Здравствуй, листик, тихо подающий,
Словно легкий мотылек!
Здравствуй, здравствуй, грустью радующий,
Предосенний ветерок!
Нежно гаснет бледно-палевая
Вечереющая даль.
Словно в лодочке отчаливая,
Уношусь в мою печаль.
Ясно гаснет отуманенная
Заводь сонного пруда,
Сердце, словно птица раненая,
Так же бьется, как тогда.
Здесь, вот здесь, в стыдливой длительности
Слили мы уста в уста.
Как же нет былой действительности?
Он не тот? иль я не та?
Выхожу в аллею лиловую,
Где сказал он мне: «Я твой!..»
И не плачу, только всхлипываю,
Шелестя сухой листвой.
Но не длить мечту застенчивую
В старый парк пришла я вновь:
Тихой грустью я увенчиваю
Опочившую любовь!
12–13 апреля 1906
В пустом, закрытом на просушку парке
старуха в окружении овчарки —
в том смысле, что она даёт круги
вокруг старухи — вяжет красный свитер,
и налетевший на деревья ветер,
терзая волосы, щадит мозги.
Мальчишка, превращающий в рулады
посредством палки кружево ограды,
бежит из школы, и пунцовый шар
садится в деревянную корзину,
распластывая тени по газону;
и тени ликвидируют пожар.
В проулке тихо, как в пустом пенале.
Остатки льда, плывущие в канале,
для мелкой рыбы — те же облака,
но как бы опрокинутые навзничь.
Над ними мост, как неподвижный Гринвич;
и колокол гудит издалека.
Из всех щедрот, что выделила бездна,
лишь зренье тебе служит безвозмездно,
и счастлив ты, и, не смотря ни на
что, жив ещё. А нынешней весною
так мало птиц, что вносишь в записную
их адреса, и в святцы — имена.
Мерцает черным золотом аллея,
весь парк усыпан влажными тенями,
и все, как сон, и предо мною фея
лукавая… Да, это вы же сами?
Вот, улыбаясь, сели на скамейку…
Здесь день и ночь ложатся полосами,
здесь луч ваш локон превращает в змейку,
чтоб стал в тени он снова волосами.
Я говорю смущенно. (Солнце прямо
смеется мне в глаза из мертвой тени.)
Вы здесь одна, плутовка? Где же мама?
Давно, давно на бледном гобелене
она неслышно плачет надо мною.
ее печаль тиха порой осенней,
и безутешна скорбь ее весною!
Померкли очи голубые,
Погасли чёрные глаза —
Стареют школьницы былые,
Беседки, парки, небеса.
Исчезли фартучки, манжеты,
А с ними весь ажурный мир.
И той скамейки в парке нету,
Где было вырезано «Б.Р.».
Я сиживал на той скамейке,
Когда уроки пропускал.
Я для одной за три копейки
Любовь и солнце покупал.
Я говорил ей небылицы:
Умрём, и всё начнётся вновь.
И вновь на свете повторится
Скамейка, счастье и любовь.
Исчезло всё, что было мило,
Что только-только началось —
Любовь и солнце — мимо, мимо
Скамейки в парке пронеслось.
Осталась глупая досада —
И тихо злит меня опять
Не то, что говорить не надо,
А то, что нечего сказать.
Былая школьница, по плану —
У нас развод, да будет так.
Прости былому хулигану —
что там? — поэзию и мрак.
Я не настолько верю в слово,
Чтобы, как в юности, тогда,
Сказать, что всё начнётся снова.
Ведь не начнётся никогда.
В заброшенном парке, в продрогшей аллее
Мелькают две тени, во мраке чернея…
Трепещут их губы, безжизнен их взор,
Чуть слышен отрывистый их разговор.
В заброшенном парке, в продрогшей аллее
Два призрака скорбных мелькают, чернея…
«Ты помнишь ли наши восторги святые?»
— «Зачем воскрешать нам мечтанья былые!..»
«Трепещет ли грудь твоя страстно в ответ
Названиям милым, как прежде?» «О, нет!»
«Бессмертен блаженный тот миг, как припали
Мы жадно устами друг к другу?» «Едва ли!»
«И ясное небо, и поле, и лес?»
— «Увяли надежды под мраком небес!..»
Так грустно в аллее несется их ропот,
Внимает лишь ночь их отрывистый шепот.
Здравствуй, листик, тихо падающий,
Словно легкий мотылек!
Здравствуй, здравствуй, грустью радующий,
Предосенний ветерок!
Нежно гаснет бледно-палевая,
Вечереющая даль.
Словно в лодочке отчаливая,
Уношусь в мою печаль.
Ясно гаснет отуманенная
Заводь сонного пруда,
Сердце, словно птица раненая,
Так же бьется как тогда.
Здесь, вот здесь в стыдливой длительности
Слили мы уста в уста.
Как же нет былой действительности?
Он не тот? иль я не та?
Выхожу в аллею липовую,
Где сказал он мне: я твой!..
И не плачу, только всхлипываю,
Шелестя сухой листвой.
Но не длить мечту застенчивую
В старый парк пришла я вновь:
Тихой грустью я увенчиваю
Опочившую любовь!
Осень
выгоняет меня из парка,
сучит жидкую озимь
и плетется за мной по пятам,
ударяется оземь
шелудивым листом
и, как Парка,
оплетает меня по рукам и портам
паутиной дождя;
в небе прячется прялка
кисеи этой жалкой,
и там
гром гремит,
как в руке пацана пробежавшего палка
по чугунным цветам.
Аполлон, отними
у меня свою лиру, оставь мне ограду
и внемли мне вельми
благосклонно: гармонию струн
заменяю — прими —
неспособностью прутьев к разладу,
превращая твое до-ре-ми
в громовую руладу,
как хороший Перун.
Полно петь о любви,
пой об осени, старое горло!
Лишь она своей шатер распростерла
над тобою, струя
ледяные свои
бороздящие суглинок сверла,
пой же их и криви
лысым теменем их острия;
налетай и трави
свою дичь, оголтелая свора!
Я добыча твоя.
Парки бабье лепетанье
Жутко в чуткой тишине…
Что оно пророчит мне —
Горечь? милость? испытанье?
Темных звуков нарастанье
Смысла грозного полно.
Чу! жужжит веретено,
Вьет кудель седая пряха…
Скоро ль нить мою с размаха
Ей обрезать суждено!
Спящей ночи трепетанье
Слуху внятно… Вся в огне,
Бредит ночь в тревожном сне.
Иль ей грезится свиданье,
С лаской острой, как страданье,
С мукой пьяной, как вино?
Все, чего мне не дано!
