Так умирать, чтоб бил озноб огни,
Чтоб дымом пахли щеки, чтоб курьерский:
«Ну, ты, угомонись, уймись, нишкни», —
Прошамкал мамкой ветровому сердцу,
Чтоб — без тебя, чтоб вместо рук сжимать
Ремень окна, чтоб не было «останься»,
Чтоб, умирая, о тебе гадать
По сыпи звезд, по лихорадке станций, —
Так умирать, понять, что гам и чай,
Буфетчик, вечный розан на котлете,
Что это — смерть, что на твое «прощай!»
Уж мне никак не суждено ответить.
Меня опять ударило в озноб,
Грохочет сердце, словно в бочке камень.
Во мне живет мохнатый злобный жлоб
С мозолистыми цепкими руками.
Когда мою заметив маету,
Друзья бормочут: "Скоро загуляет", -
Мне тесно с ним, мне с ним невмоготу!
Он кислород вместо меня хватает.
Он не двойник и не второе "я",
Все объясненья выглядят дурацки, -
Он плоть и кровь — дурная кровь моя -
Такое не приснится и Стругацким.
Он ждет, когда закончу свой виток,
Моей рукою выведет он строчку, -
И стану я расчетлив и жесток
И всех продам — гуртом и в одиночку.
Я оправданья вовсе не ищу, -
Пусть жизнь уходит, ускользает, тает.
Но я себе мгновенья не прощу,
Когда меня он вдруг одолевает.
Но я собрал еще остаток сил,
Теперь его не вывезет кривая:
Я в глотку, в вены яд себе вгоняю -
Пусть жрет, пусть сдохнет — я перехитрил.
В Азии, в Европе ли
Родился озноб —
Только даже в опере
Кашляют взахлёб.Не поймёшь, откуда дрожь, — страх ли это, грипп ли?
Духовые дуют врозь, струнные — урчат,
Дирижёра кашель бьёт, тенора охрипли,
Баритоны запили, и басы молчат.Раньше было в опере
Складно, по уму,
И хоть хору хлопали —
А теперь кому?! Не берёт и верхних нот и сопрано-меццо,
У колоратурного — не бельканто — бред!
Цены резко снизились до рубля за место.
Словом, всё понизилось и сошло на нет.Сквозняками в опере
Дует, валит с ног,
Как во чистом во поле
Ветер-ветерок.Партии проиграны, песенки отпеты,
Партитура съёжилась, и софит погас.
Развалились арии, разошлись дуэты,
Баритон — без бархата, без металла — бас.Что ни делай — всё старо,
Гулок зал и пуст.
Тенорово серебро
Вытекло из уст.Тенор в арье Ленского заорал: «Полундра!» —
Буйное похмелье ли, просто ли заскок?
Дирижёра Вилькина мрачный бас-профундо
Чуть едва не до смерти струнами засёк.
На снежной равнине в зеленом уборе
Темнела угрюмая ель;
И, как горностаями, снегом пушистым
Ей плечи прикрыла метель.—
С ней рядом березку сухую, нагую
От стужи бросало в озноб;
И ель ей скрипела:— Бедняжка, попробуй
Прикрыться,— заройся в сугроб…
Над снежной равниной апрельское солнце
Затеплилось вешним огнем,—
Сугробы сбежали ручьями,— лощины
Зеленым покрылись ковром;—
Очнулась березка, и в свежем наряде,
Слегка колыхаясь, шумит;
И ветер несет ей веселые вести,
И птичка ей сны говорит.
А темная ель, в старом кружеве сучьев,
С ветвями до самых корней,
В своей жесткой зелени, стоя, скрипит им:
— Не верьте, не верьте вы ей!..
Всю зиму она наготой щеголяла…
Жалеть ее надо,— жалеть!
И как вам не стыдно ласкать ее, право!
И как она смеет шуметь!..
На снежной равнине в зеленом уборе
Темнела угрюмая ель;
И, как горностаями, снегом пушистым
Ей плечи прикрыла метель.—
С ней рядом березку сухую, нагую
От стужи бросало в озноб;
И ель ей скрипела:— Бедняжка, попробуй
Прикрыться,— заройся в сугроб…
Над снежной равниной апрельское солнце
Затеплилось вешним огнем,—
Сугробы сбежали ручьями,— лощины
Зеленым покрылись ковром;—
Очнулась березка, и в свежем наряде,
Слегка колыхаясь, шумит;
И ветер несет ей веселые вести,
И птичка ей сны говорит.
