Да будет мягким сердце, твердой — воля!
Пусть этот нестареющий наказ
Напутствием послужит каждой школе,
Любой семье и каждому из нас.
Как часто у тиранов на престоле
Жестоким было сердце, слабой — воля.
Любя колосьев мягкий шорох
И ясную лазурь,
Я не любил, любуясь нивой,
Ни темных туч, ни бурь.
Но налетела туча с градом,
Шумит-гремит во мгле;
И я с колосьями, как колос,
Прибит к сырой земле…
К сырой земле прибит — и стыну,
Холодный и немой,
И уж не все ль равно мне — солнце
Иль туча надо мной?!.
В гроздьях розово-лиловых
Безуханная сирень
В этот душно-мягкий день
Неподвижна, как в оковах.Солнца нет, но с тенью тень
В сочетаньях вечно новых,
Нет дождя, а слез готовых
Реки — только литься лень.Полусон, полусознанье,
Грусть, но без воспоминанья
И всему простит душа… А, доняв ли, холод ранит,
Мягкий дождик не спеша
Так бесшумно барабанит.
Теплый вечер, тихий ветер, мягкий стог
Уложили спать меня на грудь земли.
Не курится пыль столбами вдоль дорог,
В небе месяца сияет бледный рог,
В небе тихо звезды расцвели.
Убаюканный вечерней тишиною,
Позабыл я, где рука, где голова.
Вижу я, с природой слившися душою,
Как дрожат от ветра звезды надо мною,
Слышу, как растет в тиши трава.
(Подражание Василию Кирилловичу Тредьяковскому)Покоясь спят все одре мягком на,
Тем приятства вкушая от мягкого сна;
С лирой лишь в руке не дремлет пиит;
Того горит око и лира звенит;
Хвалит он нощь, свет дневной запрудившу,
В просвещенном же уме его родившую виршу…
Некий Орфей как певал, ему так все внимали,
Что мухи, жуки, журавли, граки и индейки
Скакали…
Графине Софье И. Толстой
Концом иглы на мягком воске
Я напишу твои черты:
И индевеющие блестки
Твоей серебряной фаты,
И взгляд на все разверстый внови,
И оттененный тонко нос,
И тонко выгнутые брови,
И пряди змейных, тонких кос,
Извив откинутого стана,
И нити темно-синих бус,
Чувяки синего сафьяна
И синий шелковый бурнус.
А сзади напишу текучий,
Сине-зеленый пенный вал,
И в бирюзовом небе тучи,
И глыбы красно-бурых скал.
Над головой раскаленный свист,
По мягкому снегу ползет связист.
Хрипнул и замолчал телефон.
Сжала трубку ладонь.
Артиллерийский дивизион
Не может вести огонь.
Замолкли тяжелые батареи.
В путь уходит связист Андреев.
Над головой раскаленный свист —
Не приподнять головы.
По мягкому снегу ползет связист
Через овраги и рвы.
Тонкою черной полосой
Провод ведет связист за собой.
Дорог каждый потерянный час,
Каждые пять минут.
И дважды прострелен противогаз,
И воздух шрапнели рвут.
Но вот на краю глухого обрыва
Андреев находит место разрыва,
Замерзшие пальцы скрепляют медь.
А солнце бредет на запад,
И медленно начинает темнеть,
И можно идти назад.
Старый дом мой —
Просто рухлядь.
Все тревожит —
Каждый писк.
Слышу, ветер в мягких туфлях
Тронул старческий карниз.
Как влюблеенный, аккуратен
Милый друг!
К исходу дня,
В мягких туфлях и в халате,
Он бывает у меня.
Верен ветер дружбе давней.
Но всегда в его приход
Постоит у дряхлых ставней
И, вздыхая,
Повернет.
Я не знаю, чем он мучим,
Только вижу:
Все смелей
Он слоняется, задумчив,
Длинной хитростью аллей.
