Счастье деве подобно пугливой:
Не умеет любить и любима,
Прядь откинув со лба торопливо,
Прикоснется губами, и мимо.А несчастье — вдова и сжимает
Вас в объятиях с долгим лобзаньем,
А больны вы, перчатки снимает
И к постели садится с вязаньем.Год написания: без даты
День был славный. Мы гуляли
Вольной группой вдоль реки,
А кругом — в пролет мелькали
Молодые кулики. ‘Эх! — сказал казак. — Для шутки
Поохотился бы я!
Вот еще кулик! Вот утки!
На несчастье — нет ружья’. Я подумал: ‘Вот! Для шуток
Хочет бить, стрелять… Каков!
Да ружья нет — счастье уток!
Счастье юных куликов! ’
Ты моя раба, к несчастью!..
Если я одною властью,
Словно милость, дам тебе —
Дам тебе — моей рабе,
Золотой свободы крылья,
Ты неволю проклянешь
И, как дикая орлица,
Улетишь и пропадешь… Если я, как брат, ликуя,
И любя, и соревнуя
Людям правды и добра,
Дам тебе, моя сестра,
Золотой свободы крылья,
Ты за все меня простишь
И, быть может, как голубка,
Далеко не улетишь?! 1850-е годы
Счастье — это круг. И человек
Медленно, как часовая стрелка,
Движется к концу, то есть к началу,
Движется по кругу, то есть в детство,
В розовую лысину младенца,
В резвую дошкольную проворность,
В доброту, веселость, даже глупость.А несчастье — это острый угол.
Часовая стрелка — стоп на месте!
А минутная — спеши сомкнуться,
Загоняя человека в угол.Вместо поздней лысины несчастье
Выбирает ранние седины
И тихонько ковыряет дырки
В поясе — одну, другую,
Третью, ничего не ожидая,
Зная все.
Несчастье — это знанье.
Если мне обявят боги:
«Здесь ты горе будешь пить!» —
Я скажу: «Вы очень строги!
Но я все ж останусь жить».
Горько ль мне — я разделяю
С милой слезы в тишине!
Что ж на небе, я не знаю,
Да и знать не нужно мне!
Мне великую науку
Дед мой доктор завещал:
«Дружбою, — он пишет, — скуку
И печаль я исцелял;
От любви лечил несчастной
Состаревшимся вином;
Вообще же безопасно
Все лечить несчастья — сном».
О ты, которую несчастье угнетает,
Чье сердце горестью питается одной,
Нигде, ни в чем себе отрад не обретает,
Покрыта чья душа отчаяния тьмой, —
Воззри на небеса с сердечным умиленьем,
К небесному отцу простри свой томный глас
И с пламенной слезой моли об утешеньи.
Но счастья не ищи — его здесь нет для нас,
В сем мире, где злодей, страх божий забывая,
Во злодеяниях найти блаженство мнит,
Рукою дерзкою сирот и вдов теснит,
Слезам, отчаянью, проклятьям не внимая.
Ах, как мы привыкли шагать
от несчастья к несчастью…
Мои дорогие, мои бесконечно родные,
прощайте!
Родные мои, дорогие мои, золотые,
останьтесь, прошу вас,
побудьте опять молодыми!
Не каньте беззвучно в бездонной
российской общаге.
Живите. Прощайте…
Тот край, где я нехотя скроюсь, отсюда не виден.
Простите меня, если я хоть кого-то обидел!
Целую глаза ваши.
Тихо молю о пощаде.
Мои дорогие. Мои золотые.
Прощайте!..
Постичь я пытался безумных событий причинность.
В душе угадал…
Да не все на бумаге случилось.
Земная жизнь — небесного наследник;
Несчастье — нам учитель, а не враг,
Спасительно-суровый собеседник,
Безжалостный разитель бренных благ,
Великого понятный проповедник,
Нам об руку на тайный жизни праг
Оно плетет, все руша перед нами,
И скорбию дружа нас с небесами.Здесь радости — не наше обладанье;
Пролетные пленители земли.
Лишь по пути заносят нам преданье
О благах, нам обещанных вдали;
Земли жилец безвыходный — страданье;
Ему на часть судьбы нас обрекли;
Блаженство нам по слуху лишь знакомец;
Земная жизнь — страданию питомец.И сколь душа велика сим страданьем!
Сколь радости при нем помрачены,
Когда, простясь свободно с упованьем,
В величии покорной тишины,
Она молчит пред грозным испытаньем,
Тогда… тогда с сей светлой вышины
Вся Промысла ей видима дорога;
Она полна понятного ей Бога.
Долголи несчастье, мной тебе владети,
И утех лишенной долголи терпети,
Вся моя забава только воздыхати,
И прошедше щастье с плачем вспоминати,
Жизни драгой, жизни больше уж не стало
И любезно время будто не бывало.
Все, что я ни вижу, мне приносит скуку,
Мысль моя мятется, сердце терпит муку,
Где мне теперь скрыться, что в слезах начати,
Лучшебы веселья никогда не знати.О любезно время! Ты уж миновалось,
Лишь вспоминовенье к горести осталось,
Ахъ! Померкни ныне свет в глазх на веки,
Окончав напасти и уйми слез реки,
Больше не имею силы несть напасти,
И желаю смерти в сей несносной части.
О судьба жестока либо дай терпенье,
Дибо ужь хоть смертью окончай мученье,
Вынь мое дыханье, полно дух мутити,
Естьли дней прошедших мне не возвратити.
Spalonе gnиazdo bocиanие — nиеszczęścие
Сожженное гнездо аиста сулит несчастье.
(Польская народная примета)
Сгорело гнездо аиста
В моем родном селе,
И клекот птенцов долговязых
Не раздастся в летней мгле…
Что вещие птицы увидят,
Вернувшись из жаркого края?
Что в Польше увидят беженцы,
Возвратный путь свершая?
Spalonе gnиazdo bocиanие — nиеszczęścие
Сожженное гнездо аиста сулит несчастье.
(Польская народная примета)
Сгорело гнездо аиста
В моем родном селе,
И клекот птенцов долговязых
Не раздастся в летней мгле…
Что вещие птицы увидят,
Вернувшись из жаркого края?
Что в Польше увидят беженцы,
Возвратный путь свершая?
Долголи несчастье, мной тебе владети,
И утех лишенной долголи терпети,
Вся моя забава только воздыхати,
И прошедше щастье с плачем вспоминати,
Жизни драгой, жизни больше уж не стало
И любезно время будто не бывало.
Все, что я ни вижу, мне приносит скуку,
Мысль моя мятется, сердце терпит муку,
Где мне теперь скрыться, что в слезах начати,
Лучшебы веселья никогда не знати.
О любезно время! ты уж миновалось,
Лишь вспоминовенье к горести осталось,
Ах! померкни ныне свет в глазах навеки,
Окончав напасти и уйми слез реки,
Больше не имею силы несть напасти,
И желаю смерти в сей несносной части.
О судьба жестока либо дай терпенье,
Либо уж хоть смертью окончай мученье,
Вынь мое дыханье, полно дух мутити,
Естьли дней прошедших мне не возвратити.
Есть муки непрерывные: не видно,
Не слышно их, о них не говорят.
Скрывать их трудно, открывать их стыдно,
Их люди терпят, жмутся и молчат. Зарыты в мрак душевного ненастья,
Они не входят в песнь твою, певец.
Их благородным именем несчастья
Назвать нельзя, — несчастие — венец, Венец святой, надетый под грозою,
По приговору божьего суда.
Несчастье — терн, обрызнутый слезою
Иль кровию, но грязью — никогда. Оно идет как буря — в тучах грозных,
С величьем, — тут его и тени нет.
Тут — пошлость зол и бед мелкозанозных,
Вседневных зол и ежечасных бед. Житейский сор! — Едва лишь пережиты, —
Одни ушли, те сыплют пылью вновь, —
А на душе осадок ядовитый
От них растет и проникает в кровь; Они язвят, подобно насекомым,
И с ними тщетна всякая борьба, —
Лишь вихрем бурным, молнией и громом
Разносит их могучая судьба.
А мне приснился сон,
Что Пушкин был спасён
Сергеем Соболевским…
Его любимый друг
С достоинством и блеском
Дуэль расстроил вдруг.
Дуэль не состоялась
Остались боль да ярость
Да шум великосветский,
Что так ему постыл…
К несчастью, Соболевский
В тот год в Европах жил
А мне приснился сон,
Что Пушкин был спасён.
Всё было очень просто:
У Троицкого моста
Он встретил Натали.