Ветви в томности трепещут,
Звуки страстным светом блещут,
Жгут в реке лучами дно.
Ночь! зачем глухой истомой
Ты тревожишь мой покой?
Я давно сжился с тоской.
Как бродяга в край искомый,
Я вошел в наш мир знакомый,
Память бедствий сохрани.
В шумах суетного дня
Я брожу, с холодным взглядом,
И со мной играет рядом
Жизни мышья беготня.
Я иду в толпе, ведомый
Чьей-то гибельной рукой, —
Как же в плотный круг мирской
Входит призрак невесомый?
Знаю: как сухой соломой
Торжествует вихрь огня,
Так, сжигая и казня,
Вспыхнет в думах жажда страсти…
Ночь! ты спишь! но чарой власти
Что тревожишь ты меня!
И в том же парке, давнем, старом,
Где, отрок, ранний свой восход
Я праздновал, вверяясь чарам
Бестрепетных озерных вод,
Где я слагал впервые песни,
С мечтой неверной о любви,
Где жизнь все слаще, все чудесней
Шептала в ветре мне: «Живи!»
Я прохожу чрез годы, — годы,
Исполненные бурь и смут,
А вкруг — все тот же блеск природы,
Все тот же мерный бег минут!
Как будто не было безумий,
Позорных и блаженных лет:
Я узнаю в июльском шуме
Былой, божественный привет.
И мил мне чей-то взор манящий,
И алость чьих-то близких губ,
И дождь, чуть слышно моросящий,
И зелень острохвойных куп.
Вы живы, царственные ели!
Как вы, жива душа моя!
Напрасно бури тяготели
Годин шумящих бытия!
Я — тот же отрок, дерзко-юный,
Вся жизнь, как прежде, впереди,
И кедра сумрачные струны
Мне под дождем поют: «Иди!»
Иду я, полон прежней веры,
К безвестным далям, к новым снам,
И этот день, туманно-серый,
Векам покорно передам.
Он был, он есть, — без перемены
Он будет жить в стихе моем.
Как имя нежное Елены,
Сплетенное с мелькнувшим днем.
6–7 июля 1912
Петровское-Разумовское
Тихо пело время... В мире ночь была
Бледной лунной сказкой ласкова, светла...
В небе было много ярких мотыльков,
Быстрых, золотистых, майских огоньков...
Искрами струился месяц в водоем,
И в безмолвном парке были мы вдвоем...
Ты и я, и полночь, звездный свет и тьма
Были как созвучья вечного псалма...
И земля и небо были, как венец,
Радостно замкнувший счастье двух сердец...
Онемело время... В мире вновь легла
Поздняя ночная тишь и полумгла...
Искрились пустынно звезды в тишине,
И пустынно сердце плакало во мне...
Был, как сон могильный, скорбен сон долин,
И в заглохшем парке плелся я один.
На глухих дорогах мертвенно белел
Пылью гробовою бледный лунный мел...
В небе было много белых мотыльков,
Медленных, холодных, мертвых огоньков...
1
Ищи в других местах искусства красоты:
Здесь вид богатыя Природы
Есть образ счастливой свободы
И милой сердцу простоты.2
Здесь поклоняюся творцу
Природы дивныя и нашему отцу.3
Под сению его я с милой изъяснился,
Под сению его узнал, что я любим! 4
Здесь было царство Габриели;
Ей подлежало дань платить.
Французы исстари умели
Сердцами красоту дарить.5Здесь Габриели страстной
Взор нежность изъявлял,
Здесь бог войны ужасный
В цепях любви вздыхал.
Француз в восторг приходит
От имени ея;
Оно на мысль приводит
Нам доброго царя.6
Являйте зеркальные воды
Всегда любезный вид Природы
И образ милой красоты!
С зефирами играйте
И мне воспоминайте
Петрарковы мечты! 7
Жан Жак любил здесь отдыхать,
Смотреть на зелень дерна,
Бросать для птичек зерна
И с нашими детьми играть.8Среди журчащих вод, под сению священной,
Ты видишь гроб Руссо, наставника людей,
Но памятник его нетленный
Есть чувство нежных душ и счастие детей.
Б. БабочкинуПоднимается пар от излучин.
Как всегда, ты негромок, Урал,
а «Чапаев» переозвучен —
он свой голос, крича, потерял. Он в Москве и Мадриде метался,
забывая о том, что в кино,
и отчаянной шашкой пытался
прорубиться сквозь полотно. Сколько раз той рекой величавой,
без друзей, выбиваясь из сил,
к нам на помощь, Василий Иваныч,
ты, обложенный пулями, плыл. Твои силы, Чапай, убывали,
но на стольких экранах Земли
убивали тебя, убивали,
а убить до конца не смогли. И хлестал ты с тачанки по гидре,
проносился под свист и под гик.
Те, кто выплыли, — после погибли.
Ты не выплыл — и ты не погиб… Вот я в парке, в каком-то кинишке…
Сколько лет уж прошло — подсчитай!
Но мне хочется, словно мальчишке,
закричать: «Окружают, Чапай!» На глазах добивают кого-то,
и подмога ещё за бугром.
Нету выхода кроме как в воду,
и проклятая контра кругом. Свою песню «максим» допевает.
Не прорваться никак из кольца.
Убивают, опять убивают,
а не могут убить до конца. И ты скачешь, весёлый и шалый,
и в Париже, и где-то в Клинцах,
неубитый Василий Иваныч
с неубитой коммуной в глазах. И когда я в бою отступаю,
возникают, летя напролом,
чумовая тачанка Чапая
и папахи тот чёртов залом. И мне стыдно спасать свою шкуру
и дрожать, словно крысий хвост…
За винтовкой, брошенной сдуру,
я ныряю с тебя, Крымский мост! И поахивает по паркам
эхо боя, ни с чем не миря,
и попахивает папахой
москвошвейская кепка моя…
1.
Я на днеЯ на дне, я печальный обломок,
Надо мной зеленеет вода.
Из тяжелых стеклянных потемок
Нет путей никому, никуда… Помню небо, зигзаги полета,
Белый мрамор, под ним водоем,
Помню дым от струи водомета
Весь изнизанный синим огнем… Если ж верить тем шепотам бреда,
Что томят мой постылый покой,
Там тоскует по мне Андромеда
С искалеченной белой рукой.
2.
Бронзовый поэтНа синем куполе белеют облака,
И четко ввысь ушли кудрявые вершины,
Но пыль уж светится, а тени стали длинны,
И к сердцу призраки плывут издалека.Не знаю, повесть ли была так коротка,
Иль я не дочитал последней половины?..