И когда он, чуть печален,
Распахнулся на ходу,
То поспешно зашептались
Сучья с листьями в саду…
Я опутал шею шарфом,
Вышел… он уже готов!
Он настраивает арфу
Телеграфных проводов…
Дни-мальчишки,
вы ушли, хорошие,
мне оставили одни слова, —
и во сне я рыженькую лошадь
в губы мягкие расцеловал.
Гладил уши, морду тихо гладил
и глядел в печальные глаза.
Был с тобой, как и бывало, рядом,
но не знал, о чём тебе сказать.
Не сказал, что есть другие кони,
из железа кони, из огня…
Ты б меня, мой дорогой, не понял,
ты б не понял нового меня.
Говорил о полевом, о прошлом,
как в полях, у старенькой сохи,
как в лугах немятых и некошеных
я читал тебе свои стихи…
Мне так дорого и так мне любо
дни мои любить и вспоминать,
как, смеясь, тебе совал я в губы
хлеб, что утром мне давала мать.
Потому ты не поймешь железа,
что завод деревне подарил,
хорошо которым землю резать,
но нельзя с которым говорить.
Дни-мальчишки,
вы ушли, хорошие,
мне оставили одни слова, —
и во сне я рыженькую лошадь
в губы мягкие расцеловал.
Теперь толкуют о деньгах
В любых заброшенных снегах,
В портах, постелях, поездах,
Под всяким мелким зодиаком.
Тот век рассыпался, как мел,
Который словом жить умел,
Что начиналось с буквы «Л»,
Заканчиваясь мягким знаком.
О, жгучий взгляд из-под бровей!
Листанье сборника кровей!
Что было содержаньем дней,
То стало приложеньем вроде.
Вот новоявленный Моцарт,
Сродни менялам и купцам,
Забыв про двор, где ждут сердца,
К двору монетному подходит.
Всё на продажу понеслось,
И что продать, увы, нашлось:
В цене всё то, что удалось,
И спрос не сходит на интриги.
Явились всюду чудеса,
Рубли раздув, как паруса,
И рыцарские голоса
Смехоподобны, как вериги.
Моя надежда на того,
Кто, не присвоив ничего,
Своё святое естество
Сберёг в дворцах или в бараках,
Кто посреди обычных дел
За словом следовать посмел,
Что начиналось с буквы «Л»,
Заканчиваясь мягким знаком.
Грозны вопли непогоды,
Стонет бешеный прибой.
Я вхожу в святые своды
С омраченною душой.
Благ и кроток лик Мадонны
В мягком отсвете лампад.
Еле видимы, колонны,
Затененные, стоят.
Я печальный. Я усталый.
Чую, — тайна снизошла.
Нежно льется сумрак алый
В грань узорного стекла.
Я стою, скрестивши руки,
И с поникшей головой.
Отчего ж иные звуки
Снова властны надо мной?
И привычною мечтою
Я лечу в далекий храм,
Где недвижною волною
Стынет черный фимиам.
Ряд светильников багровых
Зыблет огненный язык,
И в дыму лампад лиловых
Еле виден темный Лик…
Там паду на хладный камень,
Весь дрожа, простертый ниц.
Знаю, вспыхнет бледный пламень
Из-под дрогнувших ресниц.
В миг падет покров туманный,
И воспрянет в блеске сфер
Красотою несказанной
Осиянный Люцифер.
………………
Благ и кроток лик Мадонны
В мягком отсвете лампад.
Еле видимы, колонны,
Затененные, стоят.
Не в праздничные дни в честь славного былого,
Не в честь Творца небес или кого другого
Сияет роскошью, вконец разубрана́,
В великом торжестве прибрежная страна.
От раннего утра, проснувшись с петухами,
Весь город на ногах. Он всеми алтарями,
Зажженными с зарей, клубится и дымит,
И в переливах струн, и в трелях флейт звучит.
От храмов, с их колонн, обвешанных цветами,
Струится свежестью; над всеми площадями,
В венках, блистающих лавровою листвой,
Ряд бронзовых фигур темнеет над толпой.
