Далёко родные осины,
Далёко родные края.
Как мать, дожидается сына
Родная сторонка моя.Там в доме нас ждёт и горюет
Родимая мать у дверей,
Солдатское сердце тоскует
О родине милой своей.Россия, Россия, Россия,
Мы в сердце тебя пронесли.
Прошли мы дороги большие,
Но краше страны не нашли.
В воздух желтый бросят осины
Запах смолы и серого мха
Выйдет девушка в поле синее
Кинет сердце в песчаный ухаб
А в подвале за розовой шторой
Грешное небо держа в руке
Белый юноша с арапом спорит
Черным арапом в фригийском колпаке.
Трепещет робкая осина,
Хотя и легок ветерок.
Какая страшная причина
Тревожит каждый здесь листок? Предание простого люда
Так объясняет страх ветвей:
На ней повесился Иуда,
Христопродавец и злодей.А вот служители науки
Иной подносят нам урок:
Здесь ни при чем Христовы муки,
А просто длинный черешок.Ученые, конечно, правы,
Я верю умным их словам,
Но и преданья не лукавы,
Напоминанья нужны нам.
Мальчик-еврей принимает из книжек на веру
гостеприимство и русской души широту,
видит березы с осинами, ходит по скверу
и христианства на сердце лелеет мечту.
Следуя заданной логике, к буйству и пьянству
твердой рукою себя приучает, и тут —
видит березу с осиной в осеннем убранстве,
делает песню, и русские люди поют.
Что же касается мальчика, он исчезает.
А относительно пения — песня легко
то форму города некоего принимает,
то повисает над городом, как облакo.
На сухой осине серая ворона,
Поле за оврагом, отдаленный лес,
Серый молочайник у крутого склона,
Мухомор на кочке, вздутый словно бес.
Грустно, нелюдимо, пусто в мире целом,
Колеи дороги поросли травой,
Только слабо в небе, синевато-белом,
Виден дым далекий, верно, над избой.
Взором утомленным вижу в отдаленьи
Разноцветный веер недожатых нив,
Где-то есть жилище, где-то есть селенье,
Кто-то здесь, в просторах, уцелел и жив…
Или я чужой здесь, в этой дикой шири,
Одинок, как эта птица на суку,
Говорящий странник в молчаливом мире,
В даль полей принесший чуждую тоску?..
Пылают осины, калины,
Червонные сыплют листы
И вязкой желтеющей глины
Тяжелые кроют пласты.
Бредет, наклонившись понуро,
Лесун на раздолье дорог.
Обшарпана старая шкура,
Сломался о дерево рог.
Дорога вся в лужах. Размыта
Дождем проливным колея.
Грязь чавкают жадно копыта,
Шуршит, уползая, змея.
Косматая шерсть промокла,
Устал старикан и продрог;
Лед тонкий и острый, как стекла,
Копыта царапает ног.
Спешит он дойти до трясины:
Там — мягкие, теплые мхи,
А тут только плачут осины
Да хлещут ветки ольхи.
В багровом полыме осины,
Берёзы в золотом зною,
Но стороны своей лосиной
Я в первый раз не узнаю! Деревня прежняя: Дубровки,
Отцовский хутор, палисад,
За палисадом, как в обновки,
Под осень вырядился сад! Отец и мать за хлопотнёю,
Всегда нехваток, недосуг.
И виснут вышивкой цветною
В окне околица и луг. В лугу, как на рубашке, проймы,
Река-бочажница вдали…
В трубу серебряную с поймы
По зорям трубят журавли… Идёт, ка прежде, всё по чину,
Как заведёно много лет…
Лишь вместо лампы и лучины
Пылает небывалый свет. У окон столб, с него на провод
Струится яблочкин огонь…
…И кажется: к столбу за повод
Изба привязана, как конь!.. Солома — грива… жерди — сбруя…
Всё тот же мерин… тот же воз…
Вот только в сторону другую
У коновязи след колёс…
Волнения не выдавая,
оглядываюсь, не расспрашивая.
Так вот она — передовая!
В ней ничего нет страшного.Трава не выжжена, лесок не хмур,
и до поры
объявляется перекур.
Звенят комары.Звенят, звенят:
возле меня.
Летят, летят —
крови моей хотят.Отбиваюсь в изнеможении
и вдруг попадаю в сон:
дым сражения, окружение,
гибнет, гибнет мой батальон.А пули звенят
возле меня.
Летят, летят —
крови моей хотят.Кричу, обессилев,
через хрипоту:
«Пропадаю!»
И к ногам осины,
весь в поту,
припадаю.Жить хочется!
Жить хочется!