А темная ель, в старом кружеве сучьев,
С ветвями до самых корней,
В своей жесткой зелени, стоя, скрипит им:
— Не верьте, не верьте вы ей!..
Всю зиму она наготой щеголяла…
Жалеть ее надо,— жалеть!
И как вам не стыдно ласкать ее, право!
И как она смеет шуметь!..
Все так же ютится
Все так же ютится простуда у рам,
Так же песни мои
Так же песни мои заштрихованы сном,
Так же ночью озноб,
Так же ночью озноб, так же дрожь по утрам,
Так же горло ручьев
Так же горло ручьев переедено льдом.
Но уже тротуар
Но уже тротуар чернотою оброс,
Снова солнечный лак
Снова солнечный лак прилипает к земле.
И, как сказочный бред,
И, как сказочный бред, забывая мороз,
Обессиленный градусник
Обессиленный градусник спит на нуле.
Я стою на крыльце,
Я стою на крыльце, я у солнца в плену.
Мне весна тишиной
Мне весна тишиной обвязала висок,
Надо мной в высоте,
Надо мной в высоте, повторив тишину,
Голубого окна
Голубого окна притаился зрачок.
В переулке заря,
В переулке заря, перекличка колес,
Торопливость воды
Торопливость воды и людей кутерьма,
И коробками разных сортов папирос
В докипающем дне
В докипающем дне притаились дома.
Я слежу, как трамвай
Я слежу, как трамвай совершает полет,
Как на лужах горит
Как на лужах горит от зари позумент,
И как нэпман тяжелой сигарой плывет,
И как тоненькой «Басмой» ныряет студент.
И туда, где окно,
И туда, где окно, где, льда голубей,
Обложки у крыш
Обложки у крыш оплела бирюза,
Где порхающий дым,
Где порхающий дым, где фарфор голубей,
Как на синий экран
Как на синий экран поднимаю глаза.
Там ветер,
Там ветер, там небо,
Там ветер, там небо, там пятый этаж,
Там зайцем по комнате
Там зайцем по комнате бродит тепло,
Там ленивостью дней
Там ленивостью дней заболел карандаш,
И у форточки там
И у форточки там отстегнулось крыло.
Я стою,
Я стою, я ловлю
Я стою, я ловлю уплывающий свет,
Опьяняясь пространством,
Опьяняясь пространством, как лирикой сна.
И дым папиросы,
И дым папиросы, как первый букет,
У меня на руке
У меня на руке забывает весна.
Но это не сон –
Но это не сон – это доза тепла,
Это первый простор
Это первый простор для взлетающих глаз,
Это холод, дыханьем
Это холод, дыханьем сожженный дотла,
Это дым вдохновенья,
Это дым вдохновенья, пришедший на час.
Это все для того,
Это все для того, чтобы вовсе не так
Возвратившийся служащий
Возвратившийся служащий встретил жену,
Чтобы скряга отдал
Чтобы скряга отдал за букет четвертак,
Чтобы снова Жюль Верн
Чтобы снова Жюль Верн полетел на Луну.
Чтоб мое бытие
Чтоб мое бытие окрылилось на миг
И неведомых дней
И неведомых дней недоступная мгла
Сквозь страницы еще
Сквозь страницы еще недочитанных книг
Проступила ясней
Проступила ясней и лицо обожгла.
Чтобы с ранним огнем
Чтобы с ранним огнем и усталостью рам
Ваша зимняя комната
Ваша зимняя комната стала тесна.
И чтоб песня,
И чтоб песня, которая поймана там,
Еще раз на лету
Еще раз на лету повторила – весна.
Хвораю, что ли, — третий день дрожу,
как лошадь, ожидающая бега.
Надменный мой сосед по этажу
и тот вскричал:
— Как вы дрожите, Белла!
Но образумьтесь! Странный ваш недуг
колеблет стены и сквозит повсюду.
Моих детей он воспаляет дух
и по ночам звонит в мою посуду.
Ему я отвечала:
— Я дрожу
все более — без умысла худого.
А впрочем, передайте этажу,
что вечером я ухожу из дома.
Но этот трепет так меня трепал,
в мои слова вставлял свои ошибки,
моей ногой приплясывал, мешал
губам соединиться для улыбки.
Сосед мой, перевесившись в пролет,
следил за мной брезгливо, но без фальши.