Их экипажи встали.
Она была в вуали –
В серебряной пыли.
Он вышел поклониться,
Сказать — пускай не ждут.
Могло всё измениться
За несколько минут.
К несчастью, Натали
Была так близорука,
Что, не узнав супруга,
Растаяла вдали.
А мне приснился сон,
Что Пушкин был спасён…
Под дуло пистолета,
Не опуская глаз,
Шагнул вперёд Данзас
И заслонил поэта.
И слышал только лес,
Что говорил он другу…
И опускает руку
Несбывшийся Дантес.
К несчастью, пленник чести
Так поступить не смел.
Остался он на месте,
И выстрел прогремел.
А мне приснился сон,
Что Пушкин был спасён…
Гроза миновала.
Я слышу, как радостно птицы щебечут,
Как курица, выйдя на улицу, снова
Свой стих повторяет. Вот ясной лазурью
Блеснуло на западе небо.
Деревня встает из тумана
И ярче виднеется речка в долине.
В сердцах обновляется радость. Повсюду
Движенье и шум воскресают
И все закипает обычной работой.
Ремесленник смотрит на небо
И с делом в руках, распевая,
Садится в дверях. Молодая крестьянка
Выходит из дома к цистерне
Черпнуть вновь набравшейся влаги.
Спешит с овощами торговец
Обегать деревню; то ближе, то дальше
Пронзительный крик его слышен. Вот солнце
Уже показалось,—блестит по пригоркам
И виллам. Семья открывает
Балконы, террасы и окна. С дороги
Слышны издалека звонки и проезжей
Телеги доносится скрип.
Все люди ликуют.
Когда так сладка и приятна
Становится жизнь, как не ныне?
Когда человек с большей страстью
Берется за труд? отдается ученью?
Когда предприимчивей он? или меньше
Вздыхает о разных невзгодах?
О, радость! не дочь ли ты скорби?
И что в тебе пользы? ты плод лишь
Прошедшаго страха, когда содрогнулся
Пред обликом смерти тот самый, кто к жизни
Питал до тех пор отвращенье;
Когда от своих постоянных несчастий,
Безмолвные, хладные, бледные люди,
Столкнувшись с таинственной силой,
Наславшей на них гром и бурю —
Как дети, смешались, как лист, задрожали.
О, щедрая к людям природа!
Вот все и дары твои, все наслажденья,
Что смертным даешь ты! На миг от несчастья
Уйти—уж для нас наслажденье.
Несчастья ты сыплешь широкой рукою,
Невзгоды ростут, где никто их не сеял;
Лишь капелька счастья, как редкость, как чудо,
Сквозь скорбь просочится—и мы уж довольны.
О, род человеческий, небу любезный!
Ты счастлив, коль можешь вздохнуть на мгновенье
От горя какаго нибудь, и блажен ты,
Когда от всех бед тебя смерть исцеляет.
Говоров.
Конь степной
бежит устало,
пена каплет с конских губ.
Гость ночной
тебя не стало,
вдруг исчез ты на бегу.
Вечер был.
Не помню твердо,
было все черно и гордо.
Я забыл
существованье
слов, зверей, воды и звезд.
Вечер был на расстояньи
от меня на много верст.
Я услышал конский топот
и не понял этот шепот,
я решил, что это опыт
превращения предмета
из железа в слово, в ропот,
в сон, в несчастье, в каплю света.
Дверь открылась,
входит гость.
Боль мою пронзила
кость.
Человек из человека
наклоняется ко мне,
на меня глядит как эхо,
он с медалью на спине.
Он обратною рукою
показал мне — над рекою
рыба бегала во мгле,
отражаясь как в стекле.
Я услышал, дверь и шкап
сказали ясно:
конский храп.
Я сидел и я пошел
как растение на стол,
как понятье неживое,
как пушинка или жук,
на собранье мировое
насекомых и наук,
гор и леса,
скал и беса,
птиц и ночи,
слов и дня.
Гость я рад,
я счастлив очень,
я увидел край коня.
Конь был гладок,
без загадок,
прост и ясен как ручей.
Конь бил гривой
торопливой,
говорил —
я съел бы щей.
Я собранья председатель,
я на сборище пришел.
— Научи меня Создатель.
Бог ответил: хорошо.
Повернулся боком конь,
и я взглянул
в его ладонь.
Он был нестрашный.
Я решил,
я согрешил,
значит, Бог меня лишил воли, тела и ума.
Ко мне вернулся день вчерашний.
В кипятке
была зима,
в ручейке
была тюрьма,
был в цветке
болезней сбор,
был в жуке
ненужный спор.
Ни в чем я не увидел смысла.
Бог Ты может быть отсутствуешь?
Несчастье.
Нет я все увидел сразу,
поднял дня немую вазу,
я сказал смешную фразу
чудо любит пятки греть.
Свет возник,
слова возникли,
мир поник,
орлы притихли.
Человек стал бес
и покуда
будто чудо
через час исчез.
Я забыл существованье,
я созерцал
вновь
расстоянье.
Какой-то птицами купчишка торговал,
Ловил их, продавал
И от того барыш немалый получал.
Различны у него сидели в клетках птички:
Скворцы и соловьи, щеглята и синички.
Меж множества других,
Богатых и больших,
Клетчонка старая висела
И чуть-чуть клетки вид имела:
Сидели хворые три канарейки в ней.
Ну жалко посмотреть на сих бедняжек было;
Сидели завсегда нахохлившись уныло:
Быть может, что тоска по родине своей,
Воспоминание о том прекрасном поле,
Летали где они, резвились где по воле,
Где знали лишь веселия одне
(На родине житье и самое худое
Приятней, чем в чужой, богатой стороне);
Иль может что другое
Причиною болезни было их,
Но дело только в том, что трех бедняжек сих
Хозяин бросил без призренья,
Не думав, чтоб могли оправиться они;
Едва кормили их, и то из сожаленья,
И часто голодом сидели многи дни.
Но нежно дружество, чертогов убегая,
А чаще шалаши смиренны посещая,
Пришло на помощь к ним
И в тесной клетке их тесней соединило.
Несчастье общее союз сей утвердило,
Они отраду в нем нашли бедам своим!
И самый малый корм, который получали,
Промеж себя всегда охотно разделяли
И были веселы, хотя и голодали!
Но осень уж пришла; повеял зимний хлад,
А птичкам нет отрад:
Бедняжки крыльями друг дружку укрывали
И дружбою себя едва обогревали.
Недели две спустя охотник их купил,
И, кажется, всего рублевик заплатил.
Вот наших птичек взяли,
В карете повезли домой,
В просторной клетке им приют спокойный дали,
И корму поскорей, и баночку с водой.
Бедняжки наши удивились,
Ну пить и есть, и есть и пить;
Когда ж понасытились,
То с жаром принялись судьбу благодарить.
Сперва по-прежнему дни три-четыре жили,
Согласно вместе пили, ели
И уж поразжирели,
Поправились они;
Потом и ссориться уж стали понемножку,
Там больше, и прощай, счастливы прежни дни!
Одна другую клюнет в ножку,
Уж корму не дает одна другой
Иль с баночки долой толкает;
Хоть баночка воды полна,
Но им мала она.
В просторе тесно стало,
И прежня дружества как будто не бывало.
И дружбы и любви раздор гонитель злой!
Уж на ночь в кучку не теснятся,
А врознь все по углам садятся!
Проходит день, проходит и другой,
Уж ссорятся сильнее
И щиплются больнее —
А от побой не станешь ведь жиреть;
Они ж еще хворали,
И так худеть, худеть,
И в месяц померли, как будто не живали.Ах! лучше бы в нужде, но в дружбе, в мире жить,
Чем в счастии раздор и после смерть найтить!
Вот так-то завсегда и меж людей бывает;
Несчастье их соединяет,
А счастье разделяет.
На горах наших, Пимене, славный
Сединами!
Ни свирелию тебе кто равный,
Ни стадами:
На рожку ль поешь, или на сопели
Хвалу богу,
Стихом ли даешь промежду делы
Радость многу;
Забывши травы, к ней же из млада
Наученны,
Стоят овцы и козлищ стада
Удивленны.
Сенька и Федька когда песнь пели
Пред тобою,
Как немазанны двери скрипели
Ветчиною;
Славному млека и волны зело,
Когдась вору
Лошадей столько в мысли не было
И Егору,
Сколько есть овец в твоей ограде
В летнем зною.
Молоко свежо при твоем стаде
И зимою.