Когда же это кончится?.. Мне немного лет…
гибнуть толку нет…
я ночных дозоров не выстоял…
я еще ни разу не выстрелил… И в сопревшую листву зарываюсь
и просыпаюсь… Я, к стволу осины прислонившись, сижу,
я в глаза товарищам гляжу-гляжу:
а что, если кто-нибудь в том сне побывал?
А что, если видели, как я воевал?
Сулить и не держати слова,
История не нова,
Кто едак посулит,
Тот суетой меня надеждой веселит:
Открытым образом, безстыдно, лицемерит.
А на конец ему ни кто не верит.
И даже ни чево
На свете нет ево.
Какой-то человек во время бури в море,
Когда скончается не пагубой то горе,
На жертву посулил десятка два волов:
Но естьли жертва вся от сих лиш только словъ;
Так можно посулить полсотни и слонов.
От бури он избавлен,
И жертвовать оставленъ;
Однако ни овцы на жертву не дает,
И прежней пееенки он больше не поет.
Морския ветры усмирели,
И больше не ворчат,
А жертвенны волы гораздо разжирели.,
Они же и мичат.
Конечно боги,
Против сего срамца, по правде стали строги,
И объявить ему послали сон,
Что сыщет он.
Вот там и там, под некою осиной,
Котора такова и такова то миной,
Червонцов милион.
Найти награду,
Идет посульщик мой ко кладу.
Но что он там нашелъ?
К разбойникам зашел.
Разбойники ево в минуту изловили,
Ограбили и удавили.
Осина от того листочки шевелит,
Всегда в качании листки ее бывают,
Хотя Зефиры почивают.
Но что осина нам велит,
И что осина нам вещаетъ?
Без исполнения бездельник обещает.
Я вольный ветер, я вечно вею.
К. БальмонтС визгом, присвистом напевным
Веет, мечется, гудит.
Ю. БалтрушайтисГордый Юргис, ты похитил Ветер, Ветер у меня,
Ты подслушал и расслышал, как он шепчет, нас дразня,
Как свистит и шелестит он возле дрогнувшей листвы,
Возрастает, отвечая завываниям совы.
Вдруг притихнет, и забьется вкруг единого листка,
Над осиной вьется, вьется, дышит струйка ветерка,
Чуть трепещет, лунно блещет зачарованный листок,
И воздушен, и послушен, заколдован ветерок.
Только слушает, как дышит шаткий лист среди осин,
Между самых, самых чутких, на одной, всего один,
Лист сорвался, покачнулся, и умчался далеко,
Ветерок им насладился, бросил дальше, как легко.
Веет, млеет, цепенеет, странным шорохом в сосне.
Зашуршит на сучьях старых, страшно травам в тайном сне.
Над седыми пустырями зашептал он как колдун,
Вот затресся, и понесся, хохот, стоны, звоны струн.
Вспышки светов. Двух поэтов, бледных скальдов он нашел,
Очертанья всех предметов изменил, и обошел.
Шепот Ветра гордым ведом, вещий Ветер близок им.
За зловещим, тайным следом, мы идем, и мы следим.
То мы вместе, то мы порознь, затаимся меж кустов,
Брат — соперник, враг — помощник, два волхва созвучных снов.
Ветер с нами, он землею, небесами нас ведет,
К одному, смеясь, приникнет, свистнет, крикнет — и вперед.
Не всегда ж мне быть с тобою, если властен и другой,
Звонки хвои в летнем зное — звонко-влажен вал морской.
В смерти, в жизни — я в отчизне, дальше, дальше, миг не ждет,
Тот же дважды я не буду: больше, меньше, — но вперед.
Как-то Зяблик
Сел на осину.
«Брр, как холодно!
Вдруг я простыну!
А простуда для меня —
Хуже смерти:
Мне ведь в среду выступать
На концерте!»
Пролетала мимо
Синица:
— Наконец-то он
Угомонится!
Петь он больше, конечно,
Не сможет,
Стрептоцид — цит-цит! —
Не поможет!
Подхватила новость
Сорока:
— Зяблик болен!
Болен жестоко!
Никогда
На ветках осины
Не встречалось подобной
Ангины!
— Ох! — сказала Чижику
Галка. —
До чего мне Зяблика
Жалко!
Полечу, спрошу у Кукушки,
Нет ли где
Кислородной подушки!
А Кукушка
Слезу утирает:
— Зяблик-то — ку-ку! —
Умирает!
Говорят,
Уже Ворон с Вороной
Сочинили марш
Похоронный!..
Зарыдала Глухая
Тетеря:
— Для искусства такая
Потеря!
Это ж был выдающийся
Тенор!
Пел, бывало,
Не хуже, чем Кенар!..
Только Дятел
Даром слов не тратил.
Сколотил для друга
Гробик Дятел…
Ну, а Зяблик?
