Все стихи про остров - cтраница 4

Найдено стихов - 118

Игорь Северянин

Симфония

Схороните меня среди лилий и роз,
Схороните мена среди лилий.Мирра Лохвицкая
Моя любовь твоей мечте близка.Черубина де Габриак

У старой лавры есть тихий остров,
Есть мертвый остров у старой лавры,
И ров ползет к ней, ползет под мост ров,
А мост — минуешь — хранятся лавры
Царицы грез.

Я посетил, глотая капли слез,
Убогую и грубую могилу,
Где спит она, — она, царица грез…
И видел я, — и мысль теряла силу…
Так вот где ты покоишься! и — как!
Что говорит о прахе величавом?
Где памятник на зависть всем державам?
Где лилии? где розы? где же мак?

Нет, где же мак? Что же мак не цветет?
Отчего нагибается крест?
Кто к тебе приходил? кто придет?
О дитя! о, невеста невест!
Отчего, отчего
От меня ты сокрыта?
Ведь никто… никого…
Ни души… позабыта…

Нет, невозможно! нет, не поверю!
Власти мне, власти — я верну потерю!
Взрою землю!.. сброшу крест гнилой!..
Разломаю гроб я!.. поборюсь с землей!..
Напущу в могилу солнца!.. набросаю цветов…
— Встань, моя Белая!.. лучше я лечь готов…

«Забудь, забудь о чуде», —
Шептала мне сентябрьская заря…
А вкруг меня и здесь ходили люди,
И здесь мне в душу пристально смотря…
И где же?! где ж?! — у алтаря.

Из черного гордого мрамора высечь
Хотел бы четыре гигантские лиры,
Четыре сплетенные лиры-решетки —
На север, на запад, на юг, на восток.
У лир этих струны — из чистого золота прутья,
Увитые алым и белым пушистым горошком,
Как строфы ее — бархатистым, как чувства — простым.
А там, за решеткой, поставил бы я не часовню,
Не памятник пышный, не мрачный — как жизнь — мавзолей,
А белую лилию — символ души ее чистой,
Титанию-лилию, строгих трудов образец.
В молочном фарфоре застыло б сердечко из злата,
А листья — сплошной и бесценный, как мысль, изумруд.
Как росы на листьях сверкали б алмазы и жемчуг
При Солнце, Венере, Авроре и мертвой Луне.
И грезил бы Сириус, ясный такой и холодный,
О лилии белой, застывшей в мечтаньи о нем.

И в сердце пели неба клиры,
Душа в Эдем стремила крылия…
А сквозь туман взрастала лилия
За струнной изгородью лиры.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Праздник восхода Солнца

Семь островов их, кроме Мангайи,
Что означает Покой,
Семь разноцветных светятся Солнцу,
В синей лагуне морской.
В сине-зеленой, в нежно-воздушной,
Семь поднялось островов.
Взрывом вулканов, грезой кораллов,
Тихим решеньем веков.
Строят кораллы столько мгновений,
Сколько найдешь их в мечте,
Мыслят вулканы, сколько желают,
Копят огонь в темноте.
Строят кораллы, как строятся мысли,
Смутной дружиной в уме.
В глубях пророчут, тихо хохочут,
Медлят вулканы во тьме.
О, как ветвисты, молча речисты,
Вьются кораллы в мечте.
О, как хохочут, жгут и грохочут
Брызги огней в высоте.
Малые сонмы сделали дело,
Жерла разрушили темь.
Силой содружной выстроен остров,
Целый венец их, — их семь.

Семь островов их, кроме Мангайи,
Что означает Покой.
Самый могучий из них — Раротонга,
Западно-Южный Прибой.
Рядом — Уступчатый Сон, Ауау,
Ставший Мангайей потом,
Сказкой Огня он отмечен особо,
Строил здесь Пламень свой дом.
Аитутаки есть Богом ведомый,
Атиу — Старший из всех.
Мауки — Край Первожителя Мира,
Край, где родился наш смех.
Лик Океана еще, Митиаро,
Мануай — Сборище птиц.
Семь в полнопевных напевах прилива
Нежно-зеленых станиц.
Каждый тот остров — двойной, потому что
Двое построили их,
Две их замыслили разные силы,
В рифме сдвояется стих.
Тело у каждого острова зримо,
Словно пропетое вслух,
С телом содружный, и с телом раздельный,
Каждого острова дух.
Тело на зыбях, и Солнцем согрето,
Духу колдует Луна,
В Крае живут Теневом привиденья,
Скрытая это страна.
Тело означено именем здешним,
Духам — свои имена,
Каждое имя чарует как Солнце,
И ворожит как Луна.
Первый в Краю Привидений есть Эхо,
И Равновесный — второй.
Третий — Гирлянда для пляски с цветами,
Нежно-пахучий извой.


Птичий затон — так зовется четвертый,
Пятый — Игра в барабан,
Дух же шестой есть Обширное войско,
К бою раскинутый стан.
Самый причудливый в действии тайном,
Самый богатый — седьмой,
С именем — Лес попугаев багряных,
В жизни он самый живой.

Семь этих духов, семь привидений,
Бодрствуя, входят в семь тел.
Море покличет, откликнется Эхо,
Запад и Юг загудел.
Все же уступчатый остров Мангайя
Слыша, как шепчет волна,
Светы качает в немом равновесьи,
Мудрая в нем тишина.
Эхо проносится дальше, тревожа
Нежно-пахучий извой,
Юные лики оделись цветами,
В пляске живут круговой.
Пляска, ведомая богом красивым,
Рушится в Птичий Затон,
Смехи, купанье, и всклики, и пенье,
Клекот, и ласки, и стон.
В Море буруны, угрозные струны,
Волны как вражеский стан.
Войско на войско, два войска обширных,
Громко поет барабан.
Только в Лесу Попугаев Багряных
Клик, переклик, пересмех.
Эхо на эхо, все стонет от смеха,
Радость повторна для всех.
Только Мангайя в дремоте безгласной
Сказке Огня предана.
Радостно свиты в ней таинством Утра
Духов и тел имена.

2
Ключ и Море это — двое,
Хор и голос это — два.
Звук — один, но все слова
В Море льются хоровое.

Хор запевает,
Голос молчит.

«Как Небеса распростертые,
Крылья раскинуты птиц
Предупреждающих.
В них воплощение бога.
Глянь: уж вторые ряды, уж четвертые.
Сколько летит верениц,
Грозно-блистающих.
Полчище птиц.
Кровью горит их дорога.
Каждый от страха дрожит, заглянув,
Длинный увидя их клюв.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Клюв, этот клюв! Он изогнутый!
Я птица из дальней страны,
Избранница.
Предупредить прихожу,
Углем гляжу,
Вещие сны
Мной зажжены,
Длинный мой клюв и изогнутый.
Остерегись. Это — странница.»

Хор запевает,
Голос молчит.

«Все мы избранники
Все мы избранницы,
Солнца мы данники,
Лунные странницы.
Клюв, он опасен у всех.
Волны грызут берега.
Счастье бежит в жемчуга.
Радость жемчужится в смех.
Лунный светильник, ты светишь Мангайе,
Утро с Звездой, ты ответишь Мангайе
Солнцем на каждый вопрос.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Ветер по небу румяность пронес.
Встаньте все прямо,
Тайна ушла!
Черная яма
Ночи светла!
Лик обратите
К рождению дня!
Люди, глядите
На сказку Огня!»

Хор запевает,
Голос молчит.

«Шорохи крыл все сильней.
Птица, лети на Восток.
Птица, к Закату лети.
Воздух широк.
Все на пути.
Много путей.
Все собирайтесь сюда.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Звезды летят. Я лечу. Я звезда.
Сердце вскипает.
Мысль не молчит.»

Хор запевает,
Голос звучит.

«Светлые нити лучей все длиннее,
Гор крутоверхих стена все яснее.
Вот Небосклон
Солнцем пронзен.
В звездах еще вышина,
Нежен, хоть четок
Утренний вздох.
Медлит укрыться Луна.
Он еще кроток,
Яростный бог.
Солнце еще — точно край
Уж уходящего сна.
Сумрак, прощай.
Мчит глубина.
Спавший, проснись.
Мы улетаем, горя.
Глянь на высоты и вниз.
Солнце — как огненный шар.
Солнце — как страшный пожар.
Это — Заря.»

