«Как, вы луковый суп не едали?
Значит, Франции вы не видали.
Собирайтесь, мосье, идем!»
Ах, от запахов ноги подкашиваются!
И парижский рынок покачивается
перегруженным кораблем.
Обожаю все рынки вселенной
как художник и как едок.
В алых тушах! В кореньях! В соленьях!
Ну, а это не рынок — чертог! Груда устриц лежит,
из моря только-только.
«Любит устрицы Брижит —
потому и тоненькая!» —
«Артишоки! Артишоки!
Помогают от изжоги!» Предлагает негр кокосы,
как раскалывать, толкует,
ну, а бывшие кокотки
бодро спаржею торгуют.
И над пестрыми рядами,
над грядой омаров сонных,
над разинутыми ртами
рыб, Парижем потрясенных,
этот суп царит в дыму!
Не суп, а благовоние.
Собираются к нему
как на богомолие!
Вот он, луковый, лукавый,
фыркает, томится.
Это лучшее лекарство!
Ну-ка дайте миску! Ай-да лук! Ай да лук!
Всю усталость снял он вдруг.
И сейчас бы шире круг
да каблуком о каблук!
Только неудобно —
все-таки не дома. Улыбаясь улыбкой широкой —
мол, не кушанье, просто ах! —
налегают на суп шоферы,
и расклейщик афиш, и монах.
Все свежеет — мускулы, мысли.
Ну-ка, брат, еще — не срамись!
Погляди, как вторую миску
поглощает английская мисс.
Погляди-ка, какие цацы,
ну, пожалуй, тоньше мизинца,
подобрав свои платья по-царски,
вылезают из лимузина.
К супу луковому строптиво
приезжают они, устав
от наскучившего стриптиза
и от всяческих светских забав.
И промасленные пролетарии
на условные эти талии,
не скрывая усмешки, глядят…
Ну да черт с ними — пусть едят!
и сказал мне попутчик мой фразу
(а на фразы такие он скуп):
«Изменяется все во Франции,
остается лишь луковый суп!»
Его ели в тавернах портовых
и крестьяне, присев на земле.
Он стекал по усищам Партоса
и по усикам Ришелье.
Наворачивал Генрих Наваррский
из серебряных гентских посуд
этот, правда, не слишком наваристый,
но такой удивительный суп!
Он всегда был кушаньем первым,
неподвластный годам и векам.
Мужики его ели и пэры,
но на пользу он шел мужикам!
Над тиарами и тиранами,
кавалерами на конях,
над красивыми их тирадами
похохатывал суп в котлах! Поправляю ту горькую фразу.
Выношу поправку на суд:
«Остается народ во Франции!
Но, конечно, и… луковый суп!»
В армяке с открытым воротом,
С обнаженной головой,
Медленно проходит городом
Дядя Влас — старик седой.На груди икона медная:
Просит он на божий храм, -
Весь в веригах, обувь бедная,
На щеке глубокий шрам; Да с железным наконешником
Палка длинная в руке…
Говорят, великим грешником
Был он прежде. В мужикеБога не было; побоями
В гроб жену свою вогнал;
Промышляющих разбоями,
Конокрадов укрывал; У всего соседства бедного
Скупит хлеб, а в черный год
Не поверит гроша медного,
Втрое с нищего сдерет! Брал с родного, брал с убогого,
Слыл кащеем-мужиком;
Нрава был крутого, строгого…
Наконец и грянул гром! Власу худо; кличет знахаря —
Да поможешь ли тому,
Кто снимал рубашку с пахаря,
Крал у нищего суму? Только пуще всё неможется.
Год прошел — а Влас лежит,
И построить церковь божится,
Если смерти избежит.Говорят, ему видение
Всё мерещилось в бреду:
Видел света преставление,
Видел грешников в аду; Мучат бесы их проворные,
Жалит ведьма-егоза.
Ефиопы — видом черные
И как углие глаза, Крокодилы, змии, скорпии
Припекают, режут, жгут…
Воют грешники в прискорбии,
Цепи ржавые грызут.Гром глушит их вечным грохотом,
Удушает лютый смрад,
И кружит над ними с хохотом
Черный тигр-шестокрылат.Те на длинный шест нанизаны,
Те горячий лижут пол…
Там, на хартиях написаны,
Влас грехи свои прочел… Влас увидел тьму кромешную
И последний дал обет…
Внял господь — и душу грешную
Воротил на вольный свет.Роздал Влас свое имение,
Сам остался бос и гол
И сбирать на построение
Храма божьего пошел.С той поры мужик скитается
Вот уж скоро тридцать лет,
Подаянием питается —
Строго держит свой обет.Сила вся души великая
В дело божие ушла,
Словно сроду жадность дикая
Непричастна ей была… Полон скорбью неутешною,
Смуглолиц, высок и прям,
Ходит он стопой неспешною
По селеньям, городам.Нет ему пути далекого:
Был у матушки Москвы,
И у Каспия широкого,
И у царственной Невы.Ходит с образом и с книгою,
Сам с собой всё говорит
И железною веригою
Тихо на ходу звенит.Ходит в зимушку студеную,
Ходит в летние жары,
Вызывая Русь крещеную
На посильные дары, -И дают, дают прохожие…
Так из лепты трудовой
Вырастают храмы божии
По лицу земли родной…
Как в селе Большие Вилы,
Где ещё сгорел сарай,
Жили-были два громилы
Огромадной жуткой силы —
Братья Пров и Николай.Николай — что понахальней —
По ошибке лес скосил,
Ну, а Пров в опочивальни
Рушил стены — и входил.Как братья не вяжут лыка,
Пьют отвар из чаги —
Все от мала до велика
Прячутся в овраге.В общем, лопнуло терпенье:
Ведь добро — своё, не чьё,
Начинать вооруженье
И идти на усмиренье
Порешило мужичьё.Николай — что понахальней —
В тот момент быка ломал,
Ну, а Пров в какой-то спальне
С маху стену прошибал.«Эй, братан, гляди: ватага,
С кольями. Да слышь ли,
Чтой-то нынче из оврага
Рановато вышли!»Так, неудобно сразу драться —
Наш мужик так не привык,
Стали прежде задираться:
«Для чего, скажите, братцы,
Нужен вам безрогий бык?!»Николаю это странно:
«Если жалко вам быка —
С удовольствием с братаном
Можем вам намять бока!»Где-то в поле замер заяц,
Постоял — и ходу…
Пров ломается, мерзавец,
Сотворивши шкоду.«Ну-ка, кто попробуй, вылезь —
Вмиг разделаюсь с врагом!»
Мужики перекрестились,
Всей ватагой навалились:
Кто — багром, кто — батогом.Николай, печась о брате,
Первый натиск отражал,
Ну, а Пров укрылся в хате
И оттуда хохотал.От могучего напора
Развалилась хата,
Пров оттяпал ползабора
Для спасенья брата.«Хватит, брат, обороняться —
Пропадать так пропадать!
Коля, нечего стесняться, —
Колья начали ломаться, —
Надо, Коля, нападать!»По мужьям да по ребятам
Будут бабы слёзы лить…
Но решили оба брата
С наступленьем погодить.«Гляди в оба, братень, —
Со спины заходят!» —
«Может, оборотень?» —
«Не похоже вроде!»Дело в том, что к нам в селенье
Напросился на ночлег
И остался до Успенья,
А потом — на поселенье
Никчемушный человек.И сейчас вот из-за крика
Ни один не услыхал:
Этот самый горемыка
Чтой-то братьям приказал.Кровь уже лилась ручьями —
Так о чём же речь-то?
«Бей братьёв!» Но вдруг с братьями
Сотворилось нечто: Братьев как бы подкосило —
Стали братья отступать,
Будто вмиг лишились силы…
Мужичьё их попросило
Больше бед не сотворять.…Долго думали-гадали,
Что блаженный им сказал.
Но, как затылков ни чесали,
Ни один не угадал.И решили: он заклятьем
Обладает, видно…
Ну, а он сказал лишь: «Братья,
Как же вам не стыдно!»
Мужик пашенку пахал,
Сам на солнышко глядел:
О, ох, и пр. О, ох, о, ох, охахонюшки мои!
«Я еще попашу, я еще погляжу,
О, ох, и пр.
Уж как все добрые жены мужьям есть принесли,
О, ох, и пр.
А моя к[урв]а жена мне обедать не несет!
О, ох, и пр.
И я выпрягу кобылушку, поеду сам домой,
О, ох, и пр.
Заверну я во лесок и я вырублю лозу на свою к[урв]у жену.»
О, ох, и пр.
Подезжает ко двору́, жена ходит по двору.
О, ох, и пр.
Уж и я брошу лозу, поцелую я жену:
О, ох, и пр.
«Уж и где жена была, где, боярыня, была?»
О, ох, и пр.
— Я была, сударь, была, во царевом кабаке. —
О, ох, и пр.
«Уж и что, жена, пила, что, сударыня, пила?»
О, ох, и пр.
— Я пила, сударь, пила, я и пиво и вино,
О, ох, и пр.
Я и пиво и вино, еще сладенький медок. —
О, ох, и пр.
«Про ково жена пила, про ково, боярыня, пила?»
О, ох, и пр.
— Про тебя, сударь, пила, про тебя и про себя,
О, ох, и пр.
Еще про милова про дружка. —
О, ох, и пр.
«Уж спасибо те, жена, не забыла ты меня.»
О, ох, и пр.
— Уж и как тебя забыть, но могу тебя избыть,
О, ох, и пр.
Уж и ты ли у меня, словно чирей на боку,
О, ох, и пр.
Словно чирей на боку и бельмо-то на глазу. —
О, ох, и пр.
Уж как муж жену любил, больно щепетко водил
О, ох, и пр.
По морозу босиком, по крапиве нагишом.
О, ох, и пр.
А жена мужа любила, в тюрьме местечко купила,
О, ох, и пр.
В тюрьме местечко купила, уголочик наняла:
О, ох, и пр.
«Вот те, муженек, ненанятой уголок;
О, ох, и пр.
Не толки ты, не мели, только ручку протяни,
О, ох, и пр.
Только ручку протяни и Христа воспомяни.»
О, ох, и пр.
«Скажи мне, кумушка, что у тебя за страсть
Кур красть?»
Крестьянин говорил Лисице, встретясь с нею,
«Я, право, о тебе жалею!
Послушай, мы теперь вдвоем,
Я правду всю скажу: ведь в ремесле твоем
Ни на волос добра не видно.
Не говоря уже, что красть и грех и стыдно,
И что бранит тебя весь свет;
Да дня такого нет,
Чтоб не боялась ты за ужин иль обед
В курятнике оставить шкуры!
Ну, стоют ли того все куры?» —
«Кому такая жизнь сносна?»
Лисица отвечает:
«Меня так все в ней столько огорчает,
Что даже мне и пища не вкусна.
Когда б ты знал, как я в душе честна!
Да что же делать? Нужда, дети;
Притом же иногда, голубчик-кум,
И то приходит в ум,
Что я ли воровством одна живу на свете?
Хоть этот промысел мне точно острый нож».—
«Ну, что ж?»
Крестьянин говорит: «коль вправду ты не лжешь,
Я от греха тебя избавлю
И честный хлеб тебе доставлю;
Наймись курятник мой от лис ты охранять:
Кому, как не Лисе, все лисьи плутни знать?
Зато ни в чем не будешь ты нуждаться
И станешь у меня как в масле сыр кататься».
Торг слажен; и с того ж часа́
Вступила в караул Лиса.
Пошло у мужика житье Лисе привольно;
Мужик богат, всего Лисе довольно;
Лисица стала и сытей,
Лисица стала и жирней,
Но все не сделалась честней:
Некраденый кусок приелся скоро ей;.
И кумушка тем службу повершила,
Что, выбрав ночку потемней,
У куманька всех кур передушила.
В ком есть и совесть, и закон,
Тот не украдет, не обманет,
В какой бы нужде ни был он;
А вору дай хоть миллион —
Он воровать не перестанет.
Смерть приходит к человеку,
Говорит ему: «Хозяин,
Ты походишь на калеку,
Насекомыми кусаем.
Брось житье, иди за мною,
У меня во гробе тихо.
Белым саваном укрою
Всех от мала до велика.
Не грусти, что будет яма,
Что с тобой умрет наука:
Поле выпашется само,
Рожь поднимется без плуга.
Солнце в полдень будет жгучим,
Ближе к вечеру прохладным.
Ты же, опытом научен,
Будешь белым и могучим
С медным крестиком квадратным
Спать во гробе аккуратном».«Смерть, хозяина не трогай, —
Отвечает ей мужик. —
Ради старости убогой
Пощади меня на миг.
Дай мне малую отсрочку,
Отпусти меня. А там
Я единственную дочку
За труды тебе отдам».
Смерть не плачет, не смеется,
В руки девицу берет
И, как полымя, несется,
И трава под нею гнется
От избушки до ворот.
Холмик во поле стоит,
Дева в холмике шумит:
«Тяжело лежать во гробе,
Почернели ручки обе,
Стали волосы как пыль,
Из грудей растет ковыль.
Тяжело лежать в могиле,
Губки тоненькие сгнили,
Вместо глазок — два кружка,
Нету милого дружка!»Смерть над холмиком летает
И хохочет, и грустит,
Из ружья в него стреляет
И, склоняясь говорит:
«Ну, малютка, полно врать,
Полно глотку в гробе драть!
Мир над миром существует,
Вылезай из гроба прочь!
Слышишь, ветер в поле дует,
Наступает снова ночь.
Караваны сонных звезд
Пролетели, пронеслись.
Кончен твой подземный пост,
Ну, попробуй, поднимись!»Дева ручками взмахнула,
Не поверила ушам,
Доску вышибла, вспрыгнула,
Хлоп! И лопнула по швам.
И течет, течет бедняжка
В виде маленьких кишок.
Где была ее рубашка,
Там остался порошок.
Изо всех отверстий тела
Червяки глядят несмело,
Вроде маленьких малют
Жидкость розовую пьют.Была дева — стали щи.
Смех, не смейся, подожди!
Солнце встанет, глина треснет,
Мигом девица воскреснет.
Из берцовой из кости
Будет деревце расти,
Будет деревце шуметь,
Про девицу песни петь,
Про девицу песни петь,
Сладким голосом звенеть:
«Баю, баюшки, баю,
Баю девочку мою!
Ветер в поле улетел,
Месяц в небе побелел.
Мужики по избам спят,
У них много есть котят.
А у каждого кота
Были красны ворота,
Шубки синеньки у них,
Все в сапожках золотых,
Все в сапожках золотых,
Очень, очень дорогих…»
Хочешь, я спою тебе песенкy
Как мы вчетвером шли на лесенкy?
Митенька с Сереженькой шли в краях,
А в середке Настенька шла да я.
Впереди себя бежал вверх по лесенке
И такие пел песни-песенки.
И такие пел песни-песенки.
— Не ворчи, Сереженька, не ворчи!
Ухаешь, как филин в глухой ночи.
Да не ной, Сереженька, ох, не ной —
Холодно зимой — хорошо весной!
— Да я не ною, Сашенька, не ворчy.
Да может быть я, Сашенька, спеть хочy.
Силушкy в руках нелегко согнуть,
А вот песенкy пока что не вытянуть.
Да помнится ты, Саша, ох, как сам скрипел,
Прежде, чем запел, прежде, чем запел.
Я бегy с тобой по лесенке,
Даже может, фоpy в ноге даю!
Только, может быть, твоя песенка
Помешает мне услыхать свою.
Так бежали мы, бежали вверх по лесенке
И ловили мы песни-песенки.
И ловили мы песни-песенки.
— Ой, не спи ты, Митенька, не зевай. —
Делай шире шаг да не отставай.
Не боись ты Митенька, не боись!
Покажи нам, Митенька, чем ты любишь жизнь.
— Да не сплю я, Сашенька, не боюсь!
Да только как прольюсь, сей же час споткнусь.
Я ж наоборот — хорошо пою,
Да ногами вот еле топаю.
Да помнится, ты, Саша, когда сам вставал,
На карачках полз да слабинy давал.
А теперь с тобою куда дойдешь?
Жмешь себе вперед, никого не ждешь.
Так бежали мы, бежали вверх по лесенке,
На плечах несли песни-песенки.
На плечах несли песни-песенки.
— Ой, не плачь ты, Настенька, не грусти —
В девках все равно себя не спасти.
Вяжет грудь веревкою грусть-тоска.
А ты люби хорошего мужика!
Все как трижды два, значит — глупости.
А в девках все равно себя не спасти.
Все вокруг груди, как вокруг стола.
Да какие ж, Настя, важней дела?
— Да я не плачy, Сашенька, не грущy,
Да тоскy-занозy не вытащy.
А мне от тоски хоть рядись в петлю.
Что мне мужики? Я тебя люблю.
Да я б вокруг стола танцевать пошла,
Да без тебя никак не идут дела.
Сколько ж лет мне куковать одной?
Душy мне до дыp ты пропел, родной.
Так бежали мы, бежали вверх по лесенке.
Да только как теперь допеть этy песенкy?
А зачем допеть? Пел бы без конца.
Без меня ж тебе не спрыгнуть, не выбраться.
Ты же, брат, ко мне на всю жизнь зашел.
Знаешь сам, что все будет хорошо.
Как по лезвию лезем лесенкой
За неспетою песней-песенкой.
Да как по лезвию лезем лесенкой
За неспетою песней-песенкой.
Много песен слыхал я в родной стороне,
Про радость и горе в них пели;
Из всех песен одна в память врезалась мне —
Это песня рабочей артели:
Ой, дубинушка, ухнем!
Ой, зеленая, сама пойдет! (2)
Подернем! (2) Ух!
И от дедов к отцам, от отцов к сыновьям
Эта песня идет по наследству,
И лишь только как станет работать невмочь,
Мы — к дубине, как к верному средству.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
Я слыхал эту песнь, ее пела артель,
Поднимая бревно на стропила.
Вдруг бревно сорвалось и умолкла артель, —
Двух здоровых парней придавило.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
Англичанин-хитрец, чтоб работе помочь,
Изобрел за машиной машину,
А наш русский мужик, коль работа невмочь,
Так затянет родную дубину.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
Тянем с лесом судно, иль железо куем,
Иль в Сибири руду добываем —
С мукой, болью в груди одну песню поем,
Про дубину в ней все вспоминаем.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
И на Волге-реке, утопая в песке
Мы ломаем и ноги, и спину,
Надрываем там грудь, и, чтоб легче тянуть,
Мы поем про родную дубину.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
Пускай мучат и бьют, пускай в цепи куют,
Пусть терзают избитую спину —
Будем ждать и терпеть и в нужде будем петь
Все про ту же родную дубину.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
Говорят, что мужик наш работать ленив,
Пока не взбороздят ему спину,
Ну, так как же забыть наш родимый напев
И не петь про родную дубину.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
Деревенский наш поп обирает приход
И мужицкие деньги сгребает.
В наш дьякон с дьячком в этом деле святом
Все тому же попу помогают.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
Но настанет пора и проснется народ,
Разогнет он могучую спину
И на бар и царя, на попов и господ
Он отыщет покрепче дубину.
Ой, дубинушка, ухнем!
Ой, зеленая, сама пойдет! (2)
Подернем! (2) Ух!
