
А лишь взбунтует; мщением дыша
Против непобедимой, много зла
Она свершить готова, хоть могла
Составить счастье тысячи людей:
С такой душой ты бог или злодей… 16Как нравились всегда пустыни мне.
Люблю я ветер меж нагих холмов,
И коршуна в небесной вышине,
И на равнине тени облаков.
Ярма не знает резвый здесь табун,
И кровожадный тешится летун
Под синевой, и облако степей
Свободней как-то мчится и светлей. 17И мысль о вечности, как великан,
Ум человека поражает вдруг,
Когда степей безбрежный океан
Синеет пред глазами; каждый звук
Гармонии вселенной, каждый час
Страданья или радости для нас
Становится понятен, и себе
Отчет мы можем дать в своей судьбе. 18Кто посещал вершины диких гор
В тот свежий час, когда садится день,
На западе светило видит взор
И на востоке близкой ночи тень,
Внизу туман, уступы и кусты,
Кругом всё горы чудной высоты,
Как после бури облака, стоят,
И странные верхи в лучах горят. 19И сердце полно, полно прежних лет,
И сильно бьется; пылкая мечта
Приводит в жизнь минувшего скелет,
И в нем почти всё та же красота.
Так любим мы глядеть на свой портрет,
Хоть с нами в нем уж сходства больше нет,
Хоть на холсте хранится блеск очей,
Погаснувших от время и страстей. 20Что на земле прекрасней пирамид
Природы, этих гордых снежных гор?
Не переменит их надменный вид
Ничто: ни слава царств, ни их позор;
О ребра их дробятся темных туч
Толпы, и молний обвивает луч
Вершины скал; ничто не вредно им.
Кто близ небес, тот не сражен земным. 21Печален степи вид, где без препон,
Волнуя лишь серебряный ковыль,
Скитается летучий аквилон
И пред собой свободно гонит пыль;
И где кругом, как зорко ни смотри,
Встречает взгляд березы две иль три,
Которые под синеватой мглой
Чернеют вечером в дали пустой. 22Так жизнь скучна, когда боренья нет.
В минувшее проникнув, различить
В ней мало дел мы можем, в цвете лет
Она души не будет веселить.
Мне нужно действовать, я каждый день
Бессмертным сделать бы желал, как тень
Великого героя, и понять
Я не могу, что значит отдыхать. 23Всегда кипит и зреет что-нибудь
В моем уме. Желанье и тоска
Тревожат беспрестанно эту грудь.
Но что ж? Мне жизнь всё как-то коротка
И всё боюсь, что не успею я
Свершить чего-то! — Жажда бытия
Во мне сильней страданий роковых,
Хотя я презираю жизнь других. 24Есть время — леденеет быстрый ум;
Есть сумерки души, когда предмет
Желаний мрачен: усыпленье дум;
Меж радостью и горем полусвет;
Душа сама собою стеснена,
Жизнь ненавистна, но и смерть страшна,
Находишь корень мук в себе самом,
И небо обвинить нельзя ни в чем. 25Я к состоянью этому привык,
Но ясно выразить его б не мог
Ни ангельский, ни демонский язык:
Они таких не ведают тревог,
В одном всё чисто, а в другом всё зло.
Лишь в человеке встретиться могло
Священное с порочным. Все его
Мученья происходят оттого. 26Никто не получал, чего хотел
И что любил, и если даже тот,
Кому счастливый небом дан удел,
В уме своем минувшее пройдет,
Увидит он, что мог счастливей быть,
Когда бы не умела отравить
Судьба его надежды. Но волна
Ко брегу возвратиться не сильна. 27Когда, гонима бурей роковой,
Шипит и мчится с пеною своей,
Она всё помнит тот залив родной,
Где пенилась в приютах камышей,
И, может быть, она опять придет
В другой залив, но там уж не найдет
Себе покоя: кто в морях блуждал,
Тот не заснет в тени прибрежных скал. 28Я предузнал мой жребий, мой конец,
И грусти ранняя на мне печать;
И как я мучусь, знает лишь творец;
Но равнодушный мир не должен знать.
И не забыт умру я. Смерть моя
Ужасна будет; чуждые края
Ей удивятся, а в родной стране
Все проклянут и память обо мне. 29Все. Нет, не все: созданье есть одно,
Способное любить — хоть не меня;
До этих пор не верит мне оно,
Однако сердце, полное огня,
Не увлечется мненьем, и мое
Пророчество припомнит ум ее,
И взор, теперь веселый и живой,
Напрасной отуманится слезой. 30Кровавая меня могила ждет,
Могила без молитв и без креста,
На диком берегу ревущих вод
И под туманным небом; пустота
Кругом. Лишь чужестранец молодой,
Невольным сожаленьем, и молвой,
И любопытством приведен сюда,
Сидеть на камне станет иногда 31И скажет: отчего не понял свет
Великого, и как он не нашел
Себе друзей, и как любви привет
К нему надежду снова не привел?
Он был ее достоин. И печаль
Его встревожит, он посмотрит вдаль,
Увидит облака с лазурью волн,
И белый парус, и бегучий челн, 32И мой курган! — любимые мечты
Мои подобны этим. Сладость есть
Во всем, что не сбылось, — есть красоты
В таких картинах; только перенесть
Их на бумагу трудно: мысль сильна,
Когда размером слов не стеснена,
Когда свободна, как игра детей,
Как арфы звук в молчании ночей!
11 июня 1831