Михаил Лермонтов

Последнее новоселье

Меж тем, как Франция, среди рукоплесканий
И кликов радостных, встречает хладный прах
Погибшего давно среди немых страданий
В изгнанье мрачном и в цепях;
Меж тем, как мир услужливой хвалою
Венчает позднего раскаянья порыв
И вздорная толпа, довольная собою,
Гордится, прошлое забыв, –
Негодованию и чувству дав свободу,
Поняв тщеславие сих праздничных забот,
Мне хочется сказать великому народу:
Ты жалкий и пустой народ!Ты жалок потому, что вера, слава, гений,
Всё, всё великое, священное земли,
С насмешкой глупою ребяческих сомнений
Тобой растоптано в пыли.
Из славы сделал ты игрушку лицемерья,
Из вольности — орудье палача, И все заветные отцовские поверья
Ты им рубил, рубил сплеча, –
Ты погибал… И он явился, с строгим взором,
Отмеченный божественным перстом,
И признан за вождя всеобщим приговором,
И ваша жизнь слилася в нем, –
И вы окрепли вновь в тени его державы,
И мир трепещущий в безмолвии взирал
На ризу чудную могущества и славы,
Которой вас он одевал.
Один, — он был везде, холодный, неизменный,
Отец седых дружин, любимый сын молвы,
В степях египетских, у стен покорной Вены,
В снегах пылающей Москвы.А вы, что делали, скажите, в это время,
Когда в полях чужих он гордо погибал?
Вы потрясали власть избранную, как бремя,
Точили в темноте кинжал!Среди последних битв, отчаянных усилий,
В испуге не поняв позора своего,
Как женщина, ему вы изменили,
И, как рабы, вы предали его!
Лишенный прав и места гражданина, Разбитый свой венец он снял и бросил сам,
И вам оставил он в залог родного сына –
Вы сына выдали врагам!
Тогда, отяготив позорными цепями,
Героя увезли от плачущих дружин,
И на чужой скале, за синими морями,
Забытый, он угас один –
Один, замучен мщением бесплодным,
Безмолвною и гордою тоской,
И, как простой солдат, в плаще своем походном
Зарыт наемною рукой…
*
Но годы протекли, и ветреное племя
Кричит: «Подайте нам священный этот прах!
Он наш; его теперь, великой жатвы семя,
Зароем мы в спасенных им стенах!»
И возвратился он на родину; безумно,
Как прежде, вкруг него теснятся и бегут
И в пышный гроб, среди столицы шумной,
Остатки тленные кладут.
Желанье позднее увенчано успехом!
И краткий свой восторг сменив уже другим,
Гуляя, топчет их с самодовольным смехом
Толпа, дрожавшая пред ним.
*
И грустно мне, когда подумаю, что ныне
Нарушена святая тишина
Вокруг того, кто ждал в своей пустыне
Так жадно, столько лет — спокойствия и сна!
И если дух вождя примчится на свиданье
С гробницей новою, где прах его лежит,
Какое в нем негодованье
При этом виде закипит!
Как будет он жалеть, печалию томимый,
О знойном острове, под небом дальних стран,
Где сторожил его, как он непобедимый,
Как он великий, океан!«Ты жалкий и пустой народ!» — эта резкая характеристика французского обывателя опирается на формулу из пушкинской статьи «Последний из свойственников Иоанны д’Арк»: «Жалкий век! Жалкий народ!».В стихе «Из вольности — орудье палача» и следующих речь идет о якобинской диктатуре эпохи Великой французской революции. Лермонтов, как и Пушкин, отрицательно относился к «мрачной буре» якобинского террора (ср. элегию Пушкина «Андрей Шенье»). Наполеона Лермонтов считал спасителем свободы, завоеванной на первом этапе революции.Имеются в виду военные походы Наполеона в Египет (Египетская экспедиция 1798–1891 гг.), Австрию (разгром Австрии завершился Венским миром 1809 г.) и Россию (1812 г.), где пожар Москвы знаменовал закат военной славы Бонапарта.Возвращение разгромленной армии Наполеона из России сопровождалось общественным возмущением во Франции, ростом политической оппозиции и демонстрацией недоверия Наполеону.В стихе «Лишенный прав и места гражданина» и следующих Лермонтов точно излагает последовательность событий: 31 марта 1814 г. союзники вступили в Париж, 6 апреля Наполеон отрекся от престола, сохранив, однако, титул императора и получив во владение остров Эльбу. После неудачной попытки восстановить свою власть 22 июня 1815 г. последовало окончательное отречение в пользу сына; Наполеон был сослан на остров Св. Елены, где через несколько лет скончался, а его сын вывезен в Австрию.Последнее новоселье. Впервые опубликовано в 1841 г. в «Отечественных записках» (т. 16, № 5, отд. III, с. 1–2).

Игорь Северянин

Кара Дон-Жуана. Рассказ в Сицилианах

1
Да, фейерверком из Пуччини
Был начат праздник. Весь Милан
Тонул в восторженной пучине
Веселья. Выполняя план
Забав, когда, забыв о чине,
И безголосый стал горлан…
Однако по какой причине
Над городом аэроплан?
2
Не делегаты ль авиаций
Готовят к празднику салют?
Не перемену ль декораций
Увидит падкий к трюкам люд?
Остолбились в тени акаций
Лакеи при разносе блюд.
Уж то не классик ли Гораций
Встает из гроба, к нови лют?..
3
Как странно вздрогнула синьора!
Как странно побледнел синьор! —
Что на террасе у собора
Тянули розовый ликер!
И вот уж им не до ликера,
И в небеса за взором взор —
Туда, где стрекотня мотора
Таит нещадный приговор…
4
На людной площади Милана
Смятенье, давка, крик и шум:
Какого-то аэроплана
Сниженье прямо наобум —
Мертва испанская гитана
И чей-то обезглавлен грум,
И чья-то вся в крови сутана,
И у толпы за разум ум!
5
Умолк оркестр на полуноте, —
Трещит фарфор, звенит стакан,
И вы, бутылки, вина льете!
Тела! вы льете кровь из ран…
В испуге женщины в капоте
Спешат из дома в ресторан.
Аэроплан опять в полете,
Таинственный аэроплан…
6
И в ресторане у собора,
Упавши в пролитый ликер,
«Держите дерзостного вора!» —
Кричит в отчаяньи синьор:
«Жена моя, Элеонора, —
Ее похитил тот мотор!..»
Да, если вникнуть в крик синьора,
Жену вознес крылатый вор.
7
Но — миг минут, и в ресторане,
Как и на площади на всей,
Опять веселое гулянье, —
Быть может, даже веселей…
Взамен Пуччини из Масканьи
Несутся взрывы трубачей,
И снова жизнь кипит в Милане
Во всей стихийности своей.
8
А результат недавней драмы —
Вполне понятный результат:
Во все концы радиограммы
О происшествии летят.
Портреты увезенной дамы
Тут выставлены в яркий ряд
И в целом мире этот самый
Аэроплан искать велят…
9
Одни в безумьи, муж без цели
Смотря на небо, скрежетал
Зубами, и гитаны пели,
Печально озаряя зал,
Как бы над мертвыми в капелле
Прелат служенье совершал,
Вдруг неожиданно пропеллер
Над площадью заскрежетал.
10
И вот, почти совсем откосно,
Убив с десяток горожан,
Летит с небес молниеносно
В толпу другой аэроплан.
Пока гудел многовопросно
В толпе угрозный ураган, —
Похитив мужа, гость несносный
Вспорхнул, и вот — под ним Милан!..
11
Летели в небе два мотора, —
Один на Тихий океан,
На ширь и гладь его простора,
На дальний остров из лиан.
Другой на север, за озера
Норвегии, где воздух льдян.
И на одном — Элеонора,
И на другом — ее Жуан.
12
На островках, собой несхожих,
Машины скинули их двух.
На двух совсем различных ложах
С тех пор тиранили свой дух
Супруги: муж лежал на кожах
Тюленьих, под женой был пух
Тропичных птиц. И глаз прохожих
Не жег их: каждый остров глух.
13
Ласкал серебряные косы
Проникнутый мимозой бриз.
Что на траве сверкало: росы
Иль слезы женские? Кто вниз
Сбегал к воде? Кому откосы
Казались кочками? «Вернись!» —
Стонало эхо. Ноги босы…
От безнадежья стан повис…
14
Хрустел седыми волосами
Хрустальный ветер ледяной.
Жуан стоял у моря днями,
В оцепенении, больном,
С глубоко впавшими глазами,
С ума сводящею мечтой,
Что, разделен с женой морями,
Он не увидится с женой.
15
Хохочут злобно два пилота,
Что их поступок — без следа,
Что ими уничтожен кто-то,
Что тайну бережет вода,
Что вот возникло отчего-то
Тому, кто юн, кто молода,
«Всегда» любившим без отчета
Карающее «Никогда!»