Пел да резвился!
И, конечно,
Очень удивился,
Услыхав,
Как кричала Синица,
Что объявленный концерт
Не состоится,
Так как Зяблик,
По словам Чечетки,
Неожиданно
Скончался
От чахотки!
1
Опять Вы бродите в лесах,
Опять Вы бегаете в поле,
Вы рады солнцу, ветру, воле,
Вы снова в смутных голосах
Очарования и боли.
Опять Вы бродите в лесах,
Опять Вы бегаете в поле.
Я к Вам спешу на парусах
Своих экстазных своеволий,
Плету венки из центифолий,
И сердце — твердо на часах,
Пока Вы бродите в лесах.2
Я вас не видел года два,
Но никогда не забываю,
Как выходил встречать к трамваю
И как кружилась голова.
Какие нежные слова,
Какое устремленье к маю!
Я Вас не видел года два,
Но никогда не забываю.
Два раза уж росла трава —
Я уходил к иному краю,
Но все по-прежнему сгораю
Желаньем видеть Вас у рва,
Где не встречал Вас года два! 3
Вы не видали средь осин
По направленью пятой горки
Сухие сморщенные корки
Того, что было — апельсин?
С другою женщиной, чей сын
Был создан мной на том пригорке,
Вы нас встречали средь осин,
По направленью к пятой горке?
Я спасся, спасся от трясин,
И вот опять один я в норке,
Мой разум ясен, взоры зорки,
И, что поэт опять один,
Вы не слыхали шум осин? 4
Вы мужу верная жена,
Но вам от этого не слаще
Грустите Вы все чаще, чаще,
Душа тоской поражена.
Мечта светла, мечта нежна,
Когда Вы с ней в ольховой чаще.
Вы мужу верная жена,
Но Вам от этого не слаще.
Как жизнь угрозна и страшна
В своей бездарности кричащей,
И где же выход настоящий
Тому, кто в ночь не знает сна,
Кто мужу верная жена? 5
Зажгла малиновый фонарь
И плачет на груди кузины.
Закат. Лиловые долины.
Томленье. И луна — янтарь.
Ей вспоминается январь.
Концерт и взор его орлиный.
Зажгла малиновый фонарь
И плачет на груди кузины.
Как обманул ее алтарь!
Грустит. Из небольшой корзины
На блюдечко кладет малины
И апатично, впредь как встарь,
Горит малиновый фонарь.6
Ах, барышня, я Вас виню,
Что вы сестры не окрылили,
Что вместо каталога лилий
Позволили взглянуть в меню…
Я слов Своих не изменю
И, без особенных усилий,
Ах, барышня, я Вас виню,
Что Вы сестры не окрылили.
Муж хочет есть? ну, дать свинью;
Глядишь, цыпленком угостили;
Но вы же сами — в «новом стиле»,
И вдруг — не допустить к огню?..
Да, барышня, я Вас виню…
Почему лоси и зайцы по лесу скачут,
Прочь удаляясь?
Люди съели кору осины,
Елей побеги зеленые…
Жены и дети бродят по лесу
И собирают березы листы
Для щей, для окрошки, борьща,
Елей верхушки и серебрянный мох, —
Пища лесная.
Дети, разведчики леса,
Бродят по рощам,
Жарят в костре белых червей,
Зайчью капусту, гусениц жирных
Или больших пауков — они слаще орехов.
Ловят кротов, ящериц серых,
Гадов шипящих стреляют из лука,
Хлебцы пекут из лебеды.
за мотыльками от голода бегают:
Целый набрали мешок,
Будет сегодня из бабочек борщ —
Мамка сварит.
Но зайца, что нежно прыжками скачет по лесу,
Дети, точно во сне,
Точно на светлого мира видеье,
Восхищенные, смотрят большими глазами,
Святыми от голода,
Правде не верят,
Но он убегает проворным виденьем,
Кончиком уха чернея.
Вдогонку ему стрела полетела,
Но поздно — сытный обед ускакал,
А дети стоят очарованные…
«Бабочка глянь-ка, там пролетела…»
Лови и беги! А там голубая!..
Хмуро в лесу. Волк прибежал издалека
На место, где в прошлом году
Он скушал ягненка.
Долго крутился юлой, все место обнюхал,
Но ничего не осталось —
Дела муравьев, — кроме сухого копытца,
Огорченный, комковатые ребра поджал
И утек из леса.
Там татаревов алобровыйх и седых глухарей,
Засневших под снегом, будет лапой
Тяжелой давить, брызгами снега осыпан…
Лисонька, огневка пушистая,
Комочком на пень взобралась
И размышляла о будущем…
Разве собакою стать?
Людям на службу пойти?
Сеток растянуто много —
Ложись в любую…
Нет, дело опасное.