Ты же был горазд и волков бити
Из пищали,
Беда не могла тебе вредити
И печали;
И еще сена у тебя много
Вместо травы;
Есть и хлевина, для дождю злого
Ту исправи.
Сии запасы твоему стаду
В зиму люту
И в осень мокру дадут отраду
И приюту.
А ты сам в теплой сиди хижине,
Можешь сети
Вязать, или что плесть при лучине,
Или пети,
Или, милую возвав дружину,
Промеж делы
Бражку и винцо поднось по чину,
Не унылый.
Они ти за то будут при делах
Помогати,
Масло и творог жирный в творилах
Истискати.
Для чего ж плачешь, чрез пять дней было
Что ненастье,
На дождь и стужу смотришь уныло
За несчастье?
Что мокра осень следует лету,
Той противо
Отъемлет зима остаток свету —
То не диво,
Послыша весну, уж ластовицы
Появились,
Уж журавли и ины птицы
Возвратились;
Солнце с барашка уж на близнята
Преступило,
С матерьми юны в полях ягнята
Блевут мило;
И славна в горах наших Диана
Благодатна,
Весны дарами, — цветы венчанна,
Всем приятна.
Оставя горы, в леса проходит
С дружиною
И, знатна, красных нимф превосходит
Лишь главою;
На ней черкесский в туле сияет
Лук; страшливых,
Готова на лов, уж примечает
Зверей дивых,
В коих вертепах щенков выводят
Львы ужасны,
Лютый бобр и барс, где детей плодят,
Пятном красны;
Вскоре ловитвы будет корысти
Разделяти,
Сих зверей кожи вместо монисты
Раздавати;
Она и тебя и твое стадо
Охраняет,
Да не вас льстивых волков зло чадо
Повреждает;
Ты бо ей главу шипковым венцом
Венчал красно,
Да в лике богинь России солнцем
Светит ясно.
Ты в ее праздник в жертву приносишь
Агнцев белых,
Сыченый братьи медок подносишь
С сотов зрелых,
И ее похвал ты певец славный
На сопели —
Так петь Амфион и Орфей давный
Не умели.
Для чего ж плачешь, чрез пять дней было
Что ненастье?
Уже сияет шестый день мило
В твое счастье!
Сим ныне вёдром буди довольный,
После зноя
Седьмый наступит любого полный
День покоя!
Тогда, богатый Пимене, сидя,
Безопасный,
Под дубом или под кленом, видя
Стада красны,
Висящи от гор и овец кущи
Исполненны,
Вымена млеком тяжки имущи
И раздменны,
Не забудь и нам, пастушкам малым,
Помогати.
Не дай Егора другам нахалым
Нападати:
У меня было мало козляток,
Ты известен,
Сей был моея паствы начаток
Некорыстен,
Но и сих Егор и его други
Отогнали,
Млеко и волну вороги туги
Всю раскрали.
Уж трожды солнце вкруг обежало
Путь свой белый,
А я не имею льготы нимало,
Весь унылый.
Лишен и стадца, лишен хижины,
Лишен нивы,
Меж пастушками брожу единый
Несчастливый;
Ниже в наймиты кто нанимает,
Ни козлятем
На завод бедну кто помогает,
Ни ягнятем!
То праведнейше, нежли в ненастье
Я скучаю,
Плачу тяжкого сего несчастья
И случаю.
Никто не счастлив, разве сравнится
С тресчастливым,
Или бессчастным, когда дивится
И плачливым.
Присмотрись токмо моему лиху
И несчастью —
Будешь в печали иметь утеху
И в ненастью.
Зое О-вич
Она
Что скажете?..
Он
Все то же, что всегда:
Я Вас люблю.
Она
Но это мне известно,
И знаете, — не интересно мне…
Он
Пускай. Готов, как прежде, на страданье
Безмолвное; на многое готов.
Она
На многое… О друг мой, на словах —
Мы рыцари, а иногда и боги…
Он
А иногда, к несчастью, мы ничто…
Но не всегда мы в этом виноваты,
И не всегда мы можем проявлять
Все мужество, весь пыл и благородство
Своей души, священной, как Синай.
Она
Однако, Вы, я вижу, вдохновенны…
Но не у всех великая душа, —
Вы увлеклись…
Он
Нисколько. Повторяю:
Я то сказал, что я желал сказать —
Душа есть луч Единственного Духа,
Источника сиянья и тепла,
Прекрасного уже своим бессмертьем,
Которого зовем мы Божеством.
А может ли быть грязным луч — от солнца,
От Божества спускающийся к нам?
Она
Итак, душа есть луч Святого Духа?
Согласна я; но вот что странно мне:
Как этот луч способен ослабеть,
Впитать в себя земной порок и злобу
И не сиять, а тлеть, как уголек?
Вот что меня смущает. Отвечайте.
Он
Скажите мне: когда-нибудь в болоте
Вы видели потопленное солнце?
Не делалось ли жутко Вам? Но взор
Направив в высь, Вы видели… другое.
Спеша улыбку вызвать на уста
И свой минутный страх, как сон, развеять,
Вы убеждались сами, что оно,
Светило дня, корона мировая,
Не создано быть жертвою болот…
Но в плесени блуждавшие лучи —
Не правда ли, не — украшали плесень?
Наоборот, озарена лучом,
Гладь мутных луж отталкивала взоры
И, остывая в предзакатный час,
Дышала ядовито и опасно,
Дурманя грудь туманом. Это так?
Она
Все ясно мне и это все прекрасно.
Всему виной земная оболочка,
Негодная для таинства души.
Душа всегда останется душою —
Прекрасною, лучистой и живой…
Но человек, от разума безумный,
Спешит умом святыню осквернить:
Из этого что следует? — что разум
Властней души, раз царствует порок?..
Но это не ужасно. Вы поймите
И я права, сказав, что человек
По существу — порочен и бессилен…
Он
О нет! О нет! Неправы Вы, о нет!
Поверьте мне: душа сильней рассудка.
В конце концов она восторжествует,
В конце концов возьмет победный верх,
Но весь вопрос: где только это будет —
Здесь, на земле, иль после где-нибудь?
Она
Но солнце-то, гостящее в болоте,
Уродует его, я поняла?
Он
Но это ведь наружное уродство…
Так видит созерцатель; между тем,
Подумайте, какое бы несчастье
Произошло с болотом, если б луч
Не посещал его, собой не грея:
Болото бы задохлось от себя!
И если нас теперь оно тревожит,
В закатный час туманами дыша,
Струя нам в грудь проклятье испарений, —
То каково бы было человеку,
Когда б светило пламенного дня
Не погружало луч свой златотканный
В сырую мглу стоячих, тленных вод?..
Она
Утомлена. Оставим эту тему:
Есть что-то беспощадное во всем,
Где разумом желаем мы проникнуть
В непостижимое и тайну разгадать.
Мы отвлеклись от главного…
Он
От страсти
И от любви моей мы отвлеклись.
Она
Опять любовь. Но это, право, скучно;
Хотя, хотя…
Он
Вы любите меня.
Она
Нет, не люблю. Однако, отчего Вы
Так думали? Ваш убежденный тон —
Я сознаюсь — меня интересует
И несколько смущает…
Он
О, дитя!
О, девочка, с лукавою улыбкой,
Как ты мила в наивности своей!
(Басня)
Какой-то птицами купчишка торговал,
Ловил их, продавал
И от того барыш немалый получал.
Различны у него сидели в клетках птички:
Скворцы и соловьи, щеглята и синички.
Меж множества других,
Богатых и больших,
Клетчонка старая висела
И чуть-чуть клетки вид имела:
Сидели хворые три канарейки в ней.
Ну жалко посмотреть на сих бедняжек было;
Сидели завсегда нахохлившись уныло:
Быть может, что тоска по родине своей,
Воспоминание о том прекрасном поле,
Летали где они, резвились где по воле,
Где знали лишь веселия одне
(На родине житье и самое худое
Приятней, чем в чужой, богатой стороне);
Иль может что другое
Причиною болезни было их,
Но дело только в том, что трех бедняжек сих
Хозяин бросил без призренья,
Не думав, чтоб могли оправиться они;
Едва кормили их, и то из сожаленья,
И часто голодом сидели многи дни.
Но нежно дружество, чертогов убегая,
А чаще шалаши смиренны посещая,
Пришло на помощь к ним
И в тесной клетке их тесней соединило.
Несчастье общее союз сей утвердило,
Они отраду в нем нашли бедам своим!
И самый малый корм, который получали,
Промеж себя всегда охотно разделяли
И были веселы, хотя и голодали!