Константин Бальмонт

Мертвые корабли

Прежде чем душа найдет возможность постигать, и дерзнет припоминать, она должна соединиться с Безмолвным Глаголом, — и тогда для внутреннего слуха будет говорить Голос Молчания…
Из Индийской Мудрости
1
Между льдов затерты, спят в тиши морей
Остовы немые мертвых кораблей.
Ветер быстролетный, тронув паруса,
Прочь спешит в испуге, мчится в небеса.
Мчится — и не смеет бить дыханьем твердь,
Всюду видя только — бледность, холод, смерть.
Точно саркофаги, глыбистые льды
Длинною толпою встали из воды.
Белый снег ложится, вьется над волной,
Воздух заполняя мертвой белизной.
Вьются хлопья, вьются, точно стаи птиц.
Царству белой смерти нет нигде границ.
Что ж вы здесь искали, выброски зыбей,
Остовы немые мертвых кораблей?
2
«На Полюс! На Полюс! Бежим, поспешим,
И новые тайны откроем!
Там, верно, есть остров — красив, недвижим,
Окован пленительным зноем!
Нам скучны пределы родимых полей,
Изведанных дум и желаний.
Мы жаждем качанья немых кораблей,
Мы жаждем далеких скитаний.
В безвестном — услада тревожной души,
В туманностях манят зарницы.
И сердцу рокочут приливы: „Спеши!“
И дразнят свободные птицы.
Нам ветер бездомный шепнул в полусне,
Что сбудутся наши надежды:
Для нового Солнца, в цветущей стране,
Проснувшись, откроем мы вежды.
Мы гордо раздвинем пределы Земли,
Нам светит наш разум стоокий.
Плывите, плывите скорей, корабли,
Плывите на Полюс далекий!»
3
Солнце свершает
Скучный свой путь.
Что-то мешает
Сердцу вздохнуть.
В море приливы
Шумно растут.
Мирные нивы
Где-то цветут.
Пенясь, про негу
Шепчет вода.
Где-то к ночлегу
Гонят стада.
4
Грусть утихает:
С другом легко.
Кто-то вздыхает —
Там — далеко.
Счастлив, кто мирной
Долей живет.
Кто-то в обширной
Бездне плывет.
Нежная ива
Спит и молчит.
Где-то тоскливо
Чайка кричит.
5
«Мы плыли — все дальше — мы плыли,
Мы плыли не день и не два.
От влажной крутящейся пыли
Кружилась не раз голова.
Туманы клубились густые,
Вставал и гудел Океан, —
Как будто бы ведьмы седые
Раскинули вражеский стан.
И туча бежала за тучей,
За валом мятежился вал.
Встречали мы остров плавучий,
Но он от очей ускользал.
И там, где из водного плена
На миг восставали цветы,
Крутилась лишь белая пена,
Сверкая среди темноты.
И дерзко смеялись зарницы,
Манившие миром чудес.
Кружились зловещие птицы
Под склепом пустынных Небес.
Буруны закрыли со стоном
Сверканье Полярной Звезды.
И вот уж с пророческим звоном
Идут, надвигаются льды.
Так что ж, и для нас развернула
Свой свиток седая печаль?
Так, значит, и нас обманула
Богатая сказками даль?
Мы отданы белым пустыням,
Мы тризну свершаем на льдах,
Мы тонем, мы гаснем, мы стынем
С проклятьем на бледных устах!»
6
Скрипя, бежит среди валов,
Гигантский гроб, скелет плавучий.
В телах обманутых пловцов
Иссяк светильник жизни жгучей.
Огромный остов корабля
В пустыне Моря быстро мчится,
Как будто где-то есть земля,
К которой жадно он стремится.
За ним, скрипя, среди зыбей
Несутся бешено другие,
И привиденья кораблей
Тревожат области морские.
И шепчут волны меж собой,
Что дальше их пускать не надо, —
И встала белою толпой
Снегов и льдистых глыб громада.
И песни им надгробной нет,
Бездушен мир пустыни сонной,
И только Солнца красный свет
Горит, как факел похоронный.
7
Да легкие хлопья летают,
И беззвучную сказку поют,
И белые ткани сплетают,
Созидают для Смерти приют.
И шепчут: «Мы — дети Эфира,
Мы — любимцы немой тишины,
Враги беспокойного мира,
Мы — пушистые чистые сны.
Мы падаем в синее Море,
Мы по воздуху молча плывем,
И мчимся в безбрежном просторе,
И к покою друг друга зовем.
И вечно мы, вечно летаем,
И не нужно нам шума земли,
Мы вьемся, бежим, пропадаем,
И летаем, и таем вдали…»

Михаил Лермонтов

Ода, которую сочинил господин Франциск де Салиньяк…

ОДА,
КОТОРУЮ СОЧИНИЛ ГОСПОДИН ФРАНЦИСК ДЕ САЛИНЬЯК
ДЕ ЛЯ МОТТА ФЕНЕЛОН, АРХИЕПИСКОП ДЮК КАМБРЕЙСКИЙ,
СВЯЩЕННЫЯ РИМСКИЯ ИМПЕРИИ ПРИНЦГоры толь что дерзновенно
Взносите верьхи к звездам,
Льдом покрыты беспременно,
Нерушим столп небесам:
Вашими под сединами
Рву цветы над облаками,
Чем пестрит вас взор весны;
Тучи подо мной гремящи
Слышу и дожди шумящи,
10 Как ручьев падучих тьмы.Вы горам Фракийским равны,
Клал одну что на другу
Исполин, отвагой славный,
Чтоб взойти небес к верьху.
Зрю на вас, поля широки,
Где с уступами высоки
Горы, выше облаков,
Гордые главы вздымают,
Бурей ярость посрамляют
20 Всех бунтующих ветров.Как на сих горах червленой
Начинает вид зари
Сыпать по траве зеленой
Злато, искры и огни,
Скачут на лугах ягнята,
То где лыва кустовата
По истокам вдоль растет,
Зефир древ верьхи качает,
С пастухами призывает
30 Спать стада при шуме вод.Но с пригожством на угрюмой
Нет того на сей земли,
Что б я зрил очми и думой
Бреги как моей реки,
Тихим током орошенны,
Где не смеют устремленны
Ветры волн когда взбудить.
Где всегда погода ясна,
С осенью весна прекрасна
40 Не пускают зиму жить.Пустыня, где быстриною
Стреж моей реки шумит
Чистой только лишь водою,
Спешно, пенючись, бежит.
Где два острова прекрасны,
Как счастливы ветьвми рясны,
Зраку могут радость дать,
Сердце каковой желает:
Лира что моя не знает
50 Песнь тебе богов вспевать! Ветр от запада приятно
В наших веет тих лесах,
И волнует многократно
Желты класы на полях,
Полнит чем Цереса гумна.
Сила Бакхусова шумна
Обагряет виноград,
Со пригоров, что высоки,
Многи льет вина потоки,
60 На поля те вниз бежат.За полями, где уж спеет
Дар Цересы золотой,
Гор порядок чуть синеет,
Долы скрыты далиной.
Дивны этих все фигуры
Только лишь игра натуры,
При своих брегах канал,
Так как зерькало правдиво
Горизонт являет живо,
70 Чистой тот в себе кристалл.Вдруг с осенными плодами
Сладок дух дает весна,
Тьмою виноград кистями
Красит увенчав себя.
Тут луга, реке приятны,
В островах цветами знатны,
Делают различны рвы;
Тихо идут те здесь спящи,
Скоро там текут шумящи,
80 Мочат злачные ковры.На фиялках и былинках
С пляской пастухи поют,
И играют на волыньках,
Посвистом флейт воздух бьют;
Ваш сердца тон услаждает,
Птицы, скуку прогоняет,
Звонок в роще сей густой.
Горлицы со голубями,
Жалкими вы голосами
90 Восхищаете дух мой.Мягкой вместо мне перины
Нежна, зелена трава,
Сладкой думой без кручины
Веселится голова.
Сей забавой наслаждаюсь,
Нектарем сим упиваюсь,
Боги в том завидят мне;
Лжи, что при дворах частыя,
Вы как сны мои пустыя,
100 Вас приятне только те.Грозных туч не опасаюсь,
Гордость что владык разят,
Под листами покрываюсь,
Те всегда меня хранят.
Что бы жить мне здесь начати,
И без книги почерьпати
Саму Истину могу.
А потом мне повесть знатна
Пишет, Басня и приятна
110 В память умну Старину.Был из эллинов мудрейший
Лживыя фортуны смех,
В портах разумом острейший,
В бурях непужливый всех.
Пылких вихрей победитель,
Отчизны своей любитель
Роскошей чужался сей.
О, мои коль могут кусты
Хладны, тихи дать и густы
120 Похоти предел моей.Здесь при музах во счастливой
Сладко тишине живу:
От войны всегда бурливой
Молча весел не дрожу.
Сердце радостно при лире,
Не желая чести в мире,
Счастье лишь свое поет.
Прочь, фортуна, прочь спесива,
И твоя вся милость лжива,
130 Ни во что вменяю свет.Где б мне толь забавно было,
Места я сыскать не мог,
Мысль мою б так взвеселило,
Сей земли как уголок.
Парка жизнь мою скончает
Мирно здесь, и увенчает,
День последней допрядет;
Прах мой будет почивати.
Тирс, любви чтоб долг воздати,
140 Надо мной слез ток прольет.

Игорь Северянин

Кара Дон-Жуана

Рассказ в сицилианах

Да, фейерверком из Пуччини
Был начат праздник. Весь Милан
Тонул в восторженной пучине
Веселья. Выполняя план
Забав, когда, забыв о чине,
И безголосый стал горлан…
Однако по какой причине
Над городом аэроплан?

Не делегаты ль авиаций
Готовят к празднику салют?
Не перемену ль декораций
Увидит падкий к трюкам люд?
Остолбились в тени акаций
Лакеи при разносе блюд.
Уж то не классик ли Гораций
Встает из гроба, к нови лют?…

Как странно вздрогнула синьора!
Как странно побледнел синьор! —
Что на террасе у собора
Тянули розовый ликер!
И вот уж им не до ликера,
И в небеса за взором взор —
Туда, где стрекотня мотора
Таит нещадный приговор…

На людной площади Милана
Смятенье, давка, крик и шум:
Какого-то аэроплана
Сниженье прямо наобум —
Мертва испанская гитана
И чей-то обезглавлен грум,
И чья-то вся в крови сутана,
И у толпы за разум ум!

Умолк оркестр на полуноте, —
Трещит фарфор, звенит стакан,
И вы, бутылки, вина льете!
Тела! вы льете кровь из ран…
В испуге женщины в капоте
Спешат из дома в ресторан.
Аэроплан опять в полете,
Таинственный аэроплан…

И в ресторане у собора,
Упавши в пролитый ликер,
«Держите дерзостного вора!» —
Кричит в отчаяньи синьор:
«Жена моя, Элеонора, —
Ее похитил тот мотор!..»
Да, если вникнуть в крик синьора,
Жену вознес крылатый вор.

Но — миг минут, и в ресторане,
Как и на площади на всей,
Опять веселое гулянье, —
Быть может, даже веселей…
Взамен Пуччини из Масканьи
Несутся взрывы трубачей,
И снова жизнь кипит в Милане
Во всей стихийности своей.