Настоящая фамилия деникинского
генерала Шкуро, как оказывается,
не Шкуро, а Шкура — по отцу,
казачьему атаману, мордобойце и шкуродёру.Чтоб надуть «деревню-дуру»,
Баре действуют хитро:
Генерал-майора Шкуру
Перекрасили в Шкуро.
Шкура — важная фигура:
С мужика семь шкур содрал,
Ай да Шкура, Шкура, Шкура,
Шкура — царский генерал! Два соседа — Клим с Авдеем —
Голосят во всё нутро:
«Оказался лиходеем
Генерал-майор Шкуро!»
Ждали, видно, с ним амура, —
Он же в лоск их обобрал,
Ай да Шкура, Шкура, Шкура,
Шкура — царский генерал! Плачет тётушка Маланья,
Потеряв своё добро:
«Вытряс всё до основанья
Генерал-майор Шкуро!
На Совет смотрела хмуро, —
Вот господь и покарал!»
Ай да Шкура, Шкура, Шкура,
Шкура — царский генерал! Раздавал, подлец, воззванья:
«Буду с вами жить в ладу.
Против вашего желанья
Ни за что я не пойду».
В волке скажется натура,
Как бы сладко он ни врал,
Ай да Шкура, ай да Шкура,
Шкура — царский генерал!«Я, — твердил, — такого мненья:
Перед богом все равны».
Глядь, за ним в свои именья
Все вернулися паны.
Счесть его за балагура,
Так, гляди, он что удрал —
Этот Шкура, этот Шкура,
Расторопный генерал! Шкура к барам: «Извините…
Мужичьё поблажек ждёт.
Так уж вы повремените,
Ваше к вам само придёт».
Мол, такая «конъюнктура»;
Подкузьмил совсем Урал.
Очень хитрый этот Шкура,
Шкура — царский генерал.«Пусть вперёд мужик привыкнет
К барской власти, господа!»
Тут мы в крик. А он как цыкнет!
Мы с испугу — кто куда.
Шкура — важная фигура,
С мужиков семь шкур содрал,
Ай да Шкура, ай да Шкура,
Ну и что за генерал! Назывался демократом,
Брал обманом. А потом
Расправлялся с нашим братом
И прикладом и кнутом.
В волке скажется натура,
Как бы сладко он ни врал,
Ай да Шкура, Шкура, Шкура,
Шкура — царский генерал! Стали «шкурники» порядки
На деревне заводить:
Кто оставлен без лошадки,
Кто в наряды стал ходить.
Стали все глядеть понуро:
Чтобы чёрт тебя побрал,
Пёс поганый, волчья шкура,
Шкура — царский генерал! Поп да дьякон — богомольцы —
Вкруг парней давай кружить:
«Поступайте в добровольцы
Генералу послужить!»
Шкура — в этом вся причина, —
Кто не шёл — тех силой брал.
Ай да Шкура, молодчина,
Расторопный генерал! Да парней-то нету боле,
Дезертиры есть одни,
«Добровольцы» поневоле —
Горько каялись они:
Страх берёт и совесть мучит
Всех «зелёных» молодцов.
Ай да Шкура, он научит,
Всех проучит подлецов.Взвыли дурни: «Злому гаду
Сами влезли мы в хайло,
Вот в какую нас засаду
Дезертирство завело!»
Бьют и слева их и справа,
Бьют враги и бьёт родня:
Вся «зелёная орава»
В первой линии огня! Той порой казачьи шайки
Всюду рыщут, всё берут, —
Что не так — сейчас «в нагайки»
Иль в холодную запрут.
Воют всеми голосами
Клим, Аким, Авдей, Панкрат:
«Ай да Шкура! Видим сами,
Что ты есть за демократ!»После дел такого рода
Научившись рассуждать,
Красной Армии прихода
Вся деревня стала ждать.
«Караул! Не жизнь, а мука:
Шкура шкуру с нас сдерёт!»
Это, братцы, вам наука:
Быть умнее наперёд!
__________________
Генерал Шкура — Шкуро А. — белогвардейский генерал (ред.).
А и деялося в весне
На старой на Канакже,
Ставил Потанька плужок
Под окошко к себе на лужок.
От моря-та синева,
Из-за гор высокиех,
Из-за лесу, лесу темнова
Вылетал молодой Травник.
Прилетал молодой Травник,
Молодой зуй болотиник,
А садился Травник на лужок,
А травку пощипывает,
По лужку похаживает.
Ходючи Травник по лужку,
Да попал Травник в плужок,
Своей левой ноженькой,
Он правым крылошком,
Да мезиным перстичком.
А и пик, пик, пик Травник!
Сидючи Травник на лужку,
На лужку Травник во плужку,
Едва Травник вырволся.
(В)звился Травник высоко,
Полетел Травник далеко,
Залетел Травник в Москву
И нашел в Москве кабачок,
Тот кабачок-то кручок.
А и тут поймали ево,
Били ево в дуплю,
Посадили ево в тюрьму.
Пять недель, пять недель посидел,
Пять алтын, пять алтын заплатил.
И за то ево выпустили,
Да кнутом ево выстегали,
По редам ево выводили.
Едет дуга на дуге,
Шелудяк на храмой лошеди,
А все Травника смотрет(ь),
Все молодова смотреть —
Едва Травник вырволся.
Взвился Травник высоко,
Полетел Травник далеко,
На старую Канакже,
Ко Семену Егупьевичу
И ко Марьи Алфертьевне,
И ко Анне Семеновне.
Залетел Травник в окно,
По избе он похаживает,
А низко спину гнет,
Носом в землю прет,
Збой за собой держит
И лукавство великое.
А Семен Травника не взлюбил,
Господин Травника не взлюбил:
«А что за птица та,
А что за лукавая?
Она ходит лукавится,
Збой за собой держит,
А и низко спину гнет,
А носом в землю прет».
И Семен Травника по щеке,
Господин по другой стороне,
А спину — хребет столочил,
Тело-печен(ь) прочь отоптал.
Пряники сладкия,
Сапогами печатаныя,
Калачи крупичетыя,
Сапогами толоченыя.
Втапоры мужики,
Неразумныя канакжана,
Оне ходят дивуются:
«Где Травника не видать?
Где молодова не слыхать?
Не клюет травыньки
Он вечны зеленыя».
Говорит Травникова жена,
Душа Анна Семеновна,
А наливная ягодка,
Виноградная вишенье:
«А глупы мужики,
Неразумныя канакжана!
Травник с похмелья лежит,
Со Семенова почести,
А Семен ево подчивал,
Господин ево чествовал:
Спину-хребет столочил,
Тело-печень отоптал».
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой,
Дня двадцатого апреля, года давнего,
Закричал вовсю в Москве, на Ивановской,
Дескать, дело у него. Государево!
Кто такой?
Почто вопит?
Во что верует?
Отчего в глаза стрельцов глядит без робости?
Вор — не вор, однако, кто ж его ведает?
А за крик держи ответ по всей строгости!
Мужичка того недремлющая стража взяла.
На расспросе объявил этот странный тать,
Что клянётся смастерить два великих крыла
И на оных, аки птица, будет в небе летать.
Подземелье, стол дубовый и стена на три крюка.
По стене плывут, качаясь, тени страшные…
Сам боярин Троекуров у смутьяна мужика,
Бородой тряся, грозно спрашивает:
— Что творишь, холоп?
— Не худое творю!
— Значит, хочешь взлететь?
— Даже очень хочу!
— Аки птица говоришь?
— Аки птица, говорю!
— Ну, а как не взлетишь?
— Непременно взлечу!
Был расспрашиван холоп строгим способом.
Шли от засветла расспросы и до затемна.
Дыбой гнули мужика, а он упорствовал:
«Обязательно взлечу!.. Обязательно!..»
— Вдруг и вправду полетит, мозгля крамольная?
Вдруг понравится царю потеха знатная?
Призадумались бояре и промолвили:
«Ладно. Что тебе, холоп, к работе надобно?»
Дали всё, что просил, для крылатых дел:
Два куска холста, драгоценной слюды,
Прутьев ивовых, на неделю еды,
И подъячного, чтоб смотрел-глядел.
Необычное мужичок мастерил:
Вострым ножиком он холст кромсал,
Из белужьих жабр хитрый клей варил,
Прутья ивовые в три ряда вязал.
От рассветной зари до тёмных небес
Он работал и не печалился.
Он старался — чёрт! Он смеялся — бес!
«Получается!.. Ой… получается!!!»
Слух прошёл по Москве:
— Лихие дела!
— Мужичонка?
— Чтоб мне с места не встать!
— Завтра в полдень, слышь?
— Два великих крыла…
— На Ивановской!
— Аки птица, летать?
— Что? Творишь, холоп?
— Не худое творю…
— Значит, хочешь взлететь?
— Даже очень хочу!
— Аки птица, говоришь?
— Аки птица, говорю!
— Ну, а как не взлетишь?!
— Непременно взлечу!
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой,
Появившись из ворот, скособоченный,
Дня тридцатого апреля, на Ивановскую
Вышел — вынес два крыла перепончатых.
Отливали эти крылья сверкающие
Толи кровушкою, толи пожарами.
Сам боярин Троекуров, со товарищами,
Поглазеть на это чудо пожаловали.
Крыльев радужных таких земля не видела.
И надел их мужик, слегка важничая.
Вся Ивановская площадь шеи вытянула…
Приготовилася ахнуть вся Ивановская!
Вот он крыльями взмахнул,
Сделал первый шаг…
Вот он чаще замахал,
От усердья взмок…
Вот на цыпочки привстал…
Да не взлеталось никак.
Вот он щёки надул,
Да взлететь не смог!
Он и плакал, и молился, и два раза вздыхал,
Закатив глаза, подпрыгивал по-заячьи.
Он поохивал, присвистывал и крыльями махал,
И ногами семенил, как в присядочку…
По земле стучали крылья,
Крест мотался на груди,
Обдавала пыль вельможного боярина.
Мужичку уже кричали:
«Ну чего же ты?! Лети!!!
Обещался, так взлетай, окаянина!!!»
И тогда он завопил:
«Да где ж ты?! Господи!!!»
И купца задел крылом, пробегаючи.
Вся Ивановская площадь взвыла в хохоте,
Так, что брызнули с крестов стаи галочьи.
А мужик упал на землю, как подрезанный,
И не слышал он ни хохота, ни карканья.
Сам боярин Троекуров не побрезговали —
Подошли к мужику и в личность харкнули.
И сказали так бояре:
«Будя! Досыта
Посмеялись! А теперь давай похмуримся:
Батогами его!
Да чтоб не дo смерти!
Чтоб денёчка два пожил, да помучился!»
Ой, взлетали батоги, посреди весны…
Вился каждый батожок в небе пташкою…
И оттудова — да поперёк спины!
Поперёк спины, да всё с оттяжкою!
Чтобы думал — знал!..
Чтобы впрок — для всех!..
Чтоб вокруг тебя стало красненько!..
Да с размахом — Ах!..
Чтоб до сердца — Эх!..
И ещё раз — Ох!..
И — полразика…
— В землю смотришь, холоп?
— В землю смотрю…
— Полетать хотел?
— И теперь хочу.
— Аки птица, говоришь?
— Аки птица, говорю…
— Ну, а дальше как?!
— Непременно взлечу!..
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой…
Одичалых собак пугая стонами,
В ночь промозглую лежал на Ивановской,
Словно чёрный крест — руки в стороны.
Посредине государства, затаённого во мгле,
Посреди берёз и зарослей смородины,
На заплаканной, залатанной, загадочной земле
Хлеборобов,
Храбрецов
И юродивых.
Посреди иконных ликов и немыслимых личин,
Бормотанья и тоски неосознанной,
Посреди пиров и пыток, пьяных песен и лучин,
Человек лежал ничком, в крови собственной.
Он лежал один. И не было ни звёзд, ни облаков.
Он лежал, широко глаза открывши.
И спина его горела не от царских батогов,
Прорастали крылья в ней.
Крылья!..
Крылышки!..
А и деялося в орде,
Передеялось в Большой:
На стуле золоте,
На рытом бархоте,
На чер(в)чатой камке
Сидит тут царь Азвяк,
Азвяк Таврулович;
Суды рассуживает
И ряды разряживает,
Костылем размахивает
По бритым тем усам,
По тотарским тем головам,
По синим плешам.
Шурьев царь дарил,
Азвяк Таврулович,
Городами стольными:
Василья на Плесу,
Гордея к Вологде,
Ахрамея к Костроме,
Одново не пожаловал —
Любимова шурина
Щелкана Дюдентевича.
За что не пожаловал?
И за то он не пожаловал, —
Ево дома не случилося.
Уезжал-та млад Щелкан
В дальную землю Литовскую,
За моря синея;
Брал он, млад Щелкан,
Дани-невыходы,
Царски невыплаты.
С князей брал по сту рублев,
С бояр по пятидесят,
С крестьян по пяти рублев;
У которова денег нет,
У тово дитя возьмет;
У которова дитя нет,
У того жену возьмет;
У котораго жены-та нет,
Тово самово головой возьмет.
Вывез млад Щелкан
Дани-выходы,
Царския невыплаты;
Вывел млад Щелкан
Коня во сто рублев,
Седло во тысячу.
Узде цены ей нет:
Не тем узда дорога,
Что вся узда золота,
Она тем, узда, дорога —
Царская жалованье,
Государево величество,
А нельзя, дескать, тое узды
Не продать, не променять
И друга дарить,
Щелкана Дюдентевича.
Проговорит млад Щелкан,
Млад Дюдентевич:
«Гой еси, царь Азвяк,
Азвяк Таврулович!
Пожаловал ты молодцов,
Любимых шуринов,
Двух удалых Борисовичев,
Василья на Плесу,
Гордея к Вологде,
Ахрамея к Костроме,
Пожалуй ты, царь Азвяк,
Пожалуй ты меня
Тверью старою,
Тверью богатою,
Двомя братцами родимыми,
Дву удалыми Борисовичи».
Проговорит царь Азвяк,
Азвяк Таврулович:
«Гой еси, шурин мой
Щелкан Дюдентевич,
Заколи-тка ты сына своего,
Сына любимова,
Крови ты чашу нацади,
Выпей ты крови тоя,
Крови горячия,
И тогда я тебе пожалою
Тверью старою,
Тверью богатою,
Двомя братцами родимыми,
Дву удалыми Борисовичи!».
Втапоры млад Щелкан
Сына своего заколол,
Чашу крови нацадил,
Крови горячия,
Выпил чашу тоя крови горячия.
А втапоры царь Азвяк
За то ево пожаловал
Тверью старою,
Тверью богатою,
Двомя братцы родимыми,
Два удалыми Борисовичи,
И втепоры млад Щелкан
Он судьею насел
В Тверь-ту старую,
В Тверь-ту богатую.
А немного он судьею сидел:
И вдовы-та бесчестити,
Красны девицы позорити,
Надо всеми наругатися,
Над домами насмехатися.
Мужики-та старыя,
Мужики-та богатыя,
Мужики посадския
Оне жалобу приносили
Двум братцам родимыем,
Двум удалым Борисовичем.
От народа они с поклонами пошли,
С честными подарками,
И понесли оне честныя подарки
Злата-серебра и скатнова земчуга.
Изошли ево в доме у себя,
Щелкана Дюдентевича, —
Подарки принял от них,
Чести не воздал им.
Втапоры млад Щелкан
Зачванелся он, загорденелся,
И оне с ним раздорили,
Один ухватил за волосы,
А другой за ноги,
И тут ево разорвали.
Тут смерть ему случилася,
Ни на ком не сыскалося.
Вот парадный подъезд. По торжественным дням,
Одержимый холопским недугом,
Целый город с каким-то испугом
Подъезжает к заветным дверям;
Записав свое имя и званье,
Разъезжаются гости домой,
Так глубоко довольны собой,
Что подумаешь — в том их призванье!
А в обычные дни этот пышный подъезд
Осаждают убогие лица:
Прожектеры, искатели мест,
И преклонный старик, и вдовица.
От него и к нему то и знай по утрам
Всё курьеры с бумагами скачут.
Возвращаясь, иной напевает «трам-трам»,
А иные просители плачут.
Раз я видел, сюда мужики подошли,
Деревенские русские люди,
Помолились на церковь и стали вдали,
Свесив русые головы к груди;
Показался швейцар. «Допусти», — говорят
С выраженьем надежды и муки.
Он гостей оглядел: некрасивы на взгляд!
Загорелые лица и руки,
Армячишка худой на плечах,
По котомке на спинах согнутых,
Крест на шее и кровь на ногах,
В самодельные лапти обутых
(Знать, брели-то долгонько они
Из каких-нибудь дальних губерний).
Кто-то крикнул швейцару: «Гони!
Наш не любит оборванной черни!»
И захлопнулась дверь. Постояв,
Развязали кошли пилигримы,
Но швейцар не пустил, скудной лепты не взяв,
И пошли они, солнцем палимы,
Повторяя: «Суди его бог!»,
Разводя безнадежно руками,
И, покуда я видеть их мог,
С непокрытыми шли головами…
А владелец роскошных палат
Еще сном был глубоким объят…
Ты, считающий жизнью завидною
Упоение лестью бесстыдною,
Волокитство, обжорство, игру,
Пробудись! Есть еще наслаждение:
Вороти их! в тебе их спасение!
Но счастливые глухи к добру…
Не страшат тебя громы небесные,
А земные ты держишь в руках,
И несут эти люди безвестные
Неисходное горе в сердцах.
Что тебе эта скорбь вопиющая,
Что тебе этот бедный народ?
Вечным праздником быстро бегущая
Жизнь очнуться тебе не дает.
И к чему? Щелкоперов забавою
Ты народное благо зовешь;
Без него проживешь ты со славою
И со славой умрешь!
Безмятежней аркадской идиллии
Закатятся преклонные дни:
Под пленительным небом Сицилии,
В благовонной древесной тени,
Созерцая, как солнце пурпурное
Погружается в море лазурное,
Полосами его золотя, —
Убаюканный ласковым пением
Средиземной волны, — как дитя
Ты уснешь, окружен попечением
Дорогой и любимой семьи
(Ждущей смерти твоей с нетерпением);
Привезут к нам останки твои,
Чтоб почтить похоронною тризною,
И сойдешь ты в могилу… герой,
Втихомолку проклятый отчизною,
Возвеличенный громкой хвалой!..
Впрочем, что ж мы такую особу
Беспокоим для мелких людей?
Не на них ли нам выместить злобу? —
Безопасней… Еще веселей
В чем-нибудь приискать утешенье…
Не беда, что потерпит мужик;
Так ведущее нас провиденье
Указало… да он же привык!
За заставой, в харчевне убогой
Всё пропьют бедняки до рубля
И пойдут, побираясь дорогой,
И застонут… Родная земля!
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
В рудниках, на железной цепи;
Стонет он под овином, под стогом,
Под телегой, ночуя в степи;
Стонет в собственном бедном домишке,
Свету божьего солнца не рад;
Стонет в каждом глухом городишке,
У подъезда судов и палат.
Выдь на Волгу: чей стон раздается
Над великою русской рекой?
Этот стон у нас песней зовется —
То бурлаки идут бечевой!..
Волга! Волга!.. Весной многоводной
Ты не так заливаешь поля,
Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля, —
Где народ, там и стон… Эх, сердечный!
Что же значит твой стон бесконечный?