Но осень уж пришла; повеял зимний хлад,
А птичкам нет отрад:
Бедняжки крыльями друг дружку укрывали
И дружбою себя едва обогревали.
Недели две спустя охотник их купил,
И, кажется, всего рублевик заплатил.
Вот наших птичек взяли,
В карете повезли домой,
В просторной клетке им приют спокойный дали,
И корму поскорей, и баночку с водой.
Бедняжки наши удивились,
Ну пить и есть, и есть и пить;
Когда ж понасытились,
То с жаром принялись судьбу благодарить.
Сперва по-прежнему дни три-четыре жили,
Согласно вместе пили, ели
И уж поразжирели,
Поправились они;
Потом и ссориться уж стали понемножку,
Там больше, и прощай, счастливы прежни дни!
Одна другую клюнет в ножку,
Уж корму не дает одна другой
Иль с баночки долой толкает;
Хоть баночка воды полна,
Но им мала она.
В просторе тесно стало,
И прежня дружества как будто не бывало.
И дружбы и любви раздор гонитель злой!
Уж на ночь в кучку не теснятся,
А врознь все по углам садятся!
Проходит день, проходит и другой,
Уж ссорятся сильнее
И щиплются больнее —
А от побой не станешь ведь жиреть;
Они ж еще хворали,
И так худеть, худеть,
И в месяц померли, как будто не живали.
Ах! лучше бы в нужде, но в дружбе, в мире жить,
Чем в счастии раздор и после смерть найтить!
Вот так-то завсегда и меж людей бывает;
Несчастье их соединяет,
А счастье разделяет.
Стихи мои! опять за вас я принимаюсь!
С тех пор как с Музами к несчастью, обращаюсь
Покою ни на час… О, мой враждебный рок!
Во сне и наяву Кастальский льется ток
Но с страстию писать не я один родился.
Чуть стопы размерять кто только научился
За славою бежит — и бедный рифмотвор
В награду обретет не славу, но позор.
Куда ни погляжу, везде стихи марают.
Под кровлей песенки и оды сочиняют.
И бедный Стукодей, что прежде был капрал.
Не знаю для чего, теперь Поэтом стал:
Нет хлеба ни куска, а роскошь выхваляет
И Грациям стихи голодный сочиняет:
Пьет воду, а вино в стихах льет через край;
Филису нам твердит: «Филиса, ты мой рай!»
Потом, возвысив тон, героев воспевает:
В стихах его и сам Суворов умирает!
Бедняга! удержись… брось, брось писать совсем!
Не лучше ли тебе маршировать с ружьем!
Плаксивин на слезах с ума у нас сошел:
Все пишет, что друзей на свете не нашел!
Поверю: ведь с людьми нельзя ему ужиться,
И так не мудрено, что с ними он бранится.
Безрифмин говорит о милых… о сердцах…
Чувствительность души твердит в своих стихах;
Но книг его — увы! — никто не покупает,
Хотя и ***-в в газетах выхваляет.
Глупон за деньги рад нам всякого бранить
И даже он готов поэмой уморить.
Иному в ум придет, что вкус восстановляет:
Мы верим все ему — кругами утверждает!
Другой уже спешит нам драму написать,
За коей будем мы не плакать, а зевать.
А третий, наконец… Но можно ли помыслить —
Все глупости людей в подробности исчислить?..
Напрасный будет труд, но в нем и пользы нет:
Сатирою нельзя переменить нам свет.
Зачем с Глупоном мне, зачем всегда браниться?
Он также на меня готов вооружиться.
Зачем Безрифмину бумагу не марать?
Всяк пишет для себя: зачем же не писать?
Дым славы, хоть пустой, любезен нам, приятен;
Глас разума — увы! — к несчастию, не внятен.
Поэты есть у нас, есть скучные врали;
Они не в верх летят, не к небу, но к земли.
Давно я сам в себе, давно уже признался,
Что в мире, в тишине мой век бы провождался,
Когда б проклятый Феб мне не вскружил весь ум;
Я презрел бы тогда и славы тщетный шум
И жил бы так, как хан во славном Кашемире,
Не мысля о стихах, о Музах и о лире.
Но нет… Стихи мои, без вас нельзя мне жить,
И дня без рифм, без стоп не можно проводить!
К несчастью моему, мне надобно признаться,
Стихи, как женщины: нам с ними ли расстаться?..
Когда не любят нас, хотим их презирать.
Но все не престаем прекрасных обожать!
1804/1805
На кровле он стоял высоко
И на Самос богатый око
С весельем гордым преклонял:
«Сколь щедро взыскан я богами!
Сколь счастлив я между царями!» —
Царю Египта он сказал.
«Тебе благоприятны боги;
Они к твоим врагам лишь строги
И всех их предали тебе;
Но жив один, опасный мститель;
Пока он дышит... победитель,
Не доверяй своей судьбе».
Еще не кончил он ответа,
Как из союзного Милета
Явился присланный гонец:
«Победой ты украшен новой;
Да обовьет опять лавровой
Главу властителя венец;
Твой враг постигнут строгой местью;
Меня послал к вам с этой вестью
Наш полководец Полидор».
Рука гонца сосуд держала:
В сосуде голова лежала;
Врага узнал в ней царский взор.
И гость воскликнул с содроганьем:
«Страшись! Судьба очарованьем
Тебя к погибели влечет.
Неверные морские волны
Обломков корабельных полны:
Еще не в пристани твой флот».
Еще слова его звучали...
А клики брег уж оглашали,
Народ на пристани кипел;
И в пристань, царь морей крылатый,
Дарами дальних стран богатый,
Флот торжествующий влетел.
И гость, увидя то, бледнеет.
«Тебе Фортуна благодеет...
Но ты не верь, здесь хитрый ков,
Здесь тайная погибель скрыта:
Разбойники морские Крита
От здешних близко берегов».
И только выронил он слово,
Гонец вбегает с вестью новой:
«Победа, царь! Судьбе хвала!
Мы торжествуем над врагами:
Флот Критский истреблен богами;
Его их буря пожрала».
Испуган гость нежданной вестью...
«Ты счастлив; но Судьбины лестью
Такое счастье мнится мне:
Здесь вечны блага не бывали,
И никогда нам без печали
Не доставалися оне.
И мне все в жизни улыбалось;
Неизменяемо, казалось,
Я силой вышней был храним;
Все блага прочил я для сына...
Его, его взяла Судьбина;
Я долг мой сыном заплатил.
Чтоб верной избежать напасти,
Моли невидимые власти
Подлить печали в твой фиал.
Судьба и в милостях мздоимец:
Какой, какой ее любимец
Свой век не бедственно кончал?
Когда ж в несчастье Рок откажет,
Исполни то, что друг твой скажет:
Ты призови несчастье сам.
Твои сокровища несметны:
Из них скорей, как дар заветный,
Отдай любимое богам».
Он гостю внемлет с содроганьем:
«Моим избранным достояньем
Доныне этот перстень был;
Но я готов Властям незримым
Добром пожертвовать любимым...»
И перстень в море он пустил.
На утро, только луч денницы
Озолотил верхи столицы,
К царю является рыбарь:
«Я рыбу, пойманную мною,
Чудовище величиною,
Тебе принес в подарок, царь!»
Царь изявил благоволенье...
Вдруг царский повар в исступленье
С нежданной вестию бежит:
«Найден твой перстень драгоценный,
Огромной рыбой поглощенный,
Он в ней ножом моим открыт».
Тут гость, как пораженный громом,
Сказал: «Беда над этим домом!
Нельзя мне другом быть твоим;
На смерть ты обречен Судьбою:
Бегу, чтоб здесь не пасть с тобою...»
Сказал и разлучился с ним.
Леса, влекущие к покою!
Чертог любви и тихих дней!
Куда вы с прежней красотою
Сокрылись от моих очей?
Вас та же зелень украшает,
Но мне того уж не являет,
Чем дух бывал прельщаем мой;
Везде меня тягчат печали,
Везде, где прежде восхищали
Утехи, счастье и покой.
О рок! о судия жестокий!
Неумолимый царь времен!
Доколе буду слез потоки
Я лить, тобою осужден?
Доколе, в сердце скорби кроя,
Я буду прежнего покоя
Искать, в злосчастии стеня?
Иль бед моих окончи время,
Или уж всех напастей бремя,
Собрав, повергни на меня.
В терпеньи мудра познаваем,
Несчастьем испытуем он,
Но где сверх меры мы страдаем,
Там тщетен мудрости закон.