А результат недавней драмы —
Вполне понятный результат:
Во все концы радиограммы
О происшествии летят.
Портреты увезенной дамы
Тут выставлены в яркий ряд
И в целом мире этот самый
Аэроплан искать велят…

Одни в безумьи, муж без цели
Смотря на небо, скрежетал
Зубами, и гитаны пели,
Печально озаряя зал,
Как бы над мертвыми в капелле
Прелат служенье совершал,
Вдруг неожиданно пропеллер
Над площадью заскрежетал.

И вот, почти совсем откосно,
Убив с десяток горожан,
Летит с небес молниеносно
В толпу другой аэроплан.
Пока гудел многовопросно
В толпе угрозный ураган, —
Похитив мужа, гость несносный
Вспорхнул, и вот — под ним Милан!..

Летели в небе два мотора, —
Один на Тихий океан,
На ширь и гладь его простора,
На дальний остров из лиан.
Другой на север, за озера
Норвегии, где воздух льдян.
И на одном — Элеонора,
И на другом — ее Жуан.

На островках, собой несхожих,
Машины скинули их двух.
На двух совсем различных ложах
С тех пор тиранили свой дух
Супруги: муж лежал на кожах
Тюленьих, под женой был пух
Тропичных птиц. И глаз прохожих
Не жег их: каждый остров глух.

Ласкал серебряные косы
Проникнутый мимозой бриз.
Что на траве сверкало: росы
Иль слезы женские? Кто вниз
Сбегал к воде? Кому откосы
Казались кочками? «Вернись!» —
Стонало эхо. Ноги босы…
От безнадежья стан повис…

Хрустел седыми волосами
Хрустальный ветер ледяной.
Жуан стоял у моря днями,
В оцепенении, больном,
С глубоко впавшими глазами,
С ума сводящею мечтой,
Что, разделен с женой морями,
Он не увидится с женой.

Хохочут злобно два пилота,
Что их поступок — без следа,
Что ими уничтожен кто-то,
Что тайну бережет вода,
Что вот возникло отчего-то
Тому, кто юн, кто молода,
«Всегда» любившим без отчета
Карающее «Никогда!»

Константин Бальмонт

Червь красного озера

(ирландская легенда)В Донегале, на острове, полном намеков и вздохов,
Намеков и вздохов приморских ветров,
Где в минувшие дни находилось Чистилище, —
А быть может и там до сих пор,
Колодец-Пещера Святого Патрикка, —
Пред бурею в воздухе слышатся шепоты,
Голоса, привидения звуков проходят
Они говорят и поют.
Поют, упрекают, и плачут.
Враждуют, и спорят, и сетуют.
Проходят, бледнеют, их нет.
Кто сядет тогда над серебряным озером,
Под ветвями плакучими ивы седой,
Что над глинистым срывом,
Тот узнает над влагой стоячею многое,
Что в другой бы он раз не узнал.
Тот узнает, из воздуха, многое, многое.
В Донегале другое есть озеро, в чаще. Лаф Дерг,
Что по-нашему — Красное Озеро.
Но ни в бурю, ни в тишь к его водам нельзя подходи.
В те старинные дни, как не прибыл еще
К берегам изумрудной Ирландии
Покровитель Эрина, Патрикк,
Это озеро звалося озером Фина Мак-Колли.
И недаром так звалось оно.
Тут была, в этом всем, своя повесть.
Жила, в отдаленное время, в Ирландии
Старуха-колдунья, чудовище,
Что звалася Ведьмою с Пальцем.
И сын был при ней, Исполин.
Та вещая Ведьма любила растенья,
И ведала свойства всех трав,
В серебряном длинном сосуде варила
Отравы, на синем огне.
А сын-Исполин той отравой напаивал стрелы,
И смерть, воскрыляясь, летела
С каждой стрелой.
На каждой руке у Колдуньи, как будто змеясь,
По одному только было
Длинному гибкому пальцу.
Да, загибались
Два эти длинные пальца,
В час, как свистела в разрезанном воздухе,
Сыном ее устремленная,
Отравой вспоенная,
Безошибочно цель достающая, птица-стрела.
Ведьмою с Пальцем
Было немало подобрано тех, до кого прикоснулась,
Ядом налитая, коготь — стрела.
В Ирландии правил тогда король благомудрый Ниуль.
Он созвал Друидов,
И спросил их, как можно избавиться
От язвы такой.
Ответ был, что только единый из рода Фионов
Может Колдунью убить.
И убить ее должно серебряной меткой стрелой.
Самым был славным и сильным из смелых Фионов
Доблестный, звавшийся Фином Мак-Колли.
Сын его был Оссиан,
Дивный певец и провидец,
Видевший много незримого,
Слышавший, кроме людского,
Многое то, что звучит не среди говорящих людей.
Был также славный Фион, звавшийся Гэлом Мак-Морни.
Был также юный беспечный, что звался Куниэн-Миуль.
Все они вместе, по слову Друидов,
Отправились к чаще, излюбленной Ведьмою с Пальцем.
Они увидали ее на холме.
Она собирала смертельные травы,
И с нею был сын-Исполин.
Мак-Морни свой лук натянул,
Но стрела, просвистев, лишь задела
Длинный колдуний сосуд,
Где Ведьма готовила яд,
Кувырнулся он к синему пламени,
Ушла вся отрава в огонь.
Исполин, увидав наступающих,
На плечи схватил свою мать
И помчался вперед,
С быстротой поразительной,
Через топи, овраги, леса.
Но у Фина Мак-Колли глаза были зорки и руки уверены,
И серебряной меткой стрелой
Пронзил он ведовское сердце.
Гигант продолжал убегать.
Он с ношей своей уносился,
Пока не достиг, запыхавшись,
До гор Донегаль.
Пред скатом он шаг задержал,
Назад оглянулся,
И, вздрогнув, увидел,
Что был за плечами его лишь скелет:
Сведенные руки и ноги, да череп безглазый, и звенья спинного хребта.
Он бросил останки.
И вновь побежал Исполин.
С тех пор уж о нем никогда ничего не слыхали.
Но несколько лет миновало,
Сменилися зимы и весны,
Не раз уже лето, в багряных и желтых
Листах, превратилося в осень,
И те же, все те же из славных Фионов
Охотились в местности той,
Скликались, кричали, смеялись, шутили,
Гнались за оленем, и места достигли,
Где кости лежали, колдуний скелет.
Умолкли, былое припомнив, и молча
Напевы о смерти слагал Оссиан,
Вдруг карлик возник, рыжевласый, серьезный,
И молвил: «Не троньте костей.
Из кости берцовой, коль тронете кости,
Червь глянет, и выползет он,
И если напиться найдет он довольно,
Весь мир может он погубить».
«Весь мир», — прокричал этот карлик серьезно,
И вдруг, как пришел, так исчез.
Молчали Фионы. И в слух Оссиана
Какие-то шепоты стали вноситься,
Тихонько, неверно, повторно, напевно,
Как будто бы шелест осоки под ветром,
Как будто над влагой паденье листов.
Молчали Фионы. Но юный беспечный,
Что звался Куниэн-Миуль,
Был малый веселый,
Был малый смешливый,
Куда как смешон был ему этот карлик,
Он кости берцовой коснулся копьем.
Толкнул ее, выполз тут червь волосатый,
Он длинный был, тощий, облезло-мохнатый,
Куниэн Миуль взял его на копье,
И поднял на воздух, и бросил со смехом,
Далеко отбросил, и червь покатился,
Упал, не на землю, он в лужу упал.
И только напился из лужи он грязной,
Как вырос, надулся, раскинулся тушей,
И вдоль удлинился, и вверх укрепился,
Змеей волосатой, мохнатым Драконом,
И бросился он к опрометчивым смелым,
И тут-то был истинный бой.
Кто знает червей, тот и знает драконов,
Кто знает Змею, тот умеет бороться,
Кто хочет бороться, тот знает победу,
Победа к бесстрашным идет.
Но как иногда ее дорого купишь,
И сколько в борении крови прольется,
Об этом теперь говорить я не буду,
Не стоит, не нужно сейчас.
Я только скажу вам, кто внемлет напеву,
Я был в Донегале, на острове вздохов,
Я был там под ивой седой,
Я многое видел, я многое слышал,
И вот мой завет вам: Не троньте костей.
Коль нет в том нужды, так костей вы не троньте,
А если так нужно, червя не поите,
Напиться не дайте ему.
Так мне рассказали на острове древнем,
Пред бурей, над влагой, над глинистым срывом,
Сказали мне явственно там
Шепоты в воздухе. В воздухе.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