Ты проснешься ль, исполненный сил,
Иль, судеб повинуясь закону,
Всё, что мог, ты уже совершил, —
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..
(Перевод с французского: Troиs moиs dans la Patrие. Еssaиs dе Poésие еt dе Prosе, suиvиs d'un Dиscours sur lеs moyеns dе parvеnиr au dévеloppеmеnt dеs forcеs moralеs dе la Natиon Russе еt dеs rиchеssеs naturеllеs dе cеt Еtat. Par un Russе, Comtе dе Garansky. 8 vol. иn 4°. Parиs. 1836)
Я путешествовал недурно: русский край
Оригинальности имеет отпечаток;
Не то чтоб в деревнях трактиры были — рай,
Не то чтоб в городах писцы не брали взяток —
Природа нравится громадностью своей.
Такой громадности не встретите нигде вы:
Пространства широко раскинутых степей
Лугами здесь зовут; начнутся ли посевы —
Не ждите им конца! подобно островам,
Зеленые леса и серые селенья
Пестрят равнину их, и любо видеть вам
Картину сельского обычного движенья…
Подобно муравью, трудолюбив мужик:
Ни грубости их рук, ни лицам загорелым
Я больше не дивлюсь: я видеть их привык
В работах полевых чуть не по суткам целым.
Не только мужики здесь преданы труду,
Но даже дети их, беременные бабы —
Все терпят общую, по их словам, «страду»,
И грустно видеть, как иные бледны, слабы!
Я думаю земель избыток и лесов
Способствует к труду всегдашней их охоте,
Но должно б вразумлять корыстных мужиков,
Что изнурительно излишество в работе.
Не такова ли цель — в немецких сертуках
Особенных фигур, бродящих между ними?
Нагайки у иных заметил я в руках…
Как быть! не вразумишь их средствами другими:
Натуры грубые!..
Какие реки здесь!
Какие здесь леса! Пейзаж природы русской
Со временем собьет, я вам ручаюсь, спесь
С природы реинской, но только не с французской!
Во Франции провел я молодость свою;
Пред ней, как говорят в стихах, все клонит выю,
Но все ж, по совести и громко признаю,
Что я не ожидал найти такой Россию!
Природа недурна: в том отдаю ей честь, —
Я славно ел и спал, подьячим не дал штрафа…
Да, средство странствовать и по России есть —
С французской кухнею и с русским титлом графа!..
Но только худо то, что каждый здесь мужик
Дворянский гонор мой, спокойствие и совесть
Безбожно возмущал; одну и ту же повесть
Бормочет каждому негодный их язык:
Помещик — лиходей! а если управитель,
То, верно, — живодер, отявленный грабитель!
Спрошу ли ямщика: «Чей, братец, виден дом?»
— Помещика… — «Что, добр?» — Нешто, хороший барин,
Да только… — «Что, мой друг?» — С тяжелым кулаком,
Как хватит — год хворай. — «Неужто? вот татарин!»
— Э, нету, ничего! маненечко ретив,
А добрая душа, не тяготит оброком,
Почасту с мужиком и ласков и правдив,
А то скулу свернет, вестимо ненароком!
Куда б еще ни шло за барином таким,
А то и хуже есть. Вот памятное место:
Тут славно мужички расправились с одним… —
«А что ?» — Да сделали из барина-то тесто. —
«Как тесто?» — Да в куски живого изрубил
Его один мужик… попал такому в лапы… —
«За что же?» — Да за то что барин лаком был
На свой, примерно, гвоздь чужие вешать шляпы. —
«Как так?» — Да так, сударь: как женится мужик,
Веди к нему жену; проспит с ней перву ночку,
А там и к мужу в дом… да наш народец дик
Сначала потерпел — не всяко лыко в строчку, —
А после и того… А вот, примерно, тут,
Извольте посмотреть — домок на косогоре,
Четыре барышни-сестрицы в нем живут,
Так мужикам от них уж просто смех и горе:
Именья — семь дворов; так бедно, что с трудом
Дай бог своих детей прохарчить мужичонку,
А тут еще беда: что год, то в каждый дом
Сестрицы-барышни подкинут по ребенку. —
«Как, что ты говоришь?» — "А то, что в восемь лет
Так тридцать три души прибавилось в именье.
Убытку барышням, известно дело, нет,
Да, судырь, мужичкам какое разоренье! —
Ну, словом, все одно: тот с дворней выезжал
Разбойничать, тот затравил мальчишку, —
Таких рассказов здесь так много я слыхал,
Что скучно, наконец, записывать их в книжку.
Ужель помещики в России таковы?
Я к многим заезжал; иные, точно, грубы —
Муж ты своей жене, жена супругу вы,
Сивуха, грязь и вонь, овчинные тулупы.
Но есть премилые: прилично убран дом,
У дочерей рояль, а чаще фортепьяно,
Хозяин с Францией и с Англией знаком,
Хозяйка не заснет без модного романа;
Ну, все, как водится у развитых людей,
Которые глядят прилично на предметы
И вряд ли мужиков трактуют, как свиней…
Я также наблюдал — в окно моей кареты —
И быт крестьянина: он нищеты далек!
По собственным моим владеньям проезжая,
Созвал я мужиков: составили кружок
И гаркнули: «Ура!..» С балкона наблюдая,
Спросил: довольны ли?.. Кричат: «Довольны всем!»
— И управляющим?- «Довольны»… О работах
Я с ними говорил, поил их — и затем,
Бекаса подстрелив в наследственных болотах,
Поехал далее… Я мало с ними был,
Но видел, что мужик свободно ел и пил,
Плясал и песни пел; а немец-управитель
Казался между них отец и покровитель…
Чего же им еще?.. А если точно есть
Любители кнута, поборники тиранства,
Которые, забыв гуманность, долг и честь,
Пятнают родину и русское дворянство —
Чего же медлишь ты, сатиры грозной бич?..
Я книги русские перебирал все лето:
Пустейшая мораль, напыщенная дичь —
И лучшие темны, как стертая монета!
Жаль, дремлет русский ум. А то чего б верней?
Правительство казнит открытого злодея,
Сатира действует и шире и смелей,
Как пуля находить виновного умея.
Сатире уж не раз обязана была
Европа (кажется, отчасти и Россия)
Услугой важною . . . . . . . . . . .
Ну, вот:
Жил-был мужик Федот —
«Пустой Живот».
Недаром прозвищем таким он прозывался.
Как черный вол, весь век
Трудился человек,
А всё, как голым был, так голым оставался —
Ни на себе, ни на жене!
Нет к счастью, хоть ты что, для мужика подходу.
Нужда крепчала год от году
И наконец совсем Федотушку к стене
Прижала так — хоть с моста в воду.
Ну, хоть живым ложися в гроб!
«Весна-то… Вёдрышко!.. И этаку погоду
Да прогулять?! — стонал несчастный хлебороб,
Руками стиснув жаркий лоб. —
Святитель Миколай! Мать пресвятая дева,
Избави от лихой беды!»
У мужика зерна не то что для посева,
Но горсти не было давно уж для еды.
Затосковал Федот. Здоровье стало хуже.
Но, явно тая с каждым днем,
Мужик, стянув живот ремнем
Потуже,
Решил говеть. Пока говел —
Не ел,
И отговевши,
Сидел не евши.
«Охти, беда! Охти, беда! —
Кряхтел Федот. — Как быть? И жить-то неохота!»
А через день-другой и след простыл Федота:
Ушел неведомо куда!
Федотиха, в слезах от горя и стыда,
Сама себя кляла и всячески ругала,
Что, дескать, мужа проморгала.
А муж,
Сумев уйти тайком от бабы,
Не разбирая вешних луж,
Чрез ямы, рытвины, ухабы,
По пахоти, по целине
Шагал к неведомой стране, —
Ну, если не к стране, то, скажем, так куда-то,
Где люди, мол, живут и сыто и богато,
Где всё, чего ни спросишь, есть,
Где мужику дадут… поесть!
Худой да легкий с голодовки,
Федот шагал без остановки,
Порой почти бежал бегом,
А как опомнился уж к ночи,
Стал протирать в испуге очи:
Дождь, ветер, а кругом… дремучий лес кругом.
Искать — туда, сюда… Ни признаку дороги.
От устали Федот едва волочит ноги;
Уж мысль была присесть на первый же пенек, —
Ан только в поисках пенька он кинул взглядом,
Ни дать ни взять — избушка рядом.
В окне маячит огонек.
Кой-как нащупав дверь, обитую рогожей,
Федот вошел в избу.
«Здорово, землячок! —
Федота встретил так хозяин-старичок. —
Присядь. Устал, поди, пригожий?
Чай, издалёка держишь путь?»
«Из Голодаевки».
«Деревня мне знакома.
Рад гостю. Раздевайсь».
«Мне малость бы соснуть».
«Располагайся, брат, как дома.
А только что я спать не евши не ложусь.
Ты как на этот счет?»
«Я… что ж? Не откажусь!..»
«Добро. Мой руки-то. Водица у окошка».
«Ну, — думает Федот, — хороший хлебосол:
Зовет за стол,
А на столе, гляди, хотя бы хлеба крошка!»
«Умылся? — между тем хлопочет старичок. —
Теперь садись да знай: молчок!»
А сам залопотал: «А ну-тка, Диво, Диво!
Входи в избушку живо,
Секися да рубися,
В горшок само ложися,
Упарься,
Прижарься,
Взрумянься на огне
И подавайся мне!»
В избу, гагакнувши за дверью,
Вбежало Диво — гусь по перью.
Вздул огонечек гусь в золе,
Сам кипятком себя ошпарил,
В огне как следует поджарил
И очутился на столе.
«Ешь! — говорит старик Федоту. —
Люблю попотчевать гостей.
Ешь, наедайся, брат, в охоту, —
Но только, чур, не трожь костей!»
Упрашивать себя мужик наш не заставил:
Съел гуся начисто, лишь косточки оставил.
Встал, отдувался:
«Ф-фу! Ввек так не едал!»
А дед опять залопотал:
«Ну, кости, кости, собирайтесь
И убирайтесь!»
Глядь, уж и нет костей: как был, и жив и цел,
Гусь со стола слетел.
«Эх! — крякнул тут Федот, увидя штуку эту. —
Цены такому гусю нету!»
— «Не покупал, — сказал старик, — не продаю:
Хорошим людям так даю.
Коль Диво нравится, бери себе на счастье!»
— «Да батюшка ж ты мой! Да благодетель мой!»
На радостях, забыв про ночь и про ненастье,
Федот с подарком под полой,
Что было ног, помчал домой.
Примчал.
«Ну что, жена? Здорова?»
И молвить ей не давши слова,
За стол скорее усадил,
Мясцом гусиным угостил
И Диво жить заставил снова.
Вся охмелевши от мясного,
«Ахти!» — раскрыла баба рот,
Глядит, глазам своим не веря.
Смеется радостно Федот:
«Не голодать уж нам теперя!»Поживши на мясном денька примерно два,
И телом и душой Федот совсем воспрянул.
Вот в лес на третий день ушел он по дрова,
А следом поп во двор к Федотихе нагрянул:
«Слыхали!.. Как же!.. Да!.. Пошла везде молва
Про ваше Диво.
Из-за него-де нерадиво
Блюсти ты стала с мужем пост.
Как?! Я… отец ваш… я… молюсь о вас, пекуся,
А вы — скоромиться?!» Тут, увидавши гуся,
Поп цап его за хвост!
Ан руки-то к хвосту и приросли у бати.
«Постой, отец! Постой!
Ведь гусь-то не простой!»
Помещик, глядь, бежит соседний, сам не свой:
«Вцепился в гуся ты некстати:
Хоть у деревни справься всей, —
Гусь этот — из моих гусей!»
«Сей гусь?!»
«Вот — сей!»
«Врешь! По какому это праву?»
Дав сгоряча тут волю нраву,
Помещик наш отца Варнаву
За бороденку — хвать!
Ан рук уже не оторвать.
«Иван Перфильич! Вы — забавник!»
Где ни возьмися, сам исправник:
«Тут дело ясное вполне:
Принадлежит сей гусь казне!»
«Гусями вы еще не брали!..»
«В казну!»
«В казну! кому б вы врали
Другому, только бы не мне!»
Исправник взвыл:
«Нахал! Вы — грубы!
Я — дворянин, прошу понять!» —
И кулаком нахала в зубы.
Ан кулака уж не отнять.
Кричал помещик, поп, исправник — все охрипли,
На крик охотников других несло, несло…
И все один к другому липли.
Гагакал дивный гусь, а жадных душ число
Росло, росло, росло…
Огромный хвост людей за Дивом
Тянулся по горам, пескам, лесам и нивам.
Весна испортилась, ударил вновь мороз,
А страшный хвост у дивной птицы
Всё рос да рос.
И, бают, вот уж он почти что у столицы.
Событья, стало быть, какие у дверей!
Подумать — обольешься потом.
Чем всё б ни кончилось, но только бы скорей!
Федот! Ну, где Федот?.. Всё дело за Федотом!
Не гулял с кистенем я в дремучем лесу,
Не лежал я во рву в непроглядную ночь, —
Я свой век загубил за девицу-красу,
За девицу-красу, за дворянскую дочь.
Я в немецком саду работал по весне,
Вот однажды сгребаю сучки да пою,
Глядь, хозяйская дочка стоит в стороне,
Смотрит в оба да слушает песню мою.
По торговым селам, по большим городам
Я недаром живал, огородник лихой,
Раскрасавиц девиц насмотрелся я там,
А такой не видал, да и нету другой.
Черноброва, статна, словно сахар бела!..
Стало жутко, я песни своей не допел.
А она — ничего, постояла, прошла,
Оглянулась: за ней как шальной я глядел.
Я слыхал на селе от своих молодиц,
Что и сам я пригож, не уродом рожден, —
Словно сокол гляжу, круглолиц, белолиц,
У меня ль, молодца, кудри — чесаный лен…
Разыгралась душа на часок, на другой…
Да как глянул я вдруг на хоромы ее —
Посвистал и махнул молодецкой рукой,
Да скорей за мужицкое дело свое!
А частенько она приходила с тех пор
Погулять, посмотреть на работу мою
И смеялась со мной и вела разговор:
Отчего приуныл? что давно не пою?
Я кудрями тряхну, ничего не скажу,
Только буйную голову свешу на грудь…
«Дай-ка яблоньку я за тебя посажу,
Ты устал, чай, пора уж тебе отдохнуть».
— Ну, пожалуй, изволь, госпожа, поучись,
Пособи мужику, поработай часок. —
Да как заступ брала у меня, смеючись,
Увидала на правой руке перстенек…
Очи стали темней непогодного дня,
На губах, на щеках разыгралася кровь.
— «Что с тобой, госпожа? Отчего на меня
Неприветно глядишь, хмуришь черную бровь?
«От кого у тебя перстенек золотой?»
— Скоро старость придет, коли будешь все знать.
«Дай-ка я погляжу, несговорный какой!» —
И за палец меня белой рученькой хвать!
Потемнело в глазах, душу кинуло в дрожь,
Я давал — не давал золотой перстенек…
Я вдруг вспомнил опять, что и сам я пригож,
Да не знаю уж как — в щеку девицу чмок!..
Много с ней скоротал невозвратных ночей
Огородник лихой… В ясны очи глядел,
Расплетал, заплетал русу косыньку ей,
Целовал-миловал, песни волжские пел.
Мигом лето прошло, ночи стали свежей,
А под утро мороз под ногами хрустит.
Вот однажды, как я крался в горенку к ней,
Кто-то цап за плечо: «Держи вора!» — кричит.
Со стыдом молодца на допрос привели,
Я стоял да молчал, говорить не хотел…
И красу с головы острой бритвой снесли
И железный убор на ногах зазвенел.
Постегали плетьми, и уводят дружка
От родной стороны и от лапушки прочь
На печаль и страду!.. Знать, любить не рука
Мужику-вахлаку да дворянскую дочь!
Правду ныне на престоле
Видит север из-за гор.
Работая мужик в поле,
К ней возводит весел взор.
«Царствуй, истина святая! —
Он всем сердцем вопиет:
Царствуй, нам себя являя,
Царсвуй тысящи ты лет!
Долго мрачные туманы
Сокрывали тя от глаз;
Бушевали тучи рьяны
Над Уралом здесь у нас;
Но как скоро появились
Твои светлые лучи,
Все страшилища сокрылись,
Видим солнышко в ночи!
Усмирели хлебоеды,
Перестали нас зорить
И на пышные обеды
Душ по тысяще валить.
Не до зайцев, не до балов,
Не до карточной игры;
Гонят наших обедалов
Под военные шатры».
О, как сердце заиграло
В простодушном мужике:
«Дай покину свое рало!
И взыграю на гудке…
Слушай вся теперь вселенна,
К нам на север оглянись
И, коль хочешь быть блаженна,
Правде нашей помолись.
Я, не басней обольщая,
Начинаю к тебе речь;
Не природу возмущая --
Не велю рекам вверьх течь,
Не сдвигаю лес с кореньем,
Не гоню зверей в стада;
Кто так бредит с увереньем,
Тот краснеет от стыда.
Мне не сведомы Орфеи,
Не знаком и Амфион;
Все их басни и затеи --
Был пустой лишь дудки звон;
Но прошу, послушай слова
Деревенска простяка;
Вот порукой — мать дуброва!
Не скажу я пустяка.
Видишь, солнце как сияет
Над деревнею у нас.
Видишь, как река играет,
В дальние страны катясь;
Видишь злачные долины
И цветущие луга:
Они полны все скотины,
Полны песней пастуха.
А овечки как резвятся
На зеленом бережку!
Наши детки веселятся
Меж цветами во кружку, --
Что ж их ныне восхищает?
Что так много веселит?
Слышишь! эхо отвещает:
Правда миром нас дарит!
Мир к нам сладкий возвратился,
Мир блаженством всех снабдил,
Мир с природой содружился,
Мир меж нами опочил!
Начались златые годы
В царстве северном у нас!
Веселитеся, народы!
Правда назидает вас.
Но взгляни еще направо —
Наши нивы как цветут:
Ровно золото кудряво,
Класы полные растут…
Здесь горошек, там пшеница,
Ячмень, греча и бобы;
Тут детина, там девица
Собирают их в снопы.
Будет чем и поделиться
Нам с соседней стороной,
Коль не станет нарогтиться
Потревожить наш покой.
Полно — что нам до жеманства!
Что до гордости чужой!
Плюем мы на обаянства,
Попирая все ногой.
Не одни вить мизантропы
Живут нашим добрецом;
Часть большая всей Европы
У нас ходит за купцом;
От нас соболи, лисицы,
В других царствах коих нет!
Горностаи и куницы
Дают шубы на весь свет.
Ну, скажи, магометанец!
В чей ты кунтыш наряжен?
Краснобай, этот британец,
Чьею сталью обложен?
Все российские доброты!
А без них бы вы куда?
Ваши крепости и флоты
Были б жидки как вода.
Кто ж еще доволен нами?
Кто снабден нашим добром?
Там — за небом, за морями,
Там — где солнцев ранний дом,
Где китайцы, иль манжуры,
Горьку воду свою пьют,
Нагрузив зверями фуры,
Нам спасибо все дают.
А индейцы, персиане,
Разве незнакомы нам?
Загляни лишь к Астрахане,
Сколько их увидишь там!