На бледном куполе погасли облака,
И ночь уже идет сквозь черные вершины… И стали — и скамья и человек на ней
В недвижном сумраке тяжЕле и страшней.
Не шевелись — сейчас гвоздики засверкают, Воздушные кусты сольются и растают,
И бронзовый поэт, стряхнув дремоты гнет,
С подставки на траву росистую спрыгнет.
3.
PасеСтатуя мираМеж золоченых бань и обелисков славы
Есть дева белая, а вкруг густые травы.Не тешит тирс ее, она не бьет в тимпан,
И беломраморный ее не любит Пан.Одни туманы к ней холодные ласкались,
И раны черные от влажных губ остались.Но дева красотой по-прежнему горда,
И трав вокруг нее не косят никогда.Не знаю почему — богини изваянье
Над сердцем сладкое имеет обаянье… Люблю обиду в ней, ее ужасный нос,
И ноги сжатые, и грубый узел кос.Особенно, когда холодный дождик сеет,
И нагота ее беспомощно белеет… О, дайте вечность мне, — и вечность я отдам
За равнодушие к обидам и годам.
Просят покоя с небес, кто трепещет
Моря Эгейского камней подводных;
В тучах луна, и нигде не заблещет
Звезд путеводных.
Просит покоя средь битвы Фракия,
Просят мидийцы, колчан за спиною…
Гросф, но за пурпур, за камни цветные
Нет нам покоя.
В буре душевной нельзя откупиться,
Ликтор от ней не спасет властелина;
По потолку золотому кружится
Злая кручина.
Малым доволен, пред кем родовая
Блещет солонка за ужином скудным;
Спить он, корыстной тревоги не зная,
Сном непробудным.
Что нам бросаться−то в жизни юдольной?
Что ж на чужбину так рвешься ты, странник?
Где−то себя самого добровольный
Кинешь изгнанник?
Горе в корабль за тобою, порочный!
В конном строю злое горе с тобою,
Лани быстрей и быстрее восточной
Тучи с грозою.
Духом довольства ищи в настоящем,
Тщетно в грядущем не жаждя блаженства;
Смейся в напасти. Ни в чем преходящем
Нет совершенства.
Быстрая смерть Ахиллеса умчала,
Старость Тифона его уменьшила,
Может быть мне, в чем тебе отказала,
Парка судила.
Вкруг тебя с ревом пасутся коровы,
Ржет кобылица в четверку лихая,
Платья поила твои и покровы
Краска двойная.
Парка судила в душе неподкупной
Дать мне немного полей во владенье
Греческой музы напев и к преступной
Черни презренье.
Н. А. Григоровой1Мне грустно… Подожди… Рояль,
Как будто торопясь и споря,
Приоткрывает окна в даль
Грозой волнуемого моря.И мне, мелькая мимо, дни
Напоминают пенной сменой,
Что мы — мгновенные огни —
Летим развеянною пеной.Воздушно брызжут дишканты
В далекий берег прежней песней…
И над роялем смотришь ты
Неотразимей и чудесней.Твои огромные глаза!
Твои холодные объятья!
Но — незабытая гроза —
Твое чернеющее платье.2Мы — роковые глубины,
Глухонемые ураганы, —
Упали в хлынувшие сны,
В тысячелетние туманы.И было бешенство огней
В водоворотах белой пены.
И — возникали беги дней,
Существований перемены.Мы были — сумеречной мглой,
Мы будем — пламенные духи.
Миров испепеленный слой
Живет в моем проросшем слухе.3И знаю я; во мгле миров:
Ты — злая, лающая Парка,
В лесу пугающая сов,
Меня лобзающая жарко.Ты — изливала надо мной
Свои бормочущие были
Под фосфорической луной,
Серея вретищем из пыли.Ты, возникая из углов,
Тянулась тенью чернорогой,
Подняв мышиный шорох слов
Над буквой рукописи строгой.И я безумствовал в ночи
С тысячелетнею старухой;
И пели лунные лучи
В мое расширенное ухо.4Летучим фосфором валы
Нам освещают окна дома.
Я вижу молнии из мглы.
И — морок мраморного грома.Твое лучистое кольцо
Блеснет над матовою гаммой;
И — ночи веют мне в лицо
Своею черной орифламмой.И — возникают беги дней,
Существований перемены,
Как брызги бешеных огней
В водоворотах белой пены.И знаю я: во мгле миров
Ты — злая, лающая Парка,
В лесу пугающая сов,
Меня лобзающая жарко.5Приемлю молча жребий свой,
Поняв душою безглагольной
И моря рокот роковой,
И жизни подвиг подневольный.
Ясно каждому,
что парк —
место
для влюбленных парок.
Место,
где под соловьем
две души
в одну совьем.
Где ведет
к любовной дрожи
сеть
запутанных дорожек.
В парках в этих
луны и арки.
С гондол
баркаролы на водах вам.
Но я
говорю
о другом парке —
о Парке
культуры и отдыха.
В этот парк
приходишь так,
днем
работы
перемотан, —
как трамваи
входят в парк,
в парк трамвайный
для ремонта.
Руки устали?
Вот тебе —
гичка!
Мускул
из стали,
гичка,
вычекань!
Устали ноги?
Ногам польза!
Из комнаты-берлоги
иди
и футболься!
Спина утомилась?
Блузами вспенясь,
сделайте милость,
шпарьте в теннис.
Нэпское сердце —
тоже радо:
Европу
вспомнишь
в шагне и в стукне.
Рада
и душа бюрократа:
газон —
как стол
в зеленом сукне.
Колесо —
умрешь от смеха —
влазят
полные
с оглядцей.
Трудно им —
а надо ехать!
Учатся
приспособляться.
Мышеловка —
граждан двадцать
в сетке
проволочных линий.
Верно,
учатся скрываться
от налогов
наркомфиньих.
А масса
вливается
в веселье в это.
Есть
где мысль выстукать.
Тут
тебе
от Моссовета
радио
и выставка.
Под ручкой
ручки груз вам
таскать ли
с тоски?!
С профсоюзом
гулянье раскинь!
Уйди,
жантильный,
с томной тоской,
комнатный век
и безмясый!
Входи,
товарищ,
в темп городской,
в парк
размаха и массы!
Ой, какой стоит галдеж!
Пляшут комсомолки.
Так танцует молодежь,
Что не хочешь, да пойдешь
Танцевать на елке.
Тут поет веселый хор,
Здесь читают басни…
В стороне стоит Егор,
Толстый третьеклассник.
Первым он пришел на бал
В школьный клуб на елку.
Танцевать Егор не стал:
— Что плясать без толку?