На славной Волге-реке,
На верхней и́зголове,
На Бузане-острове,
На крутом красном берегу,
На желтых рассыпных песках
А стояли беседы, что беседы дубовыя,
Исподернуты бархотом.
Во беседачках тут сидели атаманы казачия:
Ермак Тимофеевич,
Самбур Андреевич,
Анофрей Степанович.
Ане думашку думали за единое,
Как про дело ратное,
Про дабычу казачею.
Что есаул ходит по кругу
По донскому-еицкому,
Есаул кричит голосом
Во всю буйну голову:
«Ай вы гой еси, братцы атаманы казачия!
У нас кто на море не бывал,
Морской волны не видал,
Не видал дела ратнова,
Человека кровавова,
От желанье те богу не ма́ливались,
Астаньтеся таковы молодцы
На Бузане-острове».
И садилися молодцы
Во свои струги легкия,
Оне грянули, молодцы,
Вниз по матушке Волге-реке,
По протоке по Ахтубе.
А не ярыя гоголи
На сине море выплыли,
Выгребали тут казаки
Середи моря синева,
Против Матицы-острова
Легки струги выдергивали
И веселечки разбрасавали,
Майданы расставливали,
Ковры раздергивали,
Ковры те сорочинския
И беседы дубовыя,
Подернуты бархатом.
А играли казаки
Золотыми тавлеями,
Дорогими вольящетыми.
Посмотрят казаки
Оне на море синея,
[От таво] зеленова,
От дуба крековистова —
Как бы бель забелелася,
Будто черзь зачернелася, —
Забелелися на караблях
Парусы полотняныя,
И зачернелися на море
Тут двенадцать караблей,
А бегут тут по морю
Славны гости турецкия
Со товары заморскими.
А увидели казаки
Те карабли червленыя,
И бросалися казаки
На свои струга легкия,
А хватали казаки
Оружье долгомерное
И три пушечки медные.
Напущалися казаки
На двенадцать караблей,
В три пушечки гунули,
А ружьем вдруг грянули,
Турки, гости богатыя,
На караблях от тово испужалися,
В сине море металися,
А те тавары заморския
Казакам доставалися
А и двенадцать караблей.
А на тех караблях
Одна не пужалася
Душа красная девица,
Молода Урзамовна,
Мурзы дочи турскова.
Что сговорит девица Урзамовна:
«Не троньте мене, казаки,
Не губите моей красоты,
А и вы везите мене, казаки,
К сильну царству московскому,
Государству росси(й)скому,
Приведите, казаки,
Мене в веру крещеную!».
Не тронули казаки душу красну девицу
И посадили во свои струги легкия.
А и будут казаки
На протоке на Ахтубе,
И стали казаки
На крутом красном бережку,
Майданы расставливали,
Майданы те терския,
Ковры сорочинския,
А беседы расставливали,
А беседы дубовыя,
Подернуты бархотом,
А столы дорог рыбей зуб.
А и кушали казаки
Тут оне кушанье разное
И пили питья медяныя,
Питья все заморския.
И будут казаки
На великих на радостях
Со добычи казачия,
Караулы ставили,
Караулы крепкия, отхожия,
Сверху матки Волги-реки,
И снизу таковыя ж стоят.
Запилися молодцы
А все оне до единова.
А втапоры и во то время
На другой стороне
Становился стоять персидской посол
Коромышев Семен Костянтинович
Со своими салдаты и матрозами.
Казаки были пьяныя,
А солдаты не со всем умом,
Напущалися на них дратися
Ради корысти своея.

Ведал ли не ведал о том персидской посол, как у них драка сочинилася.
В той было драке персидскова посла салдат пятьдесят человек, тех казаки
прибили до смерти, только едва осталися три человека, которыя
могли убежать на карабль к своему послу сказывати. Не разобрал тово
дела персидской посол, о чем у них драка сочинилася, послал он сто человек
всю ту правду росспрашивати. И тем салдатам показалися, что
те люди стоят недобрыя, зачали с казаками дратися.

Втапоры говорил им большой атаман
Ермак Тимофеевич:
«Гой вы еси, салдаты хорошия,
Слуги царя верныя!
Почто с нами деретеся?
Корысть ли от нас получите?».
Тут салдаты безумныя
На ево слова не сдавалися
И зачали дратися боем-та смертныем,
Что дракою некорыс(т)ною.
Втапоры доложился о том
Большой есаул Стафей Лаврентьевич:
«Гой вы еси, атаманы казачи,
Что нам с ними делати?
Салдаты упрямыя
Лезут к нам с дракою в глаза!».
И на то ево сло́ва
Большой атаман Ермак Тимофеевич
Приказал их до смерти бити
И бросати в матку Волгу-реку.
Зачали казаки с ними дратися
И прибили их всех до́ смерти,

Только из них един ушел капрал астровско́й и, прибежавши на свой
карабль к послу персидскому Семену Костянтиновичу Коромышеву,
стал обо всем ему россказавати, кака у них с казаками драка была. И тот
персидской посол не размышлил ничего, подымался он со всею гвардию
своею на тех донских казаков. Втапоры ж подымалися атаманы казачия:
Ермак Тимофеевич, Самбур Андреевич и Анофрей Степанович, и стала
у них драка великая и побоища смертное. А отаманы казачия сами оне
не дралися, только своим казакам цыкнули, — и прибили всех солдат
до́ смерти, ушло ли не ушло с десяток человек. И в той же драке убили
самово посла персидскова Семена Костянтиновича Коромы́шева. Втапоры
казаки все животы посла персидскова взяли себе, платье цветное
клали в гору Змеевую. Пошли оне, казаки, по протоке по Ахтубе, вверх
по матушке Волге-реке. А и будут казаки у царства Астраханскова, называется тут Ермак со дружиною купцами заморскими, а явили в таможне
тавары разныя, и с тех товаров платили пошлину в казну государеву,
и теми своими товарами торговали без запрещения. Тем старина
и кончилась.

Владимир Бенедиктов

Послание о визитах

Вы правы. Рад я был сердечно
От вас услышанным словам:
Визиты — варварство, конечно!
Итак — не еду нынче к вам
И, кстати, одержу победу
Над предрассудком: ни к кому
В сей светлый праздник не поеду
И сам визитов не приму;
Святого дня не поковеркав,
Схожу я утром только в церковь,
Смиренно богу помолюсь,
Потом, с почтеньем к генеральству,
Как должно, съезжу по начальству
И крепко дома затворюсь. Обычай истинно безумный!
Китайских нравов образец!
День целый по столице шумной
Таскайся из конца в конец!
Составив список презатейный
Своим визитам, всюду будь —
На Острову и на Литейной,
Изволь в Коломну заглянуть.
И на Песках — и там быть надо,
Будь у Таврического сада,
На Петербургской стороне,
Будь моря Финского на дне,
В пределах рая, в безднах ада,
На всех планетах, на луне! Блажен, коль слышишь: ‘Нету дома’
‘Не принимают’. — Как огня,
Как страшной молнии и грома
Боишься длинного приема:
Изочтены минуты дня —
Нельзя терять их; полтораста
Еще осталось разных мест,
Где надо быть, тогда как часто
Несносно длинен переезд.
Рад просто никого не видеть
И всех проклясть до одного, Лишь только б в праздник никого
Своим забвеньем не обидеть, —
Лишь только б кинуть в каждый дом
Билетец с загнутым углом,
Не видеть лиц — сих адских пугал.,
Что лица? — Дело тут не в том,
А вот в чем: карточка и угол!
Лишь только б карточку швырнуть,
Ее где следует удвоить,
И тут загнуть, и там загнуть,
И совесть, совесть успокоить!
Ярлык свой бросил, хлоп дверьми:
Вот — на! — и черт тебя возьми! Порою ветер, дождь и слякоть,
А тут визиты предстоят;
Бедняк и празднику не рад —
Чего? Приходится хоть плакать.
Вот он выходит на крыльцо,
Зовет возниц, в карманах шарит…
Лицом хоть в грязь он не ударит,
Да грязь-то бьет ему в лицо.
Дорога — ад, чернее ваксы;
Извозчик за угол скорей
На кляче тощенькой своей
Свернул — от столь же тощей таксы,
Прочтенной им в чертах лица,
К нему ревущего с крыльца. Забрызган с первого же шага,
Пешком пускается бедняга,
И очень рад уже потом,
Когда с товарищем он в паре
Хоть как-нибудь, тычком, бочком,
На тряской держится ‘гитаре’:
Так называют инструмент
Хоть звучный, но не музыкальный,
Который в жизни сей печальной
Старинный получил патент
На громкий чин и титул ‘дрожек’,
И поглядишь — дрожит как лист,
Воссев на этот острый ножик,
Поэт убогий иль артист.
Я сам… Но, сколь нам ни привычно,
Всё ж трогать личность — неприлично
Свою тем более… Имен
Не нужно здесь; итак — NN,
Визитных карточек навьючен
Колодой целою, плывет
И, тяжким странствием измучен,
К дверям по лестнице ползет,
Стучится с робостью плебейской
Или торжественно звонит.
Дверь отперлась; привет лакейской
Как раз в ушах его гремит:
‘Имеем честь, дескать, поздравить
Вас, сударь, с праздником’; молчит
Пришлец иль глухо ‘м-м’ мычит,
Да карточку спешит оставить
Иль расписаться, а рука
Лакея, вслед за тем приветом,
И как-то тянется слегка,
И, шевелясь исподтишка,
Престранно действует при этом,
Как будто ловит что-нибудь
Перстами в области воздушной,
А гость тупой и равнодушный
Рад поскорее ускользнуть,
Чтоб продолжить свой трудный путь;
Он защитит, покуда в силах,
От наступательных невзгод
Кармана узкого проход,
Как Леонид при Фермопилах.
О, мой герой! Вперед! Вперед!
Вкруг света, вдаль по океану
Плыви сквозь бурю, хлад и тьму,
Подобно Куку, Магеллану
Или Колумбу самому,
И в этой сфере безграничной
Для географии столичной
Трудись! — Ты можешь под шумок
Открыть среди таких прогулок
Иль неизвестный закоулок,
Иль безымянный островок;
Полузнакомого припомня,
Что там у Покрова живет,
Узнать, что самая Коломня
Есть остров средь канавных вод, —
Открыть полярных стран границы,
Забраться в Индию столицы,
Сто раз проехать вверх и вниз
Через Надежды Доброй мыс.
Тут филолог для корнесловья
Отыщет новые условья,
Найдет, что русский корень есть
И слову чуждому ‘визиты’,
Успев стократно произнесть
Извозчику: ‘Да ну ж! вези ты! ’
Язык наш — ключ заморских слов:
Восстань, возрадуйся, Шишков!
Не так твои потомки глупы;
В них руссицизм твоей души,
Твои родные ‘мокроступы’
И для визитов хороши.
Зачем же всё в чужой кумирне
Молиться нам? — Шишков! Ты прав,
Хотя — увы! — в твоей ‘ходырне’
Звук русский несколько дырав.
Тебя ль не чтить нам сердца вздохом,
В проезд визитный бросив взгляд
И зря, как, грозно бородат,
Маркер трактирный с ‘шаропёхом’
Стоит, склонясь на ‘шарокат’?
Но — я отвлекся от предмета,
И кончить, кажется, пора.
А чем же кончится всё это?
Да тем, что нынче со двора
Не еду я, останусь дома.
Пускай весь мир меня винит!
Пусть всё, что родственно, знакомо
И близко мне, меня бранит!
Я остаюсь. Прямым безумцем
Довольно рыскал прежде я,
Пускай считают вольнодумцем
Меня почтенные друзья,
А я под старость начинаю
С благословенного ‘аминь’;
Да только вот беда: я знаю —
Чуть день настанет — динь, динь, динь
Мой колокольчик, — и покою
Мне не дадут; один, другой,
И тот, и тот, и нет отбою —
Держись, Иван — служитель мой!
Ну, он не впустит, предположим;
И всё же буду я тревожим
Несносным звоном целый день,
Заняться делом как-то лень —
И всё помеха! — С уголками
Иван обеими руками
Начнет мне карточки сдавать,
А там еще, а там опять.
Как нескончаемая повесть,
Всё это скучно; изорвешь
Все эти листики, а всё ж
Ворчит визитная-то совесть,
Ее не вдруг угомонишь:
‘Вот, вот тебе, а ты сидишь! ’
Неловко как-то, неспокойно.
Уж разве так мне поступить,
Как некто — муж весьма достойный
Он в праздник наглухо забить
Придумал дверь, и, в полной мере
Чтоб обеспечить свой покой,
Своею ж собственной рукой
Он начертал и надпись к двери:
‘Такой-то-де, склонив чело,
Визитщикам поклон приносит
И не звонить покорно просит —
Уехал в Царское Село’.
И дома дал он пищу лени,
Остался целый день в тиши, —
И что ж? Потом вдруг слышит пени:
‘Вы обманули — хороши!
Чрез вас мы время потеряли —
Час битый ехали, да час
В Селе мы Царском вас искали,
Тогда как не было там вас’.
Я тоже б надписал, да кстати ль?
Прочтя ту надпись, как назло,
Пожалуй, ведь иной приятель
Махнет и в Царское Село!