Съедят рыжую лиску,
Как съели собак!
Собаки в деревне не лают…
И стала лисица пуховыми лапками мыться,
Взвивши кверху огненый парус хвоста.
Белка сказала ворча:
«Где же мои орехи и жёлуди? —
Скушали люди!»
Тихо, прозрачно, уж вечерело,
Лепетом тихим сосна целовалась
С осиной.
Может, назавтра их срубят на завтрак.
Когда на медленных качелях
Меняли звезды свой узор,
И тихим шопотом, в мятелях,
Вели снежинки разговор,—
Когда от северных сияний
Гиганты Ночи не могли
Заснуть, и ежились в тумане,
Во льдистой колющей пыли,—
Когда хрустением сердитым
Перекликались по векам,
Над Океаном ледовитым
Материки к материкам,—
Когда в чертах тупых и острых
Установились берега,
Возник священный полуостров,
Где вещи до сих пор снега.
До ныне зимы там упорны,
Но нежны помыслы весны,
И до сих пор колдуют Норны,
В час ворожащей тишины.
Когда, еще без счета, ночи
Не отмечались там никем,
И не был слышен смех сорочий,
И лес без певчих птиц был нем,—
Когда в молчании Природы
Та пытка чувствовалась там,
Что в тесный миг вещает роды,
Ведет по узким воротам,—
Осина, в бледности невольной,
Вдруг вспела шаткою листвой,
И перепевом, крепкоствольный,
Отбросил ясень шопот свой.
О чем два дерева шептали,
Какая тайна в них была,
Лишь знает Солнце в синей дали,
Лишь помнит Месячная мгла.
Но ясень мужем стал могучим,
Осина нежною женой,
А в тот же час, по черным тучам,
Гроза летела вышиной.
И разорвавшиеся громы,
И переклички всех ветров,
Молниеносные изломы,
Ниспали в емкость голосов.
Они возникли отовсюду,
Из ямин, впадин, и пещер,
Давая ход и волю гуду,
Меняя звуковой размер.
Все было вскрытье льда, дрожанье,
Вся разорвалась тишина,
От комаринаго жужжанья
До рева яраго слона.
А ясный муж смотрел, любуясь,
На синеглазую жену,
Еще не зная, не целуясь,
Но, весь весна, любя весну.
И был в их душах перешопот,
И ощупь млеющих огней,
Как будто самый дальний топот
В века умчавшихся коней.
Враг суетных утех и враг утех позорных,
Не уважаешь ты безделок стихотворных;
Не угодит тебе сладчайший из певцов
Развратной прелестью изнеженных стихов:
Возвышенную цель поэт избрать обязан. К блестящим шалостям, как прежде, не привязан,
Я правилам твоим последовать бы мог,
Но ты ли мне велишь оставить мирный слог
И, едкой желчию напитывая строки,
Сатирою восстать на глупость и пороки?
Миролюбивый нрав дала судьбина мне,
И счастья моего искал я в тишине;
Зачем я удалюсь от столь разумной цели?
И, звуки легкие затейливой свирели
В неугомонный лай неловко превратя,
Зачем себе врагов наделаю шутя?
Страшусь их множества и злобы их опасной. Полезен обществу сатирик беспристрастный;
Дыша любовию к согражданам своим,
На их дурачества он жалуется им:
То, укоризнами восстав на злодеянье,
Его приводит он в благое содроганье,
То едкой силою забавного словца
Смиряет попыхи надутого глупца;
Он нравов опекун и вместе правды воин.
Всё так; но кто владеть пером его достоин?
Острот затейливых, насмешек едких дар,
Язвительных стихов какой-то злобный жар
И их старательно подобранные звуки —
За беспристрастие забавные поруки!
Но если полную свободу мне дадут,
Того ль я устрашу, кому не страшен суд,
Кто в сердце должного укора не находит,
Кого и божий гнев в заботу не приводит,
Кого не оскорбит язвительный язык!
Он совесть усыпил, к позору он привык. Но слушай: человек, всегда корысти жадный,
Берется ли за труд, наверно безнаградный?
Купец расчетливый из добрых барышей
Вверяет корабли случайности морей;
Из платы, отогнав сладчайшую дремоту,
Поденщик до зари выходит на работу;
На славу громкую надеждою согрет,
В трудах возвышенных возвышенный поэт.
Но рвенью моему что будет воздаяньем:
Не слава ль громкая? Я беден дарованьем.
Стараясь в некий ум соотчичей привесть,
Я благодарность их мечтал бы приобресть,
Но, право, смысла нет во слове «благодарность»,
Хоть нам и нравится его высокопарность.