Не глядит он на стрекоз
И на рыбок ярких.
У него один вопрос:
— Скоро будет Дед Мороз
Выдавать подарки?
Людям весело, смешно,
Все кричат: — Умора! —
Но Егор твердит одно:
— А подарки скоро?
Волк, и заяц, и медведь —
Все пришли на елку.
— А чего на них глазеть?
Хохотать без толку? —
Началось катанье с гор,
Не катается Егор:
— Покатаюсь в парке!
У него один вопрос:
— Скоро будет Дед Мороз
Выдавать подарки? —
Дед Мороз играет сбор:
— Вот подарки, дети! —
Первым выхватил Егор
Золотой пакетик.
В уголке присел на стул,
Свой подарок завернул
С толком, с расстановкой,
Завязал бечевкой.
А потом спросил опять:
— А на ёлке в парке
Завтра будут раздавать
Школьникам подарки?
Одну простую сказку,
А может, и не сказку,
А может, не простую
Хочу я рассказать.
Ее я помню с детства,
А может, и не с детства,
А может, и не помню,
Но буду вспоминать.
В одном огромном парке,
А может, и не в парке,
А может, в зоопарке
У мамы с папой жил
Один смешной слоненок,
А может, не слоненок,
А может, поросенок,
А может, крокодил.
Однажды зимним вечером,
А может, летним вечером
Он погулять по парку
Без мамы захотел
И заблудился сразу,
А может, и не сразу,
Уселся на скамеечку
И громко заревел.
Какой-то взрослый аист,
А может, и не аист,
А может, и не взрослый,
А очень молодой
Решил помочь слоненку
А может, поросенку
А может, крокодильчику
И взял его с собой.
Вот эта твоя улица?
— Вот эта моя улица,
А может быть, не эта,
А может, не моя.— Вот это твоя клетка?
— Вот это моя клетка,
А может, и не эта,
Не помню точно я.
Так целый час ходили,
А может, два ходили
От клетки до бассейна
Под солнцем и в пыли,
Но дом, где жил слоненок,
А может, поросенок,
А может, крокодильчик,
В конце концов нашли.
А дома папа с бабушкой,
А может, мама с дедушкой
Сейчас же накормили
Голодного сынка,
Слегка его погладили,
А может, не погладили,
Слегка его пошлепали,
А может, не слегка.
Но с этих пор слоненок
А может, поросенок
А может, крокодильчик
Свой адрес заучил
И помнит очень твердо,
И даже очень твердо.
Я сам его запомнил,
Но только позабыл.
I
В тени елизаветинских боскетов
Гуляют пушкинских красавиц внучки
Все в скромных канотье, в тугих корсетах,
И держат зонтик сморщенные ручки.
Мопс на цепочке, в сумочке драже
И компаньонка с Жип или Бурже.
II
Иланг-илангом весь пропах вокзал
Не тот последний, что сгорит когда-то,
А самый первый, главный — Белый Зал
В нем танцевальный — убран был богато,
Но в зале том никто не танцевал.
III
С вокзала к парку легкие кареты,
Как с похорон торжественных, спешат.
В них дамы — в сарафанчики одеты,
А с английским акцентом говорят.
Одна из них (как разглашать секреты,
Мне этого, наверно, не простят)
Попала в вавилонские блудницы,
А тезка мне и лучший друг царицы.
IV
Как я люблю пологий склон зимы,
ее огни, и мраки, и истому,
Сухого снега круглые холмы
И чувство, что вовек не будешь дома.
Черна вдали рождественская ель,
Кричит ворона, кончилась метель.
V
И рушилась твердыня Эрзерума,
Кровь заливала горло Дарданелл,
Но в этом парке не слыхали шума,
Лишь ржавый флюгер вдалеке скрипел.
Но в этом парке тихо и угрюмо
Сверкает месяц, снег алмазно бел.
VI
Прикинувшись солдаткой, выло горе,
Как конь, вставал дредноут на дыбы,
И ледяные пенные столбы
Взбешенное выбрасывало море –
До звезд нетленных — из груди своей,
И не считали умерших людей.
VII
На Белой Башне дремлет пулемет,
Вокруг дворца гусарские разъезды,
Внимательные северные звезды
(Совсем не те, что будут через год),
Прищурившись, глядят в окно Лицея,
Где тень его над томом Апулея.
VIII
О знал ли он, любимец двух столетий,
Как грозно третьим будет принят он.
Мне суждено запомнить этот сон,
Как помнят мать, осиротевши, дети…
IX
Все занялись военной суетою,
И от пожаров сделалось светло.
И только юг был залит темнотою.
На мой вопрос, с священной простотою
Сказал сосед: «Там Царское Село.
Оно вчера, как свечка, догорело».
И спрашивать я больше не посмела.
Как сажа свеж,
Как сажа чист,
Черт-трубочист качает трубы.
Вдруг солнце — трах!
И трубочист
Снегам показывает зубы.
И сразу — вниз,
И сразу — врозь
Труба, глаза и ноги,
И воробьев счастливых горсть
Метнулась по дороге.
Взглянул вокруг,
И — мать честна! —
И городу и парку,
Загнув рукавчики, весна
Закатывает парку.
Под песню трудится кума —
Счастливая натура!
И сводит каждого с ума
Весенняя колоратура.
И вот —
Отчаянный пример:
Подснежники у постового?!
— Товарищ милиционер,
Вы — девушка,
Даю вам слово!
И вот,
Любезные мои,
Извольте, — как по нотам,
В такт дискантуют воробьи
Над золотым пометом.
Ах, понимаю,
Как не петь?
Не петь или не пикать? —
Когда графин
Горит, как медь,
Когда ручьи —
Как никель.
Когда вот так
Поет весна:
Без темпа
И без метра,
И дирижирует сосна
И лирикам
И ветрам.
Я это пел,
Когда апрель
Дымился на бульварах,
Когда жемчужная капель
Клевала тротуары.
Когда, тетрадь
Скрутив в комок
И трижды кроя матом, —
Хотел влюбиться
И не смог
Рабфаковец косматый.
Теперь под солнечным огнем
И радостно, и тяжко!
Давайте окна распахнем,
Как душную рубашку.
И на ребяческую прыть
Равняясь по поэту,
Чтоб даже деньги позабыть…
Которых, кстати, нету.
Мы пять минут назад пришли из парка.
О, если б знала ты, как он красив!
Предвешний снег, вчера белевший марко,
Сегодня снова чист. Остановив
Начавшееся таянье, ночная
Метель опять вернула нам зиму.