По главному пути, где высятся гробницы,
Одне вослед другим грохочут колесницы;
С них шкуры львиные блистают желтизной
И поднимают пыль, влачась по мостовой.
Цвет жизни, молодость собою воплощая,
Проходят девушки, листами пальм махая;
Все в пурпуре, ряды старейшин вдоль трибун
Сидят в дыму огней и в рокотаньи струн;
В безмолвной гавани товаров не таскают,
Нет свадьб по городу; суды не заседают;
Не жгут покойников... Все, все молчат дела,
Вся жизнь на торжество великое пошла...
Честь победителю! Исполнено призванье!
Ему весь этот блеск и жизни замиранье,
И пламя алтарей, и мягкий звук струны,
Терпенье мертвого, венчанье старины,
И ликования всех бедных и богатых...
Ему триумфы дня, ему разврат ночной,
Где яркий пурпур тог, смешавшись с белизной
Одежд девических, разорванных, помятых,
Спадет с широких лож на мягкие ковры...
Ему струи вина, ему азарт игры...
И только два лица в народе том молчали,
Во имя истинной и сознанной печали:
И были эти два — философ и поэт...
Они одни из всех молчали! Сотни лет
Прошли с тех давних пор. И нынче там в огромных
Развалинах — шакал гнездится в щелях темных,
И правдою веков, великой степи в тон,
Наложен царственно несокрушимый сон...
На сторону тех двух, которые молчали,
Все перешло молчать! И из безмолвной дали
Степей явилась смерть с песками заодно —
Случилось то, что им казалось — быть должно!
1
Мы шли в полях. Атласом мягким рвало
одежды наши в дуновенье пьяном.
На небесах восторженно пылало
всё в золоте лиловом и багряном.
Я волновался страстно и мятежно.
Ты говорил о счастье бытия.
Твои глаза так радостно, так нежно
из-под очков смотрели на меня.
Ты говорил мне: «Будем мы, как боги,
над миром встанем… Нет, мы не умрем».
Смеялись нам лазурные чертоги,
озарены пурпуровым огнем.
Мы возвращались… Ты за стол садился.
Ты вычислял в восторге мировом.
В твое окно поток червонцев лился,
ложился на пол золотым пятном.
2
Вот отчетливо спит в голубом
контур башни застывший и длинный.
Бой часов об одном
неизменно-старинный.
Так недавно бодрил ты меня,
над моею работой вздыхая,
среди яркого дня
раскаленного мая.
Знал ли я, что железный нас рок
разведет через несколько суток…
Над могилой венок
голубых незабудок.
Не замоет поток долгих лет
мое вечное, тихое горе.
Ты не умер — нет, нет!..
Мы увидимся вскоре.
На заре черных ласточек лёт.
Шум деревьев и грустный, и сладкий…
С легким треском мигнет
огонечек лампадки.
Закивает над нами сирень…
Не смутит нас ни зависть, ни злоба…
И приблизится день —
день восстаний из гроба.
3
За опустевший стол я вновь садился.
Тоскуя, думал, думал об одном.
В твое окно поток червонцев лился,
ложился на пол золотым пятном…
Казалось мне, что ты придешь из сада
мне рассказать о счастье бытия…
И я шептал: «Тебя, тебя мне надо…
О, помолись! О, не забудь меня!..
Я вечно жду… Сегодня ты мне снился!..
О жизнь, промчись туманно-грустным сном!»
Я долго ждал… Поток червонцев лился
в твое окно сияющим пятном.
Терек воет, дик и злобен,
Меж утесистых громад,
Буре плач его подобен,
Слезы брызгами летят.
Но, по степи разбегаясь,
Он лукавый принял вид
И, приветливо ласкаясь,
Морю Каспию журчит: «Расступись, о старец море,
Дай приют моей волне!
Погулял я на просторе,
Отдохнуть пора бы мне.