Демьян Бедный

О соловье

Посвящается рабоче-крестьянским поэтамПисали до сих пор историю врали,
Да водятся они ещё и ноне.
История «рабов» была в загоне,
А воспевалися цари да короли:
О них жрецы молились в храмах,
О них писалося в трагедиях и драмах,
Они — «свет миру», «соль земли»!
Шут коронованный изображал героя,
Классическую смесь из выкриков и поз,
А чёрный, рабский люд был вроде перегноя,
Так, «исторический навоз».
Цари и короли «опочивали в бозе»,
И вот в изысканных стихах и сладкой прозе
Им воздавалася посмертная хвала
За их великие дела,
А правда жуткая о «черни», о «навозе»
Неэстетичною была.
Но поспрошайте-ка вы нынешних эстетов,
Когда «навоз» уже — владыка, Власть Советов! —
Пред вами вновь всплывёт
«классическая смесь».
Коммунистическая спесь
Вам скажет: «Старый мир —
под гробовою крышкой!»
Меж тем советские эстеты и поднесь
Страдают старою отрыжкой.
Кой-что осталося ещё «от королей»,
И нам приходится чихать, задохшись гнилью,
Когда нас потчует мистическою гилью
Наш театральный водолей.
Быть можно с виду коммунистом,
И всё-таки иметь культурою былой
Насквозь отравленный, разъеденный, гнилой
Интеллигентский зуб со свистом.
Не в редкость видеть нам в своих рядах «особ»,
Больших любителей с искательной улыбкой
Пихать восторженно в свой растяжимый зоб
«Цветы», взращённые болотиною зыбкой,
«Цветы», средь гнилистой заразы,
в душный зной
Прельщающие их своею желтизной.
Обзавелися мы «советским»,
«красным» снобом,
Который в ужасе, охваченный ознобом,
Глядит с гримасою на нашу молодёжь
При громовом её — «даёшь!»
И ставит приговор брезгливо-радикальный
На клич «такой не музыкальный».
Как? Пролетарская вражда
Всю буржуятину угробит?!
Для уха снобского такая речь чужда,
Интеллигентщину такой язык коробит.
На «грубой» простоте лежит досель запрет, —
И сноб морочит нас «научно»,
Что речь заумная, косноязычный бред —
«Вот достижение! Вот где раскрыт секрет,
С эпохой нашею настроенный созвучно!»
Нет, наша речь красна здоровой красотой.
В здоровом языке здоровый есть устой.
Гранитная скала шлифуется веками.
Учитель мудрый, речь ведя с учениками,
Их учит истине и точной и простой.
Без точной простоты нет Истины Великой,
Богини радостной, победной, светлоликой!
Куётся новый быт заводом и селом,
Где электричество вступило в спор с лучинкой,
Где жизнь — и качеством творцов и их числом —
Похожа на пирог с ядрёною начинкой,
Но, извративши вкус за книжным ремеслом,
Все снобы льнут к тому, в чём вящий есть излом,
Где малость отдаёт протухшей мертвечинкой.
Напору юных сил естественно — бурлить.
Живой поток найдёт естественные грани.
И не смешны ли те, кто вздумал бы заране
По «формочкам» своим такой поток разлить?!
Эстеты морщатся. Глазам их оскорблённым
Вся жизнь не в «формочках» —
материал «сырой».
Так старички развратные порой
Хихикают над юношей влюблённым,
Которому — хи-хи! — с любимою вдвоём
Известен лишь один — естественный! — приём,
Оцеломудренный плодотворящей силой,
Но недоступный уж природе старцев хилой:
У них, изношенных, «свои» приёмы есть,
Приёмов старческих, искусственных, не счесть,
Но смрадом отдают и плесенью могильной
Приёмы похоти бессильной!
Советский сноб живёт! А снобу сноб сродни.
Нам надобно бежать от этой западни.
Наш мудрый вождь, Ильич,
поможет нам и в этом.
Он не был никогда изысканным эстетом
И, несмотря на свой — такой гигантский! — рост,
В беседе и в письме был гениально прост.
Так мы ли ленинским пренебрежём заветом?!
Что до меня, то я позиций не сдаю,
На чём стоял, на том стою
И, не прельщаяся обманной красотою,
Я закаляю речь, живую речь свою,
Суровой ясностью и честной простотою.
Мне не пристал нагульный шик:
Мои читатели — рабочий и мужик.
И пусть там всякие разводят вавилоны
Литературные советские «салоны», —
Их лжеэстетике грош ломаный цена.
Недаром же прошли великие циклоны,
Народный океан взбурлившие до дна!
Моих читателей сочти: их миллионы.
И с ними у меня «эстетика» одна! Доныне, детвору уча родному слову,
Ей разъясняют по Крылову,
Что только на тупой, дурной, «ослиный» слух
Приятней соловья поёт простой петух,
Который голосит «так грубо, грубо, грубо»!
Осёл меж тем был прав, по-своему, сугубо,
И не таким уже он был тупым ослом,
Пустив дворянскую эстетику на слом!
«Осёл» был в басне псевдонимом,
А звался в жизни он Пахомом иль Ефимом.
И этот вот мужик, Ефим или Пахом,
Не зря прельщался петухом
И слушал соловья, ну, только что «без скуки»:
Не уши слушали — мозолистые руки,
Не сердце таяло — чесалася спина,
Пот горький разъедал на ней рубцы и поры!
Так мужику ли слать насмешки и укоры,
Что в крепостные времена
Он предпочёл родного певуна
«Любимцу и певцу Авроры»,
Певцу, под томный свист которого тогда
На травку прилегли помещичьи стада,
«Затихли ветерки, замолкли птичек хоры»
И, декламируя слащавенький стишок
(«Амур в любовну сеть попался!»),
Помещичий сынок, балетный пастушок,
Умильно ряженой «пастушке» улыбался?!
«Чу! Соловей поёт! Внимай! Благоговей!»
Благоговенья нет, увы, в ином ответе.
Всё относительно, друзья мои, на свете!
Всё относительно, и даже… соловей!
Что это так, я — по своей манере —
На историческом вам покажу примере.
Жил некогда король, прослывший мудрецом.
Был он для подданных своих родным отцом
И добрым гением страны своей обширной.
Так сказано о нём в Истории Всемирной,
Но там не сказано, что мудрый сей король,
Средневековый Марк Аврелий,
Воспетый тучею придворных менестрелей,
Тем завершил свою блистательную роль,
Что голову сложил… на плахе, — не хитро ль? -
Весной, под сладкий гул от соловьиных трелей.
В предсмертный миг, с гримасой тошноты,
Он молвил палачу: «Вот истина из истин:
Проклятье соловьям! Их свист мне ненавистен
Гораздо более, чем ты!»Что приключилося с державным властелином?
С чего на соловьёв такой явил он гнев?
Король… Давно ли он, от неги опьянев,
Помешан был на пенье соловьином?
Изнеженный тиран, развратный самодур,
С народа дравший десять шкур,
Чтоб уподобить свой блестящий дар Афинам,
Томимый ревностью к тиранам Сиракуз,
Философ царственный и покровитель муз,
Для государственных потреб и жизни личной
Избрал он соловья эмблемой символичной.
«Король и соловей» — священные слова.
Был «соловьиный храм»,
где всей страны глава
Из дохлых соловьёв святые делал мощи.
Был «Орден Соловья», и «Высшие права»:
На Соловьиные кататься острова
И в соловьиные прогуливаться рощи!
И вдруг, примерно в октябре,
В каком году, не помню точно, —
Со всею челядью, жиревший при дворе,
Заголосил король истошно.
Но обречённого молитвы не спасут!
«Отца отечества» настиг народный суд,
Свой правый приговор постановивший срочно:
«Ты смерти заслужил, и ты умрёшь, король,
Великодушием обласканный народным.
В тюрьме ты будешь жить
и смерти ждать дотоль,
Пока придёт весна на смену дням холодным
И в рощах, средь олив и розовых ветвей,
Защёлкает… священный соловей!»
О время! Сколь ты быстротечно!
Король в тюрьме считал отмеченные дни,
Мечтая, чтоб зима тянулась бесконечно,
И за тюремною стеною вечно, вечно
Вороны каркали одни!
Пусть сырость зимняя,
пусть рядом шип змеиный,
Но только б не весна, не рокот соловьиный!
Пр-роклятье соловьям! Как мог он их любить?!
О, если б вновь себе вернул он власть былую,
Декретом первым же он эту птицу злую
Велел бы начисто, повсюду, истребить!
И острова все срыть! И рощи все срубить!
И «соловьиный храм» —
сжечь, сжечь до основанья,
Чтоб не осталось и названья!
И завещание оставить сыновьям:
«Проклятье соловьям!»Вот то-то и оно! Любого взять буржуя —
При песенке моей рабоче-боевой
Не то что петухом, хоть соловьём запой! —
Он скажет, смерть свою в моих призывах чуя:
«Да это ж… волчий вой!»
Рабочие, крестьянские поэты,
Певцы заводов и полей!
Пусть кисло морщатся буржуи… и эстеты:
Для люда бедного вы всех певцов милей,
И ваша красота и сила только в этом.
Живите ленинским заветом!