Все спокойно куплю деют,
И пускаясь за моря,
Все в сердцах своих имеют
Доблесть нашего царя!»
Еще было петь
Мужик хотел —
Стал гром греметь,
И дождь пошел.
От вас, перуны,
Ослабли струны!
Пойду сушить
И пиво пить!
Жизнь входит в берега.
Села давнишний житель,
Я вспоминаю то,
Что видел я в краю.
Стихи мои,
Спокойно расскажите
Про жизнь мою.
Изба крестьянская.
Хомутный запах дегтя,
Божница старая,
Лампады кроткий свет.
Как хорошо,
Что я сберег те
Все ощущенья детских лет.
Под окнами
Костер метели белой.
Мне девять лет.
Лежанка, бабка, кот…
И бабка что-то грустное,
Степное пела,
Порой зевая
И крестя свой рот.
Метель ревела.
Под оконцем
Как будто бы плясали мертвецы.
Тогда империя
Вела войну с японцем,
И всем далекие
Мерещились кресты.
Тогда не знал я
Черных дел России.
Не знал, зачем
И почему война.
Рязанские поля,
Где мужики косили,
Где сеяли свой хлеб,
Была моя страна.
Я помню только то,
Что мужики роптали,
Бранились в черта,
В Бога и в царя.
Но им в ответ
Лишь улыбались дали
Да наша жидкая
Лимонная заря.
Тогда впервые
С рифмой я схлестнулся.
От сонма чувств
Вскружилась голова.
И я сказал:
Коль этот зуд проснулся,
Всю душу выплещу в слова.
Года далекие,
Теперь вы как в тумане.
И помню, дед мне
С грустью говорил:
«Пустое дело…
Ну, а если тянет —
Пиши про рожь,
Но больше про кобыл».
Тогда в мозгу,
Влеченьем к музе сжатом,
Текли мечтанья
В тайной тишине,
Что буду я
Известным и богатым
И будет памятник
Стоять в Рязани мне.
В пятнадцать лет
Взлюбил я до печенок
И сладко думал,
Лишь уединюсь,
Что я на этой
Лучшей из девчонок,
Достигнув возраста, женюсь.
. . . . . .
Года текли.
Года меняют лица —
Другой на них
Ложится свет.
Мечтатель сельский —
Я в столице
Стал первокласснейший поэт.
И, заболев
Писательскою скукой,
Пошел скитаться я
Средь разных стран,
Не веря встречам,
Не томясь разлукой,
Считая мир весь за обман.
Тогда я понял,
Что такое Русь.
Я понял, что такое слава.
И потому мне
В душу грусть
Вошла, как горькая отрава.
На кой-мне черт,
Что я поэт!..
И без меня в достатке дряни.
Пускай я сдохну,
Только……
Нет,
Не ставьте памятник в Рязани!
Россия… Царщина…
Тоска…
И снисходительность дворянства.
Ну что ж!
Так принимай, Москва,
Отчаянное хулиганство.
Посмотрим —
Кто кого возьмет!
И вот в стихах моих
Забила
В салонный вылощенный
Сброд
Мочой рязанская кобыла.
Не нравится?
Да, вы правы —
Привычка к Лориган
И к розам…
Но этот хлеб,
Что жрете вы, —
Ведь мы его того-с…
Навозом…
Еще прошли года.
В годах такое было,
О чем в словах
Всего не рассказать:
На смену царщине
С величественной силой
Рабочая предстала рать.
Устав таскаться
По чужим пределам,
Вернулся я
В родимый дом.
Зеленокосая,
В юбчонке белой
Стоит береза над прудом.
Уж и береза!
Чудная… А груди…
Таких грудей
У женщин не найдешь.
С полей обрызганные солнцем
Люди
Везут навстречу мне
В телегах рожь.
Им не узнать меня,
Я им прохожий.
Но вот проходит
Баба, не взглянув.
Какой-то ток
Невыразимой дрожи
Я чувствую во всю спину.
Ужель она?
Ужели не узнала?
Ну и пускай,
Пускай себе пройдет…
И без меня ей
Горечи немало —
Недаром лег
Страдальчески так рот.
По вечерам,
Надвинув ниже кепи,
Чтобы не выдать
Холода очей, —
Хожу смотреть я
Скошенные степи
И слушать,
Как звенит ручей.
Ну что же?
Молодость прошла!
Пора приняться мне
За дело,
Чтоб озорливая душа
Уже по-зрелому запела.
И пусть иная жизнь села
Меня наполнит
Новой силой,
Как раньше
К славе привела
Родная русская кобыла.
Иван Косеский—лучший из современных хорутанских поэтов после Прешерна—пользуется огромною популярностью между хорутанами. Но если он уступает Прешерну в поэтическом даровании, то превосходит его тенденциозностью своего направления. Поэзия Косескаго напоминает несколько панславистския мечты гениальнаго Коллара, автора «Дочери Славы»: она дышет любовью к славянству и верою в его великое будущее. Некоторыя из эпических его произведений отличаются несомненными достоинствами и ставятся критикою очень высоко, даже наравне с «Смертью Ченгичь-аги», знаменитою поэмою Мажуранича. Кроме того, Косескому обязана хорутанская литература многими прекрасными переводами с языков русскаго, и немецкаго.
СЛОВЕНСКИЙ ОРАТАЙ.
Мой сосед мужик богатый:
Много всякаго добра
У него среди двора,
Перед хатой и за хатой.
В поле он по целым дням
С утра до ночи трудится;
В город выедет—и там
У соседа все спорится.
Раздается всюду крив:
«Кто богатый тот мужик?»
Не узнали братья брата:
Это он, кто от пелен
Не был к неге приучен:
Он—словенский наш оратай!
Слышны ль вам и гром и клики?
Льется кровь, трубит труба!
Hа смерть страшная борьба
Загорелась—бой великий!
Словно лес пошол на лес,
Строй на строй валит без страха,
Подымая до небес
Облака густыя праха.
Кто же—весь гроза и гнев —
Бьется с недругом, как лев?
Не узнали братья брата:
Это он, кто от пелен
К битве с жизнью приучен:
Он—словенский наш оратай!
Скрип возов, пылит дорога:
Выезжают на базар
Продавать купцы товар;
Жита всякаго там много;
С ним сосед мой за моря
Барку шлет и щедро платит;
Барышам благодаря,
Рудокопни все захватит;
Замки, земли под конец.
Кто ж богатый тот купец?
Не узнали братья брата:
Это он, кто от пелен
К трудолюбью приучен,
Он—словенский наш оратай!
Вот собрание учоных,
Но один блестит межь них:
Светлым разумом постиг
Тьму языков он мудреных.
Если он заговорит:
Как поэта вещим струнам,
Внемлют все ему; гремит
Он на каѳедре Перуном —
Рукоплещет весь народ;
Кто же муж великий тот?
Не узнали братья брата:
Это он, кто от пелен
Самой жизнью умудрен,
Он—словенский наш оратай!
Заседает перед нами
Неумытный судия:
Знают все его края,
Он украшен орденами,
Славный гражданин-герой;
Про него и кесарь знает
И в себе его порой
На советы призывает —
Отрешить от правды ложь.
Кто же это, братья, кто ж?
Не узнали разве брата:
Это он, кто от пелен
Здраво мыслить приучен,
Он—словенский наш оратай!
Суету оставя света,
Кто возводит к небу взор,
Восклицая «Sursom cor»,
Служит Богу в поздни лета?
В Риме папа ни к кому
Так не ласков: милым братом
Называет, шлет ему
Митру, делает прелатом.
Для него покинуть свет
Никакого страха нет:
В Бозе тот почиет свято,
Кто с пеленок приучен
Сердцем чтить святой закон,
Как словенский ваш оратай.
Богу преданность во взоре,
На устах—Ему хвала,
Хорошо ль идут дела,
Иль в дому беда и горе,
Будто все ему равно.
Сердце жизнию суровой
Точно сталь закалено,
А в лице—загар здоровый.
Так воскликнем же, друзья:
Да хранит Господь края,
Где, талантами богатый,
Жизнь проводит наш народ,
Где всему один оплот:
Он, словенский наш оратай!
Н. Берг.
Подагру с Пауком сам ад на свет родил:
Слух этот Лафонтен по свету распустил.
Не стану я за ним вывешивать и мерить,
Насколько правды тут, и ка́к и почему:
Притом же, кажется, ему,
Зажмурясь, в баснях можно верить.
И, стало, нет сомненья в том,
Что адом рождены Подагра с Пауком.
Как выросли они и подоспело время
Пристроить деток к должностям
(Для доброго отца большие дети — бремя,
Пока они не по местам!),
То, отпуская в мир их к нам,
Сказал родитель им: «Подите
Вы, детушки, на свет и землю разделите!
Надежда в вас большая есть,
Что оба вы мою поддержите там честь,
И оба людям вы равно надоедите.
Смотрите же: отселе наперед,
Кто что из вас в удел себе возьмет —
Вон, видите ль вы пышные чертоги?
А там, вон, хижины убоги?
В одних простор, довольство, красота;
В других и теснота,
И труд, и нищета».—
«Мне хижин ни за что́ не надо»,
Сказал Паук.— «А мне не надобно палат»,
Подагра говорит: «Пусть в них живет мой брат.
В деревне, от аптек подале, жить я рада;
А то меня там станут доктора
Гонять из каждого богатого двора».
Так смолвясь, брат с сестрой пошли, явились в мире.
В великолепнейшей квартире
Паук владение себе отмежевал:
По штофам пышным, расцвеченным
И по карнизам золоченым
Он паутину разостлал
И мух бы вдоволь нахватал;
Но к ра́ссвету едва с работою убрался,
Пришел и щеткою все смел слуга долой.
Паук мой терпелив: он к печке перебрался,
Оттоле Паука метлой.
Туда, сюда Паук, бедняжка мой!
Но где основу ни натянет,
Иль щетка, иль крыло везде его достанет
И всю работу изорвет,
А с нею и его частехонько сметет.
Паук в отчаяньи, и за́-город идет
Увидеться с сестрицей.
«Чай, в селах», говорит: «живет она царицей».
Пришел — а бедная сестра у мужика
Несчастней всякого на свете Паука:
Хозяин с ней и сено косит,
И рубит с ней дрова, и воду с нею носит:
Примета у простых людей.
Что чем подагру мучишь боле,
Тем ты скорей
Избавишься от ней.
«Нет, братец», говорит она: «не жизнь мне в поле!»
А брат
Тому и рад;
Он тут же с ней уделом обменялся:
Вполз в избу к мужику, с товаром разобрался,
И, не боясь ни щетки, ни метлы,
Заткал и потолок, и стены, и углы.
Подагра же — тотчас в дорогу,
Простилася с селом;
В столицу прибыла и в самый пышный дом
К Превосходительству седому села в ногу.
Подагре рай! Пошло житье у старика:
Не сходит с ним она долой с пуховика.
С тех пор с сестрою брат уж боле не видался;
Всяк при своем у них остался,
Доволен участью равно:
Паук по хижинам пустился неопрятным,
Подагра же пошла по богачам и знатным;
И — оба делают умно.
Вот парадный подезд. По торжественным дням,
Одержимый холопским недугом,
Целый город с каким-то испугом
Подезжает к заветным дверям;
Записав свое имя и званье,
Разезжаются гости домой,
Так глубоко довольны собой,
Что подумаешь — в том их призванье!
А в обычные дни этот пышный подезд
Осаждают убогие лица:
Прожектеры, искатели мест,
И преклонный старик, и вдовица.
От него и к нему то и знай по утрам
Все курьеры с бумагами скачут.
Возвращаясь, иной напевает «трам-трам»,
А иные просители плачут.
Раз я видел, сюда мужики подошли,
Деревенские русские люди,
Помолились на церковь и стали вдали,
Свесив русые головы к груди;
Показался швейцар. «Допусти»,— говорят
С выраженьем надежды и муки.
Он гостей оглядел: некрасивы на взгляд!
Загорелые лица и руки,
Армячишка худой на плечах,
По котомке на спинах согнутых,
Крест на шее и кровь на ногах,
В самодельные лапти обутых
(Знать, брели-то долго́нько они
Из каких-нибудь дальних губерний).
Кто-то крикнул швейцару: «Гони!
Наш не любит оборванной черни!»
И захлопнулась дверь. Постояв,
Развязали кошли́ пилигримы,
Но швейцар не пустил, скудной лепты не взяв,
И пошли они, солнцем палимы,
Повторяя: «Суди его Бог!»,
Разводя безнадежно руками,
И, покуда я видеть их мог,
С непокрытыми шли головами…
А владелец роскошных палат
Еще сном был глубоким обят…
Ты, считающий жизнью завидною
Упоение лестью бесстыдною,
Волокитство, обжорство, игру,
Пробудись! Есть еще наслаждение:
Вороти их! в тебе их спасение!
Но счастливые глухи к добру…
Не страшат тебя громы небесные,
А земные ты держишь в руках,
И несут эти люди безвестные
Неисходное горе в сердцах.
Что тебе эта скорбь вопиющая,
Что тебе этот бедный народ?
Вечным праздником быстро бегущая
Жизнь очнуться тебе не дает.
И к чему? Щелкоперов забавою
Ты народное благо зовешь;
Без него проживешь ты со славою
И со славой умрешь!
Безмятежней аркадской идиллии
Закатятся преклонные дни:
Под пленительным небом Сицилии,
В благовонной древесной тени́,
Созерцая, как солнце пурпурное
Погружается в море лазурное,
Полоса́ми его золотя,—
Убаюканный ласковым пением
Средиземной волны,— как дитя
Ты уснешь, окружен попечением
Дорогой и любимой семьи
(Ждущей смерти твоей с нетерпением);
Привезут к нам останки твои,
Чтоб почтить похоронною тризною,
И сойдешь ты в могилу… герой,
Втихомолку проклятый отчизною,
Возвеличенный громкой хвалой!..
Впрочем, что ж мы такую особу
Беспокоим для мелких людей?
Не на них ли нам выместить злобу? —
Безопасней… Еще веселей
В чем-нибудь приискать утешенье…
Не беда, что потерпит мужик:
Так ведущее нас провиденье
Указало… да он же привык!
За заставой, в харчевне убогой
Все пропьют бедняки до рубля
И пойдут, побираясь дорогой,
И застонут… Родная земля!
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
В рудниках, на железной цепи;
Стонет он под овином, под стогом,
Под телегой, ночуя в степи;
Стонет в собственном бедном домишке,
Свету Божьего солнца не рад;
Стонет в каждом глухом городишке,
У подезда судов и палат.
Выдь на Волгу: чей стон раздается
Над великою русской рекой?
Этот стон у нас песней зовется —
То бурлаки идут бечевой!..
Волга! Волга!.. Весной многоводной
Ты не так заливаешь поля,
Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля,—
Где народ, там и стон… Эх, сердечный!
Что же значит твой стон бесконечный?
Ты проснешься ль, исполненный сил,
Иль, судеб повинуясь закону,
Все, что мог, ты уже совершил,—
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..
Жгуч мороз трескучий,
На дворе темно;
Серебристый иней
Запушил окно.
Тяжело и скучно,
Тишина в избе;
Только ветер воет
Жалобно в трубе.
И горит лучина,
Издавая треск,
На полати, стены
Разливая блеск.
Дремлет подле печки,
Прислонясь к стене,
Мальчуган курчавый
В старом зипуне.
Слабо освещает
Бледный огонек
Детскую головку
И румянец щек.
Тень его головки
На стене лежит;
На скамье, за прялкой,
Мать его сидит.
Ей недаром снился
Страшный сон вчера:
Вся душа изныла
С раннего утра.
Пятая неделя
Вот к концу идет,
Муж что в воду канул —
Весточки не шлет.
«Ну, Господь помилуй,
Если с мужиком
Грех какой случился
На пути глухом!..
Дело мое бабье,
Целый век больна,
Что я буду делать
Одиной-одна!
Сын еще ребенок,
Скоро ль подрастет?
Бедный!.. все гостинца
От отца он ждет!..»
И глядит на сына
Горемыка-мать.
«Ты бы лег, касатик,
Перестань дремать!»
— «А зачем же, мама,
Ты сама не спишь,
И вечор все пряла,
И теперь сидишь?»
— «Ох, мой ненаглядный,
Прясть-то нет уж сил:
Что-то так мне грустно,
Божий свет немил!»
— «Полно плакать, мама!» —
Мальчуган сказал
И к плечу родимой
Головой припал.
«Я не стану плакать;
Ляг, усни, дружок;
Я тебе соломки
Принесу снопок,
Постелю постельку,
А Господь пошлет —
Твой отец гостинец
Скоро привезет;
Новые салазки
Сделает опять,
Будет в них сыночка
По двору катать…»
И дитя забылось.
Ночь длинна, длинна…
Мерно раздается
Звук веретена.
Дымная лучина
Чуть в светце горит,
Только вьюга как-то
Жалобней шумит.
Мнится, будто стонет
Кто-то у крыльца,
Словно провожают
С плачем мертвеца…
И на память пряхе
Молодость пришла,
Вот и мать-старушка,
Мнится, ожила.
Села на лежанку
И на дочь глядит:
«Сохнешь ты, родная,
Сохнешь, — говорит, —
Где тебе, голубке,
Замужем-то жить,
Труд порой рабочей
В поле выносить!
И в кого родилась
Ты с таким лицом?
Старшие-то сестры
Кровь ведь с молоком!
И разгульны, правда,
Нечего сказать,
Да зато им — шутка
Молотить и жать.
А тебя за разум
Хвалит вся семья,
Да любить-то… любит
Только мать твоя».
Вот в сенях избушки
Кто-то застучал.
«Батюшка приехал!» —
Мальчуган сказал.
И вскочил с постели,
Щечки ярче роз.
«Батюшка приехал,
Калачей привез!..»
— «Вишь, мороз как крепко
Дверь-то прихватил!» —
Грубо гость знакомый
Вдруг заговорил…
И мужик плечистый
Сильно дверь рванул,
На пороге с шапки
Иней отряхнул,
Осенил три раза
Грудь свою крестом,
Почесал затылок
И сказал потом:
«Здравствуешь, соседка!
Как живешь, мой свет?..
Экая погодка,
В поле следу нет!
Ну, не с доброй вестью
Я к тебе пришел:
Я лошадок ваших
Из Москвы привел».
— «А мой муж?» — спросила
Ямщика жена,
И белее снега
Сделалась она.
«Да в Москву приехав,
Вдруг он захворал,
И Господь бедняге
По душу послал».
Весть, как гром, упала…
И, едва жива,
Перевесть дыханья
Не могла вдова.
Опустив ручонки,
Сын дрожал как лист…
За стеной избушки
Был и плач и свист…
«Вишь, какая притча! —
Рассуждал мужик. —
Верно, я не впору
Развязал язык.
А ведь жалко бабу,
Что и говорить!
Скоро ей придется
По миру ходить…»
«Полно горевать-то, —
Он вдове сказал: —
Стало, неча делать,
Бог, знать, наказал!
Ну, прощай покуда.
Мне домой пора;
Лошади-то ваши
Тут вот, у двора.
Да!.. ведь эка память,
Все стал забывать:
Вот отец сынишке
Крест велел отдать.
Сам он через силу
С шеи его снял,
В грамотке мне отдал
В руки и сказал:
«Вот благословенье
Сыну моему;
Пусть не забывает
Мать, скажи ему».