Рожденная надежда с нами,
Доколь хоть тихими стопами
К концу напастей нас ведет,
Еще рассудок помогает,
А в ком надежда исчезает,
Под ко́су смерти тот течет.
С юнейших лет жестокой власти
Уже я бремя ощущал
И начал чувствовать напасти,
Как скоро чувствовать я стал,
Но днесь они прешли пределы.
Сбери, о рок, острейши стрелы,
Стремись мне ими грудь пронзать;
Не убоюсь грозы напрасной:
Сразив меня рукою властной,
Ты слаб мой дух поколебать.
Ты слаб! ах, нет! сей мысли верить —
Есть ложной льстить себя мечтой.
Я мог душою лицемерить
Пред всеми, но не пред собой.
Я мог страстей таить волненье,
Скрывать на сердце огорченье
И скорбь в груди запечатлеть,
Но, душу скрыть от всех умея
И ею вне себя владея,
Внутри себя не мог владеть.
Страдал, — и скорби остро жало,
Таящеесь в груди моей,
Тем глубже сердце уязвляло,
Чем больше крылось от очей.
Печаль, являюща отраду,
Подобна пагубному яду,
Который, в лестном виде сна,
Коварну смерть уготовляет.
Конец терпенья предваряет
Души притворна тишина.
Ручей, который с гор стремится,
Сверкает, пенится, ревет,
Сквозь дебри роется, мутится
И камни быстриной несет,
Не столько в ярости опасен,
Как ток, который тих, безгласен,
Подмывши брег, притворно спит:
Он бездну тишиной скрывает;
Тот рвенье чувств изображает,
А сей отчаяния вид.
Еще не свершены печали
И луч надежды не исчез,
Пока стенанья не престали
И ток не осушился слез,
Но коль и сих отрад лишенно,
Несчастьем сердце удрученно
Таит в себе жестокость бед —
Се час ужасный наступает:
Унынье душу омрачает,
А вслед отчаянье течет.
Но, внемля истины уставам,
В печалях должно ль унывать,
И должно ль счастия отравам
Свое спокойствие вверять?
Надежды должно ль нам лишаться,
Томить себя, стенать, терзаться,
Когда преходит все как прах?
Когда для нас и горесть люта,
И час, и каждая минута
К блаженству будущему шаг?
Почто ж, коль в свете все пременно,
Почто печальми дух тягчить?
Быть может, что судьбой смягченной
Мне суждено и в счастье жить;
Быть может, что спешит уж время,
Когда напастей тяжко бремя
Она, отторгнув от меня,
Наместо их щедрот рукою
Устроит дни мои к покою,
В блаженство горесть пременя.
Надежда, смертных утешитель!
Ты будь моих подпорой сил.
В тебе единой вседержитель
Спокойство наше утвердил.
Твой глас несчастных уверяет,
Что рок те бедствия скончает,
Которых бремя их тягчит;
А в счастии ты в том порука,
Что никогда уж с ним разлука
К напастям нас не возвратит.
А вы, леса, где грусть я крою,
Простите мне, что я посмел
Теснящею меня тоскою
Встревожить тихий ваш предел.
Несчастье вы мое внимали, —
Когда же рок, прогнав печали,
В которых дух мятется мой,
Пошлет мне прежне благоденство,
Тогда приду к вам петь блаженство
И тем ваш усладить покой.
Приемлю лиру, мной забвенну,
Отру лежащу пыль на ней;
Простерши руку, отягченну
Железных бременем цепей,
Для песней жалобных настрою,
И, соглася с моей тоскою,
Унылый, томный звук пролью
От струн, рекой омытых слезной;
Отчизны моея любезной
Порабощенье воспою.
А ты, который обладаешь
Един подсолнечною всей,
На милость души преклоняешь
Возлюбленных тобой царей,
Хранишь от злого их навета!
Соделай, да владыки света
Внушат мою нелестну речь, —
Да гласу правды кротко внемлют
И на злодеев лишь подемлют
Тобою им врученный меч.
В печальны мысли погруженный,
Пойду, от людства удалюсь
На холм, древами осененный,
В густую рощу уклонюсь,
Под мрачным, мшистым дубом сяду.
Там моему прискорбну взгляду
Прискорбный все являет вид:
Ручей там с ревом гору роет,
Унывно ветр меж сосен воет,
Летя с древ, томно лист шумит.
Куда ни обращу зеницу,
Омытую потоком слез,
Везде, как скорбную вдовицу,
Я зрю мою отчизну днесь:
Исчезли сельские утехи,
Игрива резвость, пляски, смехи;
Веселых песней глас утих;
Златые нивы сиротеют;
Поля, леса, луга пустеют;
Как туча, скорбь легла на них.
Везде, где кущи, села, грады
Хранил от бед свободы щит,
Там тверды зиждет власть ограды
И вольность узами теснит.
Где благо, счастие народно
Со всех сторон текли свободно,
Там рабство их отгонит прочь.
Увы! судьбе угодно было,
Одно чтоб слово превратило
Наш ясный день во мрачну ночь.
Так древле мира вседержитель
Из мрака словом свет создал.
А вы, цари! на то ль зиждитель
Своей подобну власть вам дал,
Чтобы во областях подвластных
Из счастливых людей несчастных
И зло из общих благ творить?
На то ль даны вам скиптр, порфира,
Чтоб были вы бичами мира
И ваших чад могли губить?
Воззрите вы на те народы,
Где рабство тяготит людей,
Где нет любезныя свободы
И раздается звук цепей:
Там к бедству смертные рожденны,
К уничиженью осужденны,
Несчастий полну чашу пьют;
Под игом тяжкия державы
Потоками льют пот кровавый
И зляе смерти жизнь влекут;
Насилия властей страшатся;
Потупя взор, должны стенать;
Подняв главу, воззреть боятся
На жезл, готовый их карать.
В веригах рабства унывают,
Низвергнуть ига не дерзают,
Обременяющего их,
От страха казни цепенеют
И мыслию насилу смеют
Роптать против оков своих.
Я вижу их, они исходят
Поспешно из жилищ своих.
Но для чего с собой выводят
Несущих розы дев младых?
Почто, в знак радости народной,
В забаве искренней, свободной
Сей празднуют прискорбный час?
Чей образ лаврами венчают
И за кого днесь воссылают
К творцу своих молений глас?
Ты зришь, царица! се ликует
Стенящий в узах твой народ.
Се он с восторгом торжествует
Твой громкий на престол восход.
Ярем свой тяжкий кротко сносит
И благ тебе от неба просит,
Из мысли бедство истребя,
А ты его обременяешь:
Ты цепь на руки налагаешь,
Благословящие тебя!
Так мать, забыв природу в гневе,
Дитя, ласкающеесь к ней,
Которое носила в чреве,
С досадой гонит прочь с очей,
Улыбке и слезам не внемлет,
В свирепстве от сосцев отемлет
Невинный, бедственный свой плод,
В страданьи с ним не сострадает
И прежде сиротства ввергает
Его в злосчастие сирот.
Но ты, которыя щедроты
Подвластные боготворят,
Коль суд твой, коль твои доброты
И злопреступника щадят, —
Возможно ль, чтоб сама ты ныне
Повергла в жертву злой судьбине
Тебя любящих чад твоих?
И мыслей чужда ты суровых, —
Так что же? — благ не скрыла ль новых
Под мнимым гнетом бедствий сих?
Когда пары и мглу сгущая,
Светило дня свой кроет вид,
Гром, мрачны тучи разрывая,
Небесный свод зажечь грозит,
От громкого перунов треска
И молнии горящей блеска
Мятется трепетна земля, —
Но солнце страх сей отгоняет
И град сгущенный растопляет,
Дождем проливши на поля.
Так ты, возлюбленна судьбою,
Царица преданных сердец,
Взложенный вышнего рукою
Носяща с славою венец!
Сгущенну тучу бед над нами
Любви к нам твоея лучами,
Как бурным вихрем, разобьешь,
И, к благу бедствие устроя,
Унылых чад твоих покоя,
На жизнь их радости прольешь.
Дашь зреть нам то златое время,
Когда спасительной рукой
Вериг постыдно сложишь бремя
С отчизны моея драгой.
Тогда — о лестно упованье! —
Прервется в тех краях стенанье,
Где в первый раз узрел я свет.
Там, вместо воплей и стенаний,
Раздастся шум рукоплесканий
И с счастьем вольность процветет.