Его я обнадежила:
— Пролог
вы наблюдали. Что-то будет дальше?
Моей болезни не скучал сюжет!
В себе я различала, взглядом скорбным,
мельканье диких и чужих существ,
как в капельке воды под микроскопом.
Все тяжелей меня хлестала дрожь,
вбивала в кожу острые гвоздочки.
Так по осине ударяет дождь,
наказывая все ее листочки.
Я думала: как быстро я стою!
Прочь мускулы несутся и резвятся!
Мое же тело, свергнув власть мою,
ведет себя свободно и развязно.
Оно все дальше от меня! А вдруг
оно исчезнет вольно и опасно,
как ускользает шар из детских рук
и ниточку разматывает с пальца?
Все это мне не нравилось.
Врачу
сказала я, хоть перед ним робела:
— Я, знаете, горда и не хочу
сносить и впредь непослушанье тела.
Врач объяснил:
— Ваша болезнь проста.
Она была б и вовсе безобидна,
но ваших колебаний частота
препятствует осмотру — вас не видно.
Вот так, когда вибрирует предмет
и велика его движений малость,
он зрительно почти сведен на нет
и выглядит, как слабая туманность.
Врач подключил свой золотой прибор
к моим предметам неопределенным,
и острый электрический прибой
охолодил меня огнем зеленым.
И ужаснулись стрелка и шкала!
Взыграла ртуть в неистовом подскоке!
Последовал предсмертный всплеск стекла,
и кровь из пальцев высекли осколки.
Встревожься, добрый доктор, оглянись!
Но он, не озадаченный нимало,
провозгласил:
— Ваш бедный организм
сейчас функционирует нормально.
Мне стало грустно. Знала я сама
свою причастность к этой высшей норме.
Не умещаясь в узости ума,
плыл надо мной ее чрезмерный номер.
И, многозначной цифрою мытарств
наученная, нервная система,
пробившись, как пружины сквозь матрац,
рвала мне кожу и вокруг свистела.
Уродующий кисть огромный пульс
всегда гудел, всегда хотел на волю.
В конце концов казалось: к черту! Пусть
им захлебнусь, как Петербург Невою!
А по ночам — мозг навострится, ждет.
Слух так открыт, так взвинчен тишиною,
что скрипнет дверь иль книга упадет,
и — взрыв! и — все! и — кончено со мною!
Да, я не смела укротить зверей,
в меня вселенных, жрущих кровь из мяса.
При мне всегда стоял сквозняк дверей!
При мне всегда свеча, вдруг вспыхнув, гасла!
В моих зрачках, нависнув через край,
слезы светлела вечная громада.
Я — все собою портила! Я — рай
растлила б грозным неуютом ада.
Врач выписал мне должную латынь,
и с мудростью, цветущей в человеке,
как музыку по нотным запятым,
ее читала девушка в аптеке.
И вот теперь разнежен весь мой дом
целебным поцелуем валерьяны,
и медицина мятным языком
давно мои зализывает раны.
Сосед доволен, третий раз подряд
он поздравлял меня с выздоровленьем
через своих детей и, говорят,
хвалил меня пред домоуправленьем.
Я отдала визиты и долги,
ответила на письма. Я гуляю,
особо, с пользой делая круги.
Вина в шкафу держать не позволяю.
Вокруг меня — ни звука, ни души.
И стол мой умер и под пылью скрылся.
Уставили во тьму карандаши
тупые и неграмотные рыльца.
И, как у побежденного коня,
мой каждый шаг медлителен, стреножен.
Все хорошо! Но по ночам меня
опасное предчувствие тревожит.
Мой врач еще меня не уличил,
но зря ему я голову морочу,
ведь все, что он лелеял и лечил,
я разом обожгу иль обморожу.
Я, как улитка в костяном гробу,
спасаюсь слепотой и тишиною,
но, поболев, пощекотав во лбу,
рога антенн воспрянут надо мною.
О звездопад всех точек и тире,
зову тебя, осыпься! Пусть я сгину,
подрагивая в чистом серебре
русалочьих мурашек, жгущих спину!
Ударь в меня, как в бубен, не жалей,
озноб, я вся твоя! Не жить нам розно!
Я — балерина музыки твоей!
Щенок озябший твоего мороза!
Пока еще я не дрожу, о, нет,
сейчас о том не может быть и речи.
Но мой предусмотрительный сосед
уже со мною холоден при встрече.