А тебя-то, видно,
Крепко он любил:
По смерть твое имя,
Бедный, он твердил».
И.
Скучно-безцветные дни,— сумерки, вместо дневного
Света, застигли меня, здесь,— на степном перепутье;
То ливень лил, то кругом хутора выл мокрый ветер;
Муза, и та, наконец, вместе со мной стала дрогнуть.
Все говорило ей: стой! не залетай высоко!..
Здесь даже сказки свои перезабыла старуха,
И без осмысленных слов тянется грустный напев.
Вдруг, наступила жара: в щели лучи пронизались,
И посветлело в сенях, и заскрипели ворота;
Стал просыхать чернозем, и колея со двора
Через проселок меня в серую степь увела,—
В эту широкую степь, где ни куста, ни пригорка.
К вечеру зной посвежел, воздух был мягко-прозрачен;
Вьющийся столб комаров стал провожать меня; где-то
Свистнул,— должно-быть, сурок, и, как струна басовая,
В сумерках вечера жук мимо ушей прогудел.
Дорого-б дал я, чтоб здесь мне навсегда надышаться
Силой земли, тишиной и обаяньем простора,
Чтоб унести далеко в сердце, в мозгу, в каждом нерве
Этот целебный фиал,— эту розу,— этот воздух…
Вспомнил я шум городской, стены и лестницы,— гнезда
Зависти и клеветы,— вспомнил дома, где интрига
Тонкия сети плетет, сводит людей и разводит,—
Вечно в подрыв свежих сил, вечно свободе в ущерб!—
Впомнил я… и пожелал (неисправимый мечтатель!)
В этом приволье степном взять на себя труд посильный.
ИИ.
В этом приволье степном, взяв на себя труд посильный,
Шел босоногий мужик, клячу свою понукая;
Вытянув шею свою,— кляча тянула coxy;
Из-под железа сохи черныя глыбы валились,
Около свежих борозд свежей ложась бороздой.
— «Бог тебе в помощь, земляк!» вымолвил я, и подумал:
Ум мой и руки мои, видно, не в помощь тебе!
Остановился мужик,— остановилась и кляча;
Он молча шапку стянул,— кляча развесила уши
И, помотав головой, потную морду свою
Стала тянуть к мураве, и, как лохмотья, повисли
Спутанной гривы ея космы до самой земли.
ИИИ.
— Дядя! сказал я, шутя,— не променяешь ли клячу?
Я за нее тебе дам славную штуку,— Пегаса.
Конь — что̀ ни в сказке сказать, ни пером описать,— конь крылатый.
Он приведен к нам из Греции через Европу. Слыхал ли
Ты об Европе хоть что-нибудь?..
— «Нет, не слыхал.»
— Ну, так верь мне,
Есть, дядя, эдакий конь…
И мужик с недоверьем оскалил
Белые зубы.— «Да сам-то видал ли ты?»
— Как не видать!
Сам я носился на нем, выше лесу стоячаго, выше
Облака в небе ходячаго. Конь удивительный! Только
Надо уметь его сдерживать,— разум на то человеку
Дан,— а не то ему удержу нет; — понесет, что твой вихорь!
В Иерусалим загадал?— в Иерусалиме… в Аѳон? — на Аѳоне
Мигом очутишься. Горы, моря, города, даже царства,
Как у себя на ладони, увидишь ты. Мало того,
Можешь на нем ты, с молитвою, выше полночной звезды,
К праведным, в царство небесное, очи зажмурив, подняться
И услыхать, как в раю, там поют Херувимскую,— или
Можешь там встретить несметное множество ярких светил:
Кишмя-кишат там миры лучезарные, и, как пылинки,
Носятся около них вот такия же точно обители,
Как и земля наша, где мы с тобой прозябаем. И все это
Видел я, дядя, сам видел.
— «Да ты не колдун ли?»
— Нет, не колдун,— у меня есть другое, старинное прозвище:
Люди меня обзывают поэтом. Слыхал ли ты это
Громкое слово: поэт?
— «Не слыхал, милый! с роду не слыхивал…
Что̀-ж это значит поэт?!»
— To же почти, что колдун.
— «А коли так, ты-б, родимый, мне клад указал, где зарыт…»
— Клад у тебя под рукой,— только засей свою пашню,
Из-под земли сам собой к осени выйдет твой клад.—
Понял мужик эту притчу и почесал свой затылок:
— «С этого клада», сказал он, «дай Бог до весны прокормиться…
…Ишь, лошаденка-то — кожа да кости! Крылатая лошадь —
Тоже, чай, тощая! Ты мне ее покажи,
Да уж потом и тово,— и выменивай. Кто же те знает,
Грамоте я не учен; может-статься, и вправду такое
Водится чудо заморское».
— Ну, а куда бы, любезный,
Ты бы на нем полетел?
— «Да куда полететь?— нешто в город;
Али бы к куму махнул… А не то обрубил бы
Чортовы крылья анаѳеме, да и запряг бы в телегу».
— Ну, дядя, вряд ли нам выгодно будет меняться!—
Ты на Пегасе моем далеко не уедешь, а я
С клячей твоей не спашу и одной десятины…
И.
Скучно-бесцветные дни,— сумерки, вместо дневного
Света, застигли меня, здесь,— на степном перепутье;
То ливень лил, то кругом хутора выл мокрый ветер;
Муза, и та, наконец, вместе со мной стала дрогнуть.
Все говорило ей: стой! не залетай высоко!..
Здесь даже сказки свои перезабыла старуха,
И без осмысленных слов тянется грустный напев.
Вдруг наступила жара: в щели лучи пронизались,
И посветлело в сенях, и заскрипели ворота;
Стал просыхать чернозем, и колея со двора
Через проселок меня в серую степь увела,—
В эту широкую степь, где ни куста, ни пригорка.
К вечеру зной посвежел, воздух был мягко-прозрачен;
Вьющийся столб комаров стал провожать меня; где-то
Свистнул,— должно быть, сурок, и, как струна басовая,
В сумерках вечера жук мимо ушей прогудел.
Дорого б дал я, чтоб здесь мне навсегда надышаться
Силой земли, тишиной и обаяньем простора,
Чтоб унести далеко в сердце, в мозгу, в каждом нерве
Этот целебный фиал,— эту розу,— этот воздух…
Вспомнил я шум городской, стены и лестницы,— гнезда
Зависти и клеветы,— вспомнил дома, где интрига
Тонкие сети плетет, сводит людей и разводит,—
Вечно в подрыв свежих сил, вечно свободе в ущерб!—
Вспомнил я… и пожелал (неисправимый мечтатель!)
В этом приволье степном взять на себя труд посильный.
ИИ.
В этом приволье степном, взяв на себя труд посильный,
Шел босоногий мужик, клячу свою понукая;
Вытянув шею свою,— кляча тянула coxy;
Из-под железа сохи черные глыбы валились,
Около свежих борозд свежей ложась бороздой.
— «Бог тебе в помощь, земляк!» вымолвил я, и подумал:
Ум мой и руки мои, видно, не в помощь тебе!
Остановился мужик,— остановилась и кляча;
Он молча шапку стянул,— кляча развесила уши
И, помотав головой, потную морду свою
Стала тянуть к мураве, и, как лохмотья, повисли
Спутанной гривы ее космы до самой земли.
ИИИ.
— Дядя! сказал я, шутя,— не променяешь ли клячу?
Я за нее тебе дам славную штуку,— Пегаса.
Конь — что ни в сказке сказать, ни пером описать,— конь крылатый.
Он приведен к нам из Греции через Европу. Слыхал ли
Ты об Европе хоть что-нибудь?..
— «Нет, не слыхал.»
— Ну, так верь мне,
Есть, дядя, эдакий конь…
И мужик с недоверьем оскалил
Белые зубы.— «Да сам-то видал ли ты?»
— Как не видать!
Сам я носился на нем, выше лесу стоячего, выше
Облака в небе ходячего. Конь удивительный! Только
Надо уметь его сдерживать,— разум на то человеку
Дан,— а не то ему удержу нет; — понесет, что твой вихорь!
В Иерусалим загадал?— в Иерусалиме… в Афон? — на Афоне
Мигом очутишься. Горы, моря, города, даже царства,
Как у себя на ладони, увидишь ты. Мало того,
Можешь на нем ты, с молитвою, выше полночной звезды,
К праведным, в царство небесное, очи зажмурив, подняться
И услыхать, как в раю, там поют Херувимскую,— или
Можешь там встретить несметное множество ярких светил:
Кишмя-кишат там миры лучезарные, и, как пылинки,
Носятся около них вот такие же точно обители,
Как и земля наша, где мы с тобой прозябаем. И все это
Видел я, дядя, сам видел.
— «Да ты не колдун ли?»
— Нет, не колдун,— у меня есть другое, старинное прозвище:
Люди меня обзывают поэтом. Слыхал ли ты это
Громкое слово: поэт?
— «Не слыхал, милый! с роду не слыхивал…
Что ж это значит: поэт?!»
— To же почти, что колдун.
— «А коли так, ты б, родимый, мне клад указал, где зарыт…»
— Клад у тебя под рукой,— только засей свою пашню,
Из-под земли сам собой к осени выйдет твой клад.—
Понял мужик эту притчу и почесал свой затылок:
— «С этого клада», сказал он, «дай Бог до весны прокормиться…
…Ишь, лошаденка-то — кожа да кости! Крылатая лошадь —
Тоже, чай, тощая! Ты мне ее покажи,
Да уж потом и тово,— и выменивай. Кто же те знает,
Грамоте я не учен; может статься, и вправду такое
Водится чудо заморское».
— Ну, а куда бы, любезный,
Ты бы на нем полетел?
— «Да куда полететь?— нешто в город;
Али бы к куму махнул… А не то обрубил бы
Чертовы крылья анафеме, да и запряг бы в телегу».
— Ну, дядя, вряд ли нам выгодно будет меняться!—
Ты на Пегасе моем далеко не уедешь, а я
С клячей твоей не спашу и одной десятины…
В наш век прогрессивный поэты—не те мы;
Элегий, баллад и любовь не поем мы,
А ищем в народе, на родине, темы
И в роде таком сочиняем поэмы:
Взошла заря румяная
Над городом над Питером
И смотрится как в зеркало
В широкую Неву.
Блистает шпиц на крепости,
На нем пробили с музыкой
Часы три с половиною,
Но город тихо спит.
Лишь изредка послышится
Пролетки дребезжание,
И временем от фабрики
Какой-то слышен гул.
Стоит погода тихая,
На небе нет ни облачка,
Лишь ночь туманом дымчатым,
Скрывается в дали.
Вот-осветились здания,
Вот и Нева широкая
От солнца восходящаго
Покрылась серебром:
На ней мелькают ялики,
Плывут с дровами барочки,
Спускаясь по течению,
Без мачты и руля.
Из Ладожскаго озера,
На барке с разным деревом,
Плывут Невой широкою
Все наши мужики.
Чего не насмотрелися
Они путем-дорогою!
Такия все диковинки,
Что трудно и сказать;
Стоят на барке дурнями.
Глаза бычачьи сделали
И весла даже бросили,
Взглянувши на дворцы.
Кричит хозяин: «Лешие!
Чего вы рты разинули?
Иль потонуть желаете?
Вишь на мост нас несет!
Скорее, братья Губины,
Пихай шестами с носа-то;
А Пров греби веслом!»
Вдруг точно всех толкнуло чем,
Пошли трещать плашкоуты,
Что под мостом поставлены…
Прошибло в барке нос.
Хозяин взвыл по волчьему…
С моста опять ругается,
Не то чтоб очень вежливо,
Какой-то кавалер.—
«Спасите православные!»
Кричали братья Губины
«Умрем без покаяния!»
А Пров кричит: «Тону!»
Гудело эхо по мосту,
И по Неве от Клиники
До Горнаго до Корпуса
Был слышен общий крик…
"Ну видели вы, лешие,
Житье мое хозяйское?
Чуть с вами с косолапыми
Я сам не потонул.
Ступайте вы к чиновничкам,
Ищите там счастливаго,
У нас их всех здесь в Питере
Вам век не перечесть!
Вот мужики дорожкою,
Деревьями обсаженной,
Пришли в большую улицу,
Конца которой нет;
Стоит тут важно будочник,
Порядок соблюдающий,
И смотрит подозрительно
На наших мужиков.
«Чего вы целой шайкою,
По городу таскаетесь?
Что? верно делать нечего?
Остались без работ?
В деревне лучше жили-бы,
Поля свои пахали-бы,
Чтоб в комитет презрения
К нам после не попасть…
Куда на Невский лезете?
Сюда пускать не велено,
Здесь скоро много публики
Пойдете у нас гулять.»
"Мы так и так… чиновника
Нам очень бы желательно
Здесь посмотреть счастливова, "
Ответил дядя Пров.—
«Таких едва-ль найдете вы,
Им отвечает будочник, —
Все нынче очень заняты,
Для счастья время нет.
Вот разве что писатели,
Из отставных чиновников,
Те мало занимаются
И счастливо живут.—
Такого покажу я вам,
Чиновник невзаправочный…
Стихами пробавляется.—
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Давайте четвертак.
„Нашли кому завидовать!“
Чиновник отвечает им: —
Я через день обедаю,
И то другой раз в долг.
Ступайте вы к редактору;
Вот тот счастлив действительно,
Во всяком удовольствии
И в славе он живет» …
Шли долго-ли коротко-ли…
Есть на Руси пословица:
До самаго до Киева
Язык нас доведет.
Пришли к подезду знатному;
В подезде там с медалями,
На всей груди нашитыми,
Гуляет инвалид.
Вот в спину Прова дюжаго
Толкнули братья Губины,
Чтоб он с почтенным ундером
Один поговорил.
Пров, шапку сняв, раскланялся,
Потом два раза кашлянул —
И почесавши за ухом,
Повел такую речь:
«Мы мужики такие-то
Пришли сюда таперича
То есть примерно будучи
Насчет такой статьи»…
— Насчет статьи вы в Середу
Иль в Пятницу пожалуйте
От десяти до пятаго;
А пишете о чем?
«Мы то есть все неграмотны,
А только нам желательно
На вашего на барина
Счастливаго взглянуть.»
— Наш барин по редакции
Поэмы пишет разныя,
Первейшим сочинителем
В России он слывет.
Да вам его-ли надобно?
Он больше с генералами
Да с важными боярами
Дела свои ведет….
— Его! его и надо нам!
Кричали братья Губины: —
Ему-то всех вольготнее
Живется на Руси!"
— «Теперь мой барин кофеем
Должно быть занимается;
Пождите здесь с полчасика,
О вас я доложу.
Да вот он сам по лестнице
На улицу спускается;
Коль вам весьма желательно,
То можете смотреть.»
Действительно, на улицу
Выходит барин с тросточкой,
Бородка клином с проседью
И очень важный вид.
Тут вся комканья бросилась,
Чтоб быть поближе к выходу;
А Пров, о тумбу стукнувшись,
Колено разсадил.
И разом закричали все:
— «Ты, Ваше Благородие,
Нам жизнь свою счастливую
Поведай, разскажи.»
— «Напрасно, православные,
Ко мне вы обращаетесь!
Житье мое несчастное,
Особенно теперь.
Был счастлив я действительно
На скользком нашем поприще
Поэта-обличителя—
И славу приобрел.
Следя за духом времени,
За модою капризною,
Народныя страдания
Я пел на разный ладь;
Своим воображением
Украсив тэмы скорбныя,
Большое впечатление
На всех производил.
В то время не осмелился-б
Ни кто в ехидной критике
Моей коснуться личности,
А также и статей.
Теперь не то: и Вестники,
И мелочь вся газетная,
В статьях своих критических,
Пошли меня чернить.
Далась им всем и каждому
Корова холмогорская!
Об ней я, на несчастие,
В поэме говорил.
Прощайте, православные….
Ищите вы счастливаго,
А я теперь несчастнейший
На свете человек:
Богатство, слава, почести
Меня теперь не радуют;
Корова холмогорская
Все счастье унесла.»
Тут друг на друга многие
Смотрели вопросительно,
Потом в раздумьи начали
Затылки все чесать.
Вдруг Пров вскричал: «Ребятушки,
Да мы ведь не обедали!
Ей скатерть самобранная
Попотчуй мужиков!»
Вот две руки явилися
И на панель поставили
Штоф, водки, мясо, хлеб.
Вдруг прибегает будочник,
Хватает руки с водкою
И тащит прямо в часть.
При этом вся компания
В великом удивлении
Рты до ушей разинула….
А тот уже исчез.
Завыли братья Губины,
А Пров кричит: «Ограбили!
Лишились мы кормилицы,
Пропали мы совсем!
Ох дурни мы заморские,
Искали все счастливаго,
А сами с нашей скатертью
Счастливей были всех.»
И. Г.
Арист! и ты в толпе служителей Парнаса!
Ты хочешь оседлать упрямого Пегаса;
За лаврами спешишь опасною стезей,
И с строгой критикой вступаешь смело в бой!
Арист, поверь ты мне, оставь перо, чернилы,
Забудь ручьи, леса, унылые могилы,
В холодных песенках любовью не пылай;
Чтоб не слететь с горы, скорее вниз ступай!
Довольно без тебя поэтов есть и будет;
Их напечатают — и целый свет забудет.
Быть может, и теперь, от шума удалясь
И с глупой музою навек соединясь,
Под сенью мирною Минервиной эгиды
Сокрыт другой отец второй «Тилемахиды».
Страшися участи бессмысленных певцов,
Нас убивающих громадою стихов!
Потомков поздных дань поэтам справедлива;
На Пинде лавры есть, но есть там и крапива.
Страшись бесславия! — Что, если Аполлон,
Услышав, что и ты полез на Геликон,
С презреньем покачав кудрявой головою,
Твой гений наградит — спасительной лозою?
Но что? ты хмуришься и отвечать готов;
«Пожалуй, — скажешь мне, — не трать излишних слов;
Когда на что решусь, уж я не отступаю,
И знай, мой жребий пал, я лиру избираю.
Пусть судит обо мне как хочет целый свет,
Сердись, кричи, бранись, — а я таки поэт».
Арист, не тот поэт, кто рифмы плесть умеет
И, перьями скрыпя, бумаги не жалеет.
Хорошие стихи не так легко писать,
Как Витгенштеину французов побеждать.
Меж тем как Дмитриев, Державин, Ломоносов.
Певцы бессмертные, и честь, и слава россов,
Питают здравый ум и вместе учат нас,
Сколь много гибнет книг, на свет едва родясь!
Творенья громкие Рифматова, Графова
С тяжелым Бибрусом гниют у Глазунова;
Никто не вспомнит их, не станет вздор читать,
И Фебова на них проклятия печать.
Положим, что, на Пинд взобравшися счастливо,
Поэтом можешь ты назваться справедливо:
Все с удовольствием тогда тебя прочтут.
Но мнишь ли, что к тебе рекой уже текут
За то, что ты поэт, несметные богатства,
Что ты уже берешь на откуп государства,
В железных сундуках червонцы хоронишь
И, лежа на боку, покойно ешь и спишь?
Не так, любезный друг, писатели богаты;
Судьбой им не даны ни мраморны палаты,
Ни чистым золотом набиты сундуки:
Лачужка под землей, высоки чердаки —
Вот пышны их дворцы, великолепны залы.