Тогда, прогнавши мрак печали
Из мысли горестной моей
И зря, что небеса скончали
Тобой несчастье наших дней,
От уз свободными руками
Зеленым лавром и цветами
Украшу лиру я мою;
Тогда, вослед правдивой славы,
С блаженством твоея державы
Твое я имя воспою.
Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна. Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.
Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья, Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.
Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже! На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.
Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье, В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…
Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.
Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна.
Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.
Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья,
Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.
Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже!
На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.
Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье,
В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…
Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной
Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.
Бедняга и Поэт, и нелюдим несчастный
Дамон, который нас стихами все морил,
Дамон, теперь презрев и славы шум напрасный,
Заимодавцев всех своих предупредил.
Боясь судей, тюрьмы, он в бегство обратился,
Как новый Диоген, надел свой плащ дурной.
Как рыцарь, посохом своим вооружился
И, связку навязав сатир, понес с собой.
Но в тот день, из Москвы как в путь он собирался
Кипя досадою и с гневом на глазах,
Бледнее, чем Глупон который проигрался,
Свой гнев истощевал почти что в сих словах:
«Возможно ль здесь мне жить? Здесь честности не знают!
Проклятая Москва! Проклятый скучный век!
Пороки все тебя лютейши поглощают,
Незнаем и забыт здесь честный человек.
С тобою должно мне навеки распроститься,
Бежать от должников, бежать из всех мне ног
И в тихом уголке надолго притаиться.
Ах! если б поскорей найти сей уголок!..
Забыл бы в нем людей, забыл бы их навеки
Пока дней Парка нить еще моих прядет,
Спокоен я бы был, не лил бы слезны реки.
Пускай за счастием, пускай иной идет,
Пускай найдет его Бурун с кривой душою,
Он пусть живет в Москве, но здесь зачем мне жить?
Я людям ввек не льстил, не хвастал и собою,
Не лгал, не сплетничал, но чтил, что должно чтить
Святая истина в стихах моих блистала
И Музой мне была, но правда глаз нам жжет.
Зато Фортуна мне, к несчастью, не ласкала.
Богаты подлецы, что наполняют свет,
Вооружились все против меня и гнали
За то, что правду я им вечно говорил.
Глупцы не разумом, не честностью блистали,
Но золотом одним. А я чтоб их хвалил!..
Скорее я почту простого селянина,
Который потом хлеб кропит насущный свой,
Чем этого глупца, большого господина,
С презреньем давит что людей на мостовой!
Но кто тебе велит (все скажут мне) браниться?
Не мудрено, что ты в несчастии живешь;
Тебе никак нельзя, поверь, с людьми ужиться:
Ты беден, чином мал — зачем же не ползешь?
Смотри, как Сплетнин здесь тотчас обогатился,
Он князем уж давно… Таков железный век:
Кто прежде был в пыли, тот в знати очутился!
Фортуна ветрена, и этот человек
Который в золотой карете разезжает
Без помощи ее на козлах бы сидел
И правил лошадьми, — теперь повелевает,
Теперь он славен стал и сам в карету сел.
А между тем Честон, который не умеет
Стоять с почтением в лакейской у бояр,
И беден, и презрен, ступить шага не смеет;
В грязи замаран весь он терпит холод, жар.
Бедняга с честностью забыт людьми и светом:
И так, не лучше ли в стихах нам всех хвалить?
Зато богатым быть, в покое жить нагретом.
Чем добродетелью своей себя морить?
То правда государь нам часто помогает
И Музу спящую лишь взглянет — оживит.
Он Феба из тюрьмы нередко извлекает
Чего не может царь!.. Захочет — и творит.
Но Мецената нет, увы! — и Август дремлет.
Притом захочет ли мне кто благотворить?
Кто участь в жалобах несчастного приемлет.
И можно ли толпу просителей пробить,
Толпу несносную сынов несчастных Феба?
За оду просит тот, сей песню сочинил,
А этот — мадригал. Проклятая от неба,
Прямая саранча! Терпеть нет боле сил!..
И лучше во сто раз от них мне удалиться.
К чему прибегнуть мне? Не знаю, что начать?
Судьею разве быть, в приказные пуститься?
Судьею?.. Боже мой! Нет, этому не быть!
Скорее Стукодей бранить всех перестанет,
Скорей любовников Лаиса отошлет
И мужа своего любить как мужа станет,
Скорей Глицера свой, скорей язык уймет,
Чем я пойду в судьи! Не вижу средства боле,
Как прочь отсюдова сейчас же убежать
И в мире тихо жить в моей несчастной доле,
В Москву проклятую опять не заезжать
В ней честность с счастием всегда почти бранится,
Порок здесь царствует, порок здесь властелин,
Он в лентах в орденах повсюду ясно зрится
Забыта честность, но Фортуны милый сын
Хоть плут, глупец, злодей в богатстве утопает.
И даже он везде… Не смею говорить…
Какого стоика сие не раздражает?
Кто может, не браня, здесь целый век прожить?
Без Феба всякий здесь хорошими стихами
Опишет город вам, и в гневе стихотвор
На гору не пойдет Парнас с двумя холмами.
Он правдой удивит без вымыслов убор.
«Потише, — скажут мне, — зачем так горячиться?
Зачем так свысока? Немного удержись!
Ведь в гневе пользы нет: не лучше ли смириться?
А если хочешь врать на кафедру взберись,
Там можно говорить и хорошо, и глупо,
Никто не сердится, спокойно всякий спит.
На правду у людей, поверь мне, ухо тупо».
Пусть светски мудрецы, пусть так все рассуждают!
Противен, знаю, им всегда был правды свет.
Они любезностью пороки закрывают,
Для них священного и в целом мире нет.
Любезно дружество, любезна добродетель,
Невинность чистая, любовь краса сердец,
И совесть самая, всех наших дел свидетель,
Для них — мечта одна! Постой, о лжемудрец!
Куда влечешь меня? Я жить хочу с мечтою.
Постой! Болезнь к тебе, я вижу смерть ведет,
Уж крылия ее простерты над тобою.
Мечта ли то теперь? Увы, к несчастью, нет!
Кого переменю моими я словами?
Я верю, что есть ад, святые, дьявол, рай
Что сам Илья гремит над нашими главами
А здесь в Москве… Итак, прощай, Москва прощай!..»
1804/1805
Почтеннейшая публика! на днях
Случилося в столице нашей чудо:
Остался некто без пяти в червях,
Хоть — знают все — играет он не худо.
О том твердит теперь весь Петербург.
«Событие вне всякого другого!»
Трагедию какой-то драматург,
На пользу поколенья молодого,
Сбирается состряпать из него…
Разумный труд! Заслуги, удальство
Похвально петь; но всё же не мешает
Порою и сознание грехов,
Затем что прегрешение отцов
Для их детей спасительно бывает.
Притом для нас не стыдно и легко
В ошибках сознаваться — их немного,
А доблестей — как милостей у бога… Из черного французского трико
Жилеты, шелком шитые, недавно
В чести и в моде — в самом деле славно! Почтенный муж шестидесяти лет
Женился на девице в девятнадцать
(На днях у них парадный был обед,
Не мог я, к сожаленью, отказаться);
Немножко было грустно. Взор ея
Сверкал, казалось, скрытыми слезами
И будто что-то спрашивал. Но я
Отвык, к несчастью, тешиться мечтами,
И мне ее не жалко. Этот взор
Унылый, длинный; этот вздох глубокий —
Кому они? — Любезник и танцор,
Гремящий саблей, статный и высокий —
Таков был пансионный идеал
Моей девицы… Что ж! распорядился
Иначе случай… Маскарад и бал
В собранье был и очень долго длился.
Люблю я наши маскарады; в них,
Не говоря о прелестях других,
Образчик жизни петербургско-русской,
Так ловко переделанной с французской.Уныло мы проходим жизни путь,
Могло бы нас будить одно — искусство,
Но редко нам разогревает грудь
Из глубины поднявшееся чувство,
Затем что наши русские певцы
Всем хороши, да петь не молодцы,
Затем что наши русские мотивы,
Как наша жизнь, и бедны и сонливы,
И тяжело однообразье их,
Как вид степей пустынных и нагих.О, скучен день и долог вечер наш!
Однообразны месяцы и годы,
Обеды, карты, дребезжанье чаш,
Визиты, поздравленья и разводы —
Вот наша жизнь. Ее постылый шум
С привычным равнодушьем ухо внемлет,
И в действии пустом кипящий ум
Суров и сух, а сердце глухо дремлет;
И свыкшись с положением таким,
Другого мы как будто не хотим,
Возможность исключений отвергаем
И, словно по профессии, зеваем…
Но — скучны отступления! Чудак!