Когда сей редкий муж, вельможа-гражданин,
От века сих вельмож оставшийся один,
Но смело дух его хранивший в веке новом,
Обширный разумом и сильный, громкий словом,
Любовью к истине и к родине горя,
В советах не робел оспоривать царя;
Когда, к прекрасному влечению послушный,
Внимать ему любил монарх великодушный,
Из благодарности о нем у тех и тех
Какие толки шли? — «Кричит он громче всех,
О благе общества как будто бы хлопочет,
А, право, риторством похвастать больше хочет;
Катоном смотрит он, но тонкого льстеца
От нас не утаит под строгостью лица».
Так лучшим подвигам людское развращенье
Придумать силится дурное побужденье;
Так, исключительно посредственность любя,
Спешит высокое унизить до себя;
Так самых доблестей завистливо трепещет
И, чтоб не верить им, на оные клевещет!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет, нет! разумный муж идет путем иным
И, снисходительный к дурачествам людским,
Не выставляет их, но сносит благонравно;
Он не пытается, уверенный забавно
Во всемогуществе болтанья своего,
Им в людях изменить людское естество.
Из нас, я думаю, не скажет ни единый
Осине: дубом будь, иль дубу — будь осиной;
Меж тем как странны мы! Меж тем любой из нас
Переиначить свет задумывал не раз.
Вот я вновь посетил
эту местность любви, полуостров заводов,
парадиз мастерских и аркадию фабрик,
рай речный пароходов,
я опять прошептал:
вот я снова в младенческих ларах.
Вот я вновь пробежал Малой Охтой сквозь тысячу арок.
Предо мною река
распласталась под каменно-угольным дымом,
за спиною трамвай
прогремел на мосту невредимом,
и кирпичных оград
просветлела внезапно угрюмость.
Добрый день, вот мы встретились, бедная юность.
Джаз предместий приветствует нас,
слышишь трубы предместий,
золотой диксиленд
в черных кепках прекрасный, прелестный,
не душа и не плоть —
чья-то тень над родным патефоном,
словно платье твое вдруг подброшено вверх саксофоном.
В ярко-красном кашне
и в плаще в подворотнях, в парадных
ты стоишь на виду
на мосту возле лет безвозвратных,
прижимая к лицу недопитый стакан лимонада,
и ревет позади дорогая труба комбината.
Добрый день. Ну и встреча у нас.
До чего ты бесплотна:
рядом новый закат
гонит вдаль огневые полотна.
До чего ты бедна. Столько лет,
а промчались напрасно.
Добрый день, моя юность. Боже мой, до чего ты прекрасна.
По замерзшим холмам
молчаливо несутся борзые,
среди красных болот
возникают гудки поездные,
на пустое шоссе,
пропадая в дыму редколесья,
вылетают такси, и осины глядят в поднебесье.
Это наша зима.
Современный фонарь смотрит мертвенным оком,
предо мною горят
ослепительно тысячи окон.
Возвышаю свой крик,
чтоб с домами ему не столкнуться:
это наша зима все не может обратно вернуться.
Не до смерти ли, нет,
мы ее не найдем, не находим.
От рожденья на свет
ежедневно куда-то уходим,
словно кто-то вдали
в новостройках прекрасно играет.
Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.
Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи,
и полны темноты,
и полны темноты и покоя,
мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою.
Как легко нам дышать,
оттого, что подобно растенью
в чьей-то жизни чужой
мы становимся светом и тенью
или больше того —
оттого, что мы все потеряем,
отбегая навек, мы становимся смертью и раем.
Вот я вновь прохожу
в том же светлом раю — с остановки налево,
предо мною бежит,
закрываясь ладонями, новая Ева,
ярко-красный Адам
вдалеке появляется в арках,
невский ветер звенит заунывно в развешанных арфах.
Как стремительна жизнь
в черно-белом раю новостроек.
Обвивается змей,
и безмолвствует небо героик,
ледяная гора
неподвижно блестит у фонтана,
вьется утренний снег, и машины летят неустанно.
Неужели не я,
освещенный тремя фонарями,
столько лет в темноте
по осколкам бежал пустырями,
и сиянье небес
у подъемного крана клубилось?
Неужели не я? Что-то здесь навсегда изменилось.
Кто-то новый царит,
безымянный, прекрасный, всесильный,
над отчизной горит,
разливается свет темно-синий,
и в глазах у борзых
шелестят фонари — по цветочку,
кто-то вечно идет возле новых домов в одиночку.
Значит, нету разлук.
Значит, зря мы просили прощенья
у своих мертвецов.
Значит, нет для зимы возвращенья.
Остается одно:
по земле проходить бестревожно.
Невозможно отстать. Обгонять — только это возможно.