Я не горюю вовсе потому,
Что это лишь на день, моя родная:
Ведь завтра снова солнце загремит
В свои победоносные литавры,
И голову весна украсит в лавры
Северновешней девушке Лилит…
Весь парк в горах. Он кедрово-сосново —
Еловый. Много тут и пихт густых.
Он каждый день выглядывает ново
На склонах гор отвесных и крутых.
Посередине парка вьется тонко
Извилистая журчная речонка,
Где в изобилье черная форель,
Которую вылавливаем ловко, —
Лишь поднесет к устам своим свирель
Пленительный на севере апрель —
Я и моя подруга-рыболовка,
К реке ведет громадной буквой «Эс»
Отлогая дубовая аллея,
Куда мы любим летом под навес
Дубов войти, а там, за ней, белея
На противоположной стороне
Реки, на скалах, в синей тишине
Седых, голубоватых, в виде рамок
Растущих, кедров — спит изящный замок,
Где сорок пять покоев. Но штандарт
Над башнею давно уже разорван.
Лишь изредка на шпиль присядет ворон —
Достойный лихолетья злого бард…
А под горой, под тридцатисаженной
Слоистой и цветистой крутизной,
Своею сизо-голубой волной
Плеща о берег, солнцем обожженный
В златоиюльский изумрудный зной
Утонченное призрачное море
Балтийское — во всем своем просторе.
Есть в парке грот, у замка, над рекой,
Где ручеек прозрачный, еле слышно
Журча, течет. А перед входом пышно
Цветет шиповник розовой стеной.
В саду фруктовом груши и черешни,
В оранжерее крупный виноград
И персики. И я, как инок, рад
Бродить средь них в день светозарно-вешний.
Под осень ал колючий барбарис,
Из узких ягод чьих готовим литры
Ликера, упоительные цитры,
И наши знатоки — один, Борис,
Нарциссов принц, и Александр, принц лилий,
Ему приписывают свойство крылий,
С чем даже я, из знатоков знаток,
Не стану спорить, пробуя глоток…
Итак, для твоего, голубка, взора
Я набросал окрестность замка Орро.
От нашей хижины в полуверсте,
Он виден из окна моей рабочей
Залитой светом комнаты, где очи
Фелиссы мне твердят о красоте!
(Bad Nauheim. 1897–1903)1
Я видел огненные знаки
Чудес, рожденных на заре.
Я вышел — пламенные маки
Сложить на горном алтаре.
Со мною утро в дымных ризах
Кадило в голубую твердь,
И на уступах, на карнизах
Бездымно испарялась смерть.
Дремали розовые башни,
Курились росы в вышине.
Какой-то призрак — сон вчерашний —
Кривлялся в голубом окне.
Еще мерцал вечерний хаос —
Восторг, достигший торжества, —
Но всё, что в пурпур облекалось,
Шептало белые слова.
И жизнь казалась смутной тайной…
Что? в утре раннем, полном сна,
Я вскрыл, мудрец необычайный,
Чья усмехнулась глубина? 2
Там, на горах, белели виллы,
Алели розы в цепком сне.
И тайна смутно нисходила
Чертой, в горах неясной мне.
О, как в горах был воздух кроток!
Из парка бешено взывал
И спорил с грохотом пролеток
Веками стиснутый хорал.
Там — к исцеляющим истокам
Увечных кресла повлеклись,
Там — в парке, на лугу широком,
Захлопал мяч и lawn-tennis;
Там — нить железная гудела,
И поезда вверху, внизу
Вонзали пламенное тело
В расплавленную бирюзу.
И в двери, в окна пыльных зданий
Врывался крик продавщика
Гвоздик и лилий, роз и тканей,
И cartes postales, и kodak’а.3
Я понял; шествие открыто, —
Узор явлений стал знаком.
Но было смутно, было слито,
Терялось в небе голубом.
Она сходила в час веселый
На городскую суету.
И тихо возгорались долы,
Приемля горную мечту…
И в диком треске, в зыбком гуле
День уползал, как сонный змей…
Там счастью в очи не взглянули
Миллионы сумрачных людей.4
Ее огнем, ее Вечерней
Один дышал я на горе,
А город грохотал безмерней
На возрастающей заре.
Я шел свободный, утоленный…
А день в померкшей синеве
Еще вздыхал, завороженный,
И росы прятались в траве.
Они сверкнут заутра снова,
И встанет Горная — средь роз,
У склона дымно-голубого,
В сияньи золотых волос…8-12 мая 1904
Могольцу снилися жилища Елисейски:
Визирь блаженный в них
За добрые дела житейски,
В числе угодников святых,
Покойно спал на лоне гурий.
Но сонный видит ад,
Где, пламенем обят,
Терзаемый бичами фурий,
Пустынник испускал ужасный вопль и стон.
Моголец в ужасе проснулся,
Не ведая, что значит сон.
Он думал, что пророк в сих мертвых обманулся
Иль тайну для него скрывал;
Тотчас гадателя призвал,
И тот ему в ответ: «Я не дивлюсь нимало,
Что в снах есть разум, цель и склад.
Нам небо и в мечтах премудрость завещало...
Сей праведник, визирь, оставя двор и град,
Жил честно и всегда любил уединенье;
Пустынник на поклон таскался к визирям».
С гадателем сказав, что́ значит сновиденье,
Внушил бы я любовь к деревне и полям.
Обитель мирная! в тебе успокоенье
И все дары небес даются щедро нам.
Уединение, источник благ и счастья!
Места любимые! ужели никогда
Не скроюсь в вашу сень от бури и ненастья?
Блаженству моему настанет ли чреда?
Ах! кто остановит меня под мрачной тенью?
Когда перенесусь в священные леса?
О музы! сельских дней утеха и краса!
Научите ль меня небесных тел теченью?
Светил блистающих несчетны имена
Узнаю ли от вас? Иль, если мне дана
Способность малая и скудно дарованье,
Пускай пленит меня источников журчанье
И я любовь и мир пустынный воспою!
Пусть парка не прядет из злата жизнь мою
И я не буду спать под бархатным наметом;
Ужели через то я потеряю сон?
И меньше ль по трудах мне будет сладок он?
Зимой близ огонька, в тени древесной летом,
Без страха двери сам для парки отопру,
Беспечно век прожив, спокойно и умру.
1Через Красные ворота я пройду
Чуть протоптанной тропинкою к пруду.Спят богини, охраняющие сад,
В мерзлых досках заколоченные, спят.Сумрак плавает в деревьях. Снег идет.
На пруду, за «Эрмитажем», поворот.Чутко слушая поскрипыванье лыж,
Пахнет елкою и снегом эта тишьИ плывет над отраженною звездой
В темной проруби с качнувшейся водой.