Я родился у Казбека,
Вскормлен грудью облаков,
С чуждой властью человека
Вечно спорить я готов.
Я, сынам твоим в забаву,
Разорил родной Дарьял
И валунов им, на славу,
Стадо целое пригнал».Но, склонясь на мягкий берег,
Каспий стихнул, будто спит,
И опять, ласкаясь, Терек
Старцу на ухо журчит: «Я привез тебе гостинец!
То гостинец не простой:
С поля битвы кабардинец,
Кабардинец удалой.
Он в кольчуге драгоценной,
В налокотниках стальных:
Из Корана стих священный
Писан золотом на них.
Он упрямо сдвинул брови,
И усов его края
Обагрила знойной крови
Благородная струя;
Взор открытый, безответный,
Полон старою враждой;
По затылку чуб заветный
Вьется черною космой».Но, склонясь на мягкий берег,
Каспий дремлет и молчит;
И, волнуясь, буйный Терек
Старцу снова говорит: «Слушай, дядя: дар бесценный!
Что другие все дары?
Но его от всей вселенной
Я таил до сей поры.
Я примчу к тебе с волнами
Труп казачки молодой,
С темно-бледными плечами,
С светло-русою косой.
Грустен лик ее туманный,
Взор так тихо, сладко спит,
А на грудь из малой раны
Струйка алая бежит.
По красотке молодице
Не тоскует над рекой
Лишь один во всей станице
Казачина гребенской.
Оседлал он вороного,
И в горах, в ночном бою,
На кинжал чеченца злого
Сложит голову свою».Замолчал поток сердитый,
И над ним, как снег бела,
Голова с косой размытой,
Колыхаяся, всплыла.И старик во блеске власти
Встал, могучий, как гроза,
И оделись влагой страсти
Темно-синие глаза.Он взыграл, веселья полный, -
И в объятия свои
Набегающие волны
Принял с ропотом любви.
Разумный человек
Умеренностию препровождает век,
К восторгу счастие премудрого не тронет,
В печалях он не стонет.
Хотя кто слез отерть,
Не тщится в горести вкусить, — и плача, — смерть:
Хотя кто в радости свой сладкой век проводит,
От смерти не уходит.
Смерть кончит наши дни,
Вселяются во гроб не бедные одни;
Богатства и чинов она не разбирает;
Всяк равно умирает.
Имея в головах
Подушки мягкие, на мягких муравах,
Доволясь овощми и вин Арарских соком, —
Скосимся общим роком.
Цветы пестрят луга,
И орошают вод потоки берега;
В сии места, доколь мы крепки и здоровы,
Сосуды нам готовы.
Наполним их вином.
Доколе мы еще на свете не ином,
И мыслей от себя гоня о смерти бремя,
Почтим нам давно время.
Когда придет мороз,
Минется красота благоуханных роз.
Пусть время завсегда утехи нам приносит.
Доколе смерть не скосит.
Зеленые леса,
Долины чистые и ясны небеса,
Пригорки и сады, источники и реки
Оставим мы навеки.
Вода Невы течет
И в море навсегда свои струи влечет.
Струи сии от нас в минуту укатятся
И уж не возвратятся.
Что видим мы своим,
Не наше это все, достанется другим.
Не будет больше нас, и будто бы нимало
Здесь нас и не бывало.
Героев и царей,
За добродетели достойных олтарей,
И в бедной хижине живущего убога
Берет отсель смерть строга.
Необходим сей страх,
И без изятия в песке истлеет прах
Зарытого в лубках тогда в земной утробе
И в позлащенном гробе.
Когда судьба велит
И жребий нам во гроб идти определит —
Хотя сие и всем нам, смертным, неприятно,
Отходим невозвратно.
И не спасет ничто
От смерти никого, родился только кто,
Кто прожил мало лет или жил лета многи —
Не обойдет сея дороги.