Поэтов — хвалят все, питают — лишь журналы;
Катится мимо их Фортуны колесо;
Родился наг и наг ступает в гроб Руссо;
Камоэнс с нищими постелю разделяет;
Костров на чердаке безвестно умирает,
Руками чуждыми могиле предан он:
Их жизнь — ряд горестей, гремяща слава — сон.
Ты, кажется, теперь задумался немного.
«Да что же, — говоришь, — судя о всех так строго,
Перебирая всё, как новый Ювенал,
Ты о поэзии со мною толковал;
А сам, поссорившись с парнасскими сестрами,
Мне проповедовать пришел сюда стихами?
Что сделалось с тобой? В уме ли ты иль нет?»
Арист, без дальних слов, вот мой тебе ответ:
В деревне, помнится, с мирянами простыми,
Священник пожилой и с кудрями седыми,
В миру с соседями, в чести, довольстве жил
И первым мудрецом у всех издавна слыл.
Однажды, осушив бутылки и стаканы,
Со свадьбы, под вечер, он шел немного пьяный;
Попалися ему навстречу мужики.
«Послушай, батюшка, — сказали простяки, -
Настави грешных нас — ты пить ведь запрещаешь
Быть трезвым всякому всегда повелеваешь,
И верим мы тебе: да что ж сегодня сам…»
— «Послушайте, — сказал священник мужикам, -
Как в церкви вас учу, так вы и поступайте,
Живите хорошо, а мне — не подражайте».
И мне то самое пришлося отвечать;
Я не хочу себя нимало оправдать:
Счастлив, кто, ко стихам не чувствуя охоты,
Проводит тихой век без горя, без заботы,
Своими одами журналы не тягчит,
И над экспромптами недели не сидит!
Не любит он гулять по высотам Парнаса,
Не ищет чистых муз, ни пылкого Пегаса,
Его с пером в руке Рамаков не страшит;
Спокоен, весел он. Арист, он — не пиит.
Но полно рассуждать — боюсь тебе наскучить
И сатирическим пером тебя замучить.
Теперь, любезный друг, я дал тебе совет.
Оставишь ли свирель, умолкнешь или нет?..
Подумай обо всем и выбери любое:
Быть славным — хорошо, спокойным — лучше вдвое.
Ваня (в кучерском армячке):
«Папаша! кто строил эту дорогу?»
Папаша (в пальто на красной подкладке):
«Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька!»
Разговор в вагоне
1
Славная осень! Здоровый, ядреный
Воздух усталые силы бодрит;
Лед неокрепший на речке студеной
Словно как тающий сахар лежит;
Около леса, как в мягкой постели,
Выспаться можно — покой и простор!
Листья поблекнуть еще не успели,
Желты и свежи лежат, как ковер.
Славная осень! Морозные ночи,
Ясные, тихие дни…
Нет безобразья в природе! И кочи,
И моховые болота, и пни —
Все хорошо под сиянием лунным,
Всюду родимую Русь узнаю…
Быстро лечу я по рельсам чугунным,
Думаю думу свою…
2
Добрый папаша! К чему в обаянии
Умного Ваню держать?
Вы мне позвольте при лунном сиянии
Правду ему показать.
Труд этот, Ваня, был страшно громаден
Не по плечу одному!
В мире есть царь: этот царь беспощаден,
Голод названье ему.
Водит он армии; в море судами
Правит; в артели сгоняет людей,
Ходит за плугом, стоит за плечами
Каменотесцев, ткачей.
Он-то согнал сюда массы народные.
Многие — в страшной борьбе,
К жизни воззвав эти дебри бесплодные,
Гроб обрели здесь себе.
Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то всё косточки русские…
Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?
Чу! восклицанья послышались грозные!
Топот и скрежет зубов;
Тень набежала на стекла морозные…
Что там? Толпа мертвецов!
То обгоняют дорогу чугунную,
То сторонами бегут.
Слышишь ты пение?.. «В ночь эту лунную
Любо нам видеть свой труд!
Мы надрывались под зноем, под холодом,
С вечно согнутой спиной,
Жили в землянках, боролися с голодом,
Мерзли и мокли, болели цингой.
Грабили нас грамотеи-десятники,
Секло начальство, давила нужда…
Всё претерпели мы, божии ратники,
Мирные дети труда!
Братья! Вы наши плоды пожинаете!
Нам же в земле истлевать суждено…
Всё ли нас, бедных, добром поминаете
Или забыли давно?..»
Не ужасайся их пения дикого!
С Волхова, с матушки Волги, с Оки,
С разных концов государства великого —
Это всё братья твои — мужики!
Стыдно робеть, закрываться перчаткою,
Ты уж не маленький!.. Волосом рус,
Видишь, стоит, изможден лихорадкою,
Высокорослый больной белорус:
Губы бескровные, веки упавшие,
Язвы на тощих руках,
Вечно в воде по колено стоявшие
Ноги опухли; колтун в волосах;
Ямою грудь, что на заступ старательно
Изо дня в день налегала весь век…
Ты приглядись к нему, Ваня, внимательно:
Трудно свой хлеб добывал человек!
Не разогнул свою спину горбатую
Он и теперь еще: тупо молчит
И механически ржавой лопатою
Мерзлую землю долбит!
Эту привычку к труду благородную
Нам бы не худо с тобой перенять…
Благослови же работу народную
И научись мужика уважать.
Да не робей за отчизну любезную…
Вынес достаточно русский народ,
Вынес и эту дорогу железную —
Вынесет все, что господь ни пошлет!
Вынесет все — и широкую, ясную
Грудью дорогу проложит себе.
Жаль только — жить в эту пору прекрасную
Уж не придется — ни мне, ни тебе.
3
В эту минуту свисток оглушительный
Взвизгнул — исчезла толпа мертвецов!
«Видел, папаша, я сон удивительный, —
Ваня сказал, — тысяч пять мужиков,
Русских племен и пород представители
Вдруг появились — и он мне сказал:
«Вот они — нашей дороги строители!..»
Захохотал генерал!
«Был я недавно в стенах Ватикана,
По Колизею две ночи бродил,
Видел я в Вене святого Стефана,
Что же… все это народ сотворил?
Вы извините мне смех этот дерзкий,
Логика ваша немножко дика.
Или для вас Аполлон Бельведерский
Хуже печного горшка?
Вот ваш народ — эти термы и бани,
Чудо искусства — он все растаскал!»-
«Я говорю не для вас, а для Вани…»
Но генерал возражать не давал:
«Ваш славянин, англо-сакс и германец
Не создавать — разрушать мастера,
Варвары! дикое скопище пьяниц!..
Впрочем, Ванюшей заняться пора;
Знаете, зрелищем смерти, печали
Детское сердце грешно возмущать.
Вы бы ребенку теперь показали
Светлую сторону…»
4
Рад показать!
Слушай, мой милый: труды роковые
Кончены — немец уж рельсы кладет.
Мертвые в землю зарыты; больные
Скрыты в землянках; рабочий народ
Тесной гурьбой у конторы собрался…
Крепко затылки чесали они:
Каждый подрядчику должен остался,
Стали в копейку прогульные дни!
Всё заносили десятники в книжку —
Брал ли на баню, лежал ли больной:
«Может, и есть тут теперича лишку,
Да вот, поди ты!..» Махнули рукой…
В синем кафтане — почтенный лабазник,
Толстый, присадистый, красный, как медь,
Едет подрядчик по линии в праздник,
Едет работы свои посмотреть.
Праздный народ расступается чинно…
Пот отирает купчина с лица
И говорит, подбоченясь картинно:
«Ладно… нешто… молодца!.. молодца!..
С богом, теперь по домам — проздравляю!
(Шапки долой — коли я говорю!)
Бочку рабочим вина выставляю
И — недоимку дарю!..»
Кто-то «ура» закричал. Подхватили
Громче, дружнее, протяжнее… Глядь:
С песней десятники бочку катили…
Тут и ленивый не мог устоять!
Выпряг народ лошадей — и купчину
С криком «ура!» по дороге помчал…
Кажется, трудно отрадней картину
Нарисовать, генерал?..
Сию сатиру вам, дворяня, приношу!
Ко членам первым я отечества пишу.
Дворяне без меня свой долг довольно знают,
Но многие одно дворянство вспоминают,
Не помня, что от баб рожденным и от дам
Без исключения всем праотец Адам.
На то ль дворяне мы, чтоб люди работали,
А мы бы их труды по знатности глотали?
Какое барина различье с мужиком?
И тот и тот — земли одушевленный ком.
А если не ясняй ум барский мужикова,
Так я различия не вижу никакого.
Мужик и пьет и ест, родился и умрет,
Господский также сын, хотя и слаще жрет
И благородие свое нередко славит,
Что целый полк людей на карту он поставит.
Ах, должно ли людьми скотине обладать?
Не жалко ль? Может бык людей быку продать?
А во учении имеем мы дороги,
По коим посклизнуть не могут наши ноги:
Единой шествуя, вдали увидя дым,
Я твердо заключу, что там огонь под ним.
Я знаю опытом, пера тяжеле камень,
И льда не вспламенит и жесточайший пламень;
По счету ведаю, что десять — пять да пять;
Но это не верста, едина только пядь:
Шагнуть и без наук искусно мы умеем,
А всей премудрости цель дальную имеем,
Хотя и вечно к ней не можем мы дойти,
Но можем на пути сокровищи найти.
Перикл, Алькивияд наукой не гнушались,
Начальники их войск наукой украшались;
Великий Александр и ею был велик,
Науку храбрый чтит венчанный Фридерик;
Петром она у нас Петрополь услаждает,
Екатерина вновь науку насаждает.
Не можно никогда науки презирать,
И трудно без нея нам правду разбирать.
Мне мнится, на слепца такой судья походит,
Младенец коего, куда похочет, водит.
На то ль кому судьба высокий чин дала,
Чтоб он подписывал, подьячий вел дела?
Такою слабостью умножатся нам нищи,
Лишенны им навек своей дневныя пищи.
Подьячий согрешит или простой солдат:
Один из мужиков, другой из черни взят,
А во дворянстве всяк, с каким бы ни был чином,
Не в титле — в действии быть должен дворянином,
И непростителен большой дворянский грех.
Начальник, сохраняй уставы больше всех!
Дворянско титло нам из крови в кровь лиется;
Но скажем: для чего дворянство так дается?
Коль пользой общества мой дед на свете жил,
Себе он плату, мне задаток заслужил,
А я задаток сей, заслугой взяв чужею,
Не должен класть его достоинства межею.
И трудно ли сию задачу разрешить,
Когда не тщимся мы работы довершить,
Для ободрения пристойный взяв задаток,
По праву ль без труда имею я достаток?
Судьба монархине велела побеждать
И сей империей премудро обладать,
А нам осталося во дни ея державы
Ко пользе общества в трудах искати славы.
Похвален человек, не ищущий труда,
В котором он успеть не может никогда.
К чему способен он, он точно разбирает:
Пиитом не рожден, бумаги не марает,
А если у тебя безмозгла голова,
Пойди и землю рой или руби дрова,
От низких более людей не отличайся
И предков титлами уже не величайся.
Сей Павла воспитал, достойного корон,
Дабы подобен был Екатерине он;
С Спиридовым валы Орловы пребегают
И купно на водах с ним пламень возжигают;
Голицын гонит рать, Румянцев — наш Тюренн,
А Панин — Мальборуг у неприступных стен;
Подобно Еропкин в час бдения не дремлет,
И силу дерзкия Мегеры он отемлет.
А ты, в ком нет ума, безмозглый дворянин,
Хотя ты княжеский, хотя господский сын,
Как будто женщина дурная, не жеманься
И, что тебе к стыду, пред нами тем не чванься!
От Августа пускай влечен твой знатный род, —
Когда прекрасна мать, а дочь ея урод,
Полюбишь ли ты дочь, узришь ли в ней заразы,
Хотя ты по уши зарой ее в алмазы?
Коль только для себя ты в обществе живешь,
И в поте не своем ты с маслом кашу ешь,
И не собой еще ты сверх того гордишься, —
Не дивно ли, что ты, дружочек мой, не рдишься?
Без крылья хочешь ты летети к небесам.
Достоин я, коль я сыскал почтенье сам,
А если ни к какой я должности не годен, —
Мой предок дворянин, а я не благороден.
Парень-извозчик в дороге продрог,
Крепко продрог, тяжело занемог.
В грязной избе он на печке лежит,
Горло распухло, чуть-чуть говорит,
Ноет душа от тяжелой тоски:
Пашни родные куда далеки!
Как на чужой стороне умереть!
Хоть бы на мать, на отца поглядеть!..
В горе товарищи держат совет:
«Ну-ка умрет, — попадем мы в ответ!
Из дому паспортов не взяли мы —
Ну-ка умрет, — не уйдем от тюрьмы!»
Дворник встревожен, священника ждет,
Медленным шагом священник идет.
Встали извозчики, встал и больной;
Свечка горит пред иконой святой,
Белая скатерть на стол постлана,
В душной избе тишина, тишина…
Кончил молитву священник седой,
Вышли извозчики за дверь толпой.
Парень шатается, дышит с трудом,
Старец стоит недвижим со крестом.
«Страшен суд Божий! покайся, мой сын!
Бог тебя слышит да я лишь один…»
«Батюшка!.. грешен!..» — больной простонал,
Пал на колени и громко рыдал.
Грешника старец во всем разрешил,
Крови и плоти святой приобщил,
Сел, написал: вот такой приобщен.
Дворнику легче: исполнен закон.
Полночь. Все в доме уснули давно.
В душной избе, как в могиле, темно.
Скупо в углу рукомойник течет,
Капля за каплею звук издает.
Мерно кузнечик кует в тишине,
Кто-то невнятно бормочет во сне.
Ветер печально поет под окном,
Воет-голосит, Господь весть по ком.
Тошно впотьмах одному мужику:
Сны-вещуны навевают тоску.
С жесткой постели в раздумье он встал,
Ощупью печь и лучину сыскал,
Красное пламя из угля добыл,
Ярко больному лицо осветил.
Тих он лежит, на лице доброта,
Впалые щеки белее холста.
Свесились кудри, открыты глаза,
В мертвых глазах не обсохла слеза.
Вздрогнул извозчик. «Ну вот, дождались!»
Дворника будит: «Проснись-подымись!»
— «Что там?» — «Товарищ наш мертвый лежит…»
Дворник вскочил, как безумный глядит…
«Ох, попадете, ребята, в беду!
Вы попадете, и я попаду!
Как это паспортов, как не иметь!
Знаешь, начальство… не станет жалеть!..»
Вдруг у него на душе отлегло.
«Тсс… далеко ли, брат, ваше село?»
— «Верст этак двести… не близко, родной!»
— «Нечего мешкать! ступайте домой!
Мертвого можно одеть-снарядить,
В сани ввалить да веретьем покрыть;
Подле села его выньте на свет:
Умер дорогою — вот и ответ!»
Думает-шепчет проснувшийся люд.
Ехать не радость, не радость и суд.
Помочи, видно, тут нечего ждать…
Быть тому так, что покойника взять.
Белеет снег в степи глухой,
Стоит на ней ковыль сухой;
Ковыль сухой и стар и сед,
Блестит на нем мороза след.
Простор и сон, могильный сон,
Туман, что дым, со всех сторон,
А глубь небес в огнях горит;
Вкруг месяца кольцо лежит;
Звезда звезде приветы шлет,
Холодный свет на землю льет.
В степи глухой обоз скрипит;
Передний конь идет-храпит.
Продрог мужик, глядит на снег,
С ума нейдет в селе ночлег,
В своем селе он сон найдет,
Теперь его все страх берет:
Мертвец за ним в санях лежит,
Живому степь бедой грозит.
Мелькнула тень, зашла вперед,
Растет седой и речь ведет:
«Мертвец в санях! мертвец в санях!..
Вскочил мужик, на сердце страх,
По телу дрожь, тоска в груди…
«Товарищи! сюда иди!
Эй, дядя Петр! мертвец встает!
Мертвец встает, ко мне идет!»
Извозчики на клич бегут,
О чуде речь в степи ведут.
Блестит ковыль, сквозь чуткий сон
Людскую речь подслушал он…
Вот уж покойник в родимом селе.
Убран, лежит на дубовом столе.
Мать к мертвецу припадает на грудь:
«Сокол мой ясный, скажи что-нибудь!
Как без тебя мне свой век коротать,
Горькое горе встречать-провожать!..»
«Полно, старуха! — ей муж говорит, —
Полно, касатка!» — и плачет навзрыд.
Чу! Колокольчик звенит и поет,
Ближе и ближе — и смолк у ворот.
Грозный чиновник в избушку спешит,
Дверь отворил, на пороге кричит:
«Эй, старшина! понятых собери!
Слышишь, каналья? да живо, смотри!..»
Все он проведал, про все разузнал,
Доктора взял и на суд прискакал.
Труп обнажили. И вот, второпях,
В фартуке белом, в зеленых очках,
По локоть доктор рукав завернул,
Острою сталью над трупом сверкнул.
Вскрикнула мать: «Не дадим, не дадим!
Сын это мой! Не ругайся над ним!
Сжалься, родной! Отступись — отойди!
Мать свою вспомни… во грех не входи!..» —
«Вывести бабу!» — чиновник сказал.
Доктор на трупе пятно отыскал.
Бедным извозчикам сделан допрос,
Обнял их ужас — и кто что понес…
Жаль вас, родимые! Жаль, соколы!
«Эй, старшина! Подавай кандалы!»
Хотелось дьявольскому духу,
Поссорить мужа чтоб с женой.
Не могши сделать то собой,
Бес подкупил одну старуху,
Чтоб клеветою их смутить,
И обещал за то ей плату.
Она, обрадовавшись злату,
Не отреклась ему служить
И, следуя чертовской воле,
К жене на тот же день пошла,
За прялкою ее нашла;
А муж пахать поехал в поле.
«Здорова ль, кумушка, живешь? —
Старуха спрашивать так стала. —
Я с весточкою прибежала,
Что очень скоро ты умрешь».
Потом старуха напрямки
Жене сказала так об муже:
«Нельзя того быть, матка, хуже, —
Ты от его умрешь руки:
Он в кузницу ходил нарошно,
Чтоб нож себе большой сковать.
Я, право, не хочу солгать,
Мне то подслушать было можно,
Как он назад дорогой шел,
Тебя зарезать похвалялся,
И нож на поясе мотался.
Смотри, чтоб впрямь не заколол.
Я дам тебе траву такую:
Как будешь при себе держать,
То муж не станет нападать,
И отменит к тебе мысль злую.
Да только, свет мой, не забудь,
Побереги младого веку,
Или не сделал бы калеку.
Лишь он войдет, траву брось в грудь.
Когда б тебя я не любила,
То бы совету не дала:
Я не хочу тебе вить зла.
Прости, и помни, как учила».
Лукавая хрычовка та
Тотчас и к мужу побежала;
Его там на поле сыскала.
«Я бегала во все места, —
Старуха говорит с слезами. —
Еще ты, батюшка мой, жив!
Поди теперь домой ты с нив;
Поди, своими ты глазами
Увидишь женину любовь.
Она, увидевшись со мною,
Сказала мне, с надеждой тою,
Что злости буду я покров,
Как встретишься, вошед, ты с нею,
То бросит той травой в тебя,
Котору держит у себя,
Чтобы пошел ты в землю ею.