19212Бросая к небу колкий иней
И стряхивая белый хмель,
Шатаясь, в сумрак мутно-синий
Брела усталая метель.В полукольце колонн забыта,
Куда тропа еще тиха,
Покорно стыла Афродита,
Раскинув снежные меха.И мраморная грудь богини
Приподнималась горячо,
Но пчелы северной пустыни
Кололи девичье плечо.А песни пьяного Борея,
Взмывая, падали опять,
Ни пощадить ее не смея,
Ни сразу сердце разорвать.
19163Если колкой вьюгой, ветром встречным
Дрогнувшую память обожгло,
Хоть во сне, хоть мальчиком беспечным
Возврати мне Царское Село! Бронзовый мечтатель за Лицеем
Посмотрел сквозь падающий снег,
Ветер заклубился по аллеям,
Звонких лыж опередив разбег.И бегу я в лунный дым по следу
Под горбатым мостиком, туда,
Где над черным лебедем и Ледой
Дрогнула зеленая звезда.Не вздохнуть косматым, мутным светом,
Это звезды по снегу текут,
Это за турецким минаретом
В снежной шубе разметался пруд.Вот твой теплый, твой пушистый голос
Издали зовет — вперегонки!
Вот и варежка у лыжных полос
Бережет всю теплоту руки.Дальше, дальше!.. Только б не проснуться,
Только бы успеть — скорей! скорей! -
Губ ее снежинками коснуться,
Песнею растаять вместе с ней! Разве ты не можешь, Вдохновенье,
Легкокрылой бабочки крыло,
Хоть во сне, хоть на одно мгновенье
Возвратить мне Царское Село!
19224Сквозь падающий снег над будкой с инвалидом
Согнул бессмертный лук чугунный Кифаред.
О, Царское Село, великолепный бред,
Который некогда был ведом аонидам! Рожденный в сих садах, я древних тайн не выдам.
(Умолкнул голос муз, и Анненского нет…)
Я только и могу, как строгий тот поэт,
На звезды посмотреть и «всё простить обидам».Воспоминаньями и рифмами томим,
Над круглым озером метется лунный дым,
В лиловых сумерках уже сквозит аллея, И вьюга шепчет мне сквозь легкий лыжный свист,
О чем задумался, отбросив Апулея,
На бронзовой скамье кудрявый лицеист.
Декабрь 1921
Я ехал в Ашхабад. Проснулся на рассвете.
Тишь. Маленькая станция. Дома.
Пески. Безоблачное небо. Ветер.
Сосед взглянул в окно: — Ахча-Куйла.
Я выбежал, не в силах скрыть волненье.
Мне ветер руки теплые простер.
И тенью горя, самой грустной тенью
Подернулся безоблачный простор.
Вот здесь вы шли, детишек вспоминали,
Вот здесь страдали вы, не проливая слез.
Вот здесь вас интервенты расстреляли,
Вот здесь бессмертие ваше началось!
Ахча-Куйма, пески Туркменистана.
Наш поезд две минуты простоял.
Я никогда не видел Шаумяна,
Я Джапаридзе рук не пожимал.
Мне незнаком был Ваня Фиолетов
И Азизбеков, презиравший страх,
И все, погибшие за власть Советов
В ахча-куйминских пламенных песках.
Я в жизнь входил, их сыновьям ровесник.
Нас, школьников, их образ волновал.
Живыми, близкими в сказаньях, в песнях
Я имена их в детстве услыхал.
В глуши лесов и возле океанов
О них народы древние поют.
На улице Степана Шаумяна
Танкисты и подводники живут.
И мужество бессмертных вспоминают
Бойцы на трудном воинском пути.
И дети, их не знавшие, играют
В тенистом парке Двадцати Шести.
Встань, Родина, в почетном карауле!
Взгляни: уходит вдаль гряда холмов.
Каких убийц, каких разведок пули
Не целили в сердца твоих сынов!
...Да, двадцать шесть — живут!
Над ними знамя вьется,
Шумят ветра, идет за годом год.
Все меньше знавших их на свете остается
Все больше их народ наш узнает.
О них певцы сказания слагают,
И молодые, жизнью их горды,
К их мужеству и силе припадают,
Как жаждущий к источнику воды.
Они средь нас. Не смеют смерть и время
Стереть их жизни небывалый след.
Так закаляет молодое племя
История борьбы, история побед.
В глуши лесов и возле океанов
Их образы могучие живут.
На улице Степана Шаумяна
Танкисты о Чапаеве поют.
И мужество бессмертных вспоминают
Бойцы на трудном воинском пути.
И дети, их не знавшие, играют
В тенистом парке Двадцати Шести.
О, Феб-Аполлон сребролукий.
Яви свою горнюю милость
И гибкость придай моим пальцам,
Водящим по струнам киѳары!
И сделай кипящия мысли
Послушными меткому слову
И самое слово поэта
Стрелою ты сделай разящей.
Чтоб в сердце, обросшее жиром,
Вошло острием оно метким!..
От лютых законов Дракона
Жреца охрани молодого;
Меж острых коралловых рифов
Харибды и Сциллы цензуры
Ладью проведи, Дальновержец,
К желанным брегам гонорарным!..
И ты, почитаемый старец,
На Г., но рекомый… Гомером,
Божественной Эллинской речи
Внуши мне былые размеры!..
Пою Одиссея—героя,
Который покинул Итаку
И сел в путешествиях разных.
Как принято молвить, собаку…
— «Готовь чемоданы, супруга!
Пуст паспорт мой кажется миѳом,
Я еду. во что бы ни стало.
К живущим на севере скифам»!
Рыдала три дня Пенелопа:
— «В твои-ль, Одиссеюшка, годы».."
Готовя с аттической солью
В дорогу ему бутерброды.
Назначено время отезда.
Жена безутешно рыдает.
И панцырь, работы Гефеста,
Сама на него надевает.
— «Смотри, береги Телемака,
Блюди и свою добродетель!..»
И, вот, за крутым поворотом
Сокрылся герой богоравный.
Четыре луны восходили
И снова тонули во мраке;
Не раз волоокая Гера
На млечный свой путь выезжала,
Пока, миновав Дарданеллы,
Добился герой до России.
Идя полосой черноземной,
Знакомую зрит он картину:
Три Парки различнаго вида
Различное делают дело
Одна,—деревенская баба, —
Прядет безконечную пряжу,
Свои непочатыя силы
В работу любовно влагая.
Другая, склонивши усердно
Роскошное тело к зем-прялке,
Кудельную нить направляет
Рукою надежной и верной.
А третья, зловещая Парка.