То, куда мы спешим,
этот ад или райское место,
или попросту мрак,
темнота, это все неизвестно,
дорогая страна,
постоянный предмет воспеванья,
не любовь ли она? Нет, она не имеет названья.
Это — вечная жизнь:
поразительный мост, неумолчное слово,
проплыванье баржи,
оживленье любви, убиванье былого,
пароходов огни
и сиянье витрин, звон трамваев далеких,
плеск холодной воды возле брюк твоих вечношироких.
Поздравляю себя
с этой ранней находкой, с тобою,
поздравляю себя
с удивительно горькой судьбою,
с этой вечной рекой,
с этим небом в прекрасных осинах,
с описаньем утрат за безмолвной толпой магазинов.
Не жилец этих мест,
не мертвец, а какой-то посредник,
совершенно один,
ты кричишь о себе напоследок:
никого не узнал,
обознался, забыл, обманулся,
слава Богу, зима. Значит, я никуда не вернулся.
Слава Богу, чужой.
Никого я здесь не обвиняю.
Ничего не узнать.
Я иду, тороплюсь, обгоняю.
Как легко мне теперь,
оттого, что ни с кем не расстался.
Слава Богу, что я на земле без отчизны остался.
Поздравляю себя!
Сколько лет проживу, ничего мне не надо.
Сколько лет проживу,
сколько дам на стакан лимонада.
Сколько раз я вернусь —
но уже не вернусь — словно дом запираю,
сколько дам я за грусть от кирпичной трубы и собачьего лая.
Доселева Резань она селом слыла,
А ныне Резань словет городом,
А жил во Резане тут богатой гость,
А гостя-та звали Никитою,
Живучи-та, Никита состарелся,
Состарелся, переставился.
После веку ево долгова
Осталось житье-бытье-богатество,
Осталось ево матера жена
Амелфа Тимофеевна,
Осталась чадо милая,
Как молоды Добрынюшка Никитич млад.
А и будет Добрыня семи годов,
Присадила ево матушка грамоте учиться,
А грамота Никите в наук пошла,
Присадила ево матушка пером писать.
А будет Добрынюшка во двенадцать лет,
Изволил Добрыня погулять молодец
Со своею дружиною хоробраю
Во те жары петровския.
Просился Добрыня у матушки:
«Пусти меня, матушка, купатися,
Купатися на Сафат-реку!».
Она, вдова многоразумная,
Добрыни матушка наказывала,
Тихонько ему благословение дает:
«Гой еси ты, мое чадо милая,
А молоды Добрыня Никитич млад!
Пойдешь ты, Добрыня, на Израй на реку,
В Израе-реке станешь купатися —
Израй-река быстрая,
А быстрая она, сердитая:
Не плавай, Добрыня, за перву струю,
Не плавай ты, Никитич, за другу струю».
Добрыня-та матушки не слушался,
Надевал на себя шляпу земли греческой,
Над собой он, Добрыня, невзгоды не ведает,
Пришел он, Добрыня, на Израй на реку,
Говорил он дружинушки хоробрыя:
«А и гой еси вы, молодцы удалыя!
Не мне вода греть, не тешити ее».
А все молодцы разболокалися
И тут Добрыня Никитич млад.
Никто молодцы не смеет, никто нейдет,
А молоды Добрынюшка Никитич млад,
Перекрестясь, Добрынюшка в Израй-реку пошел,
А поплыл Добрынюшка за перву струю, —
Захотелось молодцу и за другую струю;
А две-та струи сам переплыл,
А третья струя подхватила молодца,
Унесла во пещеры белокаменны.
Неоткуль вз(я)лось тут лютой зверь,
Налетел на Добрынюшку Никитича,
А сам говорит-та Горынчища,
А сам он, Змей, приговаривает:
«А стары люди пророчили,
Что быть Змею убитому
От молода Добрынюшки Никитича,
А ныне Добрыня у меня сам в руках!».
Молился Добрыня Никитич млад:
«А и гой еси, Змеишша Горынчишша!
Не честь-хвала молодецкая
На ногое тело напущаешься!».
И тут Змей Горынчишша мимо ево пролетел,
А стали ево ноги резвыя,
А молоды Добрынюшки Никитьевича,
А грабится он ко желту песку,
А выбежал доброй молодец,
А молоды Добрынюшка Никитич млад,
Нагреб он шляпу песку желтова,
Налетел на ево Змей Горынчишша,
А хочет Добрыню огнем спалить,
Огнем спалить, хоботом ушибить.
На то-то Добрынюшка не робок был:
Бросает шляпу земли греческой
Со темя пески желтыми
Ко лютому Змею Горынчишшу, —
Глаза запорошил и два хобота ушиб.
Упал Змей Горынчишша
Во ту во матушку во Израй-реку.