Тебя мне, ей-ей! батька, жаль!
И не жалеть о том не можно,
Когда б жена твоя безбожно
Намеренье свершила вдаль.
Вот нож тебе, возьми скорея,
Поди к жене теперь, поди,
И злость ее предупреди,
Зарежь злодейку, не жалея.
Увидишь правду ты мою,
Когда увидишься с женою.
А чтоб не умер ты травою,
То я тебе совет даю,
Чтоб нож вонзить ей прямо в груди.
А ежели не так воткнешь,
То от травы тотчас умрешь:
Так говорят все стары люди».
Мужик, сию услыша весть,
Упал тогда старухе в ноги.
В слезах не видит он дороги,
Спешит скоряй на лошадь сесть.
Дивится жениной он злобе,
За что б озлилась так она;
Смущеньем мысль его полна:
Не хочется быть рано в гробе.
Приехал только лишь домой,
Жена тотчас его встречает
И мниму злость предупреждает:
В грудь бросила ему травой.
Мужик взбесился, зря то ясно,
Что хочет уморить жена.
«Постой, — вскричал, — уж злость видна,
Узнав, как с мужем ты согласна.
Не думай, чтоб свершила зло:
Умри, коль смерти мне желаешь;
Сама себя теперь караешь,
Тебе злодейство то дало».
Сказав то, вынул нож ужасной,
Вонзил жене невинной в грудь.
«Что муж тебе я, ты забудь,
Коль мне не хочешь быть подвластной.
Умри, проклятая душа,
Коль мужа умертвить хотела,
Себя ты тем не пожалела».
Жена тогда, едва дыша,
Сказала мужу, умирая,
Что смерть приемлет без вины
И что старухой смущены:
«Она, безбожница, нас злая
С тобою разлучила ввек».
Узнал и муж тогда старуху,
Но уж жена лишилась духу.
Жалел, что жизнь ее пресек.
Но мужнее тогда жаленье,
Хотя и каялся в вине,
Уж поздно было о жене,
И невозвратно то лишенье.
А ту хрычовку сатана,
За женину ножом утрату,
Во аде наградил в заплату,
Чтоб вечно мучилась она.
Читатель! сказку ты читая,
Жалей о тех, жалей со мной,
Которы гибнут клеветой,
Безвинно жизнь оканчивая.
Найдем и много мы старух,
Которых злость развраты множит,
Чего и дьявол сам не может,
Чтобы поссорить в дружбе двух.
Клеветники — у чорта сети,
Которыми он ловит тех,
Что, кроме истины, утех
Неправдой не хотят имети.
Жил мужик с женою, три дочери при них,
Две из них затейницы, нарядней нету их,
Третью же, не очень тароватую,
Дурочкою звали, простоватою.
Дурочка, туда иди, дурочка, сюда,
Дурочка не вымолвит слова никогда,
Полет в огороде, коровушек доит,
Серых уток кормит, воды не замутит.
Вот мужик поехал сено продавать.
„Что купить вам, дочки?“ он спросил, и мать.
Старшая сказала: „Купи мне кумачу“.
Средняя сказала: „Китайки я хочу“.
Дурочка молчала, дурочка глядит.
„А тебе чего же?“ отец ей говорить.
Дурочка смеется: „Мне купи, родной,
Блюдечко серебряно, яблок наливной“.
Сестры насмехаются: „Кто дал тебе совет?“
„А старушка старая“, дурочка в ответ.
„Стану я по блюдечку яблочком катать,
Стану приговаривать, стану припевать“.
Близко ли, далеко ли, мужик в отлучке был,
Торговал на ярманке, гостинцев он купил.
Сарафаны красные у старших двух сестер,
Блюдечко да яблочко у младшей,—экой вздор.
Блюдечко серебряно дурочка взяла,
В уголок запряталась, смотрит, весела.
„Наливное яблочко, ты катись, катись,
Все катись ты по-солонь, вверх катись и вниз.
Ты гори, показывай, как горит заря,
Города показывай, лес, поля, моря.
Ты катись, показывай гор высоту,
Ты катись, показывай Небес красоту“.
Эти приговорныя сказала ей слова
Старая старушка,—чуть была жива,
Дурочка дала ей калач, чтобы поесть,
А старушка:—слово, в слове слов не счесть.
Катится яблочко по блюдечку кругом,
Катится яблочко, и ночь идет за днем,
Видны на блюдечке поля и города,
Зори златистыя, серебряна звезда,
Вон корабли, закачались на морях,
Царские полки на бранных на полях,
Солнышко за солнышком катится,
Темный лес, как темный зверь, мохнатится,
Звезды хороводами, звездится в Небе гладь,
Диво-то, красиво-то, пером не написать.
Сестры загляделись, зависть их берет:
„Как бы это выманить?—Подожди, придет”,
„Душенька-сестрица, в лес по ягоды пойдем,
Душенька-сестрица, земляники наберем“.
Дурочка блюдечко отцу отдала,
Встала, оглянулась, в лес она пошла.
С сестрами бродит. Леший сторожит.
„Что это, заступ острый тут лежит?“
Вдруг злыя сестры взяли заступ тот.
Вырыли могилу. Чей пришел черед?
Дурочку убили. Березка шелестит.
Дурочка в могилке под березкою спит.
Белая березка. Леший сторожил.
Он на травку дунул, что-то в цвет вложил.
Выросла тростинка, тростинку шевельнул,
И пошел по лесу. Шелест, шорох, гул.
„Дурочка-то где же?“ говорит отец.
„— Дурочка сбежала. Из конца в конец
Лес прошли мы, снова обошли его.
Видно, волки сели. В лесе никого“.
Кто-то был там в лесе. Сестры, сестры, жди.
Кто-то есть там в лесе. Что там впереди?
„Все же дочь, хоть дурочка“. Заскучал отец.
Яблочко и блюдечко он замкнул в ларец.
Сестры надрываются. Только сказка—скок.
Вдруг переменяется, сделала прыжок.
Водит стадо пастушок,
Он играет во рожок,
Размышляет про судьбу,
На заре трубит в трубу.
Он овечку потерял,
Нет ея, есть цветик ал.
Он заходит во лесок,
Под березкой—бугорок.
И цветы на бугорке,
Словно в алом огоньке.
И лазурь за тот же счет,
И тростинка там ростет.
Вот тростинку срезал он,
Всюду зов пошел и звон.
Диво-дудочка поет,
Разговаривает:
Звон-тростиночка поет,
Выговаривает:—
„Ты тростиночка, играй,
Диво-дудочка, играй,
Ты игрою
Разливною
Сердцу-милых потешай,
Мою матушку,
Света-батюшку,
И сестриц родных моих,
Не сужу я строго их,
Что за яблочко,
Что за блюдечко,
Что за яблок с свету сбыли,
Что за блюдце загубили,
Ах ты дудочка,
Диво-дудочка,
Ты играй, ты играй,
Ты всех милых потешай“.
Люди тут сбежались. „Ты про что, пастух?“
А пастух ли это размышляет вслух.
Он тростинку срезал, кто-то в ней поет.
Для кого-то в песне, может быть, разсчет.
„Где была тростинка?“ Тут, невдалеке.
„А давай, посмотрим, что там в бугорке“.
Бугорок разрыли. Так. Лежит она.
Кем была убита? Кем схоронена?
А тростинка шепчет, а цветок горит,
Березка шуршит, разговаривает.
Дудочка запела, поет-говорит,
Поет-говорит-выговаривает:—
„Свет мой батюшка,
Светик-матушка,
Сестры в лес меня зазвали,
Земляничкой заманили,
И за блюдечко—связали,
И за яблочко—убили,
Погубили, схоронили,
В темной спрятали могиле,
Но колодец угловой
Со водою есть живой,
Есть колодец, дивный, он
На скрещеньи всех сторон,
Вы живой воды найдите,
Здесь меня вы разбудите,
Хоть убита, я лишь сплю,
А сестриц не погубите,
Я сестриц родных люблю“.
Скоро ли, долго ли, колодец тот нашли,
Царь был там, Солнышко, и все к Царю пришли.
Дурочку, умночку, вызволили, вот.
Вышел Царь-Солнышко, в дворец ее зовет.
„Где жь твое блюдечко и с яблочком твоим?
Дай усладиться нам сокровищем таким“.
Ларчик берет она тут из рук отца,
Яблочко с блюдечком, явитесь из ларца.
„Что ты хочешь видеть?“—„Все хочу, во всем.“
Блюдце—как лунное, и яблочко на нем.
Яблочко—солнечно, и красно как заря,
Вот они, вот они, леса, поля, моря.
Яблочко катится по блюдечку, вперед,
День зачинается, и алый цвет цветет.
Воинства с пищалями, строй боевой,
Веют знаменами, гудят стрельбой, пальбой.
Дым словно облаком тучу с тучей свил,
Молнию выбросил, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и Море там вдали,
Словно как лебеди столпились корабли.
Флаги и выстрелы, и словно сумрак крыл,
Дым взвился птицею, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и звездный хоровод,
Солнышко красное за солнышком плывет,
Солнышко с Месяцем, и красных две Зари.
„Яблочко с блюдечком отдашь ли мне?“—„Бери.
Все тебе, все тебе, солнечный наш Царь,
Только сестер моих прости ты, Государь.
Яблочко с блюдечком—тебя пленив—для них,
Сколь же заманчиво!“—На том и кончим стих.
СКАЗКА
О СЕРЕБРЯНОМ БЛЮДЕЧКЕ
И
НАЛИВНОМ ЯБЛОЧКЕ
Жил мужик с женою, три дочери при них,
Две из них затейницы, нарядней нету их,
Третью же, не очень тароватую,
Дурочкою звали, простоватою.
Дурочка, туда иди, дурочка, сюда,
Дурочка не вымолвит слова никогда,
Полет в огороде, коровушек доит,
Серых уток кормит, воды не замутит.
Вот мужик поехал сено продавать.
«Что купить вам, дочки?» он спросил, и мать.
Старшая сказала: «Купи мне кумачу».
Средняя сказала: «Китайки я хочу».
Дурочка молчала, дурочка глядит.
«А тебе чего же?» отец ей говорить.
Дурочка смеется: «Мне купи, родной,
Блюдечко серебряно, яблок наливной».
Сестры насмехаются: «Кто дал тебе совет?»
«А старушка старая», дурочка в ответ.
«Стану я по блюдечку яблочком катать,
Стану приговаривать, стану припевать».
Близко ли, далеко ли, мужик в отлучке был,
Торговал на ярманке, гостинцев он купил.
Сарафаны красные у старших двух сестер,
Блюдечко да яблочко у младшей, — экой вздор.
Блюдечко серебряно дурочка взяла,
В уголок запряталась, смотрит, весела.
«Наливное яблочко, ты катись, катись,
Все катись ты посолонь, вверх катись и вниз.
Ты гори, показывай, как горит заря,
Города показывай, лес, поля, моря.
Ты катись, показывай гор высоту,
Ты катись, показывай Небес красоту».
Эти приговорные сказала ей слова
Старая старушка, — чуть была жива,
Дурочка дала ей калач, чтобы поесть,
А старушка: — слово, в слове слов не счесть.
Катится яблочко по блюдечку кругом,
Катится яблочко, и ночь идет за днем,
Видны на блюдечке поля и города,
Зори златистые, серебряна звезда,
Вон корабли, закачались на морях,
Царские полки на бранных на полях,
Солнышко за солнышком катится,
Темный лес, как темный зверь, мохнатится,
Звезды хороводами, звездится в Небе гладь,
Диво-то, красиво-то, пером не написать.
Сестры загляделись, зависть их берет:
«Как бы это выманить? — Подожди, придет»,
«Душенька-сестрица, в лес по ягоды пойдем,
Душенька-сестрица, земляники наберем».
Дурочка блюдечко отцу отдала,
Встала, оглянулась, в лес она пошла.
С сестрами бродит. Леший сторожит.
«Что это, заступ острый тут лежит?»
Вдруг злые сестры взяли заступ тот.
Вырыли могилу. Чей пришел черед?
Дурочку убили. Березка шелестит.
Дурочка в могилке под березкою спит.
Белая березка. Леший сторожил.
Он на травку дунул, что-то в цвет вложил.
Выросла тростинка, тростинку шевельнул,
И пошел по лесу. Шелест, шорох, гул.
«Дурочка-то где же?» говорит отец.
«— Дурочка сбежала. Из конца в конец
Лес прошли мы, снова обошли его.
Видно, волки сели. В лесе никого».
Кто-то был там в лесе. Сестры, сестры, жди.
Кто-то есть там в лесе. Что там впереди?
«Все же дочь, хоть дурочка». Заскучал отец.
Яблочко и блюдечко он замкнул в ларец.
Сестры надрываются. Только сказка — скок.
Вдруг переменяется, сделала прыжок.
Водит стадо пастушок,
Он играет во рожок,
Размышляет про судьбу,
На заре трубит в трубу.
Он овечку потерял,
Нет ее, есть цветик ал.
Он заходит во лесок,
Под березкой — бугорок.
И цветы на бугорке,
Словно в алом огоньке.
И лазурь за тот же счет,
И тростинка там растет.
Вот тростинку срезал он,
Всюду зов пошел и звон.
Диво-дудочка поет,
Разговаривает:
Звон-тростиночка поет,
Выговаривает: —
«Ты тростиночка, играй,
Диво-дудочка, играй,
Ты игрою
Разливною
Сердцу милых потешай,
Мою матушку,
Света-батюшку,
И сестриц родных моих,
Не сужу я строго их,
Что за яблочко,
Что за блюдечко,
Что за яблок с свету сбыли,
Что за блюдце загубили,
Ах ты дудочка,
Диво-дудочка,
Ты играй, ты играй,
Ты всех милых потешай».
Люди тут сбежались. «Ты про что, пастух?»
А пастух ли это размышляет вслух.
Он тростинку срезал, кто-то в ней поет.
Для кого-то в песне, может быть, расчет.
«Где была тростинка?» Тут, невдалеке.
«А давай, посмотрим, что там в бугорке».
Бугорок разрыли. Так. Лежит она.
Кем была убита? Кем схоронена?
А тростинка шепчет, а цветок горит,
Березка шуршит, разговаривает.
Дудочка запела, поет-говорит,
Поет-говорит-выговаривает: —
«Свет мой батюшка,
Светик-матушка,
Сестры в лес меня зазвали,
Земляничкой заманили,
И за блюдечко — связали,
И за яблочко — убили,
Погубили, схоронили,
В темной спрятали могиле,
Но колодец угловой
Со водою есть живой,
Есть колодец, дивный, он
На скрещеньи всех сторон,
Вы живой воды найдите,
Здесь меня вы разбудите,
Хоть убита, я лишь сплю,
А сестриц не погубите,
Я сестриц родных люблю».
Скоро ли, долго ли, колодец тот нашли,
Царь был там, Солнышко, и все к Царю пришли.
Дурочку, умночку, вызволили, вот.
Вышел Царь-Солнышко, в дворец ее зовет.
«Где ж твое блюдечко и с яблочком твоим?
Дай усладиться нам сокровищем таким».
Ларчик берет она тут из рук отца,
Яблочко с блюдечком, явитесь из ларца.
«Что ты хочешь видеть?» — «Все хочу, во всем.»
Блюдце — как лунное, и яблочко на нем.
Яблочко — солнечно, и красно как заря,
Вот они, вот они, леса, поля, моря.
Яблочко катится по блюдечку, вперед,
День зачинается, и алый цвет цветет.
Воинства с пищалями, строй боевой,
Веют знаменами, гудят стрельбой, пальбой.
Дым словно облаком тучу с тучей свил,
Молнию выбросил, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и Море там вдали,
Словно как лебеди столпились корабли.
Флаги и выстрелы, и словно сумрак крыл,
Дым взвился птицею, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и звездный хоровод,
Солнышко красное за солнышком плывет,
Солнышко с Месяцем, и красных две Зари.
«Яблочко с блюдечком отдашь ли мне?» — «Бери.
Все тебе, все тебе, солнечный наш Царь,
Только сестер моих прости ты, Государь.
Яблочко с блюдечком — тебя пленив — для них,
Сколь же заманчиво!» — На том и кончим стих.
По славной матушке Волге-реке
А гулял Садко молодец тут двенадцать лет,
Никакой над собой притки и скорби
Садко не видовал,
А все молодец во здоровье пребывал,
Захотелось молодцу побывать во Нове-городе,
Отрезал хлеба великой сукрой,
А и солью насолил,
Ево в Волгу опустил:
«А спасиба тебе, матушка Волга-река!
А гулял я по тебе двенадцать лет,
Никакой я прытки-скорби не видавал над собой
И в добром здоровье от тебе отошел,
А иду я, молодец, во Нов-город побывать».
Проговорит ему матка Волга-река:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Когда придешь ты во Нов-город,
А стань ты под башню проезжую,
Поклонися от меня брату моему,
А славному озеру Ильменю».
Втапоры Садко-молодец, отошед, поклонился.
Подошел ко Нову-городу
И будет у тоя башни проезжия,
Подле славнова озера Ильменя,
Правит челобитья великое
От тоя-та матки Волги-реки,
Говорит таково слово:
«А и гой еси, славной Ильмень-озеро!
Сестра тебе, Волга, челобитья посылает».
Двою говорил сам и кланелся.
Малое время замешкавши,
Приходил тут от Ильмень-озера
Удалой доброй молодец,
Поклонился ему добру молодцу:
«Гой еси, с Волги удал молодец!
Как ты-де Волгу, сестру, знаешь мою?».
А и тот молодец Садко ответ держит:
«Что-де я гулял по Волге двенадцать лет,
Со вершины знаю и до ус(т)ья ее,
А и нижнея царства Астраханскова».
А стал тот молодец наказовати,
Которой послан от Ильмень-озера:
«Гой еси ты, с Волги удал молодец!
Проси бошлыков во Нове-городе
Их со тремя неводами
И с теми людьми со работными,
И заметовай ты неводы во Ильмень-озера,
Что будет тебе божья милость».
Походил он, молодец,
К тем бошлыкам новогородскием,
И пришел он, сам кланеится,
Сам говорит таково слово:
«Гой вы еси, башлыки, добры молодцы!
А и дайте мне те три невода
Со теми людьми со работными
Рыбы половити во Ильмени-озере,
Я вам, молодцам, за труды заплачу».
А и втапоры ему бошлыки не отказовалися,
Сами пошли, бошлыки, со работными людьми
И закинули три невода во Ильмень-озеро.
Первой невод к берегу пришел —
И тут в нем рыба белая,
Белая ведь рыба мелкая;
И другой-та ведь невод к берегу пришел —
В том-та рыба красная;
А и третей невод к берегу пришел —
А в том-та ведь рыба белая,
Белая рыба в три четверти.
Перевозился Садко-молодец на гостиной двор
Со тою рыбою ловленою,
А и первую рыбу перевозили,
Всю клали оне рыбу в погребы;
Из другова же невода он в погреб же возил,
Та была рыба вся красная;
Из третьева невода возили оне
В те же погребы глубокия,
Запирали оне погребы накрепко,
Ставили караулы на гостином на дворе,
А и отдал тут молодец тем бошлыкам
За их за труды сто рублев.