Лес, точно терем расписной,
Лиловый, золотой, багряный,
Веселой, пестрою стеной
Стоит над светлою поляной.
Березы желтою резьбой
Блестят в лазури голубой,
Как вышки, елочки темнеют,
А между кленами синеют
То там, то здесь в листве сквозной
Просветы в небо, что оконца.
Лес пахнет дубом и сосной,
За лето высох он от солнца,
И Осень тихою вдовой
Вступает в пестрый терем свой.
Сегодня на пустой поляне,
Среди широкого двора,
Воздушной паутины ткани
Блестят, как сеть из серебра.
Сегодня целый день играет
В дворе последний мотылек
И, точно белый лепесток,
На паутине замирает,
Пригретый солнечным теплом;
Сегодня так светло кругом,
Такое мертвое молчанье
В лесу и в синей вышине,
Что можно в этой тишине
Расслышать листика шуршанье.
Лес, точно терем расписной,
Лиловый, золотой, багряный,
Стоит над солнечной поляной,
Завороженный тишиной;
Заквохчет дрозд, перелетая
Среди подседа, где густая
Листва янтарный отблеск льет;
Играя, в небе промелькнет
Скворцов рассыпанная стая —
И снова все кругом замрет.
Последние мгновенья счастья!
Уж знает Осень, что такой
Глубокий и немой покой —
Предвестник долгого ненастья.
Глубоко, странно лес молчал
И на заре, когда с заката
Пурпурный блеск огня и злата
Пожаром терем освещал.
Потом угрюмо в нем стемнело.
Луна восходит, а в лесу
Ложатся тени на росу…
Вот стало холодно и бело
Среди полян, среди сквозной
Осенней чащи помертвелой,
И жутко Осени одной
В пустынной тишине ночной.
Теперь уж тишина другая:
Прислушайся — она растет,
А с нею, бледностью пугая,
И месяц медленно встает.
Все тени сделал он короче,
Прозрачный дым навел на лес
И вот уж смотрит прямо в очи
С туманной высоты небес.
О, мертвый сон осенней ночи!
О, жуткий час ночных чудес!
В сребристом и сыром тумане
Светло и пусто на поляне;
Лес, белым светом залитой,
Своей застывшей красотой
Как будто смерть себе пророчит;
Сова и та молчит: сидит
Да тупо из ветвей глядит,
Порою дико захохочет,
Сорвется с шумом с высоты,
Взмахнувши мягкими крылами,
И снова сядет на кусты
И смотрит круглыми глазами,
Водя ушастой головой
По сторонам, как в изумленье;
А лес стоит в оцепененье,
Наполнен бледной, легкой мглой
И листьев сыростью гнилой…
Не жди: наутро не проглянет
На небе солнце. Дождь и мгла
Холодным дымом лес туманят, —
Недаром эта ночь прошла!
Но Осень затаит глубоко
Все, что она пережила
В немую ночь, и одиноко
Запрется в тереме своем:
Пусть бор бушует под дождем,
Пусть мрачны и ненастны ночи
И на поляне волчьи очи
Зеленым светятся огнем!
Лес, точно терем без призора,
Весь потемнел и полинял,
Сентябрь, кружась по чащам бора,
С него местами крышу снял
И вход сырой листвой усыпал;
А там зазимок ночью выпал
И таять стал, все умертвив…
Трубят рога в полях далеких,
Звенит их медный перелив,
Как грустный вопль, среди широких
Ненастных и туманных нив.
Сквозь шум деревьев, за долиной,
Теряясь в глубине лесов,
Угрюмо воет рог туриный,
Скликая на добычу псов,
И звучный гам их голосов
Разносит бури шум пустынный.
Льет дождь, холодный, точно лед,
Кружатся листья по полянам,
И гуси длинным караваном
Над лесом держат перелет.
Но дни идут. И вот уж дымы
Встают столбами на заре,
Леса багряны, недвижимы,
Земля в морозном серебре,
И в горностаевом шугае,
Умывши бледное лицо,
Последний день в лесу встречая,
Выходит Осень на крыльцо.