Когда ли Змей исправляется,
Во то время и во тот же час
С(х)ва(т)ал Добрыня дубину тут, убил до смерти.
А вытощил Змея на берег ево,
Повесил на осину на кляплую:
Сушися ты, Змей Горынчишша,
На той-та осине на кляплыя.
А поплыл Добрынюшка
По славной матушке по Израй-реке,
А заплыл в пещеры белокаменны,
Где жил Змей Горынчишша,
Застал в гнезде ево малых детушак,
А всех прибил, попалам перервал.
Нашел в пещерах белокаменных
У лютова Змеишша Горынчишша,
Нашел он много злата-серебра,
Нашел в полатах у Змеишша
Свою он любимую тетушку,
Тое-та Марью Дивовну,
Выводит из пещеры белокаменны
И собрал злата-серебра.
Пошел ко матушке родимыя своей,
А матушки дома не годилася:
Сидит у князя Владимера.
Пришел-де он во хоромы свои,
И спрятал он свою тетушку,
И пошел ко князю явитися.
Владимер-князь запечалился,
Сидит он, ничего свету не видит,
Пришел Добрынюшка к великому князю Владимеру,
Он Спасову образу молится,
Владимеру-князю поклоняется,
Скочил Владимер на резвы ноги,
Хватя Добрынюшку Никитича,
Целовал ево во уста сахарныя;
Бросилася ево матушка родимая,
Схватала Добрыню за белы руки,
Целовала ево во уста сахарныя.
И тут с Добрынею разговор пошел,
А стали у Добрыни выспрашивати,
А где побывал, где начевал.
Говорил Добрыня таково слово:
«Ты гой еси, мой сударь-дядюшка,
Князь Владимер, со(л)нцо киевско!
А был я в пещерах белокаменных
У лютова Змеишша Горынчишша,
А все породу змеиную ево я убил
И детей всех погубил,
Родимую тетушку повыручил!».
А скоро послы побежали по ее,
Ведут родимую ево тетушку,
Привели ко князю во светлу гридню, —
Владимер-князь светел-радошен,
Пошла-та у них пир-радость великая
А для-ради Добрынюшки Никитича,
Для другой сестрицы родимыя Марьи Дивовны.
Души признательной всегдашний властелин,
Художник лучший наш и лучший гражданин,
Ты даже суетной забаве песнопенья
Общеполезного желаешь назначенья!
Не угодит тебе сладчайший из певцов
Развратной прелестью изнеженных стихов:
Любовь порочная рождает ли участье?
Бесславны в ней беды, еще бесславней счастье!
Безумна сих певцов новейшая орда,
Свой стыд поющая без всякого стыда!
Возвышенную цель Поэт избрать обязан.
К блестящим шалостям, как прежде, не привязан,
Я правилам твоим последовать бы мог,
Но ты ли мне велишь, оставя мирный слог
И едкой желчию напитывая строки,
Сатирою восстать на глупость и пороки?
Не тою, верю я, в какой иной певец,
Француза Буало приняв за образец,
Поклонник набожный его бессмертной славы,
По-русски галльские осмеивает нравы.
Устава нового держась в стихах моих,
Пусть глупость русскую дразнить я буду в них;
Что будет пользы в том? А без особой цели
Согласья легкие затейливой свирели
В неугомонный лай неловко превратя,
Зачем я полк врагов создам себе шутя?
Страшуся наперед я злобы их опасной.
Полезен обществу Сатирик беспристрастный!
Дыша любовию к согражданам своим,
На их дурачества он жалуется им;
Упреков и улик язвительным орудьем —
Клеймит бездельников, забытых правосудьем,
Иль едкой силою забавного словца
Смиряет попыхи надутого глупца;
Личину чуждую срывая с человека,
Являя в наготе уродливости века,
Он исправляет их; и как умом ни быстр,
Едва ль полезней нам Юстиции Министр!
Все так, но, к обществу усердьем пламенея,
Я смею ль указать на всякого злодея?
Гражданского глупца позволено ли мне
С негодным рифмачом цыганить наравне?
И справедливо ли, во смысле прямо здравом,
Кому-либо из нас владеть подобным правом?
Острот затейливых, насмешек едких дар,
Язвительных стихов какой-то злобный жар
И их старательно подобранные звуки —
За беспристрастие забавные поруки!
Но если полную свободу мне дадут,
Того ль я устрашу, кому не страшен кнут?
Кого и Божий гнев в заботу не приводит?
Наместник плох умом и явно сумасбродит —
Положим, что в стихах скажу ему я так:
«Ты добрый человек, но слушай: ты дурак!
Однажды с разумом вступя в очную ставку,
Для общей выгоды нельзя ль подать в отставку?»