Знакомый мне, в прошедшую субботу
Сошел с ума… А был он не дурак
И тысяч сто в год получал доходу,
Спокойно жил, доволен и здоров,
Но обошли его по службе чином,
И вдруг — уныл, задумчив и суров —
Он стал страдать славяно-русским сплином;
И наконец, в один прекрасный день,
Тайком от всех, одевшись наизнанку
В отличия, несвойственные рангу,
Пошел бродить по улицам, как тень,
Да и пропал. Нашли на третьи сутки,
Когда сынком какой-то важной утки
Уж он себя в припадках величал
И в совершенстве кошкою кричал,
Стараясь всех уверить в то же время,
Что чин большой есть тягостное бремя,
И служит он, ей-ей, не для себя,
Но только благо общее любя… История другая в том же роде
С одним примерным юношей была:
Женился он для денег на уроде,
Она — для денег за него пошла,
И что ж? — о срам! о горе! — оказалось,
Что им обоим только показалось;
Она была как нищая бедна,
И беден был он так же, как она.
Не вынес он нежданного удара
И впал в хандру; в чахотке слег в постель,
И не прожить ему пяти недель.
А нежный тесть, неравнодушно глядя
На муки завербованного зятя
И положенье дочери родной,
Винит во всем «натуришку гнилую»
И думает: «Для дочери другой
Я женишка покрепче завербую».Собачка у старухи Хвастуновой
Пропала, а у скряги Сурмина
Бежала гувернантка — ищет новой.
О том и о другом извещена
Столица чрез известную газету;
Явилась тотчас разных свойств и лет
Тьма гувернанток, а собаки нет.Почтенный и любимый господин,
Прославившийся емкостью желудка,
Безмерным истребленьем всяких вин
И исступленной тупостью рассудка,
Объелся и скончался… Был на днях
Весь город на его похоронах.
О доблестях покойника рыдая,
Какой-то друг три речи произнес,
И было много толков, много слез,
Потом была пирушка — и большая!
На голову обжоры непохож,
Был полон погреб дорогих бутылок.
И длился до заутрени кутеж…
При дребезге ножей, бокалов, вилок
Припоминали добрые дела
Покойника, хоть их, признаться, было
Весьма немного; но обычай милый
Святая Русь доныне сберегла:
Ко всякому почтенье за могилой —
Ведь мертвый нам не может сделать зла!
Считается напомнить неприличным,
Что там-
то он ограбил сироту,
А вот тогда-то пойман был с поличным.
Зато добра малейшую черту
Тотчас с большой горячностью подхватят
И разовьют, так истинно скорбя,
Как будто тем скончавшемуся платят
За то, что их избавил от себя!
Поговорив — нечаянно напьются,
Напившися — слезами обольются,
И в эпитафии напишут: «Человек
Он был такой, какие ныне редки!»
И так у нас идет из века в век,
И с нами так поступят наши детки… Литературный вечер был; на нем
Происходило чтенье. Важно, чинно
Сидели сочинители кружком
И наслаждались мудростью невинной
Отставшей знаменитости. Потом
Один весьма достойный сочинитель
Тетрадицу поспешно развернул
И три часа — о изверг, о мучитель! —
Читал, читал и — даже сам зевнул,
Не говоря о жертвах благосклонных,
С четвертой же страницы усыпленных.
Их разбудил восторженный поэт;
Он с места встал торжественно и строго,
Глаза горят, в руках тетради нет,
Но в голове так много, много, много…
Рекой лились гремучие стихи,
Руками он махал, как исступленный.
Слыхал я в жизни много чепухи
И много дичи видел во вселенной,
А потому я не был удивлен…
Ценителей толпа рукоплескала,
Младой поэт отвесил им поклон
И всё прочел торжественно с начала.
Затем как раз и к делу приступить
Пришла пора. К несчастью, есть и пить
В тот вечер я не чувствовал желанья,
И вон ушел тихонько из собранья.
А пили долго, говорят, потом,
И говорили горячо о том,
Что движемся мы быстро с каждым часом
И дурно, к сожаленью, в нас одно,
Что небрежем отечественным квасом
И любим иностранное вино.На петербургских барынь и девиц
Напал недуг свирепый и великий:
Вскружился мир чиновниц полудикий
И мир ручных, но недоступных львиц.
Почто сия на лицах всех забота?
Почто сей шум, волнение умов?
От Невского до Козьего болота,
От Козьего болота до Песков,
От пестрой и роскошной Миллионной
До Выборгской унылой стороны —
Чем занят ум мужей неугомонно?
Чем души жен и дев потрясены?
Все женщины, от пресловутой Ольги
Васильевны, купчихи в сорок лет,
До той, которую воспел поэт
(Его уж нет), помешаны на польке!
Предчувствие явления ея
В атмосфере носилося заране.
Она теперь у всех на первом плане
И в жизни нашей главная статья;
О ней и меж великими мужами
Нередко пренья, жаркий спор кипит,
И старец, убеленный сединами,
О ней с одушевленьем говорит.
Она в одной сорочке гонит с ложа
Во тьме ночной прелестных наших дев,
И дева пляшет, общий сон тревожа,
А горничная, барышню раздев,
В своей каморке производит то же.
Достойнейший сын века своего,
Пустейший франт, исполнен гордой силой,
Ей предан без границ — и для него
Средины нет меж полькой и могилой!
Проникнувшись великостью труда
И важностью предпринятого дела,
Как гладиатор в древние года,
С ней борется он ревностно и смело…
Когда б вы не были, читатель мой,
Аристократ — и побывать в танцклассе
У Кессених решилися со мной,
Оттуда вы вернулись бы в экстазе,
С утешенной и бодрою душой.
О юношество милое! Тебя ли
За хилость и недвижность упрекнуть?
Не умерли в тебе и не увяли
Младые силы, не зачахла грудь,
И сила там кипит твоя просторно,
Где всё тебе по сердцу и покорно.
И, гордое могуществом своим,
Довольно ты своею скромной долей:
Твоим порывам смелым и живым
Такое нужно поприще — не боле,
И тратишь ты среди таких тревог
Души всю силу и всю силу ног…
(Идиллия)
Путешественник
Нет, не в Аркадии я! Пастуха заунывную песню
Слышать бы должно в Египте иль Азии Средней, где рабство
Грустною песней привыкло существенность тяжкую тешить.
Нет, я не в области Реи! о боги веселья и счастья!
Может ли в сердце, исполненном вами, найтися начало
Звуку единому скорби мятежной, крику напасти?
Где же и как ты, аркадский пастух, воспевать научился
Песню, противную вашим богам, посылающим радость?
Пастух
Песню, противную нашим богам!
Песню, противную нашим богам! Путешественник, прав ты!
Точно, мы счастливы были, и боги любили счастливых:
Я еще помню оное светлое время! но счастье
(После узнали мы) гость на земле, а не житель обычный.
Песню же эту я выучил здесь, а с нею впервые
Мы услыхали и голос несчастья, и, бедные дети,
Думали мы, от него земля развалится и солнце,
Светлое солнце погаснет! Так первое горе ужасно!
Путешественник
Боги, так вот где впоследнее счастье у смертных гостило!
Здесь его след не пропал еще. Старец, пастух сей печальный,
Был на проводах гостя, которого тщетно искал я
В дивной Колхиде, в странах атлантидов, гипербореев,
Даже у края земли, где обильное розами лето
Кратче зимы африканской, где солнце с весною проглянет,
С осенью в море уходит, где люди на темную зиму
Сном непробудным, в звериных укрывшись мехах, засыпают.
Чем же, скажи мне, пастух, вы прогневали бога Зевеса?
Горе раздел услаждает; поведай мне горькую повесть
Песни твоей заунывной! Несчастье меня научило
Живо несчастью других сострадать. Жестокие люди
С детства гонят меня далеко от родимого града.
Пастух
Вечная ночь поглоти города! Из вашего града
Вышла беда и на бедную нашу Аркадию! сядем
Здесь, на сем береге, против платана, которого ветви
Долгою тенью кроют реку и до нас досягают. —
Слушай же, песня моя тебе показалась унылой?
Путешественник
Грустной, как ночь!
Пастух
Грустной, как ночь! А ее Амарилла прекрасная пела.
Юноша, к нам приходивший из города, эту песню
Выучил петь Амариллу, и мы, незнакомые с горем,
Звукам незнаемым весело, сладко внимали. И кто бы
Сладко и весело ей не внимал? Амарилла, пастушка
Пышноволосая, стройная, счастье родителей старых,
Радость подружек, любовь пастухов, была удивленье
Редкое Зевса творение, чудная дева, которой
Зависть не смела коснуться и злоба, зажмурясь, бежала.