Иосиф Бродский

Большая элегия Джону Донну

Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
ночник, бельё, шкафы, стекло, часы,
ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.
Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье,
среди бумаг, в столе, в готовой речи,
в ее словах, в дровах, в щипцах, в угле
остывшего камина, в каждой вещи.
В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях,
за зеркалом, в кровати, в спинке стула,
опять в тазу, в распятьях, в простынях,
в метле у входа, в туфлях. Все уснуло.
Уснуло все. Окно. И снег в окне.
Соседней крыши белый скат. Как скатерть
ее конек. И весь квартал во сне,
разрезанный оконной рамой насмерть.
Уснули арки, стены, окна, всё.
Булыжники, торцы, решетки, клумбы.
Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо…
Ограды, украшенья, цепи, тумбы.
Уснули двери, кольца, ручки, крюк,
замки, засовы, их ключи, запоры.
Нигде не слышен шепот, шорох, стук.
Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро.
Уснули тюрьмы, за’мки. Спят весы
средь рыбной лавки. Спят свиные туши.
Дома, задворки. Спят цепные псы.
В подвалах кошки спят, торчат их уши.
Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
Спит парусник в порту. Вода со снегом
под кузовом его во сне сипит,
сливаясь вдалеке с уснувшим небом.
Джон Донн уснул. И море вместе с ним.
И берег меловой уснул над морем.
Весь остров спит, объятый сном одним.
И каждый сад закрыт тройным запором.
Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель.
Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы.
Лисицы, волк. Залез медведь в постель.
Наносит снег у входов нор сугробы.
И птицы спят. Не слышно пенья их.
Вороний крик не слышен, ночь, совиный
не слышен смех. Простор английский тих.
Звезда сверкает. Мышь идет с повинной.
Уснуло всё. Лежат в своих гробах
все мертвецы. Спокойно спят. В кроватях
живые спят в морях своих рубах.
По одиночке. Крепко. Спят в объятьях.
Уснуло всё. Спят реки, горы, лес.
Спят звери, птицы, мертвый мир, живое.
Лишь белый снег летит с ночных небес.
Но спят и там, у всех над головою.
Спят ангелы. Тревожный мир забыт
во сне святыми — к их стыду святому.
Геенна спит и Рай прекрасный спит.
Никто не выйдет в этот час из дому.
Господь уснул. Земля сейчас чужда.
Глаза не видят, слух не внемлет боле.
И дьявол спит. И вместе с ним вражда
заснула на снегу в английском поле.
Спят всадники. Архангел спит с трубой.
И кони спят, во сне качаясь плавно.
И херувимы все — одной толпой,
обнявшись, спят под сводом церкви Павла.
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи.
Все образы, все рифмы. Сильных, слабых
найти нельзя. Порок, тоска, грехи,
равно тихи, лежат в своих силлабах.
И каждый стих с другим, как близкий брат,
хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься.
Но каждый так далек от райских врат,
так беден, густ, так чист, что в них — единство.
Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.
Хореи спят, как стражи, слева, справа.
И спит виденье в них летейских вод.
И крепко спит за ним другое — слава.
Спят беды все. Страданья крепко спят.
Пороки спят. Добро со злом обнялось.
Пророки спят. Белесый снегопад
в пространстве ищет черных пятен малость.
Уснуло всё. Спят крепко толпы книг.
Спят реки слов, покрыты льдом забвенья.
Спят речи все, со всею правдой в них.
Их цепи спят; чуть-чуть звенят их звенья.
Все крепко спят: святые, дьявол, Бог.
Их слуги злые. Их друзья. Их дети.
И только снег шуршит во тьме дорог.
И больше звуков нет на целом свете.

Но чу! Ты слышишь — там, в холодной тьме,
там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе.
Там кто-то предоставлен всей зиме.
И плачет он. Там кто-то есть во мраке.
Так тонок голос. Тонок, впрямь игла.
А нити нет… И он так одиноко
плывет в снегу. Повсюду холод, мгла…
Сшивая ночь с рассветом… Так высоко!
«Кто ж там рыдает? Ты ли, ангел мой,
возврата ждешь, под снегом ждешь, как лета,
любви моей?.. Во тьме идешь домой.
Не ты ль кричишь во мраке?» — Нет ответа.
«Не вы ль там, херувимы? Грустный хор
напомнило мне этих слез звучанье.
Не вы ль решились спящий мой собор
покинуть вдруг? Не вы ль? Не вы ль?» — Молчанье.
«Не ты ли, Павел? Правда, голос твой
уж слишком огрублен суровой речью.
Не ты ль поник во тьме седой главой
и плачешь там?» — Но тишь летит навстречу.
Не та ль во тьме прикрыла взор рука,
которая повсюду здесь маячит?
«Не ты ль, Господь? Пусть мысль моя дика,
но слишком уж высокий голос плачет».
Молчанье. Тишь. — «Не ты ли, Гавриил,
подул в трубу, а кто-то громко лает?
Но что ж лишь я один глаза открыл,
а всадники своих коней седлают.
Всё крепко спит. В объятьях крепкой тьмы.
А гончие уж мчат с небес толпою.
Не ты ли, Гавриил, среди зимы
рыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?»

«Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжелые, как цепи, чувства, мысли.
Ты с этим грузом мог вершить полет
среди страстей, среди грехов, и выше.
Ты птицей был и видел свой народ
повсюду, весь, взлетал над скатом крыши.
Ты видел все моря, весь дальний край.
И Ад ты зрел — в себе, а после — в яви.
Ты видел также явно светлый Рай
в печальнейшей — из всех страстей — оправе.
Ты видел: жизнь, она как остров твой.
И с Океаном этим ты встречался:
со всех сторон лишь тьма, лишь тьма и вой.
Ты Бога облетел и вспять помчался.
Но этот груз тебя не пустит ввысь,
откуда этот мир — лишь сотня башен
да ленты рек, и где, при взгляде вниз,
сей страшный суд совсем не страшен.
И климат там недвижен, в той стране.
Откуда всё, как сон больной в истоме.
Господь оттуда — только свет в окне
туманной ночью в самом дальнем доме.
Поля бывают. Их не пашет плуг.
Года не пашет. И века не пашет.
Одни леса стоят стеной вокруг,
а только дождь в траве огромной пляшет.
Тот первый дровосек, чей тощий конь
вбежит туда, плутая в страхе чащей,
на сосну взлезши, вдруг узрит огонь
в своей долине, там, вдали лежащей.
Всё, всё вдали. А здесь неясный край.
Спокойный взгляд скользит по дальним крышам.
Здесь так светло. Не слышен псиный лай.
И колокольный звон совсем не слышен.
И он поймет, что всё — вдали. К лесам
он лошадь повернет движеньем резким.
И тотчас вожжи, сани, ночь, он сам
и бедный конь — всё станет сном библейским.
Ну, вот я плачу, плачу, нет пути.
Вернуться суждено мне в эти камни.
Нельзя прийти туда мне во плоти.
Лишь мертвой суждено взлететь туда мне.
Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет,
в сырой земле, забыв навек, на муку
бесплодного желанья плыть вослед,
чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку.
Но чу! пока я плачем твой ночлег
смущаю здесь, — летит во тьму, не тает,
разлуку нашу здесь сшивая, снег,
и взад-вперед игла, игла летает.
Не я рыдаю — плачешь ты, Джон Донн.
Лежишь один, и спит в шкафах посуда,
покуда снег летит на спящий дом,
покуда снег летит во тьму оттуда».