В созвездиях степени разной
Рукой трясет своей дряхлой
И длинную ниточку режет.
— «Скажите, почтенныя Парки,
Где храм знаменитый Тавриды?
И как мне пройти, иль проехать,
Чтоб местным богам поклониться?»
И голосом сильно осипшим
Вторая из женщин вешала:
— «Тебя, чужестранец, экспрессом
За сутки домчат к Петрограду!»
Четырежды свет полнолуний
Сиял на пути Одиссея.
Покуда от юга на север
Влачил его змей огнеликий.
Но вот Одиссей и в столице
Овеян дыханьем Борея.
Плетется на тощем кентавре.
Свой нос отмороженный грея.
И зрит он: торгуют грибами
В огромном саду Геспериды,
Где высится храм, посвященный
Богине великой Тавриды.
Вошел он и видит, что Янус,
Двух лиц совместитель умелый,
Зоиловой речи внимает.
Совсем от волнения белый.
— Он сам посягнул на богиню!..
Жрецы надрываются слева.
— Он—жрец и не снял еще сана!..
Несется направо из чрева…
…"Да что я такое Гекубе?.."
Решил Одиссей справедливо
И вышел из храма Тавриды
Взглянуть на сезонное диво:
Пред ним развернулся широкий
И правильный круг Стадиона.
Где шло состязание славных
В упругости мышц позвоночных…
— Ага!.. Олимпийския игры!..
Решил наш герой, и, не скрою,
Смутился узнавши, что скифы
Зовут этот спорт «чехардою»…
И снова герой хитроумный,
Хиосской возжаждавши влаги,
Стремится на шумную площадь,
Хитон на ходу оправляя.
И сам постовой Минотавр
Привозит его к ресторану…
И здесь от увидеть воочью.
Что Вакх—разжиревший каналья —
И, если осталась от бога,
То только одни вакханалия!..
— «Из чашки?!»—герой восклицает.—
"Из чашки божественный нектар?..
"Да кто я?.. Больной инфлуэнцой.
"Какой-нибудь школьный инспектор?!
"Клянуся пятою Гермеса,
«Ты плохо окончишь, приятель!»
И вышел он, хлопнувши дверью…
(Какой он наивный,—читатель!..)
— «Пожалуйте паспорт, я еду!..» —
Сказал он угрюмо в участке.
Но пристав, как древле Калипсо,
Его отпустить не решался.
— Еще не проверили вида.
Уж очень вы странный мужчина!..
…Но тут, по приказу Зевеса,
Спустилось Паллада-Аѳина
И все опрокинув преграды.
Помчала его по Европе
К священным отрогам Эллады.
К любезной жене Пенелопе.
Снова гений жизни веет;
Возвратилася весна;
Холм на солнце зеленеет;
Лед разрушила волна;
Распустившийся дымится
Благовониями лес,
И безоблачен глядится
В воды зеркальны Зевес;
Все цветет — лишь мой единый
Не взойдет прекрасный цвет:
Прозерпины, Прозерпины
На земле моей уж нет.
Я везде ее искала,
В дневном свете и в ночи;
Все за ней я посылала
Аполлоновы лучи;
Но ее под сводом неба
Не нашел всезрящий бог;
А подземной тьмы Эреба
Луч его пронзить не мог:
Те брега недостижимы,
И богам их страшен вид...
Там она! неумолимый
Ею властвует Аид.
Кто ж мое во мрак Плутона
Слово к ней перенесет?
Вечно ходит челн Харона,
Но лишь тени он берет.
Жизнь подземного страшится;
Недоступен ад и тих;
И с тех пор, как он стремится,
Стикс не видывал живых;
Тьма дорог туда низводит;
Ни одной оттуда нет;
И отшедший не приходит
Никогда опять на свет.
Сколь завидна мне, печальной,
Участь смертных матерей!
Легкий пламень погребальной
Возвращает им детей;
А для нас, богов нетленных,
Что усладою утрат?
Нас, безрадостно-блаженных,
Парки строгие щадят...
Парки, Парки, поспешите
С неба в ад меня послать;
Прав богини не щадите:
Вы обрадуете мать.
В тот предел — где, утешенью
И веселию чужда,
Дочь живет — свободной тенью
Полетела б я тогда;
Близ супруга, на престоле
Мне предстала бы она,
Грустной думою о воле
И о матери полна;
И ко мне бы взор склонился,
И меня узнал бы он,
И над нами б прослезился
Сам безжалостный Плутон.
Тщетный призрак! стон напрасный!
Все одним путем небес
Ходит Гелиос прекрасный;
Все навек решил Зевес;
Жизнью горнею доволен,
Ненавидя адску ночь,
Он и сам отдать неволен
Мне утраченную дочь.
Там ей быть, доколь Аида
Не осветит Аполлон
Или радугой Ирида
Не сойдет на Ахерон!
Нет ли ж мне чего от милой
В сладкопамятный завет:
Что осталось все, как было,
Что для нас разлуки нет?
Нет ли тайных уз, чтоб ими
Снова сблизить мать и дочь,
Мертвых с милыми живыми,
С светлым днем подземну ночь?..
Так, не все следы пропали!
К ней дойдет мой нежный клик:
Нам святые боги дали
Усладительный язык.
В те часы, как хлад Борея
Губит нежных чад весны,
Листья падают, желтея,
И леса обнажены:
Из руки Вертумна щедрой
Семя жизни взять спешу,
И, его в земное недро
Бросив, Стиксу приношу;
Сердцу дочери вверяю
Тайный дар моей руки
И, скорбя, в нем посылаю
Весть любви, залог тоски.
Но когда с небес слетает
Вслед за бурями весна:
В мертвом снова жизнь играет,
Солнце греет семена;
И, умершие для взора,
Вняв они весны привет,
Из подземного затвора
Рвутся радостно на свет:
Лист выходит в область неба,
Корень ищет тьмы ночной;
Лист живет лучами Феба,
Корень Стиксовой струей.
Ими таинственно слита
Область тьмы с страною дня,
И приходят от Коцита
С ними вести для меня;
И ко мне в живом дыханье
Молодых цветов весны
Подымается призванье,
Глас родной из глубины;
Он разлуку услаждает,
Он душе моей твердит:
Что любовь не умирает
И в отшедших за Коцит.
О! приветствую вас, чада
Расцветающих полей;
Вы тоски моей услада,
Образ дочери моей;
Вас налью благоуханьем,
Напою живой росой
И с Аврориным сияньем
Поравняю красотой;
Пусть весной природы младость,
Пусть осенний мрак полей
И мою вещают радость,
И печаль души моей.
Бил барабан.