Уж он готовился обдумать мой совет;
Но оду чудаку поднес другой поэт,
Где в двадцати строфах взывается бесстыдно,
Сколь зорок ум его, сколь око дальновидно!
Друзья и недруги, я спрашиваю вас:
Кому охотнее поверит он из нас?
Но слушай; человек всегда корысти жадный
Берется ли за труд наверно безнаградный?
Купец расчетливый из добрых барышей
Вверяет свой корабль неверностям морей;
Из платы, сладкую отвергнувши дремоту,
Поденщик до зари выходит на работу;
На славу громкую надеждою согрет
В трудах возвышенных возвышенный поэт,
Но за бесстрашное пороков обличенье
Какое, мыслишь ты, мне будет награжденье?
Не слава-ль громкая? — талантом я убог!
Признательность людей? — людей узнать я мог!
Не обольстит меня газет высокопарность!
Где встречу я порой сограждан благодарность,
Когда сей редкий муж, вельможа-гражданин,
От века славного оставшийся один,
Но смело дух его хранивший в веке новом,
Обширный разумом и сильный, громкий словом,
Любовью к истине и к родине горя,
В советах не робел оспоривать царя,
Когда прекрасному влечению послушный,
Умел ему внимать монарх великодушный,
Что мыслили о нем сограждане тогда:
«Уж он витийствовать радехонек всегда!
Но столь торжественно не попусту хлопочет,
Свой дар ораторский нам выказать он хочет;
Катоном смотрит он, но тонкого льстеца
От нас не утаит под строгостью лица».
Так лучшим подвигам людское развращенье
Придумать низкое умеет побужденье;
Так исключительно посредственность любя,
Спешит высокое унизить до себя;
Так самых доблестей завистливо трепещет,
И, чтоб не верить им, на оные клевещет.
Признаться, в день сто раз бываю я готов
Немного постращать Парнасских чудаков,
Сказать, хоть на ухо, фанатикам журнальным:
Срамите вы себя ругательством нахальным,
Не стыдно ль ум и вкус коверкать на подряд
И травлей авторской смешить гостинный ряд!
Россия в тишине, а с шумом непристойным
Воюет Инвалид с Архивом беспокойным;
Сказать Панаеву: не Музами тебе
Позволено свирель напачкать на гербе;
Сказать Измайлову: болтун еженедельный,
Ты сделал свой журнал Парнасской богадельной,
И в нем ты каждого убогого умом
С любовью жалуешь услужливым листком.
И Цертелев блажной, и Яковлев трахтирный,
И пошлый Федоров, и Сомов безмундирный,
С тобою заключив торжественный союз,
Несут тебе плоды своих лакейских муз;
Тобой предупрежден листов твоих читатель,
Что любит подгулять почтенный их издатель,
А я тебе скажу: по мне, пожалуй, пей,
Но ум не пропивай и дело разумей.
Меж тем иной из них, хотя прозаик вялый,
Хоть плоский рифмоплет — душой предобрый малый!
Измайлов, например, знакомец давний мой,
В Журнале плоский враль, ругатель площадной,
Совсем печатному домашний не подобен,
Он милый хлебосол, он к дружеству способен:
В день Пасхи, Рождества, вином разгорячен,
Целует с нежностью глупца другого он;
Панаев — в обществе любезен без усилий
И верно во сто раз милей своих Идиллий
Их много таковых — за что же голос мой
Нарушит их сердец веселье и покой?
Зачем я сделаю нескромными стихами
Их из простых глупцов сердитыми глупцами?
Нет, нет! мудрец прямой идет путем иным,
И сострадательный ко слабостям людским,
На них указывать не станет он лукаво!
О человечестве судить желая здраво,
Он страсти подавил, лишающие нас
Столь нужной верности и разума и глаз;
В сообщество людей вступивший безусловно,
На их дурачества он смотрит хладнокровно,
Не мысля, чтоб могли кудрявые слова
В них свойство изменить и силу естества.
Из нас, я думаю, не скажет ни единый —
Осине: дубом будь, иль дубу — будь осиной,
Зачем-же: будь умен — он вымолвит глупцу?
Покой, один покой любезен мудрецу.
Не споря без толку с чужим нелепым толком,
Один по-своему он мыслит тихомолком;
Вдали от авторов, злодеев и глупцов,
Мудрец в своем углу не пишет и стихов.
1823
Как русский человек, на праздниках гулял:
Забыл жену, детей — не только что журнал.
Завещание Баратынского
Стихотворенья — доброй Лете.
Мундир мой унтерский царю,
Заимодавцам я дарю
Долги на память о поэте.
Надпись к портрету Баратынского
Он щедро награжден судьбой!
Рифмач безграмотный, но Дельвигом прославлен!
Он унтер-офицер, но от побой
Дворянской грамотой избавлен.