Сами пастушки с ней не равнялись и ей уступали
Первое место с прекраснейшим юношей в плясках вечерних.
Но хариты-богини живут с красотой неразлучно —
И Амарилла всегда отклонялась от чести излишней.
Скромность взамен предпочтенья любовь ото всех получала.
Старцы от радости плакали, ею любуясь, покорно
Юноши ждали, кого Амарилла сердцем заметит?
Кто из прекрасных, младых пастухов назовется счастливцем?
Выбор упал не на них! Клянуся богом Эротом,
Юноша, к нам приходивший из города, нежный Мелетий,
Сладкоречивый, как Эрмий, был Фебу красою подобен,
Голосом Пана искусней! Его полюбила пастушка.
Мы не роптали! мы не винили ее! мы в забвеньи
Даже думали, глядя на них: «Вот Арей и Киприда
Ходят по нашим полям и холмам; он в шлеме блестящем,
В мантии пурпурной, длинной, небрежно спустившейся сзади,
Сжатой камнем драгим на плече белоснежном. Она же
В легкой одежде пастушки простой, но не кровь, а бессмертье,
Видно, не менее в ней протекает по членам нетленным»
Кто ж бы дерзнул и помыслить из нас, что душой он коварен,
Что в городах и образ прекрасный и клятвы преступны.
Я был младенцем тогда. Бывало, обнявши руками
Белые, нежные ноги Мелетия, смирно сижу я,
Слушая клятвы его Амарилле, ужасные клятвы
Всеми богами: любить Амариллу одну и с нею
Жить неразлучно у наших ручьев и на наших долинах.
Клятвам свидетелем я был; Эротовым сладостным тайнам
Гамадриады присутственны были. Но что ж? и весны он
С нею не прожил, ушел невозвратно! Сердце простое
Черной измены постичь не умело. Его Амарилла
День, и другой, и третий ждет — все напрасно! О всем ей
Грустные мысли приходят, кроме измены: не вепрь ли,
Как Адониса его растерзал; не ранен ли в споре
Он за игру, всех ловче тяжелые круги метая?
«В городе, слышала я, обитают болезни! он болен!»
Утром четвертым вскричала она, обливаясь слезами:
«В город к нему побежим, мой младенец!»
«В город к нему побежим, мой младенец!» И сильно схватила
Руку мою и рванула, и с ней мы как вихрь побежали.
Я не успел, мне казалось, дохнуть, и уж город пред нами
Каменный, многообразный, с садами, столпами открылся:
Так облака перед завтрешней бурей на небе вечернем
Разные виды с отливами красок чудесных приемлют.
Дива такого я и не видывал! Но удивленью
Было не время. Мы в город вбежали, и громкое пенье
Нас поразило — мы стали. Видим: толпой перед нами
Стройные жены проходят в белых как снег покрывалах.
Зеркало, чаши златые, ларцы из кости слоновой
Женщины чинно за ними несут. А младые рабыни
Резвые, громкоголосые, с персей по пояс нагие,
Около блещут очами лукавыми в пляске веселой,
Скачут, кто с бубном, кто с тирсом, одна ж головою кудрявой
Длинную вазу несет и под песню тарелками плещет.
Ах, путешественник добрый, что нам рабыни сказали!
Стройные жены вели из купальни младую супругу
Злого Мелетия. — Сгибли желанья, исчезли надежды!
Долго в толпу Амарилла смотрела и вдруг, зашатавшись,
Пала. Холод в руках и ногах и грудь без дыханья!
Слабый ребенок, не знал я, что делать. От мысли ужасной
(Страшной и ныне воспомнить), что более нет Амариллы, —
Я не плакал, а чувствовал: слезы, сгустившися в камень,
Жали внутри мне глаза и горячую голову гнули.
Но еще жизнь в Амарилле, к несчастью ее, пламенела:
Грудь у нее поднялась и забилась, лицо загорелось
Темным румянцем, глаза, на меня проглянув, помутились.
Вот и вскочила, вот побежала из города, будто
Гнали ее эвмениды, суровые девы Айдеса!
Был ли, младенец, я в силах догнать злополучную деву!
Нет… Я нашел уж ее в сей роще, за этой рекою,
Где искони возвышается жертвенник богу Эроту,
Где для священных венков и цветник разведен благовонный
(Встарь, четою счастливой!) и где ты не раз, Амарилла,
С верою сердца невинного, клятвам преступным внимала.
Зевс милосердый! с визгом каким и с какою улыбкой
В роще сей песню она выводила! сколько с корнями
Разных цветов в цветнике нарвала и как быстро плела их!
Скоро странный наряд изготовила. Целые ветви,
Розами пышно облитые, словно роги торчали
Дико из вязей венка многоцветного, чуднобольшого;
Плющ же широкий цепями с венка по плечам и по персям
Длинный спадал и, шумя, по земле волочился за нею.
Так разодетая, важно, с поступью Иры-богини,
К хижинам нашим пошла Амарилла. Приходит, и что же?
Мать и отец ее не узнали; запела, и в старых
Трепетом новым забились сердца, предвещателем горя.
Смолкла — и в хижину с хохотом диким вбежала, и с видом
Грустным стала просить удивленную матерь: «Родная,
Пой, если любишь ты дочь, и пляши: я счастли́ва, счастли́ва!»
Мать и отец, не поняв, но услышав ее, зарыдали.
«Разве была ты когда несчастлива, дитя дорогое?» —
Дряхлая мать, с напряжением слезы уняв, вопросила.
«Друг мой здоров! Я невеста! Из города пышного выйдут
Стройные жены, резвые девы навстречу невесте!
Там, где он молвил впервые люблю Амарилле-пастушке,
Там из-под тени заветного древа, счастливица, вскрикну:
Здесь я, здесь я! Вы, стройные жены, вы резвые девы!
Пойте: Гимен, Гименей! — и ведите невесту в купальню.
Что ж не поете вы, что ж вы не пляшете! Пойте, пляшите!»
Скорбные старцы, глядя на дочь, без движенья сидели,
Словно мрамор, обильно обрызганный хладной росою.
Если б не дочь, но иную пастушку привел Жизнедавец
Видеть и слышать такой, пораженной небесною карой,
То и тогда б превратились злосчастные в томностенящий,
Слезный источник — ныне ж, тихо склоняся друг к другу,
Сном последним заснули они. Амарилла запела,
Гордым взором наряд свой окинув, и к древу свиданья,
К древу любви изменившей пошла. Пастухи и пастушки,
Песней ее привлеченные, весело, шумно сбежались
С нежною ласкою к ней, ненаглядной, любимой подруге.
Но — наряд ее, голос и взгляд… Пастухи и пастушки
Робко назад отшатнулись и молча в кусты разбежались.
Бедная наша Аркадия! Ты ли тогда изменилась,
Наши ль глаза, в первый раз увидавшие близко несчастье,
Мрачным туманом подернулись? Вечнозеленые сени,
Воды кристальные, все красоты твои страшно поблекли.
Дорого боги ценят дары свои! Нам уж не видеть
Снова веселья! Если б и Рея с милостью прежней
К нам возвратилась, все было б напрасно! Веселье и счастье
Схожи с первой любовью. Смертный единожды в жизни
Может упиться их полною, девственной сладостью! Знал ты
Счастье, любовь и веселье? Так понял, и смолкнем об оном.
Страшно поющая дева стояла уже у платана,
Плющ и цветы с наряда рвала и ими прилежно
Древо свое украшала. Когда же нагнулася с брега,
Смело за прут молодой ухватившись, чтоб цепью цветочной
Эту ветвь обвязать, до нас достающую тенью,
Прут, затрещав, обломился, и с брега она полетела
В волны несчастные. Нимфы ли вод, красоту сожалея
Юной пастушки, спасти ее думали, платье ль сухое,
Кругом широким поверхность воды обхватив, не давало
Ей утонуть? не знаю, но долго, подобно наяде,
Зримая только по грудь, Амарилла стремленьем неслася,
Песню свою распевая, не чувствуя гибели близкой,
Словно во влаге рожденная древним отцом Океаном.
Грустную песню свою не окончив — она потонула.
Ах, путешественник, горько! ты плачешь! беги же отсюда!
В землях иных ищи ты веселья и счастья! Ужели
В мире их нет и от нас от последних их позвали боги!