А не ходит Садко на тот на гостиной двор по три дни,
На четвертой день погулять захотелось,
А и первой в погреб заглянет он,
А насилу Садко тута двери отворил:
Котора была рыба мелкая,
Те-та ведь стали деньги дробныя,
И скора Садко опять запирает;
А в другом погребу заглянул он:
Где была рыба красная,
Очутилась у Садка червонцы лежат;
В третьем погребу загленул Садко:
Где была рыба белая,
А и тут у Садка все монеты лежат.
Втапоры Садко-купец, богатой гость,
Сходил Садко на Ильмень-озеро,
А бьет челом-поклоняется:
«Батюшко мой, Ильмень-озеро!
Поучи мене жить во Нове-граде!».
А и тут ему говорил Ильмень-озеро:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Поводись ты со людьми со таможенными,
А и только про их ты обед доспей,
Позови молодцов, посадских людей,
А станут те знать и ведати».
Тут молодец догадается,
Сделал обед про томожных людей,
А стал он водиться со посадскими людьми.
И будет во Нове-граде
У тово ли Николы Можайскова,
Те мужики новогородские
Соходилися на братшину Никольшину,
Начинают пить канун, пива яшныя,
И пришел тут к нам удалой доброй молодец,
Удалой молодец был вол(ж)ской сур,
Бьет челом-поклоняется:
«А и гой вы еси, мужики новогородские!
Примите меня во братшину Никольшину,
А и я вам сыпь плачу немалую».
А и те мужики новогородские
Примали ево во братшину Никольшину,
Дал молодец им пятьдесят рублев,
А и за́чили пить пива яшныя.
Напивались молодцы уже допьяна,
А и с хмелю тут Садко захвастался:
«А и гой еси вы, молодцы славны купцы!
Припасите вы мне товаров во Нове-городе
По три дня и по три у́повода,
Я выкуплю те товары
По три дни по три уповода,
Не оставлю товаров не на денежку,
Ни на малу разну полушечку,
А то коли я тавары не выкуплю,
Заплачу казны вам сто тысячей».
А и тут мужики новогородские
Те-та-де речи ево записавали,
А и выпили канун, пива яшные,
И заставили Садко ходить по Нову-городу,
Закупати товары во Нове-городе
Тою ли ценою повольною.
А и ходит Садко по Нову-городу,
Закупает он товары повольной ценою,
Выкупил товары во Нове-городе,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Влажи́л бог желанье в ретиво сер(д)це:
А и шод Садко, божей храм сорудил
А и во имя Стефана-архидьякона,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Он местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по второй день по Нову-городу, —
Во Нове-граде товару больше старова.
Он выкупил товары и по второй день,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
И влаживал ему бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
А и во имя Сафе́и Премудрыя,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолачевал.
А и ходит Садко по третей день,
По третей день по Нову-городу, —
Во Нове-городе товару больше старова,
Всяких товаров заморскиех.
Он выкупил товары в половина дня,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Много у Садка казны осталося,
Вложил бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
Во имя Николая Можайскова,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы вызукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по четвертой день,
Ходил Садко по Нову-городу
А и целой день он до вечера,
Не нашел он товаров во Нове-городе
Ни на денежку, ни на малу разну полушечку,
Зайдет Садко он во темной ряд —
И стоят тут черепаны-гнилые горшки,
А все горшки уже битыя,
Он сам Садко усмехается,
Дает деньги за те горшки,
Сам говорит таково слово:
«Пригодятся ребятам черепками играть,
Поминать Садко-гостя богатова,
Что не я Садко богат,
Богат Нов-город всякими товарами заморскими
И теми черепанами-гнилыми горшки».
Посвящается рабоче-крестьянским поэтамПисали до сих пор историю врали,
Да водятся они ещё и ноне.
История «рабов» была в загоне,
А воспевалися цари да короли:
О них жрецы молились в храмах,
О них писалося в трагедиях и драмах,
Они — «свет миру», «соль земли»!
Шут коронованный изображал героя,
Классическую смесь из выкриков и поз,
А чёрный, рабский люд был вроде перегноя,
Так, «исторический навоз».
Цари и короли «опочивали в бозе»,
И вот в изысканных стихах и сладкой прозе
Им воздавалася посмертная хвала
За их великие дела,
А правда жуткая о «черни», о «навозе»
Неэстетичною была.
Но поспрошайте-ка вы нынешних эстетов,
Когда «навоз» уже — владыка, Власть Советов! —
Пред вами вновь всплывёт
«классическая смесь».
Коммунистическая спесь
Вам скажет: «Старый мир —
под гробовою крышкой!»
Меж тем советские эстеты и поднесь
Страдают старою отрыжкой.
Кой-что осталося ещё «от королей»,
И нам приходится чихать, задохшись гнилью,
Когда нас потчует мистическою гилью
Наш театральный водолей.
Быть можно с виду коммунистом,
И всё-таки иметь культурою былой
Насквозь отравленный, разъеденный, гнилой
Интеллигентский зуб со свистом.
Не в редкость видеть нам в своих рядах «особ»,
Больших любителей с искательной улыбкой
Пихать восторженно в свой растяжимый зоб
«Цветы», взращённые болотиною зыбкой,
«Цветы», средь гнилистой заразы,
в душный зной
Прельщающие их своею желтизной.
Обзавелися мы «советским»,
«красным» снобом,
Который в ужасе, охваченный ознобом,
Глядит с гримасою на нашу молодёжь
При громовом её — «даёшь!»
И ставит приговор брезгливо-радикальный
На клич «такой не музыкальный».
Как? Пролетарская вражда
Всю буржуятину угробит?!
Для уха снобского такая речь чужда,
Интеллигентщину такой язык коробит.
На «грубой» простоте лежит досель запрет, —
И сноб морочит нас «научно»,
Что речь заумная, косноязычный бред —
«Вот достижение! Вот где раскрыт секрет,
С эпохой нашею настроенный созвучно!»
Нет, наша речь красна здоровой красотой.
В здоровом языке здоровый есть устой.
Гранитная скала шлифуется веками.
Учитель мудрый, речь ведя с учениками,
Их учит истине и точной и простой.
Без точной простоты нет Истины Великой,
Богини радостной, победной, светлоликой!
Куётся новый быт заводом и селом,
Где электричество вступило в спор с лучинкой,
Где жизнь — и качеством творцов и их числом —
Похожа на пирог с ядрёною начинкой,
Но, извративши вкус за книжным ремеслом,
Все снобы льнут к тому, в чём вящий есть излом,
Где малость отдаёт протухшей мертвечинкой.
Напору юных сил естественно — бурлить.
Живой поток найдёт естественные грани.
И не смешны ли те, кто вздумал бы заране
По «формочкам» своим такой поток разлить?!
Эстеты морщатся. Глазам их оскорблённым
Вся жизнь не в «формочках» —
материал «сырой».
Так старички развратные порой
Хихикают над юношей влюблённым,
Которому — хи-хи! — с любимою вдвоём
Известен лишь один — естественный! — приём,
Оцеломудренный плодотворящей силой,
Но недоступный уж природе старцев хилой:
У них, изношенных, «свои» приёмы есть,
Приёмов старческих, искусственных, не счесть,
Но смрадом отдают и плесенью могильной
Приёмы похоти бессильной!
Советский сноб живёт! А снобу сноб сродни.
Нам надобно бежать от этой западни.
Наш мудрый вождь, Ильич,
поможет нам и в этом.
Он не был никогда изысканным эстетом
И, несмотря на свой — такой гигантский! — рост,
В беседе и в письме был гениально прост.
Так мы ли ленинским пренебрежём заветом?!
Что до меня, то я позиций не сдаю,
На чём стоял, на том стою
И, не прельщаяся обманной красотою,
Я закаляю речь, живую речь свою,
Суровой ясностью и честной простотою.
Мне не пристал нагульный шик:
Мои читатели — рабочий и мужик.
И пусть там всякие разводят вавилоны
Литературные советские «салоны», —
Их лжеэстетике грош ломаный цена.
Недаром же прошли великие циклоны,
Народный океан взбурлившие до дна!
Моих читателей сочти: их миллионы.
И с ними у меня «эстетика» одна! Доныне, детвору уча родному слову,
Ей разъясняют по Крылову,
Что только на тупой, дурной, «ослиный» слух
Приятней соловья поёт простой петух,
Который голосит «так грубо, грубо, грубо»!
Осёл меж тем был прав, по-своему, сугубо,
И не таким уже он был тупым ослом,
Пустив дворянскую эстетику на слом!
«Осёл» был в басне псевдонимом,
А звался в жизни он Пахомом иль Ефимом.
И этот вот мужик, Ефим или Пахом,
Не зря прельщался петухом
И слушал соловья, ну, только что «без скуки»:
Не уши слушали — мозолистые руки,
Не сердце таяло — чесалася спина,
Пот горький разъедал на ней рубцы и поры!
Так мужику ли слать насмешки и укоры,
Что в крепостные времена
Он предпочёл родного певуна
«Любимцу и певцу Авроры»,
Певцу, под томный свист которого тогда
На травку прилегли помещичьи стада,
«Затихли ветерки, замолкли птичек хоры»
И, декламируя слащавенький стишок
(«Амур в любовну сеть попался!»),
Помещичий сынок, балетный пастушок,
Умильно ряженой «пастушке» улыбался?!
«Чу! Соловей поёт! Внимай! Благоговей!»
Благоговенья нет, увы, в ином ответе.
Всё относительно, друзья мои, на свете!
Всё относительно, и даже… соловей!
Что это так, я — по своей манере —
На историческом вам покажу примере.
Жил некогда король, прослывший мудрецом.
Был он для подданных своих родным отцом
И добрым гением страны своей обширной.
Так сказано о нём в Истории Всемирной,
Но там не сказано, что мудрый сей король,
Средневековый Марк Аврелий,
Воспетый тучею придворных менестрелей,
Тем завершил свою блистательную роль,
Что голову сложил… на плахе, — не хитро ль? -
Весной, под сладкий гул от соловьиных трелей.
В предсмертный миг, с гримасой тошноты,
Он молвил палачу: «Вот истина из истин:
Проклятье соловьям! Их свист мне ненавистен
Гораздо более, чем ты!»Что приключилося с державным властелином?
С чего на соловьёв такой явил он гнев?
Король… Давно ли он, от неги опьянев,
Помешан был на пенье соловьином?
Изнеженный тиран, развратный самодур,
С народа дравший десять шкур,
Чтоб уподобить свой блестящий дар Афинам,
Томимый ревностью к тиранам Сиракуз,
Философ царственный и покровитель муз,
Для государственных потреб и жизни личной
Избрал он соловья эмблемой символичной.
«Король и соловей» — священные слова.
Был «соловьиный храм»,
где всей страны глава
Из дохлых соловьёв святые делал мощи.
Был «Орден Соловья», и «Высшие права»:
На Соловьиные кататься острова
И в соловьиные прогуливаться рощи!
И вдруг, примерно в октябре,
В каком году, не помню точно, —
Со всею челядью, жиревший при дворе,
Заголосил король истошно.
Но обречённого молитвы не спасут!
«Отца отечества» настиг народный суд,
Свой правый приговор постановивший срочно:
«Ты смерти заслужил, и ты умрёшь, король,
Великодушием обласканный народным.
В тюрьме ты будешь жить
и смерти ждать дотоль,
Пока придёт весна на смену дням холодным
И в рощах, средь олив и розовых ветвей,
Защёлкает… священный соловей!»
О время! Сколь ты быстротечно!
Король в тюрьме считал отмеченные дни,
Мечтая, чтоб зима тянулась бесконечно,
И за тюремною стеною вечно, вечно
Вороны каркали одни!
Пусть сырость зимняя,
пусть рядом шип змеиный,
Но только б не весна, не рокот соловьиный!
Пр-роклятье соловьям! Как мог он их любить?!
О, если б вновь себе вернул он власть былую,
Декретом первым же он эту птицу злую
Велел бы начисто, повсюду, истребить!
И острова все срыть! И рощи все срубить!
И «соловьиный храм» —
сжечь, сжечь до основанья,
Чтоб не осталось и названья!
И завещание оставить сыновьям:
«Проклятье соловьям!»Вот то-то и оно! Любого взять буржуя —
При песенке моей рабоче-боевой
Не то что петухом, хоть соловьём запой! —
Он скажет, смерть свою в моих призывах чуя:
«Да это ж… волчий вой!»
Рабочие, крестьянские поэты,
Певцы заводов и полей!
Пусть кисло морщатся буржуи… и эстеты:
Для люда бедного вы всех певцов милей,
И ваша красота и сила только в этом.
Живите ленинским заветом!
Как из (с)лавнова города из Мурома,
Из тово села Корочаева
Как была-де поездка богатырская,
Нарежался Илья Муромец Иванович
Ко стольному городу ко Киеву
Он тою дорогою прамоезжую,
Котора залегла равно тридцать лет,
Через те леса брынския,
Через черны грязи смоленския,
И залег ее, дорогу, Соловей-разбойник.
И кладет Илья заповедь велику,
Что проехать дорогу прямоезжую,
Котора залегла равно тридцать лет,
Не вымать из налушна тугой лук,
Из колчана не вымать калену стрелу,
Берет благословение великое у отца с матерью.
А и только ево, Илью, видели.
Прощался с отцом, с матерью
И садился Илья на своего добра коня,
А и выехал Илья со двора своего
Во те ворота широкия.
Как стегнет он коня по ту(ч)ным бедрам,
А и конь под Ильею рассержается,
Он перву скок ступил за пять верст,
А другова ускока не могли найти.
Поехал он через те лесы брынския,
Через те грязи смоленския.
Как бы будет Илья во темных лесах,
Во темных лесах во брынских,
Наезжал Илья на девяти дубах,
И наехал он, Илья, Соловья-разбойника.
И заслышел Соловей-разбойник
Тово ли топу конинова
И тое ли он пое(зд)ки богатырския,
Засвистал Соловей по-соловьиному,
А в другой зашипел разбойник по-змеиному,
А в-третьи зрявкает по-звериному.
Под Ильею конь окарачелся
И падал ведь на кукарачь.
Говорит Илья Муромец Иванович:
«А ты, волчья сыть, травеной мешок!
Не бывал ты в пещерах белокаменных,
Не бывал ты, конь, во темны́х лесах,
Не слыхал ты свисту соловьинова,
Не слыхал ты шипу змеинова,
А тово ли ты крику зверинова,
А зверинова крику, туринова?».
Разрушает Илья заповедь великую:
Вымает калену стрелу
И стреляет в Соловья-разбойника,
И попал Соловья да в правой глаз.
Полетел Соловей с сыра дуба
Комом ко сырой земли,
Подхватил Илья Муромец Соловья на белы руки,
Привезал Соловья ко той ко луке ко седельныя.
Проехал он воровску заставу крепкую,
Подезжает ко подворью дворянскому,
И завидела-де ево молода жена,
Она хитрая была и мудрая,
И [в]збегала она на чердаки на вышния:
Как бы двор у Соловья был на семи верстах,
Как было около двора железной тын,
А на всякой тыныньки по маковке —
И по той по голове богатырския,
Наводила трубками немецкими
Ево, Соловьева, молодая жена,
И увидела доброва молодца Илью Муромца.
И бросалась с чердака во свои высокия терема
И будила она девять сыновей своих:
«А встаньте-обудитесь, добры молодцы,
А девять сынов, ясны соколы!
Вы подите в подвалы глубокия,
Берите мои золотыя ключи,
Отмыкаете мои вы окованны ларцы,
А берите вы мою золоту казну,
Выносите ее за широкой двор
И встречаете удала доброва молодца.
А наедет, молодцы, чужой мужик,
Отца-та вашего в тороках везет».
А и тут ее девять сыновей закорелися
И не берут у нее золотые ключи,
Не походят в подвалы глубокия,
Не берут ее золотой казны,
А худым видь свои думушки думают:
Хочут обвернуться черными воронами
Со темя носы железными,
Оне хочут расклевать добра молодца,
Тово ли Илью Муромца Ивановича,
Подезжает он ко двору ко дворянскому,
И бросалась молода жена Соловьева,
А и молится-убивается:
«Гой еси ты, удалой доброй молодец!
Бери ты у нас золотой казны, сколько надобно,
Опусти Соловья-разбойника,
Не вози Соловья во Киев-град!».
А ево-та дети Соловьевы
Неучливо оне поговаривают,
Оне только Илью видели,
Что стоял у двора дворянскова.
И стегает Илья он добра коня,
А добра коня по ту(ч)ным бедрам:
Как бы конь под ним асержается,
Побежал Илья, как сокол летит.
Приезжает Илья он во Киев-град,
Середи двора княженецкова
И скочил он, Илья, со добра коня,
Привезал коня к дубову столбу.
Походил он во гридню во светлую
И молился он Спасу со Пречистою,
Поклонился князю со княгинею,
На все на четыре стороны.
У великова князя Владимера,
У нево, князя, почестной пир,
А и много на пиру было князей и бояр,
Много сильных-могучих богатырей.
И поднесли ему, Илье, чару зелена вина
В полтора ведра,
Принимает Илья единой рукой,
Выпивает чару единым духом.
Говорил ему ласковой Владимер-князь:
«Ты скажись, молодец, как именем зовут,
А по именю тебе можно место дать,
По изо(т)честву пожаловати».
И отвечает Илья Муромец Иванович:
«А ты ласковой стольной Владимер-князь!
А меня зовут Илья Муромец сын Иванович,
И проехал я дорогу прамоезжую
Из стольнова города из Мурома,
Из тово села Карачаева».
Говорят тут могучие богатыри:
«А ласково со(л)нцо, Владимер-князь,
В очах детина завирается!
А где ему проехать дорогою прямоезжую:
Залегла та дорога тридцать лет
От тово Соловья-разбойника».
Говорит Илья Муромец:
«Гой еси ты, сударь Владимер-князь!
Посмотри мою удачу богатырскую,
Вон я привез Соловья-разбойника
На двор к тебе!».
И втапоры Илья Муромец
С великим князем на широкой двор
Смотреть его удачи богатырския,
Выходили тута князи-бояра,
Все русские могучие богатыри:
Самсон-богатырь Колыванович,
Сухан-богатырь сын Домантьевич,
Светогор-богатырь и Полкан другой
И семь-та братов Сбродо́вичи,
Еще мужики были Залешана,
А еще два брата Хапиловы, —
Только было у князя их тридцать молодцов.
Выходил Илья на широкой двор
Ко тому Соловью-разбойнику,
Он стал Соловья уговаривать:
«Ты послушай меня, Соловей-разбойник млад!
Посвисти, Соловей, по-соловьиному,
Пошипи, змей, по змеиному,
Зрявкай, зверь, по-туриному
И потешь князя Владимера!».
Засвистал Соловей по-соловьиному,
Оглушил он в Киеве князей и бояр,
Зашипел злодей по-змеиному,
Он в-третье зрявкает по-туриному,
А князи-бояра испугалися,
На корачках по двору наползалися
И все сильны богатыри могучия.
И накурил он беды несносныя:
Гостины кони с двора разбежалися,
И Владимер-князь едва жив стоит
Со душей княгиней Апраксевной.
Говорил тут ласковой Владимер-князь:
«А и ты гой еси, Илья Муромец сын Иванович!
Уйми ты Соловья-разбойника,
А и эта шутка нам не надобна!».