Подобье птиц, он спит в своем гнезде,
свой чистый путь и жажду жизни лучшей
раз навсегда доверив той звезде,
которая сейчас закрыта тучей.
Подобье птиц. Душа его чиста,
а светский путь, хотя, должно быть, грешен,
естественней вороньего гнезда
над серою толпой пустых скворешен.
Подобье птиц, и он проснется днем.
Сейчас — лежит под покрывалом белым,
покуда сшито снегом, сшито сном
пространство меж душой и спящим телом.
Уснуло всё. Но ждут еще конца
два-три стиха и скалят рот щербато,
что светская любовь — лишь долг певца,
духовная любовь — лишь плоть аббата.
На чье бы колесо сих вод не лить,
оно все тот же хлеб на свете мелет.
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
то кто же с нами нашу смерть разделит?
Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет.
Со всех концов. Уйдет. Вернется снова.
Еще рывок! И только небосвод
во мраке иногда берет иглу портного.
Спи, спи, Джон Донн. Усни, себя не мучь.
Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло.
Того гляди и выглянет из туч
Звезда, что столько лет твой мир хранила.

Владимир Григорьевич Бенедиктов

Море

В вечернем утишьи покоятся воды,
Подернуты легкой паров пеленой;
Лазурное море — зерцало природы —
Безрамной картиной лежит предо мной.
О море! — ты дремлешь, ты сладко уснуло
И сны навеваешь на душу мою;
Свинцовая дума в тебе потонула,
Мечта лобызает поверхность твою.
Отрадна, мила мне твоя бесконечность;
В тебе мне открыта красавица — вечность;
Брега твои гордым раскатом ушли
И скрылась от взора в дали безответной:
У вечности также есть берег заветный,
Далекий, незримый для сына земли;
На дне твоем много сокровищ хранится,
Но нам недоступно, безвестно оно;
И в вечности также, быть может, таится
Под темной пучиной богатое дно,
Но, не дано силы уму — исполину:
Мысль кинется в бездну — она не робка,
Да груз ее легок и нить коротка!

Солнце в облаке играет,
Запад пурпуром облит,
Море солнца ожидает,
Море золотом горит;
И из облачного края
Солнце, будто покидая
Пелены и колыбель,
К морю сладостно склонилось
И младенцем погрузилось
В необятную купель;
И с волшебной полутьмою
Ниспадая свысока,
В море пышной бахромою
Окунулись облака.

Безлунна ночь. Кругом она
Небрежно звезды разметала,
Иные в тучах затеряла,
И неги тишь ее полна.
И небеса и море дремлют,
И ночь, одеянную мглой,
Как деву смуглую обемлют
И обнялись между собой.
Прекрасны братские обятья!
Эфир и море! — Вы ль не братья?
Не явны ль очерки родства
В вас, две таинственные бездны?
На море искры — проблеск звездный
На небе тучи — острова;
И, кажется, в ночном уборе
Волшебно опрокинут мир:
Там — горнее с землями море,
Здесь, долу — звезды и эфир.

Чу! там вздохи переводит
неги полный ветерок;
Солнце из моря выходит
На раскрашенный восток,
Будто бросило купальню
И, любовию горя,
Входит в пурпурную спальню
Где раскинулась заря,
И срывая тени ночи,
Через радужный туман
Миру в дремлющие очи
Бьет лучей его фонтан.
Солнце с морем дружбу водит,
Солнце на ночь к морю сходит, —
Вышло, по небу летит,
С неба на море глядит,
И за дружбу неба брату
От избытка своего
Дорогую сыплет плату,
Брызжет золотом в него;
Море злата не глотает,
Отшибает блеск луча,
Море гордо презирает
Дар ничтожный богача;
Светел лик хрустально — зыбкой,
Море тихо — и блестит,
Но под ясною улыбкой
Думу темную таит:

«Напрасно, о солнце, блестящею пылью
С высот осыпаешь мой вольный простор!
Одежда златая отрадна бессилью,
Гиганту не нужен роскошный убор.
Напрасно, царь света, с игрою жемчужной
Ты луч свой на персях моих раздробил:
Тому ль нужны блестки и жемчуг наружной,
Кто дивные перлы в груди затаил?
Ты радуешь, греешь пределы земные,
Но что мне, что стрелы твои калены!
По мне проскользая, лучи огневые
Не греют державной моей глубины».

Продумало море глубокую думу;
Смирна его влага: ни всплеска, ни шуму!
Но тишь его чем — то грозящим полна;
Заметно: гиганта томит тишина.
Сон тяжкий его оковал — и тревожит,
Смутил, взволновал — и сдавил его грудь;
Он мучится сном — и проснуться не может,
Он хочет взреветь — и не в силах дохнуть.
Взгляните: трепещет дневное светило.
Предвидя его пробуждения миг,
И нет ли где облака, смотрит уныло,
Где б спрятать подернутый бледностью лик…

Вихорь! Взрыв! — Гигант проснулся,
Встал из бездны мутный вал,
Развернулся, расплеснулся,
Закипел, заклокотал.
Как боец, он озирает
Взрытых волн степную ширь,
Рыщет, пенится, сверкает —
Среброглавый богатырь!

Кто ж идет на вал гремучий?
Это он — пучины царь,
Это он — корабль могучий,
Волноборец, храм пловучий,
Белопарусный алтарь!
Он летит, ширококрылый,
Режет моря крутизны,
В битве вервия, как жилы
У него напряжены,
И как конь, отваги полный,
Выбивает он свой путь,
Давит волны, топчит волны,
Гордо вверх заносит грудь.
И с упорными стенами,
С неизменною кормой,
Он, как гений над толпой,
Торжествует над волнами.
Тщетно бьют со всех сторон
Влажных гор в него громады:
Нет могучему преграды!
Не волнам уступит он —
Нет; пусть прежде вихрь небесный,
Молний пламень перекрестный
Мачту, парус и канат
Изорвут, испепелят!
Лишь тогда безвластной тенью
Труп тяжелый корабля
Влаги бурному стремленью
Покорится, без руля…

Свершилось… Кончен бег свободной
При вопле бешеных пучин
Летит на грань скалы подводной
Пустыни влажной бедуин.
Удар — и взят ревущей бездной,
Измят, разбит полужелезной,
И волны с плеском на хребтах
Разносят тяжкие обломки,
И с новым плеском этот прах
От волн приемлют их потомки.
О чем шумит мятежный рой
Сих чад безумных океана?
Они ль пришельца — великана
Разбили в схватке роковой?
Нет; силы с небом он изведал,
Под божьим громом сильный пал,
по вихрю мысли разметал,
Слепым волнам свой остров предал,
А груз — пучинам завещал;
И море в бездне сокровенной
тот груз навеки погребло
И дар богатый, многоценной
В свои кораллы заплело.

Рев бури затихнул, а шумные волны
Все идут, стремленья безумного полны; —
Одни исчезают, другим уступив
Широкое место на вечном просторе.
Не тот же ль бесчисленных волн перелив
В тебе, человечества шумное море?
Не так же ль над зыбкой твоей шириной
Вослед за явленьем восходит явленье,
И время торопит волну за волной,
И волны мгновенны, а вечно волненье?

Здесь — шар светоносный над бездной возник,
И солнце свой образ на влаге узнало,
А ты, море жизни, ты — божье зерцало,
Где видит он, вечный, свой огненный лик!

О море, широкое, вольное море!
Ты шумно, как радость, глубоко, как горе;
Грозна твоя буря, светла твоя тишь;
Ты сладко волненьем душе говоришь.

Люблю твою тишь я: в ней царствует нега;
На ясное, мирное лоно твое
Смотрю я спокойно с печального брега,
И бьется отраднее сердце мое;
Но я не хотел бы стекла голубого
В сей миг беспокойной ладьей возмутить
И след человека — скитальца земного —
На влаге небесной безумно чертить.

Когда ж над тобою накатятся тучи,
И ветер ударит по влаге крылом,
И ал твой разгульный, твой витязь могучий,
Серебряным гребнем заломит шелом,
И ты, в красоте величавой бушуя,
Встаешь, и стихий роковая вражда
Кипит предо мною — о море! тогда,
Угрюмый, от берега прочь отхожу я.
Дичусь я раскатов валов твоих зреть
С недвижной границы земного покоя:
Мне стыдно на бурю морскую смотреть,
Лениво на твердом подножьи стоя.
Тогда, если б взор мой упал на тебя,
Тобою бы дико душа взлюбовалась,
И взбитому страстью, тебе б показалась
Обидной насмешкой улыбка моя,
И занято небо торжественным спором,
Сияя в венце громового огня,
Ты б мне простонало понятным укором,
Презрительно влагой плеснуло в меня!

Я внемлю разливу гармонии дивной…
Откуда?.. Не волны ль играют вдали?
О море, я слышу твой голос призывной,
И рвусь, и грызу я оковы земли.
О, как бы я жадно окинул очами
Лазурную рябь и лазурную твердь!
Как жадно сроднился б с твоими волнами!
Как пламенно бился б с родными насмерть!
Я понял бы бури музыку святую,
Душой проглотил бы твой царственный гнев,
Забыл песни неги, и песнь громовую
Настроил под твой гармонический рев!