Двор пуст и холоден. В ворота,
Среди двух высохших осин,
Видна ей синева долин
И ширь пустынного болота,
Дорога на далекий юг:
Туда от зимних бурь и вьюг,
От зимней стужи и метели
Давно уж птицы улетели;
Туда и Осень поутру
Свой одинокий путь направит
И навсегда в пустом бору
Раскрытый терем свой оставит.
Прости же, лес! Прости, прощай,
День будет ласковый, хороший,
И скоро мягкою порошей
Засеребрится мертвый край.
Как будут странны в этот белый,
Пустынный и холодный день
И бор, и терем опустелый,
И крыши тихих деревень,
И небеса, и без границы
В них уходящие поля!
Как будут рады соболя,
И горностаи, и куницы,
Резвясь и греясь на бегу
В сугробах мягких на лугу!
А там, как буйный пляс шамана,
Ворвутся в голую тайгу
Ветры из тундры, с океана,
Гудя в крутящемся снегу
И завывая в поле зверем.
Они разрушат старый терем,
Оставят колья и потом
На этом остове пустом
Повесят инеи сквозные,
И будут в небе голубом
Сиять чертоги ледяные
И хрусталем и серебром.
А в ночь, меж белых их разводов,
Взойдут огни небесных сводов,
Заблещет звездный щит Стожар —
В тот час, когда среди молчанья
Морозный светится пожар,
Расцвет полярного сиянья.
В час томительный полночи, когда сон смыкал мне очи,
Утомленный и разбитый я сидел, дремля над книгой
Позабытых жизни тайн. Вдруг у двери тихий шорох —
Кто-то скребся еле слышно, скребся тихо в дверь моя.
Гость какой-то запоздалый, думал я, стучит сюда —
Пусть войдет он—не беда.
Это было, помню точно, средь сырой Декабрьской ночи.
Бледный отблеск от камина стлался тенью на полу.
С трепетом я ждал рассвета, тщетно ждал от книг ответа,
Чтоб души утешить горе—ждал ответа о Леноре,
Светлом ангеле Леноре, что исчезла без следа,
Без возврата навсегда.
Тихий шелест шелка шторы вдруг нарушил тишину.
Вздрогнул я—холодный ужас кровь заледенил мою.
Сердце билось замирая, встал я, тихо повторяя, повторяя все одно:
«Поздний гость ждет у порога разрешенья моего,
Гость там просит у порога дверь открыть ему сюда,
Пусть же входит—не беда».
Поборов свое волненье, я отбросил прочь сомненье.
Я прошу у вас прощенья, что я вас так задержал,
Дело вышло очень просто, я немножко задремал,
Вы же тихо так стучали, дверь слегка лишь вы толкали…
Распахнув тут настежь дверь, я сказал: «Прошу сюда» —
Но… молчанье, темнота.
Пред томящей темнотою страха полон я стоял.
Мир фантастики, что смертным недоступен, мне предстал.
Темнота кругом царила беспредметности полна,
Ухо слово вдруг схватило—то шепнул «Ленора» я.
Еле слышное «Ленора» повторила темнота,
И охваченное мглою все исчезло без следа.
Жутко в комнате мне стало, голова моя пылала.
Слышу, вновь стучится кто-то посильнее, чем тогда.
«Несомненно,—тут сказал я,—стук тот слышится в окне,
Взглянем, кто там, чтоб сомненья все исчезли без следа.
Тише сердце, надо только не бояться никогда:
Ветер дует, как всегда».
Только приоткрыл я ставню, как в нее жеманно, плавно,
Важно влез огромный Ворон, ворон старых добрых лет.
На меня не кинув взгляда, без заминки, мерным шагом
Подойдя, взлетел на дверь, пересел на бюст Паллады
И уселся с строгим взглядом, с видом важного лица,
Точно там сидел всегда.