Был барабанщиком конный с гранитной глыбы.
Бой копыт Фальконета заставил даже пыль Марсова поля звенеть.
Герольды—трубач с дворцовой колоны, рубака с Мариинской Площади и третий—в медалях грудь—трехсотпудовой медной рудою на квартирной булыжной груде стал.
там,
Где медовые дали Азии, Сибирью зияя, за решеткой окна в Европу теплятся.
Гулко герольды сзывают:
— На митинг, на митинг, на митинг…
Шли.
Над братской оградой, рада не рада, дворцов затаенная рада метнулась в знамя невероятной речи.
Зимний двуглавый с пачкой орлов обезглавленных, красный от крови, которой цари мокли, пришел на порог братский и тупо бросил единственный в мире барок.
Нервный Инженерный Замок с надменностью мальтийца лез искаженной рожей через лысые липы Летнего Сада-
Ласковым бархатом лени барской ползучие высились арки над темнеющей ракой отверженной Аркадии.
Истовым крестом—набожный красавец—крестился Аничков. Ничком пробирался на площадь. Под мышкою с домовым богом, побирался.
Понуро привел панургово театров стадо Глинка.
Желтела, белела Александринка, слоновыя челюсти колон оскалив.
Голубой калиф, мечтала мечеть в небо руками.
Тонко…
Цирк Модерн в сторонке.
У ног Цитадель, как серый камень.
Биржа делегатами прислала Ростры, корабельных корпусов чреватые кесаревым сечением.
Легатами Мраморного стояли рамы пилястров тускнеющих.
Какой-то молью изеденный с Мойки.
И стройный Смольного Девиц Растрелли.
Четырех перспектив бессменный председатель, глава ватаги гигантов, небрежно играя игрою курантов, в стрельчатый локон волосы выся, доклад грохочет голосом выси:
Товарищи! Города горло сжато. Не смеют рынков хоры туманов охры рвать в рыданьях о старом. На ветошь татарам наветов продали ненужных оранжереи. Пальбою сдавленные по панели хиреют хвостов удавы. Куда вы? Куда вы'? Былому точка выбита в пулеметной очереди. Впереди, ради наших сынов хвастливой радости, еще ли дикие оргии штыки расправили?
Правы ли те, которые правили? Или оравы поведут города?
Не хватит четырех дум мудрости опровергнуть злоречие грудам на грудь припавших трупов.
Правы ли те, которые правду в муках сердцем окровавленным выродили? Или те, чьих брюх выродившаяся трусость над миром породисто пушками по родинам бухает?
Война поперхнулась. Бой—обалдел. Не беда, что мир не у дел. Тает печаль без вести повешенных. На цыпочках завтра к набату. Всех на цепи приведет парад расплаты. Сбросив трехцветные латы, смерть первая взойдет на баррикаду.
Вы, товарищи, древнейшая в городе нация. Вы целовали уста и черным и красным любовницам столицы. Поймите—ведь небо не синяя ассигнация, не разменная по курсу золота зорь. Небо не только людям полезно. Небо—вещь и хочет, забившись в щель бездны, бояться глупых выстрелов. Быть может оно, роняя глазницы звезд, с солнцем, вытекшим от зноя революций, в зените не выстоит и грянет под ноги людям, не сберегшим зеницы ока.
Товарищи! сегодня дворцам речь. Слов много выкрикнем в ухо эху. Анналов не надо. Кандалы каналов сложим на аналое бессонной ночи. Горят площадей чадные плошки. Мглятся лица пощечиной. Лощины улиц юлят. Гулко лощит трескотня переулки. Ручища орут мятежа.
Тяжкой поступью, по ступицу увязая в гнев сердца, пятная оторопь прохожих, проходят на попятный осужденные. Пятый день торопливо скрипит бегущий такелаж восстания под пятой Авроры. Горы прошлого в страхе прахом раз’аханы. Сколько таких непрошеных погибло на эшафоте. Последний еще и убрать не успели. Лежит он мертвый где-то на Невском, на Кирочной, очной ставкой грозя ночи покою.
А люди из Смольного смогут ли? Тоже не больно. В фейерверки укутались. Западу молятся крамольно.
Вот бароны головы монархов, верки обороны в западни хохлят.
Затмилась лозами пальма. Возами вечные лозунги на свалку. И даже последний туда отвезли—в подпалинах, в нагольном тулупе—Стокгольм.
Пока гордый табун декретов без узды вымолачивает степь за Днепром, и Доном,—на Эльбе и Темзе, на Сене и нервных берегах Гудзона, в зоне все еще буйно помешанных, люди рушат города и бегут озорные, набрав каменьев, проломить другому глупому голову. Там, говорят, голова дешевле, чем в Чарджуе гнилая дыня. Головы дешевы, да камни дороги. Дорогие товарищи! неужели допустим, чтоб благородный мрамор, столетний гранит, серый и красный, как сердце граната—тела наши—были растасканы убийцам на гранаты.
Хорошо ночью над городом, товарищи. Глухо как дворняжка спросоня, взвизгивает Викжель, языком железа лизнув окраину.
О крае ином сном заботливы юноши.
Легка синь ноши.
Пока легкомысленный день не пришел развалиться на подушках неба,
с лютиком солнца в петлице.
посылая кальян океана,
Пуская, кольца облаков вереницей.
Товарищи, вволю насытив тишину молчанием, обявим и мы нашу волю отчаянья.
Внемли:
По глубоким пролежням земли, от тихого нашего рая до дального края, вплоть до долларов янки—океан разметался беспомощный, умирающий от водянки.
На троне просторов нетронутых Алтая дремлет стена литая.
Кавказа горбы
Баррикадой Урал, крикнуть хребтами—ура!
Пора предявить ко взысканию опротестованную декларацию прав угнетенной вещи.
Прямая и тайная рада
всем датам:
наш ультиматум—от звезды до звезды автономия вещи.
Кончил, и все согласны.
Голосуют гиганты.
Председатель вынимает из кармана куранты.
Принято единогласно.
Грузно дворцы расходятся. Бредут каменным шагом ухая. По мостам грохочут.
Лихо купол заламывая, жестом паническим, флигелей руками разводя лирически, взмыл по Шпалерной Таврический.
Краснея, но понимая отлично язык вражеский, Пажеский семенит за Публичной.
Лично на свое попечение берет Корпуса и Учебные Заведения белых ночей Иеремия—Академия.
Все разбрелись феерического города парки.
В Гатчино Гатчинский, в Петергоф Петергофский ушли в тенистые парки.
И Смольный ушел на окраину. К груди пушку прижимает невольно. Хмурится на запад, мудрый и недовольный.