Птица черная невольно грусть рассеяла мою:
Так торжественно-суров мрачный был ее покров.
«Хоть твой хвост помят и тонок,—я сказал,—но ты не робок,
Страшный, старый, мрачный Ворон, заблудившийся в ночи.
Как зовут тебя, скажи мне, на Плутоновских водах?»
Ворон каркнул: «Никогда».
Поражен я был, как ясно Ворон грузный говорил —
Хоть ответ его не ясен—не вполне понятен был.
Разве может кто подумать из живущих на земле,
Видеть пред собой на двери иль на бюсте на стене
Птицу ль, зверя ль, говорящих без малейшего труда,
С странной кличкой—«Никогда».
Ворон все сидел понурясь, неподвижно, молча, хмурясь —
Точно в слове, что он молвил, все что мог, сказал он полно,
Не промолвил больше слова, ни пером не двинул черным,
Но—подумал я лишь только—дорогих ушло ведь столько,
Так и он исчезнет завтра, как надежды, без следа.
Он сказал вдруг: «Никогда».
Пораженный резким звуком, тишину прервавшим вдруг,
«Нет сомненья,—произнес я,—это все, что знает он,
Пойман он, знать, был беднягой, чьим несчастье было стягом,
Чьих надежд разбитых звон был как песня похорон,
Кто под бременем труда повторял одно всегда:
„Ничего и никогда“».
Ворон вызвал вновь улыбку—хоть тоска щемила грудь.
Кресло к двери я подвинул, сел и стал смотреть на бюст,
И на бархате подушек, растянувшись, размышлял,
Размышлял, что этот странный Ворон позабытых лет,
Что сей мрачный, неуклюжий, сухопарый и угрюмый Ворон, что прожил века,
Говорит—под «Никогда».
Так сидел я, размышляя, птицу молча наблюдая,
Глаз которой злой закал грудь насквозь мне прожигал.
Я глядел не отрываясь, голова моя склонялась
На подушек бархат мягкий средь лучей от лампы ярких,
Тот лиловый бархат мягкий, больше складок чьих она
Не коснется никогда.
Воздух вкруг меня сгустился, фимиам вдруг заструился,
Поступь ангелов небесных зазвучала на полу.
«Тварь,—я вскрикнул,—кем ты послан, с ангелами ль ты подослан,
Отдыха дай мне, забвенья о Леноре, что ушла,
Дай упиться мне забвеньем, чтоб забыться навсегда».
Ворон каркнул: «Никогда».
«Вещий,—крикнул я,—зла вестник, птица ль ты или дух зла,
Искуситель ты иль сам ты за борт выброшен грозой,
Безнадежный, хоть бесстрашный, занесен в сей край пустой,
В дом сей, Ужасом томимый, о, скажи, молю тебя:
Можно ли найти забвенье в чаше полной—навсегда?»
Каркнул Ворон: «Никогда».
«Вещий,—я вскричал,—зла вестник, птица ль ты или дух зла,
Заклинаю небесами, Богом, что над всеми нами,
Ты души, обятой горем, не терзай, ты о Леноре
Мне скажи, смогу ль я встретить деву, что как дух чиста,
В небесах, куда бесспорно будет чистая взята?»
Ворон каркнул: «Никогда».
Я вскочил при этом слове, вскрикнув: «Птица или дух,
В мрак и вихрь подземной ночи ты сейчас же улетай,
Чтоб от лживых уст на память не осталось ни пера.
Мир тоски моей не трогай, с двери прочь ты улетай,
Клювом сердца не терзай мне, сгинь без всякого следа!»
Ворон каркнул: «Никогда».
С тех пор Ворон безнадежно все сидит, сидит недвижно
На Паллады бюсте бледном, что над дверью на стене.
Зло его сверкают очи, как у демона средь ночи,
Тень его под светом лампы пол собой весь заняла.
И душа моя под гнетом тени, что на пол легла,
Не воспрянет—никогда.